ЧАСТЬ IV. СИГНАЛЫ НАСЕЛЕНИЯ

ГЛАВА 11. Какие письма пишут во власть?

На протяжении всех тридцатых годов сталинская власть старается сделать максимально популярной практику доносительства. Официальная пропаганда внедряет в умы определенный образец — как с точки зрения формы, так и с точки зрения содержания. В какой мере эти усилия находят отклик в стране? Выполняет ли население на деле то, к чему призывает власть[215]? Какие формы принимают обращения к власти с целью «сообщить»? Какие темы затрагивают? Ответить на эти вопросы означает тонко охарактеризовать «пространство доносительства»{683}, которое очерчивают письма, написанные советскими людьми. Чтобы определить границы этого пространства, нужно исследовать в схематической форме различных «акторов» поступка информирования[216]: того, кто сообщает, того, в чью пользу делается это сообщение, того, кому оно наносит ущерб и того, кому сообщение адресовано.

В корпусе изученных писем автор — прежде всего частный человек (77%): коллективные письма в СССР относительно редки (приблизительно 10%). Однако речь не идет лишь об «отдельных индивидуумах», которые представляют только свои собственные интересы. Автор разоблачения часто старается доказать, что представляет больше, чем только себя. Он демонстрирует таким способом свою включенность в сталинскую систему, настаивая на своей принадлежности к структурам сталинской власти. В письмах это выражается в упоминании о принадлежности к большевистской партии, к комсомолу, или сообщается, что автор является сельским корреспондентом или членом одной из общественных организаций (около 38%). Пишут и анонимные (8,5%), и коллективные (за подписью нескольких человек) письма. Диапазон возможных авторов, однако, чем тот, что описывает Люк Болтански, поскольку письма официально оформленных коллективных лиц (ассоциаций, групп) по понятным причинам встречаются намного реже (1,34%).

Те, кого разоблачают и обвиняют, также самые разные люди. Диапазон достаточно широк: от неизвестного человека (в более чем 5% сигналов автор разоблачения не знает, кто ответственен за те или иные факты, сообщаемые в письме) до абстрактного или коллективного обвиняемого, как, например, «коммунисты» или «власть» (15%). В этой категории отчетливо доминируют те, кого Люк Болтански называет «облеченные доверием», т. е. «отдельные люди, действующие в качестве представителей института или группы»: это относится, например, к председателям колхозов и другим руководящим работникам среднего звена, во множестве фигурирующим в изученных письмах (около 55%). Частные лица также встречаются, но реже (около 15,5%). Так или иначе, приблизительно в 70% случаев в сигналах указывается фамилия. Каждое нарушение «имеет», как того желал Орджоникидзе, имя и отчество.

В какую бы инстанцию приема писем ни направлялось, пишущие начинают с упоминания того, к кому они обращаются. Лицом, облеченным доверием, может быть судья (43,5% писем): это происходит тогда, когда советские люди пишут на имя конкретного руководителя, местного или из центра (Сталин, Калинин, Молотов). Жалоба может адресоваться и в коллективный орган (31,5%), когда речь идет об официальной инстанции по работе с письмами граждан (ЦКК, РКИ, бюро жалоб). Адресат может быть и более общим в том случае, если письмо отправлено с целью предать его содержание гласности (например, оно направлено в газету или о подобном намерении упоминает сам автор письма) и является своего рода апелляцией к общественному мнению (22%).

Пострадавшей стороной наконец может быть частный человек, обычно автор письма (24,5%, исключения редки) — это «индивидуум, как таковой не являющийся воплощением интересов какой-то группы, но чье заявление может быть связано с защитой коллективного интереса» (например, причиной преследования является общественно-политическая деятельностью жертвы) (8,2%); с коллективными образованиями — колхоз, студенты университета и др. (24%) и, наконец, с относительно размытой группой (крестьяне, рабочие вообще). В некоторых, наиболее многочисленных случаях (39,4%), в письме не упоминается пострадавший, из-за которого заявление написано. Просто подразумевается, что кто-то может пострадать: речь идет о чувстве справедливости пишущего, о его представлении о социалистической законности. Здесь уже речь идет о социальной позиции корреспондента.

Эти сведения дают основные ориентиры нашему исследованию. Теперь, набросав общую картину, необходимо сделать более детальным наше представление о поистине бесконечно разнообразной в своих формах[217] ответной реакции населения. Каковы различные формы сигналов? Кто их авторы? Как сами они воспринимают свой поступок? Какое значение придают ему?

Не требуя доносов в прямом смысле слова, власть пытается с помощью официальных текстов сориентировать советских людей на написание особой формы жалобы, в которой механизмом разрешения проблемы было бы обозначение «конкретных ответственных». Но в своем стремлении максимально укоренить практику, власть больше подсказывает, чем навязывает. Население имеет в своем распоряжении огромный спектр возможностей, который становится только шире от использования письменной формы: письмо является своеобразным посредником, защитой для его автора[218]. Являются ли сигналы простым ответом населения на импульсы, посылаемые властью? Какие формы они принимают? О чем они говорят?


Атака на власть: критика политики

Немалая часть корпуса обращений содержит письма, в которых обсуждается власть или ее политика. Критика здесь более или менее открытая, она может быть очень жесткой. Самые отчаянные обращения, самые явные проявления неблагополучия подданных Сталина чаще всего носят анонимный характер. Пример тому — это письмо 1938 года Молотову, в котором звучит крик боли:

«Жутко и страшно становится, как подумаешь, до чего же еще могут дойти этот произвол и варварство?

Ведь есть немало арестованных людей, которые всю свою жизнь честно и безупречно проработали, отдали в труде все свои силы и здоровье и ничего, совершенно ничего преступного не совершили, а их арестовали по доносу, по злоумышленной клевете, подлеца-карьериста который желая показать свою «бдительность» губит человека и не одного, а сотни и тысячи. Н.К.В.Д. таким людям верит… Страданиям людей нет и не видно конца. Все построено на лжи на подлости на устройстве собственного благополучия кляузами и доносами. Из арестованных почти никого не выпускают, если даже совершенно ничего за человеком нет ему приписывают ст. 58.10 и высылают на 10 лет в конц. лагеря, а оттуда редко кто возвращается: жизнь в дальних лагерях ужасна там люди пухнут с голоду, а цынга и вши докончивают и без того уже ослабшие организмы»{684}.

Анонимные письма в сталинском СССР совсем не похожи на то, что французы обычно понимают под этим выражением. Под впечатлением таких фильмов как «Ворон»[219] и воспоминаний периода немецкой оккупации мы склонны естественным образом связывать анонимные письма со злонамеренными разоблачениями соседей и близких{685}. Все письма подобного рода, попавшие в наше распоряжение, подписаны. Это не должно слишком удивлять: власть поощряла подобную практику, и поэтому моральные запреты постепенно стирались. Прибегать к анонимности заставляет не стыд, но страх.

Тематический анализ 408 писем, полученных Калининым за два с половиной месяца 1932 года, похоже, подтверждает тесную взаимосвязь между анонимностью и критикой власти, ее политики[220]. Единство жанра в полной мере создается «яростными нападками на советскую власть»{686}. Учитывая время их написания, вполне логично, что большинство писем посвящено голоду, свирепствовавшему на западе страны.

«Волос дыбом становится и сердце обливается кровью, когда выйдешь на улицу, увидишь эту худую, озабоченную поисками куска хлеба толпу. Главный наш враг сегодня — это голод; это он понижает и производительность труда, заставляет за полчаса до гудка бежать в столовую, это он разгоняет учащихся из учебных заведений, снабжать в первую очередь “своих”, хищнически набивать карманы на вес золота измеряемыми продуктами по учреждениям общественного питания и разных иных столовых <…>

Казахстан представляет из себя ни что иное, как голодное стадо, гибнущее с голоду. <…> Столь богатая страна Советского Союза за пять последних лет превратилась в груду развалин и гибнет с голоду. Кто поверит тому, что в деревнях Казахстана осталось по 5 и 10 семейств, а остальные или погибли или разбежались, кто куда, дабы спасти себя от голодной смерти»{687}.

Авторы единодушны в своем осуждении принудительных хлебозаготовок, предполагаемого экспорта хлеба. Никто из руководителей, ни одна из структур власти не остается без их критики, особенно острым нападкам подвергается ОГПУ, которое обвиняют в применении пыток с целью «отобрания у населения золотых вещей»{688}.

«Вся страна голодает, есть такие бедняки, которые пухнут от голода, и в такое время ходит ОГПУ, сажает людей в подвалы, в каменные мешки, требует от них, чтобы они отдали несколько золотых монет, которые у них имеются <…>

Известно ли Президиуму <…> что ГПУ производит массовые аресты с целью отобрания у населения золотых вещей, денег золотой чеканки и иностранной валюты. Причем арестованные подвергаются зверскому обращению к пыткам, как-то: арестованных заставляют стоять на ногах и не дают заснуть до тех пор, пока измученный не выдаст денег или не упадет без памяти (Московский метод, Днепропетровский метод) <…> или в одну камеру загонят вместе мужчин и женщин в таком числе, что только стоят, морят голодом и жаждой и в довершение подогревают паром комнату, так что арестанты начинают задыхаться и в результате много смертей (Ленинградский метод)»{689}

Осуждаются и некоторые законы: это особенно относится к пресловутому закону от 7 августа 1932 года[221] — о нем идет речь в восьми письмах, полученных Председателем ЦИК. Все эти письма подобны бутылкам, брошенным в море. Они часто впечатляют ясным видением ситуации, яростной ненавистью и осознанием бессилия…

«Я власти нисколько не боюсь, не боюсь этих сволочей, разбойников, самозванцев, <…>, мошенников, грабителей, окаянных, разорителей всей России. Эти проклятые люди, которые находятся у власти.

Я, Призняков[222] отвечать буду перед разбойниками. Долой жидов от власти, долой хулиганов, долой бывших каторжан, которые были сосланы раньше в Сибирь на каторжную работу Николаем за преступность… После этих дураков, мы к власти поставим хороших честных людей, настоящих русских…»{690}

Используемое лексическое поле включает целый спектр слов — от выражений отчаяния до оскорблений: эти письма подобны немногим сохранившимся листовкам начала изучаемого периода, в них обличают власть, ее политику, ее носителей. Они адресованы не общественному мнению, но, отчаянно и вызывающе, — самим творцам описываемого несчастья.

Такие письма редко встречаются в областных архивах, их скорее, отправляют центральной власти, в Москву. Их адресаты: Калинин, Молотов, но также Сталин или газета «Правда». Структуры работы с жалобами, даже московские, такие как Центральное бюро жалоб, таких писем не получают: их цель, как правило, не получить удовлетворение или заставить совершать какие-то действия, но именно выразить словами душевное смятение и отчаяние.

«Почему у нас ничего нет и все дорого. Ни обуви, ни одежды никакой. Куда все делось… Сделайте торговлю так, как в 1926, 7–8 г.г. это лучше будет для всех рабочих и граждан, а также и для крестьян… На сухаревском рынке одна рубашка стоит 50 руб. Вы не видите, что рабочий жрет. В 1926–7-8 г. этими харчами кормили свиней, а им сейчас рабочих кормите даже хуже. Почему вы не едите этих харчей. Вы едите белый хлеб»{691}.

Встречаются и отголоски крестьянских жалоб, уже рассматривавшихся в первой части этой книги. Не подписавшийся советский гражданин, о котором уже говорилось выше и который в самых яростных выражениях обличает использование насилия и доносов, заканчивает свое письмо следующими трогательными словами:

«Дорогой Вячеслав Михайлович!

Среди населения есть слухи, что Вы добрый и благородный человек, а это значит и справедливый, а поэтому и пишем Вам это письмо. Мы умоляем Вас, проверьте все эти факты сами лично и Вы во всем убедитесь что делается в нашей стране, Вы узнаете как гибнут ни за что люди…

Еще раз просим Вас не оставьте нашего письма без последствий, спасите людей безвинно томящихся по тюрьмам и ссылкам, спасите их если они еще некоторые живы, ведь они еще могут быть полезны нашей стране.

Если Вы не поможете то все погибнут.

Умоляем Вас спасите

20/VI–38r.

Простите, что не подписываемся, ведь жаловаться нельзя…»{692}

Такие формулировки, даже с поправкой на известную долю риторики, встречаются постоянно. Обличая политический курс, авторы часто аргументируют это тем, что, по их мнению, действительное положение, в котором оказались люди, наверху не известно, и что они уверены, что центр может что-то предпринять. Так, несмотря на содержащуюся в них резкую критику, некоторые письма все же подписаны настоящими именами. Это случается в основном, но не всегда, в начале изучаемого периода. Так, крестьянин из Одесской области на следующий день после публикации статьи «Головокружение от успехов» пишет письмо, где дает следующую категоричную характеристику генеральному секретарю партии:

«Тов. Сталин, с момента своего выступления, является мощным орудием в руках враждебного нам лагеря. Это значит, что стоящий во главе коммунистической партии, быть может, помимо населения, но все же сделается вождем кулацких элементов. Мне кажется, что каждый сознательный гражданин нашего союза, а именно тот, кто вынес на своих плечах тяжести революции не даст зажать себе рот никаким Сталиным, если они будут разрушать готовое.

Я надеюсь, что тов. Сталин признает свое заблуждение и повернет на правильный путь»{693}.

Другие авторы, однако, проявляют больше тонкости в своей критике советской политики. Так, например, крестьянин из Горьковской области в 1933 году обращается к Сталину, чтобы спросить, как тот предполагает добиться поставленной им самим в одном из своих выступлений цели «сделать всех колхозников зажиточными и все колхозы большевистскими»[223]. В длинном, подробно обоснованном письме он точно указывает на все противоречия в политике режима. Его письмо — и это исключительный случай — подписано; автора нашли, и он не отказался от своих слов{694}.

Подобный ход мыслей объясняет, почему так распространена критика «местных властей». Большинство порицающих не прячутся за анонимность и часто беспощадно высказываются по поводу промежуточных уровней власти.


Доносы: выявление темных мест

На противоположном полюсе находятся собственно письма-доносы, более ожидаемые. В отличие от большинства писем, входящих в исследуемый корпус, эти письма обычно короткие: несколько строк, редко больше страницы. Часто такие письма подписаны, но делать серьезные обобщения нельзя. Так, в 1937–1938 годах Молотов получает целый ряд анонимных писем в несколько строк:

«Известно ли Вам, тов. Молотов, что государ. арбитр Голощенкин является лучшим другом Рудзутака, Любимова, Коган и других врагов народа»{695}?[224]

Они отличаются от остальных исследованных писем тем, что затрагивают непосредственно только лицо, о котором идет речь, как таковое, и очень мало что сообщают о нем, кроме фактов, которые ставятся ему в вину. Основная часть подобных доносов сообщает о скрываемом от властей предосудительном социальном происхождении (в частности в период с 1928 по 1934 годы[225]), или о недостаточной политической благонадежности (в конце исследуемого периода, в основном начиная с 1935 года).

Эти письма изо всех сил стараются скрыть возможный «интерес» их автора. Скупость выражения и краткость — предпочтительные стилистические средства. Чаще всего доносчик ограничивается тем, что сообщает имя того, на кого доносит, и то, в чем его обвиняет. Читая газету «Известия» от 1 января 1938 года, крестьянин из села Максимовка Воронежской области обнаруживает, что некто В.С. Тюков был назначен заместителем руководителя Госбанка{696}. Он тут же пишет Молотову о том, что в его деревне вплоть до 1925 или 1926 года жил богатый собственник Степан Никитович Тюков. У него было два сына: Валентин Степанович Тюков и Виталий Степанович Тюков, которые являются, таким образом, тезками нового руководителя Госбанка. Этот-то факт и заставляет автора написать Молотову с просьбой проверить «не может ли случится такого случая, что к нам в аппарат пролезли классовые и враждебные нам люди»[226].

Эти доносчики хотят произвести впечатление добросовестных граждан, которые, случайно узнав о том или ином нарушении, немедленно сообщают о нем государству[227]. Характерная черта — незамедлительность реакции на факты после их обнаружения[228]: доносчики подчеркивают это, используя формулировки типа «я только что узнал» или «у меня только что был…»{697} 28 августа 1932 года А. К., житель Нижнего Новгорода, встречает в банке своего бывшего односельчанина. Этот человек, сын кондитера из Шарьи, разговорившись, рассказывает, что работает в одной из администраций города. В тот же день А.К. спешит донести эти сведения до бюро жалоб{698}.

Между тем письма этого типа не ограничиваются такими точечными разоблачениями. Часто они представляют собой «донос на ближнего»: с их помощью жалобщики пытаются разрешить застаревшие личные конфликты, например, в письмах, касающихся взаимоотношений с родственниками. Такие письма, часто приводимые в пример как знак разрушения социальных связей[229], тем не менее мало представлены в доступных нам архивах[230]. Те, что можно найти, касаются в основном отношений двух типов: между мужем и женой, обычно после развода, или между родителями и детьми[231]. Во втором случае нельзя говорить о собственно доносе, поскольку речь идет, как правило, о том, чтобы постфактум отмежеваться, а не о том, чтобы сообщить властям. Случаи доносительства со стороны бывших жен представляются более документированными: Шейла Фитцпатрик нашла два примера, и статья в «Правде» от 8 июня 1938 года осуждает подобную практику{699}.[232] Обращение к государству для разрешения подобных конфликтов приобретает порой трагикомическую окраску. Так, двое бывших супругов пишут Калинину с жалобами друг на друга с интервалом в неделю (11 и 18 мая 1935 года){700}. Второй, по-видимому, не знает о письме первого. Брошенная жена обвиняет мужа в том, что он ее бил, тот же, в свою очередь, раскрывает Калинину сомнительное социальное происхождение бывшей супруги!

Чаще всего такова и природа доносов на соседей по коммунальной квартире. Причина этих писем — злость, рожденная поведением в быту, и таких писем тоже немного: так, один из соседей сообщает, что другой житель той же квартиры «дверью умышленно хлопает так, что у нас в только что отремонтированной квартире вся штукатура в прихожей облетела» и выражается «нецензурными словами». Регулярные стычки между этими двумя мужчинами происходят также при выяснении, по чьей вине возникает сквозняк{701}.

Лейтмотивом доносов на отдельных граждан остается тем не менее мысль, что те запятнаны. Запятнаны от рождения — из-за своего социального происхождения или запятнали себя сами неправильной политической позицией, или — и так бывает чаще всего — контактом с врагами. Эта мысль появляется ранее, но она характерна для конца тридцатых годов, особенно для периода репрессий 1937–1938 годов. За счет своеобразного капиллярного эффекта всякий советский человек, который тем или иным способом оказывается в контакте с источником «загрязнения», становится изгоем. Большевистское видение мира бинарное: существует невидимая граница, отделяющая «их» от «нас». Контакты между двумя лагерями очень часто дают повод для доносов.

Чужой — прежде всего географическое понятие. Малейший контакт с внешним миром рождает сомнения[233]. Особенно физический контакт. Так, в июле 1937 года некоего комсомольца обвинили в том, что он «выпущен подозрительно скоро»{702} из-под ареста японцами в Харбине, в Маньчжурии. Хирурга больницы на острове Шпицберген обвинили в «очень подозрительном» общении с норвежцем, который пришел к врачу и его жене домой в восемь утра. Автор письма, сотрудница хирурга, пишет об очень спокойном тоне их разговора и о том, что в конце встречи хирург передал норвежцу пакет, добавив несколько слов на немецком{703}.

Чтобы быть обвиненным в связи с иностранцами, нет никакой необходимости выезжать из СССР, связи по почте вполне достаточно, чтобы насторожить бдительность доносчиков. Так, предполагаемое «получение посылок» приводилось как доказательство связей «с заграницей» одного из руководителей комсомола Армении{704}. Такое обвинение встречается довольно часто. Внимание авторов писем привлекают также дипломатические миссии. В марте 1936 года НКВД Смоленской области получает сигнал о начальнике тюрьмы Стародубе. Якобы он в одном из разговоров с автором письма, назвал «фашистами» нескольких сотрудников НКВД, а кроме того имеет в Москве любовницу, которая работает кухаркой в иностранном консульстве. Он даже будто бы хвастался, что с ее помощью смог встретиться с консулом и его женой. Это последнее обстоятельство особенно интересует следователей и является причиной увольнения и исключения из партии героя письма{705}.

Если у человека есть родственники или друзья за границей, пусть даже он не поддерживает с ними отношений, это также рождает подозрения. В 1934 году комсомолец с Украины, красноармеец, пишет А. Косареву, генеральному секретарю Центрального Комитета[234], чтобы сообщить о не известном ему по имени человеке («товарищ которого я фамилии не знаю»), который работал до перевода в Москву в Харькове. Этот неизвестный, по словам автора письма, «сын белого офицера который сейчас находится за границей, а также мать тоже за границей ушедшие в то время когда немцы на Украины»{706}. В 1937 году сибирская крестьянка пишет о том, что она сомневается относительно человека, бывшего руководителем партийной организации колхоза в 1933 году. Его теща, родом из Латвии, говорила «господин», а не «товарищ», а сам он получил в наследство от латышских родственников довольно значительную по тем временам сумму денег{707}.

Даже влияние из-за рубежа в области культуры было подозрительным. Об этом свидетельствует поразительное, на взгляд исследователя, письмо инструктора отдела рабочей молодежи МК ВЛКСМ{708}Он рассказывает о том, как некий студент-историк из Московского университета пришел к нему с предложением давать уроки «западных танцев». Такое прилагательное насторожило автора письма, который выяснил все обстоятельства и узнал, «что он имеет сейчас связь с заграницей, откуда получает литературу для руководства танцами». Подлинную же вину, заставившую написать разоблачительное письмо, активист увидел в том, что: «в беседе со мной Б. все время пытался мне доказать что якобы танцы буржуазных стран более культурные, чем наши русские бальные танцы (говоря о буржуазных кабацких танцах, как-то Гиндогоп и другие)». Из этого комсомольский инструктор делает вывод: «У меня есть полное подозрение, что Б. является врагом народа» и призывает НКВД принять «решительные» меры, чтобы его «разоблачить».

Та же логика действует, когда речь идет о внутренних врагах. Контакты, постоянное общение с «нашими» врагами могут испортить человека. Но эта тема на протяжении большей части периода отсутствует. Речь идет об обвинении, специфическом для конца тридцатых годов, а точнее для 1937–1938 года. В этот период даже случайный контакт с кем-то, кто неожиданно оказался врагом народа, может сыграть роковую роль. Услышав новость об аресте коммунистки, заподозренной в троцкизме в июле 1936 года, военный из Горького воскликнул в присутствии своих сослуживцев: «вот чорт возьми сволочь В.! На 1-е мая в 1935 г. была у меня в квартире». Об этом посещении было немедленно доложено, и вышел приказ «демобилизовать политрука К. из РККА по ст. 43 § 6, как сомнительного»{709}!

Иногда смысл письма в том, чтобы упредить события и показать, что связи с врагом народа носили чисто профессиональный характер. 26 июня 1937 года инструктор политуправления Народного комиссариата транспорта узнает об аресте секретаря парткома Западной области Румянцева. Он немедленно пишет в центральный комитет комсомола, чтобы заявить: «…считаю своим долгом сообщить, что с этими людьми [Румянцевым и другими врагами народа] б. пом. нач. Политуправления НКПС Ч. имел тесную связь»{710}. Он поясняет также, что этот бывший помощник начальника Политуправления был близок с дочерью Румянцева, у которой бывал, когда ездил в Ленинград. Он называет также двух человек, которых бывший помощник начальника регулярно вызывал к себе.

28 июня в конце длинного трехстраничного письма, цель которого — дополнить сведения о деятельности бывшего коллеги, ставшего врагом народа, он уточняет:

«Считаю также необходимым написать и о следующих фактах. Я с Ч. встречался и вне стен политуправления. Был с группой товарищей у него на квартире, был он один раз у меня <…>

Отдыхал я вместе с Ч. и в Доме Отдыха ЦК ВЛКСМ “Магри” в 1936 г., выпивали, но никогда при этих встречах ни на какие политические темы или по крайней мере, разговоры направленные против партии — не было.

Прошу верить в искренность моего заявления, потому что я чувствую на себе большой груз вины и я хочу честной работой оправдать и в дальнейшей великое звание члена Ленинско-Сталинской партии большевиков»{711}.

Автор этого письма правильно делает, что принимает меры предосторожности, потому что всего двенадцать дней спустя другой инструктор того же политуправления берется за перо, чтобы сообщить в тот же центральный комитет:

«Инструктор Политуправления НКПС 3. за все время работы в Политуправлении до последнего времени был в тесных личных связях с врагом народа Ч., и зная о ряде антипартийных проступков Ч. вместо критики и разоблачения последнего встал на путь умалчивания и скрытия этих проступков Ч. от коммунистов».{712}

На это письмо наложена двусмысленная резолюция от руки:

«В дело — Вопрос решен». Как бы то ни было, можно легко увидеть, сколь ненадежным было положение тех, кто в двадцать четыре часа мог превратиться из доносчика в объект доноса.

Советское общество тех страшных лет предается настоящей игре в домино. Обвинение в «связях с» становится единственным в устах обвинителей. Есть письма, где на нескольких страницах только перечисляются знакомства того или иного человека.[235] Это, несомненно, тот момент, когда доносительство достигает такого размаха, что политика врывается в частную жизнь. Дружба или просто общение становятся поводом для обвинения. Те, кто информирует, настаивают на том обстоятельстве, что связи между разоблачаемым и врагом народа вышли за пределы сугубо профессионального общения. Те, кого разоблачают, наоборот, стараются все свести исключительно к работе.

Это также момент, когда доносительство становится наиболее зловещим и трагичным. Советские люди разглядывают друг друга: кто с кем общается? Нет никакого сомнения в том, что взаимоотношения на работе, и без того натянутые, становятся еще более напряженными. Недоверие и страх распространяются еще шире. Изобилие доносов, касающихся только личных связей и контактов, с трудом можно объяснить чем-либо, кроме страха. Однако есть два обстоятельства, смягчающие эту мрачную картину. С одной стороны, это явление очень точно сконцентрировано во времени — 1937 и начало 1938 года (выражение «связан с врагом народа» не встречается в текстах исследованных писем ранее августа 1936 года). С другой, этот порыв безумия относительно мало сказывается на деревне. Он не становится темой для корреспондентов «Крестьянской газеты», менее чувствительных к политической пропаганде и больше интересующихся деталями повседневной жизни.

Доносы являются в массе своей делом отдельных граждан. Во всем корпусе писем можно найти один единственный случай, когда донос написан оформленной группой. Речь идет о студенте юридического факультета Московского университета, о котором ячейка компартии сообщает в Центральное бюро жалоб. В письме ставится под сомнение политическая надежность студента, но оно содержит и более удивительные обвинения, такие как «лакейничает»{713} перед преподавателями! Коллективные письменные доносы также очень редки (два случая): на солдата пишут пять его товарищей{714} и двое студентов — на своего однокурсника{715}.[236]


Сигнал: вскрыть непорядочность ответственных работников режима

Но большинство писем не соответствует ни одной из двух предыдущих схем. Сигналы, как правило, подстраиваются под код власти: это письма, в которых отдельные частные лица доносят на других отдельных частных лиц. И тем не менее жертвами этих сигналов являются не обычные советские люди. Авторы обращений прилагают много сил, чтобы выделить их из общей массы. Основная часть разоблачаемых принадлежит к власти, в широком смысле этого слова. Коммунисты, управленцы, администраторы, чиновники, партийные работники… Удары направлены на многочисленные шестеренки сталинской машины.

Первая группа писем очень похожа на доносы, которые мы только что рассматривали. Речь идет о доносах на коммунистов. Авторы объясняют свое возмущение и свое решение написать тем, что речь идет о членах партии. Вероятно, здесь мы имеем дело с отголоском многочисленных кампаний двадцатых годов, когда речь шла о совершенствовании облика коммуниста, в том числе в личном и нравственном плане{716}. Обманутая женщина, которую муж очень некрасиво бросил, когда она была беременна, обращается в партком, чтобы получить от бывшего супруга «возмещение ущерба». Она настаивает: «…такое отношение со стороны гр-на К. к женщине и вдобавок еще являющимся членом ВКП(б) и занимающим ответственное место члена коллегии военного трибунала, я считаю ненормальным». И требует наказания:

«Решение партийной организации, которая не может не осудить поступок т. К., будет для меня и моего будущего ребенка нравственным удовлетворением на всю жизнь, а т. К. научит в будущем не вести себя недостойно в отношении советской женщины а жить по правилам социалистического общежития по конституции СССР»{717}

В доносах на коммунистов более, чем в любых других, «сигналят» о недостаточной политической благонадежности. И в этом случае можно говорить о давней традиции, так как целью разнообразных чисток было сохранение единства партии и борьба против оппозиции. Тем не менее до первых громких процессов начала тридцатых годов подобные обвинения единичны (несколько примеров можно найти в 1928 году, после победы сталинского клана). С этого момента они звучат все чаще и все более регулярно (в 1936–1938 годы терминология, имеющая отношение к оппозиции[237], встречается в более 85% писем).

Основная часть писем направлена не просто против коммунистов, а именно против ответственных работников. В отличие от уже упоминавшихся писем, где без особых различий разоблачаются действия «местных властей», большинство авторов имеют претензии персонально к одному или нескольким руководящим работникам. Цель обвинений — вызвать недоверие к тому, о ком пишут. Задача пишущего — посеять сомнение в политической и социальной благонадежности и дееспособности этих людей.

Обвинения в таких письмах сгущаются и множатся. Одно из наиболее частых: человек запятнан (сомнительное социальное происхождение, политическая неблагонадежность, связи с врагом и т. п.), что, как мы видели, использовалось и для дискредитации простых людей. К этому добавляются специфические сюжеты, которые в изобилии присутствуют в предоставленном властью каталоге[238]: злоупотребление властью и некомпетентность, часто приравненная к вредительству.

Такие сталинские формулы как «бюрократизм», «нечуткое отношение к нуждам населения» или «зажим критики», переведенные на язык народа, дают весьма мрачный портрет общества, в котором насилие господствует в повседневных взаимоотношениях. Авторы разоблачений настаивают не столько на преступлениях, сколько на безграничной власти административных, армейских или заводских царьков. Так, некий военный сообщает о заместителе своего командира, что он страшно груб с солдатами и обращается с подчиненными, «как с животными»{718}. Каждый или почти каждый сигнал содержит упреки в отсутствии вежливости, в неуместном поведении…

Диапазон злоупотреблений, которые позволяет себе власть, достаточно широк. Два сотрудника треста, обеспечивающего теплоснабжение Горького, пишут[239] на его директора. Когда они пришли требовать расчета, руководитель «стал ругаться нецензурным словом и выгнал из своего кабинета». Письмо очень короткое (570 знаков) и не содержит других жалоб. Но его авторы требуют, чтобы их сигналу было уделено «серьезное внимание». Иногда обвинения значительно серьезнее. Заведующая «дет-очагом» при заводе № 8 им. 26 бакинских комиссаров в Горьком обращается к секретарю городского комитета партии из-за поведения руководителя парткома завода:

«Я живу одна (без мужа) с двумя детьми школьниками, но тов. Поляков несмотря на присутствие моих детей, учащихся в школе систематически приходит на мою квартиру в пьяном состоянии и начинает злоупотреблять своим служебным положением, т. е. принуждает к сожительству и к пьянке. Но этого я не могла делать, т. е. не могла удовлетворять прихоть этого грозного начальника»{719}

Эта неловкая жалоба на насилие[240] является исключительным случаем: в корпусе писем есть еще один случай жалобы жертвы[241] и три случая, когда обвинение в насилии сделано третьими лицами{720}. Есть также несколько случаев сексуальных домогательств{721}.[242] Сигналы, таким образом, описывают все возможные варианты поведения руководителей или представителей власти при исполнении служебных обязанностей.

Одно из центральных обвинений, касающихся поведения (почти каждое пятое письмо корпуса) — это обвинение в пьянстве. С этим злом, как мы помним, как с одним из главных врагов Бухарин призывал бороться еще в 1928 году. В пропагандистских текстах власть часто подчеркивает необходимость борьбы с пьянством. Реакция населения весьма отчетливая: это обвинение одно из самых распространенных. Доносы на работников аппарата чаще всего сопровождаются подобными упреками. Конечно, такие нападки встречаются в разоблачениях простых коммунистов, даже в доносах, о которых говорилось раньше. И тем не менее обвинения в злоупотреблении спиртным становятся почти систематическими, когда речь идет о руководящих работниках: 72% писем, в которых говорится об алкоголизме, касаются именно этой категории! В четверти писем, написанных против нее, речь идет о неумеренном употреблении.

Кроме того, слова из лексического поля алкоголизма[243] удивительно стабильно встречаются в этот период. Когда бы ни было написано письмо, кому бы оно ни было адресовано и кем, эти слова регулярно повторяются. Они в равной мере касаются и руководителя отдела в «Правде», и председателя колхоза. Тем не менее, в отличие от других видов поведения, о которых мы говорили выше, пьянство обычно бывает лишь элементом целого ряда обвинений и никогда не составляет единственного основания для письма. Чаще всего, если упрек имеет стандартный характер, и автор ограничивается тем, что упоминает этот недостаток в общем создаваемом им облике, некоторые корреспонденты с удовольствием смакуют вредные последствия пьянства:

«Все это завершилось организованным пьянством в ночь с 28 на 29 Апреля с/г. Секретаря райкома притащили бесчувства на квартиру, что не обошлось без посторонных глаз о чем знает беспартийная масса. После этого пьянства секретарь райкома не мог два дня заниматся. Лежал в квартире. Пьянка была вместе с уполномоченным Г.П.У членом райкома тов. С, который после этого разбил телефон оборвал провода в квартире»{722}.

Чаще всего авторы разоблачений не ограничиваются тем, что сообщают о недостойном поведении, какими бы серьезными ни были отклонения. Суть предъявляемых обвинений касается того, что во французском праве называют неправомерным использованием общественного имущества, а именно злонамеренного использования имущества или кредитов предприятия заведомо вопреки интересам этого предприятия или в собственных целях. В обществе дефицита, каким был сталинский СССР, этот вопрос необычайно чувствителен.

Как подчеркивает Шейла Фитцпатрик{723}, это обвинение, которое часто повторяется в крестьянских письмах.

Крестьяне, критикуя, как правило, действия председателя колхоза, часто добавляют к нему и других местных руководителей (уровня сельсовета).

«Дело в том, что в районе имели место акты (имеют и сейчас) прямого издевательства над Советскими законами, разтрата государственных денег, барахольство государственного имущества и колхозного добра и прочее.

<...>

Имущество бывших молитвенних зданий разбазарено. Многие с ответственных работников нажились на этом. Вещи ценой в 500–800 рублей покупались сотрудниками, разными организациями и лицами за 25–30 руб. (ковры, скатерти). Ковры, скатерти, дорожки и прочее лежат в кабинетах дома Советов, в Сельсоветах и на квартирах…»{724}

Но было бы некорректно считать подобное обвинение относящимся только к деревне. Это касается всех слоев общества. Контраст между теми, у кого есть, и теми, у кого нет, с огромной силой работает на развитие доносительства, даже когда средства использованы не в интересах частных лиц. Ремонт кабинетов руководящих работников Горьковского горсовета вызывает явное недовольство:

«Вот недавно растрата была в Горсовете 7.000 р. У нас увлеклись все новым кабинетом отделывать все под дуб, под чинару и под орех, сжимают сотрудников — есть отделы где по 1,5 и меньше метра на человека, грязные комнаты, копоть, теснота и жмут дальше, чтобы еще больше кабинетов было — вот Б. кабинет, хороший большой — нет давай ему под чинару!»{725}

Список имущества, похищенного в целях личного потребления, мог бы дать повод для перечня в духе Превера: пряники{726},[244] мешок картошки{727},[245] жирные гуси и утки[246], строительные материалы, дрова и продукты питания{728}.[247] Предметом хищения могли стать также крупные суммы денег.

Другая серия обвинений касается представителей власти: это разоблачение их некомпетентности. Несмотря на относительную неграмотность, колхозник из Краснодарской области посвятил восемь с половиной страниц тому, чтобы показать безграмотные решения, принятые председателем колхоза «Оборона страны»{729}. Он упрекает председателя в том, что тот зря дал указание сжечь скошенную люцерну, что его плохое управление привело к снижению количества зерна, выдаваемого каждому колхознику, что из-за своей некомпетентности он «саботировал» сбор урожая кукурузы, что продал сено соседнему совхозу без разрешения общего собрания колхозников, что передавал продукцию колхоза председателю сельсовета. Начиная с 1936 года, логика всерьез меняется, так как некомпетентность почти систематически связывается с саботажем. Большая часть писем, содержащих подобные обвинения, а именно 55%, относятся к 1937 и 1938 годам. Вера, пусть и смутная, что именно саботажем объясняются провалы советской экономики, проникает во все слои общества. Некоторые доходят даже (по наивности?) до того, что пишут о выпуске в конце 1937 года новых банкнот с изображением Ленина. Так, рабочий из Иванова написал Молотову о своем удивлении, что «священный образ великого Ленина» находится на платежном средстве, которое служит для столь прозаической цели как покупка водки. С этим он смириться не мог.

«Мысль моя стала склонна к тому, что это дело рук врага, который рвется на каждую подлость, что было и у нас в Иванове: отравление рабочих хлебом, срыв работ предприятий, занижение урожая, снижение роста животноводства и т. д. И это дело не обошло их рук»{730}.

Та же простодушная вера в вездесущего «врага» заставила жителя Киева обратиться к Ежову, чтобы высказать свои сомнения относительно статьи А. Вышинского. Накануне выборов в Верховный Совет в декабре 1937 года Прокурор СССР опубликовал в «Огоньке» статью, в которой, но словам автора письма, написал: «Буржуазные конституции страдают основным пороком — внутренним противоречием, фальшью, лицемерием. Сталинская конституция и советский избирательный закон насыщены одними и теми же принципами, одними и теми же началами, одними и теми же идеями». Этот «двусмысленный» как подчеркивает автор, текст, безо всяких сомнений является результатом саботажа: «сознательная вылазка классового врага, или я просто не могу разобраться в этом, что это такое!»{731} Он лишь сомневается в том, кто виновник, и хотя считает, что это скорее работник типографии, не исключает и прокурора СССР.

Эволюция во времени хорошо видна, если сравнить два следующих письма: первое написано в конце 1927 года, автор его говорит о состоянии дел в узбекском театре. Он тоже использует слово «саботаж», но граница между некомпетентностью и сознательным саботажем строго сохранена.

«А сколько есть Щербаковых, не кончающих самоубийством, и сколько есть Виницких, и по сей день продолжающих свою вредительскую — по недомыслию работу. <…> За примерами ходить недалеко:

1) В Ташкенте Окрпрофобром заведует тов. Р. — партиец, о котором ничего дурного как о партийце, сказать нельзя. Но к данной работе его неприспособленность и абсолютная непригодность совершенно очевидна»{732}.

Одиннадцать лет спустя корреспондент Молотова не задумываясь соединяет оба понятия, когда разоблачает народного комиссара водного транспорта[248]:

«На этот вопрос я отвечаю: рыба начинает гнить с головы, а в Наркомводе этой головой вполне понятно, является т. Пахомов. О нем-то я и хочу сказать пару слов.

<...>

Я повторяю, что я высказываю только свои подозрения, и то возможно, что т. Пахомов действительно честный большевик, но просто не умеет работать. В последнем случае я прошу извинить меня за то, что я посмел взять под подозрение честного большевика»{733}.

Что бы там ни было, доносы всегда касаются одних и тех же фактов: растраты, ненужные расходы, бесхозяйственность… В этих письмах можно прочитать достойные Апокалипса описания деятельности колхозов или разнообразных органов управления: протухшее мясо, использованное для изготовления колбас{734},[249] принудительный отъем земель, которые затем остаются неиспользованными, брошенные недостроенными гигантские сооружения{735}

Письма, направляемые власти, разнообразны и по форме (мы выделили три типа), и по содержанию (затронутые темы). В реальной жизни темы, естественно, не существуют в их типологической чистоте: в письмах разные темы чаще всего присутствуют вместе. Но суть сигналов тем не менее вполне соответствует запросу, сформулированному властью: они направлены против управленцев среднего звена и содержат обвинения в адрес конкретных людей. Письма воспроизводят основные темы, повторяемые официальной пропагандой. И население в полной мере пользуется предлагаемой ему возможностью: доносы и открытые письма — явления, неотделимые от процесса информирования о недостатках. Диапазон затрагиваемых тем показывает, что сигналы могут быть критическими и, по-видимому, не предполагают обязательной поддержки проводимой политики. Они открывают широкие возможности для значительной части населения.


ГЛАВА 12. Портреты доносителей

Отношение к доносительству: перейти черту?

Можно предполагать, что постоянное и повсеместное присутствие доносительства в публичном пространстве сталинского общества заставляет всех советских людей определить свою позицию по отношению к подобному поступку. Источников, позволяющих понять, что об этом реально думали люди, недостаточно. В обществе, где критика власти могла привести к роковым последствиям, мало кто решался доверять бумаге свои мысли и демонстрировать свое критическое отношение. Но из этого совершенно не следует, что признание новых ценностей, насаждаемых режимом, имело всеобщий характер. Представляется необоснованным считать, что советским людям достаточно было воздействия пропаганды и появления новых слов, чтобы забыть все свои нравственные устои. Дало ли нужный результат то, что понятие «донос» было закамуфлировано более расплывчатыми: «сигнал», «жалоба»? Сделало ли это более преодолимыми определенные нравственные преграды?

Навязчивое присутствие публичных форм доносительства остро задевало ряд современников, которые в личных дневниках говорят о своем неприятии явления. 22 июня 1929 года И.И. Шитц уже осуждает нравственные изменения в обществе:

«Люди будут со временем дивиться тому, как извращались шиворот навыворот все человеческие понятия в том своеобразном государственном укладе, какой приняла Россия при большевиках. Каждый день встречаешь подобные извращения.

<…>

Ну, можно было думать, чтобы шпионство и донос когда бы то ни было открыто признавались доблестью?»{736}

Невозможно за один день полностью изменить общественные ценности, и многие советские люди рассматривали доносительство как отвратительную практику. В начале исследуемого периода настороженность проявляется еще в письмах, адресованных видным представителям режима (в частности Г.К. Орджоникидзе). Когда «сигнал» начинает слишком напоминать донос, он шокирует. В целом ряде писем выражено удивление по поводу того, как проводилась чистка 1929 года[250]. Критикуют доверие, с которым относятся к доносам. В июле 1928 года ветеран партии Д.С. Климов жалуется в Центральную контрольную комиссию на поведение представителя ЦКК в своем районе во время проведения чистки. Климов сетует, что присутствовал при настоящей травле людей. Представитель ЦКК с самого начала заявил, что хотел бы услышать только негативные мнения, но автор письма, по его словам, все же взял слово, чтобы подчеркнуть положительные стороны в действиях обвиняемого. За это его обозвали «дураком, который здесь воняет», и оратор предложил «срубить [ему] голову и провентилировать мозги». Ветеран требует наказать обидчика, упрекая его в том, что он «держал себя как в период “военного коммунизма”», и ведет «неправильную» линию{737}.

Подобная реакция отторжения встречается нередко[251]. В ноябре 1929 года Орджоникидзе получает письмо, в котором описано положение в компартии Азербайджана. В нем говорится о многочисленных фракциях, которые изнутри разрушают партию, и в противостоянии между которыми одним из важных видов оружия являются анонимные письма:

«Пишут анонимки на новых работников, копии которых передаются разным людям распространять в районах»{738}.

Позже подобная критика звучит менее открыто. По-видимому, риск слишком велик. Только после принятия конституции 1936[252] года вновь активно звучат голоса в осуждение практики доносительства. В этот период можно найти множество писем-обжалований, авторы которых заявляют, что они стали жертвой ложного доноса; тем не менее слово, которое они употребляют, это не «донос» и даже не «сигнал», авторы жалоб предпочитают использовать слова «заявление» и «клевета».

Когда в 1936 году во время проверки документов некоего Ткаченко исключают из партии на основании сигнала о том, что он скрыл свое социальное происхождение, а также факт, что четверо из его братьев якобы состояли в отрядах басмачей[253], он пишет M И. Калинину.

И не просто просит главу ВЦИК вмешаться. Осуждая предпринятые против него действия, Ткаченко ссылается на статью 127 конституции «гражданам СССР обеспечивается неприкосновенность личности». И риторически вопрошает: «Дает ли мне права Конституция требовать по советской линии фамилию клеветника на предмет привлечения его к ответственности за клевету»{739}? Но примеры подобной открытой постановки вопроса все же встречаются редко, и мы помним, что в июне 1938 года собеседник Молотова самым яростным образом обрушивается на практику доносительства, но под покровом анонимности:

«…их арестовали по доносу, по злоумышленной клевете подлеца-карьериста, который, желая показать свою “бдительность” губит человека и не одного, а сотни и тысячи…»{740}

Властям, таким образом, не удается своей пропагандой полностью заставить советское общество принять новые ценности. В последнем письме автор использует слово «донос», значит, оно исчезло не полностью. И если трудно делать какие-то общие выводы из примеров, которые мы только что привели, нам кажется необходимым подчеркнуть, что в течение всего изучаемого периода сохранялось отторжение доносительства, продолжала существовать определенная нравственная позиция.

Мы говорили о критике практики извне: она идет от тех советских граждан, которые отвергают подобную форму сотрудничества с властью. Отношение к сигналу неизбежно более противоречиво у тех, кто пишет. Случается, что неловкость читается сквозь строки. Некоторые, подписывая письмо, тем не менее просят не называть их имени, так как благодаря этому их «слабые нервы в этом не будут надорваны»{741}. Желание сотрудничать с режимом в этом случае плохо скрывает неспокойную совесть, угрызения которой выдают понимание неблаговидности совершаемого поступка. Другие пишущие, хотя и не признаются столь открыто в своем чувстве неловкости, тем не менее дают понять, что решиться на подобный шаг им было нелегко. Они используют слова из лексического поля необходимости: «Я вынужден сообщить Вам…» Даже если эти формулировки отчасти риторичны, они все же свидетельствуют об испытываемой неловкости. Писать вынуждают обстоятельства, а не уверенность, что совершаешь хороший поступок.

Существует и еще более двусмысленная позиция. Некоторые жалобщики делают упор на свои прошлые заслуги и на свои доносы. Речь чаще всего идет о том, чтобы убедить в своих правах адресата письма. Факт доноса, таким образом, представлен как услуга, оказанная режиму, в обмен на которую просят о благодеянии. Доносительство воспринимается, следовательно, как усилие, которое заслуживает вознаграждения. Речь не идет об отторжении, авторы в полной мере берут на себя ответственность за свой поступок. И все же говорить о полном приятии трудно. Доносительство не рассматривается как чисто идеологический, самодостаточный поступок. 9 ноября 1937 года некий доктор экономических наук пишет Молотову:

«Я был одним из первых и последовательных разоблачителей вредительских “теорий” и практики кондратьевцев, причем разоблачал не только в стенах Наркомзема, но и в печати и там где большевик должен в первую очередь разоблачать вредителей»{742}.

У других больше пафоса. Так, жена старого коммуниста, арестованного по ложному доносу, вступается за мужа и настаивает на том, что он верно служил советскому государству, «не раз проявляя большевистскую бдительность в раскрытии того или другого врага народа»{743}. Этот аргумент часто повторяется в письмах, написанных, чтобы защититься[254]. Как если бы участие в доносительстве было основанием для снисхождения со стороны режима.

Без излишнего энтузиазма другие авторы выражают свою уверенность в том, что они поступают хорошо. Для них слова «считаю своим долгом» — не пустой звук. Доносительство воспринимается как совершенно нормальный способ сообщить власти необходимые, по мнению авторов, сведения. Так происходит с большинством писем: в них не звучит ни энтузиазма, ни стеснения. Отношение к доносительству вполне безмятежное: это и не предосудительное действие, но и не священный долг, а всего лишь способ поставить власть в известность или решить проблему. Случайным проявлением повышенной бдительности следует, по-видимому, считать уже упоминавшееся письмо воронежского крестьянина, пытавшегося сорвать маску с нового директора государственного банка. Если сомнение зародилось, то нормально, по мнению автора, сообщить о нем руководителям страны. Таким безмятежным отношением к поступку информирования власти можно, по-видимому, объяснить малое число анонимных писем, которое нам удалось найти. Писавшие не стыдились того, что делали.

Наконец некоторые относились к доносительству даже с энтузиазмом. Отдельные авторы не просто осознают свой долг и принимают ситуацию, но идут дальше и действуют с воодушевлением. Во время чистки в «Правде» бывший сотрудник, когда-то участвовавший в рабкоровском движении, направляет не менее семи писем в комиссию Центрального Комитета партии по расследованию, все эти письма касаются разных людей и в общей сложности насчитывают более пятидесяти страниц! Заявления этого же субъекта можно найти даже в архивах комсомола{744}! По случаю чистки в Союзе советских писателей секретарь Центрального Комитета А.А. Андреев получил письмо, которое начинается следующим образом:

«Глубокоуважаемый товарищ Андреев! Хотя в ЦК, полагаю, имеется достаточно материала о безобразиях, творящихся врагами, бюрократами, групповщиками в издательствах, журналах и в союзе писателей, все же я считаю своим долгом и необходимостью сообщить следующее, исходя из народной пословицы: “Кашу маслом не испортишь”»{745}.

Легкость, с которой автор говорит о серьезном (что бы о нем ни думать) поступке, который совершает, весьма красноречиво свидетельствует о его отношении к доносительству. Мстительная радость, звучащая в этих строках, тем не менее достаточно редка для исследованного корпуса писем. Сторонники доносительства, как правило, более сдержанны в своих оценках.

Отношение населения к доносительству, таким образом, очень разнообразно. Нельзя, по-видимому, сделать вывод о том, что общество в целом отторгало подобное поведение. Но и противоположное утверждение было бы в равной мере некорректным: тридцатые годы не были годами доносов всех на всех. Несмотря на усилия режима, общество неоднородно, и доносительство вызывает отторжение, неловкость или приятие. Кто же решается на этот шаг? Кто такие авторы сигналов?


Доносители, кто они (статистика)?

Выстроенная властью широкая сеть должна дойти до максимально большой части населения. Как меняется облик доносителя в зависимости от инстанции приема доноса[255]? Например, в «Крестьянскую газету» обращаются в основном крестьяне, но гораздо труднее определить социальный статус тех, кто пишет Калинину или в партийные инстанции. Статистика, подаваемая самими этими организациями, использует только самые общие советские социопрофессиональные категории (рабочие, крестьяне, служащие), к которым добавляется бесчисленное множество постоянно меняющихся и не очень значимых делений на группы. Можно только удивляться, на основании чего делались эти статистические подсчеты, так как из письма чаще всего невозможно понять, каково реальное социальное положение его автора. Необходимость представить эти данные, чтобы украсить ими обязательные отчеты (например, в 1932 году, после пятидневника по работе бюро жалоб), конечно же, подталкивала многих составителей к импровизации и экстраполяции!

Статистика, представленная «Горьковской коммуной» в 1934{746} году и в меньшей мере — в 1936{747}, относится к тем немногим, где процент «неизвестных» авторов велик. Поэтому ее можно считать более надежной и провести ее основании более детальное исследование писавших в значимую областную газету.

Довольно отчетливо преобладание городских жителей: «разоблачители» — это в основном «служащие», затем, в равных долях, — «рабочие» и «колхозники». Приблизительно каждое четвертое письмо (24,8% в феврале 1936 года и 28,7% в ноябре 1936) пришло из различных районов Горького. Кроме того, если, даже на основании имеющихся у нас фрагментарных данных попытаться проанализировать происхождение писем по районам, можно также заметить, что самое большое их число происходят из «промышленных» зон области с высокой плотностью городского заселения (Богородск, Балахна, Дзержинск, Бор, Вача). Сельские районы охвачены в гораздо меньшей степени. Также довольно отчетливо сказывается удаленность от центра. Жители далеких от Горького районов, таких как Кологрив, Пыщуг или Мантурово[256] на севере области, не пишут или пишут мало. Напротив, районы, преимущественно сельскохозяйственные, такие как Лысково или Дальне-Константиново, но расположенные километрах в шестидесяти к востоку от столицы области, пишут относительно чаще, чем промышленные районы. Похоже, что играет свою роль и транспортная доступность: города, расположенные вдоль железной дороги Горький — Киров, являются важными «отправителями», например, Семенов, Красные Баки, Урень и Шахунья.

Более тщательный анализ этого потока писем подтверждает, что есть особенности, связанные с тем, откуда идут письма: существует городской и сельский ритмы написания писем. Минимум писем, написанных колхозниками и крестьянами-одиночками, приходится на разгар лета (август), а интенсивная фаза — на весну. Во время страды земледельцы заняты полностью, и у них нет времени даже подумать о том, чтобы кого-нибудь разоблачить или на кого-нибудь пожаловаться. Напротив, зимой и весной — время сбора налогов и период, когда надо дожить до нового урожая, — благоприятны для жалоб, в этот период усиливается социальная напряженность. Сравнивая этот поток с общим потоком писем, получаемых газетой, можно констатировать, что доля крестьянских писем выше в первой половине года и резко снижается во второй его половине.

Данные о Центральном бюро жалоб, которыми мы располагаем, подтверждают эти выводы. Колхозники, составлявшие более 37% населения в 1937 году, составляют лишь 7,5% направивших жалобу в Центральное бюро в 1936 году{748}. Рабочие также жалуются относительно реже (32% населения, 7% жалоб), чем служащие (13,6% населения). Эти данные, вероятно, объясняются степенью владения письменной речью (крестьяне в своем большинстве остаются малограмотными) и незнанием инструментов, которые имеются у них в распоряжении, в то время как городские служащие достаточно решительно берутся за перо. Цифры для Горьковской области примерно такого же порядка{749}. Рабочие жалуются мало: от 5% (1932) до 14% (1937) в то время как служащие обращаются в бюро жалоб чаще (приблизительно 20%). На уровне собственно города Горький{750} можно получить результаты с более тонкими различиями. Высокая концентрация рабочих объясняет их высокую долю среди авторов жалоб (41%). Другая широко представленная социальная категория — это служащие (27,5%).

Сигнал, таким образом, является оружием, широко используемым в советском обществе. Однако следует провести целый ряд различий — в зависимости от уровня, на который письмо направлялось. Уже описанные нами центральные фигуры, к которым шли обращения, и наиболее широко распространявшиеся газеты становятся адресатами самых широких кругов населения, безотносительно к преградам, которые создают неграмотность и недостаток образования. Похоже, что крестьяне охотнее обращаются в «свою» «Крестьянскую газету» или к «своему» представителю во власти, М.И. Калинину. Они пишут также всем, кто обладает особой аурой: Сталину или, на областном уровне, первому секретарю партии[257]. Если же спуститься вниз по административной лестнице или по уровню престижа, то представляется, что к сигналам прибегает менее многочисленная, но лучше устроенная часть советских людей: скорее горожане, чем сельские жители, скорее служащие, чем рабочие. В полной мере свою роль играют и культурный капитал, и уровень грамотности.

Тем не менее статистические данные, имеющиеся в нашем распоряжении, не очень дифференцированы. Что скрывают под собой такие термины как «рабочий», «крестьянин», или «служащий»? Лишь содержательный анализ самих писем-доносов позволяет лучше понять, кто же были эти разоблачители.


Автопортреты

Авторы писем подчас описывают самих себя. Сведения, которые они в этом случае сообщают, не ограничиваются полом, социальной принадлежностью или указанием региона. Многие письма часто в изобилии содержат ценные факты, связанные с настоящим или с прошлым пишущего. Рассказывать о себе, как известно, было одним из традиционных упражнений любого большевика, от которого требовалось более или менее регулярно заполнять автобиографические анкеты, которые затем попадали в личные дела. Члены партии, а также ответственные сотрудники государственного аппарата должны были сообщать сведения о себе (прошлое, социальное происхождение, профессию, революционные заслуги, если таковые имелись), а также о своих близких. Автобиографические сведения и этапы жизненного пути являлись важнейшими моментами, на которые прежде всего обращали внимание во время чисток. Поэтому не следует удивляться сверх меры, что в наших письмах мы можем найти подробные автобиографические сведения.

Прежде чем начать их анализировать, необходимо уточнить, что работать с ними надо очень осторожно: как и ряд других, мы об этом еще будем говорить, автобиографические сведения являются частью стратегии убеждения, выстроенной автором сигнала. Их приводят, как правило, в начале или в конце письма. Понятно их назначение: речь идет о том, чтобы убедить читателя. Предосторожности методологического характера не должны, однако, стать препятствием для обсуждения этого ценного материала.

Попытка построить идеальный тип доносителя при помощи сведений, содержащихся в письмах, приводит нас к описанию советских людей, нашедших свое место при этом режиме. В обществе, которое провозглашает освобождение, пусть и относительное, женщин, остается все же во власти мужчин, именно эти последние составляют основную массу авторов сигналов: 68% из исследованного корпуса против 11% женщин и 8% коллективных писем[258].

То, что доносители сообщают о своем социальном происхождении, также свидетельствует о поддержке ими режима. Те, кто рассказывают о себе, стараются этим рассказом показать, что именно дала им советская власть. В этом смысле в письмах постоянно присутствует фигура отца, которая, похоже, является одним их наиболее эффективных средств дифференциации. Большинство авторов принадлежали к обездоленным при царском режиме социальным группам: рабочие, бедные крестьяне, батраки. Письма рассказывают своеобразную историю «золушек» на советский манер{751}, как, например, этот украинец, бывший председатель сельского совета, который начинает свое письмо словами:

«Я, Гражданин села Вендичан Могилев-Под р-на Винницкой области М. Степан Артемович, выходец из батрацкой семьи, отец мой умер в помещичьем коровнике…»{752}

Многие авторы (8%) выставляют на первый план свое несчастное детство:

«Я сын бедного лесоруба с. Виндрея Салазгорской вол. Б.-Демьянского уез. Пензенской губ. <…> До 13 лет воспитывается чужими щами, молоком и корками хлеба, ходил рваный и голодный»{753}.

Апелляция к прошлому служит в равной мере для того, чтобы дать импульс к нападению и для того, чтобы обосновать защиту. Автор, которого упрекают, что он преследовал сельского корреспондента, энергично протестует против этих обвинений и нападает на местные власти, мол, они — настоящий «гнойник». Его детство, как он считает, должно свести на нет любые порочащие его измышления:

«Родился я в 1895 г. детство мое до 1911 года протекало в деревне, жили очень бедно, я помню подчас голодали, подбовляли в хлеб сурогать и ходили собирать куски (нищенствовали). В 1911 г. я пошол в отход»{754}.

В автобиографических абзацах авторы очень настаивают на принадлежности к угнетенным при царском режиме, это словно бы дает им особые «права» в новом обществе. Представители национальных меньшинств Российской империи (но также и СССР) усиленно подчеркивают, что пострадали от дискриминации. Так, азербайджанец, ставший жертвой преследований в Армении, пишет следующее:

«Отец из трудящихся. Из-за политики армянской Дашнакцутюнов, мы были вынуждены эмигрировать из родины (с 1917 по 1920). После создания советской власти в Армении мы вернулись домой. С 1922 по 1929 г. бесперерывно работал в разных советских органах. С 1931 по 1934 г. работал народным судьей Базар Кичарского р-на…»{755}

Подобные оправдания имеют, конечно же, не только социальный или национальный, но и политический характер. Упоминание о принадлежности к большевистской партии или к ее сторонникам также постоянно встречается в письмах-разоблачениях: чуть более трети авторов изученных писем выставляют на первый план свое участие в структурах сталинской власти. «Революционный послужной список» также упоминается регулярно. Речь идет о давнишнем членстве в партии, об участии в политической борьбе до революции или об участии»в событиях 1905 и 1917 года. Как мы видели, многие напоминают о своем участии в забастовочном движении, а другие ограничиваются тем, чтобы описать себя: я — человек, «…с раннего детства чутко реагировавший на рутину произвола и бесправие старого режима»{756}.

Если рассказ о прошлой жизни ведется с целью показать близость к идеалам режима, описание жизни настоящей подчеркивает слабость пишущего и тем самым свою социальную незащищенность. «Сигнализируют» не элиты. Речь идет о простых коммунистах, рядовых членах партии или о людях, не занимающих высокие посты, они пишут жалобы на вышестоящее начальство. Среди сельских жителей — это колхозники или, довольно часто, — работники среднего звена (бухгалтеры и т. п.). Противоположные примеры не имеют документальных подтверждений: мы нашли всего одно заявление, написанное председателем колхоза{757}.[259] Между тем легко можно представить начальника, желающего по-быстрому избавиться от подчиненного, ставшего ему помехой. Но среди изученных нами писем таких случаев нет.

Вполне возможно, что автор жалобы мог занимать ответственный пост в прошлом (многие из пишущих — бывшие председатели сельсоветов, ответственные партийные работники или управленцы), но сигнал чаще всего бывает направлен после отстранения от должности. Эта характеристика, очень отчетливо прослеживающаяся в изученном корпусе текстов, позволяет еще раз подчеркнуть достаточно двусмысленный статус заявителя-доносчика в советском обществе. Очень точным определением для них было бы «угнетенная группа угнетающего класса»[260]. Многие разоблачители чувствуют, что не могут дальше продвигаться по карьерной лестнице и испытывают горечь по этому поводу:

«Только, только начинаешь оправляться материально как наступает беда. Нет ни денег, ни своей квартиры и неопределенность положения без работы.

Наш вождь и учитель т. СТАЛИН сказал “жить товарищи стало легче, жить стало веселее” Эта характеристика дана гениальным человеком, вождем революции. Она бесспорно верна. Это положение мы приветствуем»{758}

О несчастьях и жизненных трудностях никогда не говорится открытым текстом, и, во всяком случае, в них никогда не упрекают действующую власть. Однако отчаянное положение авторов отдельных писем совершенно очевидно. Донос на соседку, которая ворует на работе еду, столь же красноречиво говорит о голоде, как и демонстрирует возмущение незаконными действиями{759}:

«Батенко намеренно хвалилась передо мною — вызывая меня на эксцессы, как много им дают всего в распреде, подносила жирного гуся — показывая его и говорила: вот каких гусей мы получаем, а завтра будут давать индюков, хвалилась какое жирное молоко она получает, как много сметаны, из которой она делает масло.

Хвалилась намеренно передо мной, зная что я с детьми и теткой сижу на одной похлебке и куске ржаного хлеба, стараясь вызвать во мне раздражение и недовольство, которого я ей однако никогда не высказывала.

Питались они всю зиму действительно так как мало людей питалось и в до-военное время пекли то и дело белые пироги и булки — жарили пирожки делали бесконечные пельмени».

В этих письмах видны неустроенность и непрочность жизни, проблемы, с которыми советским людям приходилось сталкиваться в повседневном быту. Неурядицы со всей силой обрушиваются на авторов писем. Так, речь постоянно идет о жалких жилищных условиях: отсутствие отопления, недоделанные, слишком тесные или в аварийном состоянии квартиры — вот то, с чем доносители неизбежно сталкиваются каждый день.

В этом смысле они — те, кому официальные речи дают основание надеяться на лучшее, кто в полной мере является символом изможденного общества. Обиженные в своем стремлении к большей власти, к более «веселой» жизни, они прибегают к средствам косвенного насилия, чтобы дать выражение своему недовольству.


Доносители в советском обществе: распространение практики

Ограничиться сведениями об авторах, содержащимися в самих письмах, означало бы заведомо исказить наше исследование. Слишком часто их цель — придать веса просьбе. Отчеты о расследованиях порой содержат информацию о жалобщике и тем самым позволяют нам дополнить наше знание. Кроме этого, руководители бюро жалоб и других инстанций приема сигналов ведут статистику по авторам полученных писем. На основании этой статистики, когда-то более детальной, когда-то менее, не всегда возможно делать достоверные выводы. С сельском районе, таком как Починковский, совершенно не удивляет, что 65% жалующихся — крестьяне. Эта категория, которая включает в себя лиц разного статуса (колхозников или частников), не расписана подробно в статистических данных, представленных в 1932 году{760}. Тем не менее такие цифры, как правило, представляют большую ценность и весьма удачно позволяют дополнить предыдущие.

Прежде всего важно подчеркнуть, что доносительство является, по-видимому, повсеместно распространенным явлением. Во всяком случае, по-настоящему «белых пятен» доносительства не существует. С точки зрения географии, доносы пишут во всех регионах СССР. Архивы «Крестьянской газеты» систематизированы по месту происхождения жалоб. Письма приходили не только из РСФСР, но и из всех республик Союза. На областном уровне источниками сигналов являются все районы Саратовской и Нижегородской областей. Спектр социальной принадлежности доносителей, таким образом, шире, чем это может показаться на основании их автопортретов: от простых, почти неграмотных крестьян и рабочих[261] до писателей[262].

Властная элита, похоже, в доносительстве не участвует: авторы писем никогда не являются представителями власти, будь то мужчины или женщины.

В институты приема сигналов обращаются все категории советских граждан, и при этом значительная часть писем принадлежит мужчинам и женщинам, стоящим вне этого общества. Так происходит, например, с национальными меньшинствами. В 1937 году грек из Донской области написал в Москву в Совет национальностей «жалобу» на замначальника политотдела зернового совхоза, где работал, из-за расистского к себе отношения{761}. Евреи из Томска также пишут об антисемитизме представителя партии в своем жилищном кооперативе{762}. Среди авторов есть и несколько крестьян-единоличников. Этим понятием чаще всего называют крестьян, исключенных из колхозов, которые пытаются восстановить свои права. Их послания несколько особые, они пишут в основном о действиях местных властей и их злоупотреблениях, в частности в налоговой сфере.

Отчеты о расследованиях показывают, что наличие социального клейма не мешает обращаться в органы работы с письмами граждан. Кулаки, «нетрудовой элемент»[263], а также заключенные пишут жалобы, как и все остальное население. Так происходит, например, в 1935 году, когда некто Панов из Межевского района обращается в приемную Калинина чтобы заявить о причинах своего исключения из колхоза (попытка заставить замолчать, зажим критики со стороны дирекции). Делу не дают хода на том основании, что «Панов, начиная с 1922 г. по 1932 г. систематически держал батраков и сезонных рабочих, арендовал землю и занимался спекуляцией»{763}. Следовательно, он является кулаком, и его исключение оправдано. Подобные сведения, конечно же, приводятся для того, чтобы представить авторов писем не заслуживающими доверия. Но при этом они показывают, насколько широко использовалась жалоба-донос. В данном случае речь идет о тех, кому нечего терять или, что почти одно и то же, о тех, у кого нет другого выбора, как писать во власть.

Маргинальность авторов писем может определяться социальным происхождением или быть более очевидной, как в случае заключенных ГУЛАГа{764}. Каким бы удивительным это ни показалось, среди писем, направленных в официальные инстанции, есть множество таких, в которых говорится о применении пыток, об условиях содержания заключенных. В отличие от анонимок, которые мы приводили в предыдущей главе, здесь речь идет об очень содержательных письмах, подписанных конкретными лицами. Некоторые заключенные не принимают своего нового положения и пытаются, даже находясь в лапах чекистов, увлечь за собой в своем падении вчерашнего врага. Заключенный с Дальнего Востока, Александр Максимович Ч. присылает на Кавказ (откуда он родом) в газету письмо, в котором выражена его сохраняющаяся уверенность в том, что:

«…вся эта ложь, которую состряпали аполлонские районные дельцы следственно-судебных органов, высосав из пальца мне обвинение и засадив меня в тюрьму, тем самым постарались сплавить меня на Дальный Восток. Они надеются, что одним общественным обвинителем стало меньше и своим гнусным поступком думали сделать из меня противника соввласти, но я, несмотря на все лишения и переживания ссыльной жизни, и поныне остаюсь тем же патриотом советской страны, каким был и на воле»{765},[264]

Он пользуется случаем и в этом письме еще раз обвиняет судебную власть своего района в том, что «она сеяла вражду к соввласти среди масс».

Другие используют сигнал для того, чтобы пожаловаться на условия своей новой жизни. Николай Буланов, заключенный из казахстанского лагеря, что рядом с Алма-Атой, сумел «нелегальным путем»{766} переправить письмо отцу и просит его отправить послание далее:

«Я прошу, умоляю тебя отец передай это мое письмо кому знаешь сам, или парткому, или председателю Ленинградского Исполкома, или кому уже сам знаешь — из авторитетных чекистов и представителей государственной власти».

От чтения этого письма бросает в дрожь. В нем подробно, холодно и трезво описаны условия жизни в лагере, где содержится автор. Даже в такой крайней ситуации, где неопровержимым образом проявляет себя подлинная природа сталинской власти, этому человеку все еще хочется верить в действия политиков из центра:

«Несмотря даже на то, что уже 14-й год существует диктатура пролетариата, 11-й год существует в автономной КССР Власть Советов — здесь все еще существуют страшные застенки царских тюрем, где пытают, бьют заключенных, морят их и холодом и голодом. Насилуют их прямо в рот (вместо ананизма) и в довершение всего это — кошмар, ужас»{767}.

Некоторые не ограничиваются общими утверждениями и нападают на лагерное начальство. Мы помним, что Федор Георгиевич Чернов, заключенный семьдесят первой колонии четвертого отделения Амурлага, обратился к прокурору СССР с заявлением о провокации группы «наседок», организованной начальником семьдесят шестой колонии и о «незаконном отборе личных вещей у заключенных, об издевательстве и насилии над личностью заключенных»{768}.

Распространенность практики доносительства такова, что не позволяет нам поддаться миражу специфической русской болезни, связанной с «особым геном»{769}. Конечно, следует учитывать российские корни представлений о взаимоотношениях государства и его подданных. Но использование письма-жалобы не является национальной особенностью. Иностранцы, живущие на советской земле (инженеры, но также и рабочие), тоже прибегают к этому средству. Так поступил, например, немецкий рабочий с целлюлозно-бумажного комбината в Балахне{770} (Нижегородская область). Он великолепно усвоил нормы подачи сигнала:

«Мое письмо не преследует цели создавать конфликты, но оно должно служить товарищам в качестве основания и материала для устранения неполадок и конфликтов в производстве».

Автор письма, рабочий из Германии, член компартии Германии привлек на работу в СССР ряд специалистов бумажной промышленности. Эти немцы, всего около пятидесяти, очень быстро оказались недовольны своей участью и пригрозили устроить забастовку. Они заявили о своем недовольстве, немного разгоряченные спиртным, на вечеринке, где кое-кто из них произносил «антисоветские» речи, о которых автор письма незамедлительно сообщил в партию, выступив предварительно перед своими товарищами («Само собой понятно что я как коммунист на эту склоку в бездействии смотреть не мог»). Подчеркнув свои заслуги, что доказывает полное усвоение практики, он переходит к личным проблемам. Ответственность за них он в значительной мере возлагает на главного техника завода, «друга бывшего белогвардейца», который, по его словам, бессмысленно придирается и притесняет его (отказ предоставить отгул, переселение в другую квартиру, снижение зарплаты).

Этот немец — не единственный, кто сигнализирует властям. Американский инженер Ф. Герцог (он живет и работает в Свердловске) пишет Молотову, выражая сожаление, что «все его предложения по линии рационализации чертежно-проектного дела, которые должны были дать большую экономию саботировались и срывались людьми, которые сейчас арестованы». По-видимому, ситуация не улучшилось, потому что он называет это положение «безвыходным»{771}. Подобные письма встречаются не часто, но они есть во многих архивных фондах — как центральных, так и местных.

Похоже, что практика получила распространение даже за пределами СССР. Некоторые французские коммунисты писали советскому руководству подобного рода письма, чтобы найти выход из неразрешимой ситуации. Так, сотрудник коммунистически ориентированного кинообъединения «Сине-Либертэ» обращается за помощью к Молотову{772}. Письмо, написанное по-французски, поражает своим сходством с письмами советских людей тех времен. В нем присутствует та же наивная вера в возможность участия в деле представителя коммунистического движения, наделенного властью. То же указание по имени на человека, ответственного за проблемы (автор даже приводит его адрес!), то же ощущение тупика, из которого можно выйти только благодаря «божественному» вмешательству.

Наверняка иными побуждениями руководствовался Луи Арагон, когда в декабре 1935 года посылал двум советским ответственным лицам — А.С. Щербакову (первому секретарю Союза советских писателей) и М. Кольцову (редактору газеты «Правда»), «сигнал» о «недопустимом» поведении писателя Безыменского во время его поездки во Францию{773}.[265] Это письмо явилось следствием статьи Безыменского в «Литературной газете», где он выставлял себя весьма успешным и рассказывал о выдуманных встречах, которых на самом деле никогда не было. Поведение советского поэта, по-видимому, до крайности раздражило его французского собрата:

«Б., например, в присутствии писателей, прерывает своих товарищей[266], объясняя им, что они должны говорить. Он поддерживает среди них дух соперничества, старается уронить в моих глазах Сельвинского, прибегал к авторитету Маяковского, делает невозможной жизнь для Кирсанова, приставая к нему с непрерывными замечаниями, совершенно смешными в тех случаях, когда они не являются прямой пародией и т. д.»

И здесь логика та же: добиться, чтобы более высокий авторитет применил силу: «Постарайтесь не направлять этих[267], слишком уж примитивных в своем поведении людей, мало способных олицетворять собой ВКП(б), репутация и престиж которой нам дороже всего» Это обращение носит исключительный характер, но оно не выглядит кричащим несоответствием на фоне всего остального корпуса писем. Его автором вполне мог быть и советский писатель.

То, что к «сигналу» прибегают пострадавшие от репрессий советские граждане и даже иностранцы, очень хорошо дополняет коллективный портрет доносителей. Конечно же, последние упомянутые случаи не составляют основной массы, но их присутствие не позволяет, когда мы ищем причины распространенности явления, удовлетвориться только завистью и социальной озлобленностью. Буксующий социальный механизм сталинского режима, чрезмерная иерархичность общества, постоянный произвол — все это, вероятно, столь же важные факторы. Качественный анализ сведений, содержащихся в письмах или сопроводительных документах, позволяет изучить социальный статус тех, кто разоблачает и доносит.

Сообщать наверх — значит совершать акт косвенного насилия, подчеркивает Люк Болтански: тот, кто отправляет разоблачительное письмо, ждет от властной инстанции, в которую пишет, чтобы она применила насилие вместо него{774}. Донос-разоблачение, таким образом, чаще всего рассматривается как оружие слабого, к нему прибегают люди, лишенные обществом как средств защиты, так и средств нападения. Это как раз и подчеркивает Филипп Бюррен, говоря о Франции периода оккупации: «Донос — оружие слабых, тех, кто не может устоять перед соблазном заставить работать в свою пользу силу чрезвычайных полномочий». Он особенно подчеркивает, что «в то время как женщины составляли небольшое меньшинство в общем числе попавших под чистки, они сверх часто фигурируют в делах о доносах»{775}.

Портрет доносителей в СССР тридцатых годов, который можно нарисовать, не противоречит этому утверждению. Тем не менее здесь многое следует уточнить. Доносительство является массовым явлением, большинство социальных групп в стране обращается к власти, чтобы сообщить ей о своих обидах и недовольстве. Даже самые ущемленные в правах: кулаки, «бывшие», вплоть до заключенных — все используют это единственное им доступное средство, так они слабы. Но в основном доносительством занимаются промежуточные слои советского общества: рабочие, колхозники, служащие или руководители невысокого ранга. Иногда они — члены партии и обладают крохотной частью символической власти и вовсе не являются самыми беззащитными в сталинском обществе. Но и этих людей неустроенность и повседневное насилие делают уязвимыми. Обращаясь к государству с тем, чтобы через него применить насилие, они ищут способ подтвердить свой социальный статус. Практически все советское общество беззащитно по отношению к государству.

Изучая биографические сведения, содержащиеся в разоблачительных письмах и жалобах, мы столкнулись с одной из принципиальных проблем в исследовании этих текстов: недостаточной надежностью и неполнотой информации, которую они содержат. Нарочито подчеркнутые факты и намеренные умолчания являются частью некоей стратегии, часто бессознательно осуществляемой пишущим. Биографические сведения имеют определенную цену. Эта проблема, впрочем, шире и касается не только рассказов о жизни. Письмо-донос существует не само по себе: у него есть читатель. Это он должен действовать, и это его надо убедить. Формы, темы и сообщаемые сведения очень сильно зависят от избранной стратегии.


ГЛАВА 13. Донос: «воплощение в тексте»[268],[269]

То, каким образом проблемы людей находят свое выражение в сигналах[270], — как с точки зрения содержания, так и с точки зрения формы — превращает эти писания в самостоятельный жанр и не позволяет ограничиться исследованием сказанного в доносе напрямую. Здесь важнейшее место занимает читатель: как подчеркивает Кристиан Жуо, изучавший разоблачения другого типа, мы имеем дело с «воинствующим письмом, которое предполагает стратегию и тактику выбора угла обстрела аргументами и выделяет большое место читателю, который всегда находится очень близко»{776}. Доносительство, каким бы оно ни было, имеет своей целью «переход от чтения или слушания к действию»{777}. В этих условиях первая задача автора доноса — сделать так, чтобы его письмо прочитали, чтобы оно привело к желаемым результатам, главное: чтобы оно не попало в мусорную корзину. Велик риск, как подчеркивает горьковчанин, пришедший в отчаяние от бесплодности своих писем, остаться, «как глас вопиющего в пустыне»{778}. Все элементы письма, пусть даже и бессознательно, выстраиваются так, чтобы убедить читателя в правдивости изложенных фактов и в необходимости действовать. Каковы же средства, которые используются для того, чтобы добиться нужной эффективности? Некоторые ограничиваются «приманкой», как один колхозник из тамбовской области, написавший в «Крестьянскую газету». Он намекает на новые разоблачения, но просит, чтобы ему выслали бумаги, так как ему не хватает{779}. И редакция высылает ему бумагу! Чаще, однако, приемы не столь заметны, тем не менее они являются элементом, определяющим форму сигналов.


Подстроиться под адресата

Мы видели, что спектр возможных адресатов широк: власть предоставляет советским людям на выбор множество инстанций приема сигналов — как тайных, так и явных, в большей или меньшей мере выставленных на показ и заметных. Выбор этот, однако, не безразличен: обратиться к Калинину, Сталину или Ежову — совсем разные по смыслу вещи. Как рассуждают авторы сигналов? Почему они решают написать тому, а не иному адресату? Какие стратегии советские люди используют, чтобы добиться своей цели? Авторы писем выбирают из трех разных ходов: отсутствие открыто заявленного адресата (это относится к большинству писем в газету), обращение в административный орган и индивидуальное письмо. Соответственно этим трем возможностям существуют и три разных типа писем.

Самыми нейтральными являются обращенные к государству письма без указания имен адресатов. Они направлены не Калинину, а во ВЦИК, не Молотову, а в Совет Народных Комиссаров. Авторы этих, адресованных институтам писем, в наибольшей степени оперируют фактами. В них большей степени, чем во всех остальных сигналах, выражено определенное представление о справедливости и о правах советского гражданина. Язык таких писем достаточно сдержан и выдержан в канцелярском стиле: нередко можно встретить зачин «я, нижеподписавшийся…» Эти письма свидетельствуют о желании сделать максимально объективным процесс выявления проблемы и жалобы на нее. Подчас это приводит к тому, что, от обилия канцеляризмов и излишне усложненного синтаксиса текст трудно понять. Вот, например:

«В Комиссию Н.К. Р.К.И. Заявление

Настоящим прошу Вашего воздействия при Вашим расследован, обратить внимание на ниже следующ. пункты…»{780}

Нагромождая витиеватые выражения, автор счел недостаточным употребить название НК РКИ, он добавил к нему совершенно ненужное и неуместное слово «комиссия», вероятно, чтобы придать серьезности просьбе.

«В ЦКК Всесоюзной Коммунистической партии.

Группа членов и кандидатов партии обращаются непосредственно в ЦКК расследовать нижеуказанные факты и положение обувной фабрики им. т. Микояна в Ростове н/Д. Выполняя все решения партии, мы должны обстоятельно в самой простой форме творящееся на вышеназванной фабрике доложить В/как самому высшему органу партии…»{781}

И здесь рабочие, не очень умело владея пером, нагромождают имитирующие юридический стиль тяжеловесные выражения, стремясь усилить значимость написанного.

По содержанию эти письма очень сдержанны. В них мало лирических отступлений и хлестких выражений. Обращаясь в комитет партии, директор школы № 15 Сормовского района не ищет виноватых. Он ограничивается описанием конкретной проблемы, в частности подробно говорит о состоянии крыши в школе. Он заявляет о возмутительном положении вещей, но делает это в очень взвешенных выражениях, отмечая, что кое-что сделано для «ликвидации указанных недостатков, однако работа идет недопустимо вялыми темпами»{782}. Обращаясь в комитет партии, он просто хочет добиться, чтобы были приняты «решительные меры для устранения указанных дефектов».

В противоположность этой сдержанности в сигнале, напрямую адресованном значимой фигуре, делается попытка установить личный, даже близкий контакт, между заявителем и адресатом. Именно в письмах такого типа биографический элемент несет наибольшую нагрузку: речь идет о том, чтобы взволновать, тронуть, подчас заинтриговать. Примером, пусть несколько карикатурным, но символичным, может служить следующее письмо, направленное Молотову в 1938 году. Тема в высшей степени альтруистична. Автор письма шокирован тем, что задета репутация супруги главы правительства{783}:

«Я вынужден к вам обратиться и прошу вас прочитать мое заявление лично так как вашу жену компрометируют пособники врагов народа проживающие в Запорожье».

Эта симпатия (как проявление сопереживания) к Молотову побуждает автора письма рассказать о женщине, которая в его городе распространяет слухи о том, что Полина Жемчужина якобы обещала ей получить для нее от Сталина премию в 1000 рублей. Автор не может терпеть, чтобы подобные заявления делал кто-то, столь близко стоящий к врагам, уже арестованным в 1937 году. Логика железная: поддержка, оказываемая друзьям врагов, может превратить супругу Молотова в подозрительное лицо! Не трудно, однако, увидеть всю относительность величия души автора письма, поскольку простое сопоставление адресов доносчика и объекта доноса показывает, что они соседи и, возможно, — с учетом советской системы распределения жилья, — коллеги по работе. Поле потенциальных мотивов обращения неожиданно значительно расширяется.

Доносители, во всяком случае, стараются привлечь читателя на свою сторону. Это может быть сделано уже в зачине письма. Авторы комбинируют различные выразительные средства русского языка, чтобы обратиться к человеку, соединяя уважение с отношениями близости. Зачин может строиться на такой подчеркнуто почтительной формулировке как «Глубокоуважаемый товарищ Калинин» или «дорогой товарищ», либо с использованием предполагающего большую глубину отношений слова «родной»[271], в котором звучит почти семейная близость. Доверительные отношения выстраиваются и тоном всего письма, пишущий иногда даже переходит на «ты». Во множестве случаев добавлены пометы типа «лично», «секретно». Также часто можно встретить извинения, что столь значимых людей пришлось «отвлекать от дел». Установление непосредственной связи — важная задача, и страх посредников очень заметен.

«В прилагаемое письмо решается судьба не только человека но решается важнейшее государственное дело и поэтому я вас очень прошу доложить об этом лично только и только т. МОЛОТОВУ»{784}.[272]

Установить прямую связь между доносящим и адресатом помогают всевозможные доводы: былые встречи, даже небольшое знакомство. Все годится для того, чтобы напомнить читателю о себе:

«ГЕНЕРАЛЬНОМУ СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б)

тов. СТАЛИНУ И. В.

Кремль

Дорогой Иосиф Виссарионович!

Фамилия моя М. — проработал я в редакции “Правда” около 14 лет.

Вам лично очевидно, приходилось знакомиться с некоторыми моими неопубликованными материалами, также читать на страницах “Правды” статьи за подписью А. Самойлова (это псевдоним, данный мне редакцией).

По этим материалам Вы могли убедиться, что Ваши указания о том, чтобы уметь в нынешней обстановке распознавать врага, мною приняты к неуклонному исполнению во всей своей работе…»{785}

Эти попытки установить некую «близость» гораздо чаще встречаются в письмах, обращенных к центральному руководству. Политические руководители Горьковской области (такие как А. Жданов или Э. Прамнэк) получают значительно более сдержанную корреспонденцию. Конечно, в ней тоже встречаются многие описанные выше черты, но в целом подчеркнутая патетичность некоторых писем, направленных Калинину или Сталину, отсутствует. Это отчасти объясняется местом, которое руководители такого уровня занимают в общей стратегии доносителей. Они являются инстанцией, в которую можно обратиться, но ни в коем случае не последней. Высшие же руководители Советского Союза обладают огромным авторитетом и считаются практически всесильными. Среди обращений к ним можно найти целый ряд полных тревоги писем, которые говорят о последней надежде. В письмах в областные структуры не найдешь текста, подобного тому, который подписала эта восемнадцатилетняя учительница, безуспешно противостоявшая враждебности коммунистов в сибирской деревне, куда ее послали работать после окончания учебы:

«Помогите. На вас вся надежда. Я прямо руки на себя наложу. Мне теперь только с голоду умереть остается»{786}.

Вероятно, и между центральными фигурами существуют какие-то различия, однако точно определить их трудно: письма к Калинину, которыми мы располагаем, касаются в большей степени начала тридцатых годов, а корреспонденция Молотова относится к 1937–1938 годам. Экономический и политический контекст различен. Содержание сохранившихся писем и уже упоминавшиеся статистические данные, собранные приемной Калинина, показывают, что добродушный образ всероссийского старосты, созданный властью, по-видимому, имел успех. К нему скорее обращались, когда хотели пожаловаться или заявить о несправедливости (так, между 1930 и 1932 годом Калинин получил множество писем с жалобами на принудительную коллективизацию, на незаконное изъятие собственности{787}). Вне всяких сомнений, самые волнующие письма, которые нам приходилось читать, были обращены к нему. Сталин и Молотов тоже получали письма отчаяния. Тем не менее, обращаясь к председателю Совета Народных Комиссаров, советские люди редко подчеркивали его «доброту»: они больше выдвигали на первый план имеющиеся у него возможности вмешаться:

«В этот самый тяжелый момент моей жизни я решилась обратиться к j' Вам, чтобы просить Вас:

— Принять меня для изложения Вам всех обстоятельств дела, чтобы Вы, выслушав меня, могли дать Ваш совет.

— Оказать содействие в востановлении нас хотя бы элементарной справедливости, хотя бы в пределах возвращения нам отнятых у нас принадлежащих нам вещей, где бы мы могли жить вместе с дочерью и сестрой.

— Предоставить, если это возможно мне работу в Комитете по делам строительства при СНК СССР […]

С глубоким коммунистическим приветом!»{788}

Точно так же, обратиться к Ежову или Вышинскому людей побуждала не столько личность адресата, сколько его должность. Писали тем, кто символизировал собой репрессии, тем, кто мог оказать воздействие на судей или сотрудников НКВД. Это неизбежно ограничивало круг затрагивавшихся в письмах тем.

Наконец, отправляя сигналы в газеты, люди использовали форму, которая может показаться удивительной в тоталитарном обществе. Цель, множество раз провозглашенная авторами писем, — быть опубликованными на страницах издания. Эта надежда не совсем безосновательна. Мы уже видели: письма публиковались регулярно, хотя и в отредактированном виде. Популяризация такой фигуры как рабкор или селькор также сыграла свою роль в этой, по-видимому, глубоко укоренившейся вере, что твое письмо могут напечатать. Просьба о публикации — обязательное общее место в начале или в конце письма в газету. Кто-то ограничивается устоявшимися формулировками, кто-то вкладывает в свои письма больше чувства:

«Дайте мне честное слово и опубликуете в газетах, что вы не сделаете мне ничего, не присудите ни к висилице, ни к расстрелу, а уж про <…> каторгу и говорить нечего»{789}

Публикация, по представлению автора, является также и средством защиты. Часто можно столкнуться с наивным пониманием роли прессы, схожим с тем, которое существует в странах, где пресса является четвертой властью. Во всяком случае, письмо, опубликовать которое просит автор, обращено к широкой аудитории, к аудитории читателей газет: речь действительно идет о своего рода общественном мнении. Некоторые даже называют свое послание «открытое письмо», как это сделали руководители пожарной службы Московской области, которые попытались обнародовать свои обвинения в «Рабочей газете»{790}. Чтобы добиться удовлетворения своих требований, авторы призывают в свидетели остальное население:

«Кошмарные условия жизненной понорамы заставляют меня смело выступить перед лицом общественности по существу нескольких вопросов принципиальной важности»{791}

Стиль, конечно же, очень отличается от стиля обращения к высокому должностному лицу, которого просят о личном вмешательстве. Здесь почти нет или очень мало сентиментальных пассажей, нет или очень мало используются аргументы биографического плана. В таких сигналах автор не выставляет себя на первый план. Всем своим построением письмо стремится походить на статью в газете, даже орфографией фамилий тех, чьи действия разоблачают — они пишутся полностью и прописными буквами.

Часто используются очень резкие выражения. Сигнал этого типа находится под сильным влиянием образца, предлагаемого властью: он воспроизводит стиль и словарь властного дискурса. Письма, направленные в «Крестьянскую газету» или, на областном уровне, в «Горьковскую коммуну», имеют свой характерный стиль. Авторы часто дают написанному тексту броское и недвусмысленное название: «Помогите задержать партработника!»{792} или «Хватит очковтирательства!»{793} Они выдвигают все более и более хлесткие обвинения:

«Что же творится в Руднянской волости? Здесь коммунисты защищают кулаков и травят хорошего работника!»{794}

Эти письма являются также и самыми короткими. Автор, как правило, не утруждает себя нагромождением стилистических красот. Он прямо переходит к делу:

«А. Борис устроился врачем клиники Саратовского университета, являясь в действительности фиктивным врачем, т. к. все 5 лет, проведенные им формально в университете, он играл на сцене в провинциальных театрах, а сейчас этому врачу-преступнику вверяют жизнь людей!»{795}

Но все эти отличия — лишь внешние. Речь идет именно о выбранной автором стратегии, а не о различных, строго разделенных жанрах. Язык и способ аргументации точно подстраиваются под адресата. Описанные формы не являются взаимоисключающими. Советские люди охотно обращаются в несколько разных инстанций и могут делать это одновременно (это случается довольно редко, но можно найти письма, отпечатанные под копирку в нескольких экземплярах; в таком случае только имя адресата вписано от руки) или последовательно. Неудача или отсутствие результата по какому-нибудь сигналу могли стать причиной нового письма:

«Об этих неподобствах я сигнализировал в разные места: Облисполком, Обком КП(б)У, Областной газете, газете «Коммунист», Наркомфину УССР и другим. О принятых либо мерах я результатов не имел»{796}.

В «Крестьянскую газету», Сталину или Калинину пишут, таким образом, по-разному. Автор доноса или жалобы выстраивает свою аргументацию в зависимости от адресата. При этом не просто видоизменяется язык: различия касаются и формы, и сути аргументации. Пишущие используют и другие средства для того, чтобы их обращение с большей вероятностью сочли достойным интереса. В частности, для этого используются попытки обобщить проблему, о которой идет речь.


Обосновать свою просьбу

Как правило, авторы обращений стараются максимально обезличить свой случай и показать все его политическое и социальное значение. В более чем трех четвертях писем, жертвой разоблачаемых действий является не просто отдельное лицо. К этому следует добавить те случаи, когда автор жалобы выявляет беззакония, совершаемые по отношению к другому человеку. Подобные проявления солидарности, однако, встречаются редко, и у нас есть всего несколько примеров. К ним относится случай трех соседей еврейской семьи, пострадавшей от антисемитизма, которые пишут Калинину, чтобы изобличить это поведение{797}, или история журналиста из «Бедноты», выступившего в защиту учителя из Ульяновской области{798}: учителя несправедливо посадил за решетку судья, который, по мнению журналиста, «потерял всякий авторитет».

Одной из тактик «придания себе значимости» является установление связи своего конкретного случая с более общими интересами. Когда обращающийся одновременно представляет собой жертву, эта тактика может служить дополнением к обоснованию социального статуса автора, дающего ему право на жалобу: принадлежностью к ВКП(б) или другим формам включенности в социальную систему советского строя, о чем мы говорили в предыдущей главе. Но логика здесь все же не совсем одна и та же. Так, авторы доносов иногда особо выделяют социальный статус тех, против кого они выступают. Если ты — жертва кулака, то простая ссора между колхозниками, в которой ты участвуешь, приобретает общественно-политическое звучание. Этим можно, например, объяснить популярность, которую имело обвинение в «зажиме критики». Помещая постигшие лично их несчастья и неудачи в более широкий контекст, советские люди словно требуют к себе большего внимания со стороны читателей своих писем.

«Случай, произшедший со мной, заслуживает внимания ЦКК, потому что выходит из рамок личных и выявляет крайне вредный, с партийной точки зрения, подход к партийцам в аппарате ВСНХ СССР. <…>

С первых же дней своей работы я начал вскрывать отдельные недочеты в работе, сигнализировал отдельные провалы (по проектированию, например). Во время чистки аппарата активно выявлял оппортунистическую линию меньшевиков в работе аппарата и настаивал на создании крепкого коммунистического руководства и влияния…»{799}

Они не просто рассказывают о своем личном конфликте с таким-то человеком, но разоблачают действия врагов, направленные против власти, ее политики, ее представителей. Подобная стратегия особенно хорошо видна, когда применяется неумело и не к месту, как, например, в случае этого председателя завкома, которого уволили за то, что он напился и в этом состоянии оказался на людях (якобы валялся на улице мертвецки пьяным). По его же словам, причина того, что он упал — не алкоголь, а нападение («меня били до полусмерти, в результате врачем установлено, что у меня перешиблена переносица»):

«Я с своей стороны с уверенностью заявляю, что избиение меня было заранее обдуманное <…> в данном случае дело рук вылазчиков против меня как Председателя Завкома, ведущего твердую линию и как рабкора разоблачающего самоснабженство администрации и ряда других партийных работников, как то бывш. Председателя Завкома и Отв. Секр. Парткома Д.»{800}

Некоторым, однако, подобное «приобщение» дается с трудом и часто «шито белыми нитками». Авторы доносов предпочитают представлять жертву более неопределенной: ею может оказаться некая точно указанная людей (например, колхозники из колхоза «Заветы Ленина») или более неопределенная общность (крестьяне-бедняки, рабочие). «Идеальной жертвой» остается советская власть или партия. При таком посыле легко развить тему дискредитации, особенно действенную в сигналах. Такой ход позволяет нападать на отдельного человека, одновременно защищая базовые институты сталинского режима:

«Если дискредитирование высших контрольных органов Советской власти, выявленное со стороны того или иного беспартийного лица, подлежит к привлечению к уголовной ответственности, то тем более таковое дискредитирование, проявленное со стороны партийного лица, которому надлежит, как нельзя сильнее, внедрять, углублять в массе веру в справедливость, законность и защиту действительных прав гражданина СССР, должно пресекаться в самом корне, в самом зародыше…»{801}

Когда житель Нижнего пишет донос на своего соседа, то делает это не только потому, что, по его сведениям, сосед отремонтировал квартиру ворованными материалами и регулярно организует попойки, но и потому, что «он своим поведением дискредитирует партию в глазах рабочих и трудящихся живущих в означенном доме»{802}. Чаще всего о «жертве» в сигналах прямым текстом не сказано. Она подразумевается (речь идет о справедливости, честности, об «общем деле»).

О личных проблемах, которые, возможно, и побудили написать сигнал, умалчивается. Так обычно обстоит дело с сигналами, которые являются доносами в чистом виде, и где все обвинения базируются на социальном происхождении того, о ком сообщается. Донос, связанный с желанием сохранить чистоту рабочего класса, выглядит благороднее, и при этом невозможно установить, каковы же реальные отношения между его автором и тем, на кого он написан.

«Прошу принять меры к изолированию чуждых элементов из производственных предприятий, как заведование всеми хлебозавода пекарнями в самом Горьковском крае, у бывших крупных торговцев. <…>

К примеру знаю одних таких бывших воротил. Некто К. Александра Егоровича, его отец, Сын К. Федор Александровича последний и является в настоящ. время головных всех пекарей и видимо хлебозаводов в самом Горьковском крае возможно и Сормовской хлебо завод тоже под его благосклонных внимание.

Меня как являющегося из рабочих это до крайности нервирует может быть все бывшие крупные дельци они и торчат как вредные [??] в наши снабженческие органы от чего у нас и создаются разные перегибы»{803}.

Задача, конечно же, в том, чтобы выглядеть незаинтересованным. Классический подход к доносительству предполагает противопоставление «заинтересованных» доносов опасно безнравственных людей «незаинтересованным» доносам безумцев с утопическими взглядами{804}. Расследования иногда позволяют раскрыть ложные доносы и мотивы, которыми руководствовался доносчик, но сколько «заинтересованных» действий остались нераскрытыми? Расчет чаще всего глубоко скрыт в душе того, кто пишет, и письмо никогда не позволяет оценить честность доносчика. Как раз наоборот, письмо, которое исследователь начала XXI века, как и инспектор 1930-х годов, склонен сходу отнести к числу корыстных, вероятнее всего, просто написано неловким человеком. Незаинтересованность подчеркивается также настойчивым упоминанием о риске, которому автор подвергается во имя великих и благородных идей.

«Подобных искажений не мало, но всякий боится сказать правду, дабы избегнуть разных гонений и зажимов, как получил в колхозе <…>

Я все-таки, как сознательный гражданин, безстрашный за дело рабочего класса, решил Вам об этом сообщить…»{805}

Расследование выявляет, что «бескорыстный» автор этого письма является прямым соперником того, о ком он пишет, в борьбе за место председателя сельского совета. Кто-то заявляет, что готов терпеть все последствия своего поступка, который он совершает лишь для того, чтобы быть в ладу со своей совестью.

«Если Вы, Вячеслав Михайлович, найдете нужным привлечь меня к ответственности за выражение необоснованного подозрения по отношению к члену правительства, то я готов ее нести, но я иначе не мог поступить, ибо слишком больно от сознания, что водный транспорт нашей могучей страны льет на мельницу врагов — своей плохой работой»{806}.

Следуя той же логике, некоторые авторы, объясняют свои поступки, опираясь на тексты, опубликованные властью. Их вынуждает действовать одно лишь чувство долга, строгое соблюдение указаний, поступивших «сверху»:

«Напились до того что Носков не мог подняться <…> в докладе тов. Бухарина на рабселькоровском совещании, который отпечатан в Правде за 2/12–28 г., где тов. Бухарин особенно ярко об этом подчеркивает на третьей странице, восьмом столбце и сказал что с этими безобразиями необходимо жестоко бороться.

Об этом же нас призывает обращение ЦК ВКП(б) выпущенное ко всем членам партии ВКП(б) рабочим, а также ноябрьский пленум ЦК ВКП(б) и статья помешанная в “Известиях” ЦК ВКП(б) № 35 за оздоровление рядов»{807}.

Письма со столь подробным библиографическим аппаратом встречаются редко, но упоминания о выступлении одного из руководителей или о словах Сталина — явление относительно частое[273]. Во всяком случае, эти слова, идущие от власти, часто преподносятся как обстоятельство, побудившее направить сигнал. В 1937 году одна полуграмотная крестьянка написала в Новосибирский областной комитет партии, чтобы сообщить, что после чтения всех статей Жданова и Вышинского, она стала подозревать одного старого члена партии{808}. Заверения в приверженности режиму и поставленным им целям многочисленны и иногда превращаются в отдельный яркий пассаж:

«Когда у меня мать умерла в 1928 г. и я поступила в комсомол, отдавала всю свою силу, всю свою энергию, выполняла все порученные работы. В 1932 году вступила в кандидаты ВКП(б) и принялась все время с 1928 года по 1935 год бороться против этих паразитов, которые в настоящий момент меня съели, я работала против их и камни получала и вилы, да еще бы я им давала какие то документы, терпенья нехватает больше описывать и прошу Бюро крайкома сообщить на мое описание или же мне бросить всю работу совместно с парт, билетом или дайте мне дышать Советским воздухом, в котором я закалилась, работают везде и всюду лозунги есть — женщина большая сила, но у нас выходит на оборот — женщину классовый враг, так прижал, что ей стало дышать нет мочи»{809}.

Таким образом, заверение в бескорыстии воспринимается как один из эффективных приемов, увеличивающих шансы быть услышанными. Были ли эти заверения лишь формальностью? Трудно сказать. Быть может, присутствие подобных заверений свидетельствуют о «клановом» понимании власти, которая будет справедлива только по отношению к своим? Или в них следует видеть остатки нравственных представлений, согласно которым донос является предосудительным?


Донос как выбор

Представляется, что сама словесная форма сигнала является частью выбранной стратегии. Язык, использовавшийся в письмах, чрезвычайно интересен. Когда письма читают, то делают это очень внимательно. Свидетельство тому — многочисленные пометки, оставленные читателями: подчеркивания или замечания, чаще всего синим или красным карандашом. Так, выделены куски, вызвавшие при чтении интерес. Вспомним, хотя бы, многочисленные вопросы «Кто?», оставленные на полях слишком расплывчатого письма одним из следователей ждановской комиссии. Какими словами пользуется население, чтобы доносить? Язык сигналов действительно представляет собой достаточно точную копию языка власти. Можно лишь обратить внимание на некоторое запаздывание первого по отношению ко второму. Слова, уже вышедшие из употребления у власти, еще сохраняются некоторое время в письмах, новые же появляются не сразу. Мы помним, власть в своих официальных текстах предлагает слова для оскорбления, для доноса. Советские люди достаточно внимательны к этому.

В начале 1928 года первые обвинения подхватывают тему саботажа («вредитель», «вредительство», «саботаж»): это времена Шахтинского и Смоленского дел. Затем жалобщиков переориентируют на социальное происхождение и возможное существование «связи с заграницей» (часто с членами семьи, эмигрировавшими в связи с Гражданской войной и революцией).

Очень скоро возникает тема «зажима самокритики», которая достигает своего пика в изученных нами письмах за 1929 год — после соответствующей кампании. Такое обвинение продолжает выдвигаться и в течение всех тридцатых годов. Мы встречаем его в 15% изученных писем, причем пик приходится на 1928–1930 годы и 1938-й. Этот сюжет никогда не исчезает полностью и является частью эпистолярного словаря советских людей. Ответ населения несколько запаздывает: обвинение в «зажиме критики» получает распространение, начиная с 1928 года, и снижается только после 1930-го — в то время как власть перестала этим интересоваться, как мы видели, еще в конце 1929 года. Еще один интересный урок этого исследования состоит в том, что слово «критика» вновь получает распространение во второй половине тридцатых — в момент массовых репрессий 1937–1938 годов. Представляется, что это слово, подспудно присутствовавшее в советской лексике со времен кампании 1928–1929 годов[274], было заново введено в актив. Начиная с 1937 года «самокритика» опять возвращается в официальные тексты и, похоже, также и в те, что пишут простые советские люди{810}. В июне 1937 на эту тему тиражом в 100 000 экземпляров издается двадцатистраничная брошюра за подписью И. Поспелова{811}. Автор прямо заявляет о преемственности по отношению к кампании 1928 года, напоминая о статье Сталина и об обращении Центрального Комитета. Но эти тексты истолкованы заново в духе 1937 года, с использованием гораздо более жестких выражений:

«Партия призвала трудящихся к жесткой самокритике, чтобы провести действительную борьбу с бюрократизмом. Это был массовый поход против всех врагов, начиная от кулака и вредителя и кончая элементами разложения в партийных рядах»{812}.

Самокритика действительно стала одним из видов оружия, которое использовалось в ходе репрессий 1937 года.

В 1936 году во время первого большого процесса в Москве на первый план выступают обвинения в политическом предательстве (троцкизме). Начиная с 1937 года, обычным обвинением становится вредительство. Наконец максимальный накал доносительства в 1937–1938 годах связан с термином «враг народа» и обвинениями в настоящих или прошлых связях с такими врагами. Отчетливо видно, что появление определенного выражения в языке доносов совпадает с использованием тех же самых формулировок официальной пропагандой. Так, выражение «враг народа» практически отсутствует в текстах изученных нами писем до 1937 года, времени, когда власть сделала его популярным. Точно так же слово «троцкист» появляется в 1936 году и исчезает после 1938-го. Нет никаких оснований полагать, что «враги народа», на которых донесли, стали ими вдруг ни с того ни с сего в один прекрасный день 1937 года.

Совпадение во времени, на которое мы только что указали, позволяет сделать два вывода: оно показывает глубину воздействия властной пропаганды и исключительно податливый характер советского общества. Нам представляется также, что имеющийся в нашем распоряжении корпус текстов позволяет высказать еще одну гипотезу, используя понятие «бесчестящее именование», разработанное Кристианом Жуо. Под этим выражением исследователь мазаринад[275] понимает «иррациональную атаку», задача которой вызвать «внезапный переход от чтения <…> к действию»{813}. Нам представляется, что обозначение кого-нибудь как «троцкиста» или «врага народа» выполняет по отношению к читателю роль красной тряпки[276] и привлекает его внимание.

Особенно отчетливо можно наблюдать это явление в конце изучаемого периода, когда обвинения становятся все более и более туманными. В некоторых письмах обвинение в «троцкизме» представлено уже не как определенный факт, но скорее как логическое следствие тех обстоятельств, о которых рассказывает автор. Один из них сначала описывает все отрицательные поступки того, на кого он пишет свой донос (неуважение к советскому государству, хищение имущества, злоупотребление властью), а затем заключает:

«Мое глубокое убеждение, что Б. пройдоха, жулик и карьерист. Он безусловно чуждый элемент в партии и ему не должно быть места в нашей партии. Говорят, что он троцкист. Я не имею данных, чтобы утверждать или отрицать эти слухи, но, что Б. — жулик, это не подлежит ни малейшему сомнению»{814}.

Довод о «троцкизме» появляется в конце письма, как последний удар, завершающий всю серию доказательств дополнительным сомнением. Это уже не собственно обвинение, но скорее украшенный дротик, бандерилья, этот довод используется, чтобы окончательно убедить читателя.

Советские люди воспринимают и воспроизводят «рабочую лексику» власти, но они также подхватывают формулы из значимых официальных текстов. Например, слово «карьерист», употребленное в приведенной выше цитате, приобрело популярность с января 1938 года, после опубликования резолюции пленума Центрального Комитета, на котором объектом разоблачения стали «отдельные карьеристы-коммунисты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключениях из партии, на репрессиях против членов партии, старающиеся застраховать себя от возможных обвинений в недостатке бдительности путем применения огульных репрессий против членов партии»{815}.

Еще одну формулировку, получившую распространение в связи с чисткой 1933 года («использовать партбилет для своих личных целей»), применяет автор следующего письма:

«Познакомился я с ним <…> летом 1935 года, когда я был послан Главнефтью в Саратов и в Вольск для очистки эмульсионной нефти и превращения ее в годное топливо. Первоначально впечатление о Б. Создалось у меня такое, что передо мной честный, культурный и безкорыстный член партии, но постепенно я убедился в том, что передо мной жулик и проходимец, который проник в партию для того, чтобы использовать партбилет для своих личных корыстных целей»{816}.

И все же связывать употребление этих выражений только со стратегиями написания доноса было бы ошибочным преувеличением. У советских людей на самом деле не было иных слов, чтобы говорить о своих проблемах, чем те, что давала им власть. С. Коткин{817}очень тонко и точно применил выражение «speaking Bolshevik»[277]. Следуя этой же логике, сигналы строятся вокруг «большевизмов»[278], выражений, присущих именно этой эпохе и, помимо этого, языку большевиков.

Если вернуться к списку «бесчестящих именований», то обнаруживается, что по большей части — это слова, совсем «свежие» для русского языка. В этом можно убедиться, если сравнить толкование некоторых из них в дореволюционном словаре, таком как словарь Даля{818}, и в словаре сталинского периода, составленном Ушаковым{819}.[279] Редко какие слова в конце XIX века имели тот же смысл, какой им придавали в 1930-е годы советская власть и авторы доносов[280]: регулярно используемое в последних слово «безобразие» («беспорядок, бесчинство, неизвестно что») ранее означало только уродство, физический недостаток. Появляются и другие выражения: головотяпство, бюрократизм, хулиганство. Для обозначения болезненных проблем используются, таким образом, слова по большей части недавние. Дискурс доносительства, следовательно, замкнут сам на себя, факты и слова в нем самодостаточны.

Чтобы добиться удовлетворения своих просьб и требований, советские люди широко прибегают к тем инструментам, которые им предлагает власть. С этой точки зрения, особую важность имеет сама форма письма. Обвинения в адрес конкретных людей явно следуют пожеланиям власти дать каждому нарушению имя. Философия государства и вера в вездесущность внутреннего врага, которые власть старается распространить, несомненно, находят свой отклик. Некоторые письма служат тому доказательством как раз благодаря своему простодушию. Вера, пусть и смутная, во вредительство как причину неудач советской экономики лежит в основе многих доносов. Рабочий из Иванова, который пишет Молотову в конце 1937 года по поводу помещения изображения Ленина на новых банкнотах, считает это, как мы видели «делом рук врага».{820}

И все же очень часто — применительно к целому ряду сигналов о плохой работе — мы имеем дело именно с выбором. Ничто не мешает пишущим ограничиться техническими замечаниями. Хоть и редко, но все же авторы отмечают тщетность поиска «козлов отпущения»:

«Занималась и Горпрокуратура по нашей надстройке и теми безобразиями что было отмечено раньше в коммуне по нашему дому но ограничились верно только тем что инженера Крайкомстроя Баренбаума привлекают к ответственности по 111 ст. УК от чего нам нелегче, результатов невидим»{821}.

Мы показываем «сконструированность» сигналов, но не намерены судить о степени коварства их авторов, которые более или менее сознательно пользуются этими «маленькими хитростями», чтобы достичь своей цели. Обращаясь к определенным темам и используя определенные формулировки, они в значительной мере заботятся о действенности своих писем. Надо быть прочитанным и побудить власть действовать. Существует некая маскировка, которая используется, чтобы скрыть истинные мотивы доноса. Ограничиться только буквальным смыслом сигналов небезопасно: обвинения способ представить себя, но также и другого — все это не нейтрально. Эти особенности заставляют задуматься над природой сигнала, над «умолчанием»: в чем его смысл? Зачем он подается? Каковы причины подачи сигнала и мотивы тех, кто спешит предупредить?


ГЛАВА 14. Зачем доносительство нужно населению?

Сталинский режим предлагает советским людям механизм для выражения недовольства. Стремясь избежать чрезмерной жесткости, власть тем не менее определяет основные характеристики этого механизма и указывает цели. Население в массовом порядке откликается на это предложение. Какой же смысл придавали советские люди своему поступку, направляя свой «сигнал»? Задать этот вопрос означает задуматься над мотивами тех, кто это делал. Еще раз подчеркнем: в наши задачи не входит рассуждать в терминах «заинтересованного» и «незаинтересованного» доносительства. Сам поступок предполагает взаимную договоренность корреспондента и адресата: принципиально важно не показаться напрямую заинтересованным в осуществляемом насилии. Поэтому, размышляя о значении исследуемого явления для населения, мы не будем рассматривать ситуацию под этим углом зрения. Скорее речь идет о том, чтобы изучить, как соотносятся задачи власти и те, что ставят перед собой авторы разоблачительных писем. Ограничиваются ли советские люди выполнением запроса власти? В какой мере выстроенная властью система используется населением для решения собственных задач?


Сводить счеты

Система, порождающая насилие, неизбежно привлекает не слишком щепетильных мужчин и женщин, находящих с ее помощью возможность свести личные счеты, отделаться от соперника или неудобного человека. Поэтому невозможно говорить о доносительстве, не упоминая самого частого побудительного мотива: зависти и ненависти. Подобные побуждения, очевидно, являются одной из причин, объясняющих распространенность практики доносительства среди советских людей. Парадоксальным образом именно такие побуждения труднее всего выявить: как мы видели, авторы доносов, конечно же, никогда не упоминают о соображениях подобного рода. Выражения могут быть крайне жесткими:

«Таких людей не только из партии и производства, но из СССР нужно гнать в шею»{822}.

«Пора с этой пособницей врагов покончить раз и навсегда»{823}.

Тем не менее мотив мести как таковой никогда не присутствует в сигналах.

Чтобы попытаться оценить значимость таких писем в общем потоке доносов, необходимо исследовать взаимоотношения между доносящими и теми, на кого доносят. Именно эти взаимоотношения являются специфичными для советских сигналов. Случаи, когда эти два актора совершенно не знакомы друг с другом, встречаются крайне редко. Среди исследованных нами писем имеется лишь один относительно достоверный пример: некий писатель сообщает в ОГПУ о молодом человеке, который каждый день проходит у него под окнами и вызывает подозрение, что он спекулянт{824}. Но это еще и особый случай, так как письмо направлено в политическую полицию. Отсутствие знакомства, столь характерное для доносительства во Франции в период оккупации{825} и в фашистской Италии{826}, совершенно не свойственно СССР. Как раз наоборот, при доносе оба главных актора обычно хорошо знают друг друга. Их встречи иногда случайны, но чаще происходят регулярно. Это могут быть семейные связи, дружба или соседство, но, похоже, большинство доносов относится к сфере профессиональных отношений. Многие из действующих лиц являются настоящими или бывшими коллегами по работе, другие имели возможность общаться друг с другом во время какой-нибудь командировки. Сведения об этом совсем не обязательно даются открытым текстом. Тем не менее тщательный анализ того, что сообщает доносящий, доказывает, что речь может идти только о коллегах по работе, подчиненных или о профессиональных знакомствах.

Порой можно встретить случаи звериной ярости, которую трудно объяснить чем-либо иным, кроме давно выношенной ненависти. Таково, например, отношение одного комсомольца к редактору комсомольской газеты Саратова, на которого молодой человек пишет донос 13 мая 1937 года. Они познакомились в 1933 году в Ленинградском отделении издательства газеты «Правда». В том же году во время партийной чистки человек, на кого донос написан, был исключен из партии. Ему все же удалось восстановиться, и он стал комсомольским пропагандистом на заводе имени Кирова. Доносящий, случайно оказавшийся на том же заводе, в первый раз «сигнализировал» о нем в 1935 году, но безуспешно. В 1937 году комсомолец узнал, что объект его интереса был назначен в Саратов и снова пишет в ЦК разоблачительное письмо{827}.

В Саратове, в марте 1937 года директор некоего завода вспомнил, как в конце января 1930 года его унизил представитель Центрального Комитета. Этот последний поддержал одного из заместителей директора, интриговавшего против начальника:

«Почему т. П. очутился и пошел в кабинет к правому оппортунисту Я. работавшему вместе с ним в московской организации?»

Дело в том, уточняет автор письма, что они были знакомы еще по университету. Он заключает:

«Об этой тесной связи не поздно и необходимо разобраться. Доказано, что партия и органы НКВД находили врагов народа на таких местах, так ловко маскировавшихся и прикрывавшихся, что с трудом иной раз и поверишь. Я даже не успел выяснить как попал т. П.В. кабинет к заместитель Я., а не так, как требуется — к директору предприятия? Думаю, что была переписка Я. с т. П. и вероятно, встретил его на вокзале и привез его к себе.

<…>

Мое искреннее большевистское и партийное желание, чтобы после расследования этого, моего заявления, чтобы П. остался нашим. Меньше одним врагом — для партии нашей лучше»{828}

В Нижнем в сентябре 1928 года, с задержкой почти на десять лет, некий помощник командира Красной армии решает разоблачить «ярого меньшевика». Они познакомились в 1914–1915 годах когда работали вместе на одном из заводов в Риге{829}. Автор письма помнит своего тогдашнего сослуживца как «специалиста по передаче рабочих разговоров», на нем лежит ответственность за многие увольнения. Автор письма даже обвиняет его, признавая, впрочем, что не имеет никаких доказательств того, что этот человек был «информатором охранки временного правительства. (Данных не имею, но больше чем предпологаю)»:

«Воспользовавшись отпуском, первый раз за всю службу, невольно выбрал себе место отпуска гор. Н-Новгород специально посмотреть на наши достижения в своем родном заводе и не смотря на ряд достижений, вплоть до полного переоборудования завода новыми машинами, увеличением производительности и прочее все таки не могу мириться с данным явлением, что прежний мерзавец теперь стал мастером, а не выгнан куда подобным “дельцам” место».

И хотя доносчик пишет исключительно о принципах, можно предположить, что и здесь речь идет о мести. Перекрестные доносы бывших супругов, о которых мы говорили выше, вписываются в ту же логику. Использование механизма государственного насилия для сведения личных счетов, к сожалению, является обыденным делом в большинстве репрессивных режимов. Во всяком случае, письма эти направляются не куда попало. В обществе, где продукты питания, а также жилье были тесно связаны с работой, выжить соперника с его места могло значить довольно много, и со стороны кажется, что для этого письмо следовало направлять в бюро жалоб. Но такое происходит редко: сталинское общество предлагает целый ряд более скорых путей решения подобных конфликтов. Главным адресатом писем являлась политическая полиция. Слишком уж сложен и хитер должен бы быть расчет, чтобы автор доноса обратился куда-либо еще, кроме главного источника насилия в стране. Видные деятели партии — как на местном, так и на национальном уровне — также являются привилегированным адресатами подобной корреспонденции.

Доносительство является также способом решения конфликтов внутри одной и той же службы. С его помощью снимают накопившееся напряжение. Можно вспомнить крик облегчения («Настал, наконец, день, когда я могу рассказать, что творится в коллективе»), вырвавшийся у одной из сотрудниц «Правды», которая обратилась в ждановскую комиссию. Представился подходящий случай, чтобы отомстить за пережитое унижение, что и подтолкнуло, вероятно, эту комсомолку написать о взаимоотношениях своих бывших начальника и коллеги — секретарши:

«С 1928 г. работала секретаря т. Нач. отдела приема и увольнения НКПС[281] Антипова, который в последствии оказался врагом народа.

Первое время Антипов ко мне относился сравнительно не плохо. Но потом, когда была взята второй работникой И.В. и когда я не раз стала замечать неправильным поведением Антипова и И., между мной и Антиповым создалось исключительно тяжелые взаимоотношения.

<…> Зачастую когда я к нему заходила с почтой он говорил: “мне некогда” В то время как с И. через несколько минут он разбирал ту же самую почту чуть ли не по нескольку часов!»{830},[282]

В других случаях подробности, приведенные в письме, доказывают, что материал для доноса могла дать только совместная работа: два человека, которые пишут донос на бывшего второго секретаря Ленинского района Москвы{831}, также принадлежат, по-видимому, к этой организации, вероятно, работали с ним, хотя и не говорят об этом. Авторы приводят множество точных подробностей о порядке работы различных районных органов власти и, главное, они осведомлены о том, что комитет получил некоторое количество доносов, которые «не разбирали».

Целая прослойка руководителей среднего звена также использует возможность «сигнализировать», чтобы показать свою власть. Один из членов ЦИК отказывается оплачивать свой проезд в трамвае, аргументируя это как раз тем, что он является членом этой организации. Напряжение достигло такой степени, что контролер пожаловался на это в Центральный исполнительный комитет. Одновременно, член ЦИК направляет угрожающее письмо:

«Мне трудно объяснить чем был вызван такой хулиганский поступок со стороны гражданина Н., я только могу сказать что он мне напомнил Июльские дни 1918 года, пропаганду оголтелого черносотенца. Этот гражданин заслуживает тщательной проверки его социального положения»{832}.


Защитить себя

Существует категория писем, по форме близкая к тем, которые мы только что рассмотрели. В них больше от собственно доноса, датированы они 1937–1938 годами и продиктованы другими соображениями. Желание отомстить здесь не главное. В течение короткого периода в годы «Большого террора» основным фактором расширения практики доносительства является страх. Обвинение в связях с врагами народа получает широкое распространение, и тем самым все оказываются под угрозой оказаться вне общества. Хуже того, постоянно встречается обвинение в недоносительстве, сокрытии. Для многих известие об аресте кого-то из близких — основание для серьезной тревоги.

«Я позволила себе написать Вам в самую тяжелую и горестную минуту моей жизни.

Первый раз я глубоко провинилась перед партией, не проявив большевисткой бдительности в деле с отцом моего мужа. Я не воспротивилась проживаний в течение более месяца (с 22 января по 5 марта 1937 г.) в нашей квартире отца мужа <…>, которого я до этого не знала и который в течение длительного времени проживал за границей, а ныне (24 июля 37 г.) арестован Н.К.В.Д.

Я также оказала содействие в покупке для него путевки в подмосковный санаторий через местком Управл. Делами (старик лежал с грудной жабой).

Делая это, я никак не думала, что этот глубокый старик (66 лет) окажется врагом.

О всех этих ошибках я, ничего не скрывая, рассказала парткому, но мне не поверили, обвинили в неискреннности и вынесли решение исключить из партии…»{833}

Эта корреспондентка Молотова, похоже, сожалеет, что не написала раньше. Нет сомнений, многим подобные колебания были совершенно неведомы. Разоблачения такого типа, конечно же, имеют особый характер. Они касаются главным образом политических вопросов и чаще всего следуют за падением кого-то из партийного руководства. Такое падение, как правило, вызывает целую серию разоблачений со стороны тех, кому нужно от него отмежеваться, или тех, кто желает потопить его ближайших сотрудников. Так происходит в Саратове и Горьком после арестов первых секретарей областных комитетов партии — Криницкого и Прамнэка. Эти доносы продиктованы в большей степени инстинктом самосохранения, чем какими-либо другими соображениями, которые мы могли предположить. Кто-то лишь осыпает оскорблениями недавно падшего с тем, чтобы более решительно от него отмежеваться:

«Зная, что Вы очень заняты, решил написать несколько слов. За эти 7 дней, что живу в Москве, я пережил больше, чем за всю свою жизнь.

Эта самая подлая, страшная и хитрая гадюка — Прамнэк заставляет теперь продумывать всю свою жизнь. Я, безусловно, виноват перед партией, лично перед тов. Сталиным, что как слепой котенок безоговорочно верил этой гадюке в образе человека — Прамнэк. Мне и в голову никогда не приходило, что такой человек [может] оказатъся предателем родины, партии. За это теперь заслуженно расплачиваюсь. Но я одно могу сказать, что в личной жизни с ним не был связан, на дачах у него не бывал, на квартире тоже, проводы были, когда он уезжал, меня не приглашали…»{834},[283]

Другие пользуются удобным случаем для нападок. Так, в частности, происходит во время чисток в комсомоле в 1937 году. Как мы видели, спасение собственной жизни было тогда вопросом времени.

«Сегодня 26/VI–37 г. Мне стало известно, что органами НКВД арестованы как враги Народа РУМЯНЦЕВ, РАКИТОВ и др.

Считаю своим долгом сообщить, что с этими людьми б. пом. нач. Политуправления НКПС Ч. имел тесную связь. <…>

Кроме этого Ч. часто звонил и был связан с некием Д. Кем и где он работает сказать не могу, но очевидно это тоже один из его друзей по Смоленску»{835}.

Это письмо, быть может, всего лишь попытка отомстить, с этим мы уже встречались. Но два дня спустя доноситель отправляет еще одно:

«В дополнение в первой записке, которую я написал на Ваше имя, считаю необходимым добавить следующее.

Для меня сейчас ясно одно, что Ч., находясь в НКПС на ответственнейшей работе, оказался в лачере врагов и мы, комсомольские работники, и в частности я, работая с ним рядом — этого не заметили.

Прошу верить в искренность моего заявления, потому что я чувствую на себе большой груз вины и я хочу честной работой оправдать и в дальнейшей великое звание члена Ленинско-Сталинской партии большевиков»{836}

Если первое письмо совсем не обязательно продиктовано страхом перед исключением из партии, то второе не вызывает сомнений. Третья страница послания содержит список лиц, с которыми имел дело Ч.И. все же эти письма составляют особую группу. Прежде всего они очень ограничены во времени, кроме того, их адресаты — вполне определенные инстанции приема доносов: партия, крупные деятели или политическая полиция. Письма, направляемые в бюро жалоб, никак не связаны с побуждениями подобного типа.

Итак, зависть, страх и месть объясняют появление многих писем, но не всех. Было бы упрощением видеть в успехах доносительства в тридцатые годы лишь свидетельство использования системы в личных целях.


Защитить свои права

Желание навредить и отомстить отчетливо видно во многих письмах, но мотивы пишущих часто бывают более сложными. Молодая служащая, уволенная из Народного комиссариата юстиции, жалуется на помощника прокурора республики Белоруссия:

«…вдруг в начале текущего года случилось одно событие, совершенно, как будто невинного характера, но которое исковеркало мою веру в пролетарскую справедливость: Пом. Прокурора Республики К. женился на моей подруге, с которой я совместно жила в хорошей комнате в самом центре города. Эта комната ему понравилась, и вот отсюда все пошло»{837}.

Мы видим двойственность этой жалобы. Она носит личный характер и вполне может иметь личные причины, связанные с не известной нам в подробностях жизнью в коммунальной квартире. Но главный упрек касается именно злоупотребления властью: автор письма объясняет свое увольнение происками помощника прокурора. Эта мысль здесь главная. Многие советские люди используют систему, если не для того, чтобы усовершенствовать государство, то, во всяком случае, для того, чтобы улучшить свои личные обстоятельства.

Не вызывает сомнений, что в центре интересующего нас явления находятся профессиональные связи, при этом в основном речь идет об отношениях подчинения. Коллеги по работе составляют относительно небольшую часть тех, на кого доносят. Колхозники скорее будут «разоблачать» своего председателя, рабочий — «писать» на своего бригадира. Таким образом, значительная часть населения использует механизм доносительства как средство выражения социального недовольства: это либо отдельный человек, лишенный, как правило, всякой защиты перед лицом какого-нибудь всесильного бюрократа, или рабочие, на которых давит руководство предприятия.

Грубость и безграничная власть мелких начальников были, как представляется, мощным стимулом к доносительству. Так, мы обратили внимание на частоту, с которой встречается слово «отношение» в соединении с многочисленными определениями, такими как «бюрократическое», «возмутительное», «оскорбительное» или «хамское».

В отличие от бесчестящих эпитетов, которые нам пришлось изучать в предыдущей главе, это слово в меньшей степени подвержено колебаниям во времени. Оно встречается с частотой от 0,3 до 0,5 в каждом письме почти во все годы, которых касается наше исследование (исключение составляют 1932 и 1934). Лексические поля, связанные с моральным насилием, также весьма развиты, часто присутствуют такие слова как «издеваться» и «грубить».

Конечно же, это лексика, к которой прибегает власть в своих рассуждениях о государственной реформе. И все же эти слова, похоже, свидетельствуют о хроническом неблагополучии. Жажда уважения, мысль, что государство должно выполнять свою функцию по отношению к классам, являющимся основой режима, по-видимому, глубоко засели в головах советских людей. Многие из них используют сигналы как средство отстоять свои интересы.

Сигнал — не обязательно средство борьбы с вышестоящими, с его помощью пытаются также заявить о своих правах. Так, группа шахтеров обращается в Бюро жалоб Донецкой области, чтобы сообщить о многочисленных нарушениях трудового законодательства: шахтеров бьют бригадиры, будущим матерям не дают декретный отпуск[284] (одна из рабочих, по их словам, даже родила на шахте!). Ответственных арестовали и отдали под суд{838}. В Горьком рабочие, строившие железную дорогу, в 1933 году пишут о плохом качестве продуктов питания{839} и об их нехватке. Другие рабочие жалуются на условия своего труда:

«Мы рабочия слесаря конвенции в количестве 12 человек работем на холоде по ремонту вогонов, и подаче воды в класныя вогоны, промачиваем водой свою обувь и одежду в сиром виде продолжаем работатс на вогоне, не однократно обращались к администрации о выдаче спецодежды, которая положеная согласно колдоговора полушубка и валенный сопоги. но Администрация не обращает внимание одновременно заявляем о не выплате за ноябр [зачеркнуто] и Декабрь м-ц зарплату…»{840}

Часто таким способом оспаривают незаконные увольнения. Повара, уволенные из столовой, «пишут» на своего бывшего директора, обвиняя его в хищениях продуктов. По их словам, увольнение связано с тем, что они начали протестовать против подобных действий{841}.

Внешняя форма писем, часто резкая, и их характерный язык порождены повседневной жизнью в сталинском СССР, которая и составляет основу доносительства. Достаточно вспомнить, насколько часто и постоянно — на протяжении всего исследуемого периода — в письмах возникает тема пьянства. Письма советских людей, порой трогательные и всегда внушающие ужас, описывают советскую реальность в самых черных красках: незаконные увольнения; проблемы с квартирами (ремонт, строительство, владение) — прежде всего непосредственно в Горьком; трудности со снабжением продуктами питания (хищения, черный рынок, голод); проблемы образования; невыносимые условия жизни (ветхость помещений, жизнь в коммуналках, плохое питание); проблемы с налогами, особенно в деревне (принудительная сдача зерна, натуральный налог) или злоупотребление властью[285] (сексуальные домогательства и изнасилования, навязывание неправильных решений, насилие). Темы, по которым сортируют письма службы их приема и обработки[286], отражают главным образом именно эту сторону доносительства{842}.

Принятие в 1936 году Конституции СССР рождает у многих советских людей ощущение, что у них есть права. И, следовательно, растет поток писем. За продиктованными ситуацией ссылками на конституцию нельзя не увидеть, что все эти письма посвящены выявлению расхождений между речами власти и реальностью. Именно этот зазор и побудил, похоже, написать автора этого письма:

«…я прошу прекратит это бизобразия в дальнейшем нам работать не возможно неужели все члены партии на это только и способные конституция говорит что женщина равна как мужчина а у Н. наоборот»{843}!

Эта сотрудница «дез-станции» Ленинского района Горького жалуется, что стала жертвой сексуальных домогательств. Свое заявление она обосновывает требованием защитить права женщин. Можно встретить и весьма жесткие по отношению к режиму замечания, как в этом письме пожилого жителя Воронежской области.

«Вот я осмеливаюсь попросить Вас великий наш вождь и товарищ Михаил Иванович Калинин — новый закон сталинскую Конституцию мы читаем газету, а не понимаем основанье закона. Статья 124 — граждане РСФСР имеют право на материальное обеспечение в старости. Затем Статья 128 — в целях обеспечения за гражданами свободы совести церковь, свобода отправления религиозных культов и вот за это у нас идет волнение между народом — верующие люди желают служить в церкви, а председатель сельсовета Я. Без общего собрания отобрал ключи от церкви и уничтожает ценные вещи <…>

Я думаю, что наш сельсовет должен соблюдать и подчиниться закону новой сталинской конституции. А может быть и ошибаюсь. У них власть на местах, сельский сОвет не подчиняется никому»{844}.

Официально заявленные властью ценности — вот то, к чему апеллируют в своих письмах советские граждане. На конституцию же ссылается и этот грек с Кавказа, жалующийся, что стал жертвой расизма:

«Встретив меня в Конторе отделения в присуствии рабочий начал ругать и оскарблять меня. Он называл меня “Завоеваным греком”, угрожая — “всех греков выживу из отделения”.

Он напоминал о любви Екатерины к грекам и т. п. Этого я не знаю, любовь Екатерины для меня не известна.

Я гражданин СССР, читал я доклад товарища Сталина о новой конституции и знаю новую Сталинскую конституцию, там нетак говорится о расах и национальностиях.

Я обращаюсь к вам с просьбой принять соответствующие меры в защиту попираемых моих достоинств гражданина СССР»{845}.

Чаще всего авторы считают, что причиной расхождений между теорией и практикой, о которых они пишут, являются сбои в работе системы. Для них, по крайней мере формально, речь идет об исключении, а не о правиле. Однако кое-кто, более отчаявшийся или более трезво мыслящий, как писатель А. Виноградов, решается указать пальцем на непоследовательность сталинской системы:

«В стране существует Великая Сталинская Конституция. Здоровая в целом страна охраняется замечательной Красной Армией. Но у нас существует печать, где гнездятся кучи пустословов с аллилуйными словесами и восклицательными знаками и тысячи клеветников репортеров с юрконсултами их защищающими, тысячи редакторов паразитирующих на теле здоровых рукописей и превращающих труд писателей в похабную труху и гнилую плесень»{846}

Но, выявляя и выделяя сбои в работе системы, советские люди, по сути дела, в значительной мере разоблачают сами принципы функционирования режима.


Разоблачают «гости»

Это неосознанное разоблачение реальности советской жизни особенно отчетливо заметно в очень специфической категории писем — тех, что написаны бывшими жителями деревни, получившими образование в городе (в партийных школах[287] или просто рабочих, оказавшихся под влиянием государственной пропаганды). Возвращаясь к себе в деревню, они бывали потрясены несоответствием того, что им внушали, и реальной жизни. Они болезненнее других относятся к компромиссам повседневного существования и разоблачают кулаков, «засоряющих» колхозы{847}. Но еще чаще они пишут о том, как работают местные власти.

«Письмо

Прежде всего, я должен извинится за свое письмо, но я был вынужден сделать это, т. к. иного исхода я не нашел.

То ли я не выдержаный чл/п не зная устава, толи слишком смел. Но всеже надеюсь, что губ. ком прочитав мое письмо ни осудит меня, а на оборот: примит соответствующим меры, по всему ниже изложенному в этом письме, уезжая в отпуск в деревню с 18/УП-с.г. нам как отпускникам было поручено провести там кое какую работу. Тем более, мне как чл./п. кроме агитационной работы стали боевой задачи выявить какия имеются недостатки, и провести организационную раб. по вовлечению в ряди ВКП(б) и ВЛКСМ и оказать им в этом кое какое содействие в смысле культурного развития. Прежде всего, мне пришлось выявить из частные беседы целый ряд недовольства крестьян, на наши местные органы укомы и волкомы в том числе уика и вика по сергаческому уц. и крутецкой вол. не довольства следующее что местные органы саботируют в своем работе нарушают постановления пленумов ЦК. и ЦК.К. и не выполняют тех директив которые стоят главным образом перед партийными организациями»{848}.

Во время коллективизации удивление «гостей» звучит порой совершенно наивно:

«Я только приехал и меня поразило многое 1 — в нашей деревни и других поблиску нет ни красных уголков ни библиотек. 2 — районные руководители совершенно никакой культурно воспитательной работы ниведут. 3 — зделано расслоение между членами колхоза, бедноту от средняка и дела довели до того что средняков не стали приглашать на собрания и закончилась тем что средняки все вышли из колхоза…»

Ответственность за нарушения, о которых идет речь, естественно, возлагается на местное партийное руководство и администрацию{849}. И все же нет ничего удивительного в том, что констатирует этот рабочий из подмосковного Подольска. Как раз наоборот, речь идет о самых обычных для советской деревни проблемах. Удивление «гостей», их взгляд «извне» на то, что они видят, — один из самых лучших источников сведений о положении дел в советской деревне.

«Соли нет хорошей — пустячного предмета. Немолотая, комьями, только для скота. Мыла простого нет больше месяца. Подметок — необходимого товара для крестьянина нет. Имеется только 3 носовых платка и 10 пар наляных серых сапог да половина полки вина. Вот — деревенский кооператив».{850}

Письмо-заявление в таких случаях вызвано невозможностью представить, что в политике, проводимой сталинской властью, имеются изъяны или ошибки. Причина такой позиции — не только в обязательствах (авторы писем совершенно определенно являются открытыми сторонниками режима, об этом свидетельствуют и их слова, и их биографии), ее природа в данном случае психологическая: «Расширение или сужение спектра причин, признаваемых как способные породить болезнь, определяет позицию людей по отношению к возможности вмешательства или лечения»{851}. Это рассуждение Джованни Леви по поводу веры в силу колдуна в XVII веке, представляется нам очень поучительным применительно к СССР тридцатых годов. Задача советской пропаганды в этот период как раз состоит в том, чтобы максимально сузить спектр факторов, «признаваемых как способные породить» нарушения в функционировании экономики или общества. В нормальное время эти нарушения объяснили бы неправильным выбором, сделанным правящей партией, или, например, недостатком ресурсов.

Настойчивое подтверждение правильности линии партии, теория «обострения классовой борьбы», громкие процессы — все это имеет единственную цель: заставить поверить, что причиной всего того, что не ладится в стране, являются преступные действия кучки врагов, готовых на все ради достижения своей цели. Жесткое подавление выступлений оппозиции, которая в конце двадцатых годов пыталась предложить другой путь, ликвидировало последнюю возможность расширить спектр точек зрения. Оппозиционные течения были подавлены не во имя торжества одной идеи над другой, но во имя торжества истины над заблуждением. Троцкизм не был возможным путем, по которому не пошли, это была ошибка. В этих условиях, если партия права, и генеральная линия верна, почему столь ужасны жилищные условия? Почему ломаются станки? Почему так много брака? С того момента, как все убеждены в факте саботажа, нужно найти тех, кто является врагами. Надо их разоблачить и, следовательно, о них сообщить.

Эта картина мира получает распространение в обществе и в значительной степени объясняет масштабность доносительства. Сталкиваясь с нищетой и насилием, некоторые советские люди не могут представить себе иного объяснения, чем желание навредить, присущее целому промежуточному слою чиновников, которые на самом деле чаще всего являются лишь усердными исполнителями политического замысла, оказавшегося выше их разумения.

Конечно же, население Советского Союза использует те инструменты, которые ему предлагает власть. Но нелегко определить, что именно движет доносящими. Для значительной части советских людей написать власти — это способ добиться решения личных проблем. Сообщение и разоблачение, ставшее доносом, может помочь устранить соперника, отомстить за оскорбление, отвоевать немного места в коммунальной квартире. Но, как нам представляется, доносительство в СССР — это прежде всего инструмент предъявления социальных запросов: очень часто вопрос стоит о получении того, на что, как полагают люди, они имеют право. Иногда речь идет о проявлении социальной озлобленности: донос определенной общественной направленности, который позволяет отомстить не просто отдельному человеку, но вышестоящему лицу. Социальные портреты доносителей, которые мы анализировали выше, подтверждают, что столь широкое распространение практики доносов — симптом очевидного неблагополучия в обществе. Обобщая, можно сказать, что в письмах очень часто разоблачается СССР и его функционирование как государства. Нужда, насилие и неуважение являются естественной питательной средой для сигналов сталинской эпохи. Население, следовательно, не только и не столько отвечает на запрос власти, сколько использует систему в своих, хорошо понятных интересах. Несмотря на риторические формулы, представляется, что гражданин, пишущий власти, не очень часто делает это из «чувства долга». Реформирование государства значит для него меньше, чем удовлетворение личных или социо-профессиональных потребностей. Но все же в письмах, как правило, используются формы и темы, указанные руководителями страны. Именно неожиданное совпадение этих двух интересов и объясняет размах явления: государство получает сведения, которые позволяют ему добиться поставленных целей, население — средство для выражения недовольства. Даже не сознавая этого, оно может сказать о своих страданиях, своих проблемах, своих тревогах. Оно может также сводить счеты, ранить и убивать.


ГЛАВА 15. Какие «результаты»?

Когда газеты или официальные инстанции говорят о мерах, принятых после расследования сигналов, они используют слово «результат». То же слово часто употребляют авторы, завершая свои письма:

«Заканчивая свое сообщение я еще раз убедительно прошу выслать представителя из центра для выявление всех указанных мной ненормальностей и только тогда кончатся мои мучение и маринование меня и моей семьи. Собщите о результатах принятых вами мер»{852}.

Обратившимся к власти не терпится узнать, как «сработало» их письмо. Мы видели, что авторы, за немногим исключением, не были анонимными. Подавляющее большинство из них (девять из десяти) подписывали письма, и, более того, указывали свой адрес. Они надеялись таким способом быть в курсе расследования и его результатам. Речь идет не просто о нездоровом любопытстве. Внимание к последствиям сигнала — и с одной, и с другой стороны системы — вполне логично: информирование власти, каким бы оно ни было, имеет смысл, только если оно эффективно. Тот, кто пишет, должен заставить государственные структуры действовать: либо в свою пользу, либо против того, на кого жалуются. В этом, например, и состоит смысл рубрики «результаты» в правдинских «Листках РКИ». Какова же была эффективность аппарата по обработке обращений и в более общем плане — самих обращений? Какие меры принимались? Какие они имели последствия?

Увы, источники, которыми мы располагаем, не позволяют нам развернуто ответить на эти вопросы и в полной мере оценить объективные последствия доносительства. Первая трудность связана с материалами, хранящимися в архивах: лишь в небольшом числе случаев нам известны выводы расследования и принятые меры, если они были приняты. Но проблема коренится глубже. Уже в тридцатые годы сами работавшие с сигналами населения службы с трудом могли представить точный отчет о мерах, принятых по следам обращений. Свидетельство тому — следующее описание 1935 года, касающееся Наркомата земледелия:

«Зачисления дел в группу законченных произвольны и безответственны, во многих случаях совершенно неясно, почему и кем дело направлено в группу законченных, т. к. никаких заключений и пометок нет; в других случаях, хотя и есть пометка консультанта, что дело закончено (пометок Зав. Приемной, который собственно только и вправе направлять дела в архив, — на карточках нет), однако, не указана дата окончания дела и конечный результат, есть случаи, когда дело признается законченным только потому, что от учреждения, куда направлена жалоба, имеется сообщение о получении этим учреждением направленной из НКЗ жалобы.

Так, повыборочная проверка показала, что из 137 дел, числящихся законченным по Горьковскому краю, только на 12 карточках имеется виза консультантов и указан срок окончания дела, в 78 случаях все оформление законченности дела заключается в подчеркивании графы “окончено”, в 47 случаях даже и такой отметки нет и никому неизвестно, почему эти карточки и, следовательно, дела находяся в архиве. В части результатов оконченных дел, такая же безответственность и неразбериха. Так, по тем же 137 делам отметки “отказано” имеются на 13 карточках, отметки “удовлетворено” на 5, отметка “дано раз'яснение” на 29, на остальных же 90 карточках нет отметок и никто не знает, чем же расследование этих жалоб закончилось»{853}.

Это в еще большей мере делает уязвимыми выводы, которые мы здесь предлагаем. Чтобы сделать их, мы располагаем информацией двух типов: статистическими данными, представленными самими службами приема, и тем небольшим количеством конкретных фактов, которые можно установить по сохранившимся делам.

Отчеты, регулярно составлявшиеся бюро жалоб или многочисленными секретариатами, всегда подводят итоги расследования фактов, содержащихся в письмах граждан. Но эти данные крайне неточны. Подавляющее большинство писем распределено по самым общим, конкретно ничего не значащим категориям, и понять, какое же было принято решение чрезвычайно трудно. Поэтому большую часть этих статистических данных использовать нельзя. В более 85% случаев, зафиксированных чиновниками Горьковского областного бюро жалоб для отчета на IV партийной конференции 1933 года{854}, «меры» были «приняты», но в чем они состояли — неизвестно. Введение такой неопределенной категории как «даны указания» делает практически невозможным понять, судьбу 2968 писем из 3178 (почти 94%!). В остальном речь идет о конкретных санкциях в каждом отдельном случае: от простого предупреждения до передачи дела в суд. Этот анализ на основе статистических сведений, кроме того, неизбежно будет фрагментарным, поскольку у нас вообще нет данных за достаточно длительный отрезок времени.

Другой важнейший источник — это дела, которыми мы располагаем, и выводы, что имеются в некоторых из них. В этом случае сведения опять неполные и, главное, разнородные: их характер во многом зависит от архивного фонда. Областные архивы с этой точки зрения заслуживают гораздо больше доверия, чем центральные. Дела из «Крестьянской газеты» или Политического управления Красной армии относительно укомплектованы и часто содержат окончательное решение, другие совсем не так полны (например, дела из Центральной контрольной комиссии содержат множество документов, касающихся процесса расследования, но мало — отражающих конечный результат). Наконец, отсутствие доступа к архивам политической полиции особенно сильно сказывается на качестве обсуждения этой стороны вопроса. Практически невозможно отследить дело, когда решение принимается не тем органом, который проводит расследование. Так, например, передача дела в НКВД совершенно не обязательно автоматически означает, что подозреваемый был арестован, а его арест не всегда означает расстрел. То же относится к лицам, чьи дела были «переданы в суд», их участь как правило, неизвестна.

Диапазон решений, которые принимали расследующие органы, чьи архивы доступны, достаточно широк. Если письму дали ход, первая опасность, которая ему грозит, — это затеряться в процессе бюрократической процедуры. Мы видели: громоздкая «почтовая кадриль» в целом очень плохо контролировалась из центра, который многие свои полномочия делегировал на места, и это мешало эффективно отслеживать дела. Систему — часто и многие — обвиняли в том, что письма начинают теряться с того момента, как их регистрируют. Они исчезают и в процессе работы с ними: множество писем-напоминаний из центра остаются без ответа. Такая судьба постигла письмо украинца, написавшего 8 июля 1937 года Калинину о действиях председателя исполнительного комитета своего района. Письмо было передано в Центральный исполнительный комитет Украины 11 августа 1937 года. Напоминания были высланы 11 октября, 23 ноября и 7 декабря. Отчаявшись получить ответ, дело закрыли, хотя в нем не было ни одного документа обвиняющего или оправдывающего того, о ком шла речь{855}! С такими случаями особенно часто сталуиваешься в центральных архивах. Отсутствие дополнительных данных не позволяет сказать, почему хоронили заявления: от того ли, что административные структуры, занимавшиеся приемом, плохо работали из-за перегруженности, или письмо было просто потеряно, или же мы имеем дело с доказательством того, что местная власть определенно хотела, чтобы дело было забыто.


Решения нет: поражение писавшего

Значительная часть дел сдается в архив после расследования, т. е. конкретных последствий обращение к власти не имеет. Причин может быть множество: обвинения сочтены не соответствующими действительности или недостаточными, просьба о восстановлении или помощи — необоснованной.

Наиболее распространенный случай: расследование дало отрицательный результат. Формулировка носит ритуальный характер: «факты не подтвердились». Документы, на которых основывается решение сдать дело в архив, редко выходят за пределы области: поэтому часто очень трудно узнать, стоит ли за ним тщательная проверка. В некоторых случаях, конечно же, мы располагаем длинным подробным отчетом о проведенном расследовании{856}. Но часто приходится удовлетворяться краткой стандартной формулой: «Бондарский райзо сообщает, что <…> пьянка так и другие факты указаные в заметке при расследовании не подтвердилось»{857}. Шейла Фитцпатрик основывается на статистике, опубликованной в «Крестьянской газете» в июле 1935 года. Из 764 поступивших писем, 110 сигналов оказались необоснованными (т. е. чуть меньше 15%){858}. Подобная средняя цифра представляется нам вполне допустимой. Но показатели очень сильно колеблются в зависимости от момента и инстанции, в которую попадают: в тех случаях, когда мы располагаем точными данными, необоснованные сообщения могут составлять до 23% общего числа жалоб, обработанных Горьковским областным бюро с июня по октябрь 1935 года{859}. Несмотря на публикацию материалов без предварительной проверки, как раз в печати процент таких случаев, по-видимому, самый низкий. Из первых 235 статей{860} в «Листках» «Правды», только о 5,5% из них говорится как о содержащих неточную информацию, то же относится к 1,5% из 268 газетных материалов, с которыми работала Горьковская городская РКИ в первом полугодии 1933 года{861}.

Но достоверность даже этого вида источников весьма относительна. Пишущие с легкостью нагромождают обвинения. Письма часто выражают глубокую озлобленность — личную или социальную — и содержат не одно обвинение либо направлены против нескольких человек. В отчетах о расследованиях, в полном согласии со сталинской идеей[288], что в доносах нужно различать правду и ложь, чаще всего делается попытка представить выводы отдельно по каждому пункту, указанному в сигнале{862}.[289] Поэтому из статистической сводки трудно узнать, что именно, какой факт является причиной отказа в удовлетворении. Иногда можно встретить такую специфическую категорию, как «частично подтвердились», но она не имеет всеобщего характера.

Неудача обращения не ограничивается этими случаями: причины, на которые ссылаются, чтобы не дать жалобе ходу, весьма многообразны. Часто случается, что факты, послужившие причиной обращения, подтвердились, но их сочли недостаточными для того, чтобы возмещать ущерб, применять санкции или начинать преследования… Речь может идти о делах прошлых, признанных «неактуальными» на момент расследования. Институты приема жалоб тратят на обработку писем так много времени, что проблемы, о которых идет речь, часто бывают решены лишь к моменту, когда инспектор приезжает на место. Подобное развитие событий является причиной многих решений о закрытии дела{863}, но далеко не всегда можно понять, является ли этот последующий отказ от первоначальных претензий добровольным, или «подсказанным», как в приводимом ниже примере:

«По существу заявления т. Г., таковой нами вызывался лично и в беседе с ним по затронутым им вопросам в его заявлении, он считает вопрос исчерпанным, в связи с тем, что он считает вопрос дальнейшего выяснения нецелесообразным, поскольку у него в то время создалось мнение в связи с создавшейся обстановкой вокруг разрешения Пензенских дел, а в настоящее время о таковых имеются решения ОблКК ВКП(б) и он считает вопрос исчерпанным. Подробности будут изложены в докладе который Вам будет выслан дополнительно в скором времени»{864}.

Кроме того, критерии, по которым дело закрывается, далеки от системности: инспекторам предоставлена реальная свобода действий, и они могут прекращать дело по самым разным основаниям. Так, одни и те же сведения в разные периоды могут по-разному оцениваться с точки зрения интереса, который они представляют. Сомнительное политическое прошлое, роковое в 1937 году, в 1935 было гораздо менее опасным. Основания для принятия решения далеко не всегда юридически выверены и научны. В итоге свою роль играют личные и профессиональные качества обвиняемого. Так, очень часто встречается характеристика «хороший работник», и такому человеку, несмотря на недостатки, описанные в сигнале и подтвердившиеся, удается избежать наказания — только благодаря тому, что он хорошо работает{865}.[290] В статье, опубликованной «Крестьянской газетой», рассказывается о почтальоне из Вадского района, который изобличает двух человек: председателя сельского совета и инструктора-пчеловода из районного земотдела. Обвинения стоят одно другого: первый обвиняется в том, что у него «большое прошлое», а именно: судимость за хищение имущества и грубость. Его упрекают также в злоупотреблении властью и неуместном поведении. Другой же, в прошлом торговец, представлен как «социально чуждый». Он был лишен гражданских прав и, по некоторым сведениям, был близок к эсерам. После тщательного расследования с ними обошлись совершенно по-разному: второго уволили, исключили из колхоза, а

«…в отношении Ц. Секретаря Ревезенского с/совета, снимать ни какой надобности нет, работает он не плохо. Никокой растраты как установлено нет а была растрата у продавца в кооперации за которую они привлечены к ответственности, и за халатность в этом привлекался в 1928 году и сам Ц., уроки из этого он извлек и работает честно, дело знает и этот вопрос проверялся не однократно. Автор заявления, является таким человеком что пишет всюду, что попадет под руку, и если вам нужна его характеристика о нем, может сказать предкомиссии по чистке в Ваде Залманова. Своей писаниной он только отнимает людей от работы»{866}

Объясняется ли подобное милосердие служебным статусом разоблачаемых, тем, что руководитель сельского совета естественным образом лучше защищен своими связями? Во всяком случае, связь между инкриминируемыми фактами, резкостью выражений и наказанием установить невозможно. Неудача обращения не означает тем не менее негативных последствий для его автора. Между тем, если правдивость выдвигаемых обвинений ставится под сомнение, некоторые из этих сигналов попадают под признаки ложного доноса, наказуемого с точки зрения советских законов. Случаи, когда автор письма подвергается преследованиям, редки. В теории, по крайней мере, автор обращения считался ответственным за свои утверждения. Так, Е.М. Ярославский, секретарь партийной коллегии Центральной контрольной комиссии в 1928 году перенаправляет одно из писем и замечает:

«Обращаю Ваше внимание на то, что автор заявления хотел сохранить в тайне свое имя. Конечно, ЦКК на этом ни в коем случае настаивать не может, т. к. если бы оказалось, что это заявление совершенно не соответствует действительности, то автор подлежит ответственности»{867}.

Некоторые авторы, впрочем, используют эту возможную ответственность, чтобы подчеркнуть свою добросовестность. Это относится, например, человеку, обвинявшему в своем письме{868} народного комиссара водного транспорта Н.И. Пахомова:

«Я повторяю, что я высказываю только свои подозрения, и то возможно, что т. Пахомов действительно честный большевик, но просто не умеет работать. В последнем случае я прошу извинить меня за то, что я посмел взять под подозрение честного большевика.

Если Вы, Вячеслав Михайлович, найдете нужным привлечь меня к ответственности за выражение необоснованного подозрения по отношению к члену правительства, то я готов ее нести, но я иначе не мог поступить, ибо слишком больно от сознания, что водный транспорт нашей могучей страны льет на мельницу врагов — своей плохой работой»{869}.

В редких случаях ложное доносительство все же действительно оборачивалось против его автора. Правда, документов, подтверждающих это, мало. Именно так, впрочем, произошло в 1939 году с секретным сотрудником НКВД. Он был завербован после анонимного заявления, выслал несколько ложных информации о «наличии к.р. террористической организации среди учеников школ…» Поэтому и был арестован за ложное доносительство{870} Судьба доносчика часто зависит от самой малости. Комсомолец из Тамбовской области выступил против женщины — председателя своего колхоза. Инструктор, приехавший с расследованием, организовал общее собрание колхозников, на котором был поставлен вопрос о снятии председателя колхоза[291], но колхозники отказались с ней расстаться. С другой стороны:

«Особо отмечаю, что автор письма т. О. позволял себя держать грубо по отношению Б., называл ее конокрадом и вором, тоже самое позволял это делать К., последний называл Б. жуликом и другими похабными <…> Автор письма тов. О. является членом ВЛКСМ и нами поставлен на бюро РК ВЛКСМ вопрос о нем в части грубых оскарблений с его стороны Б.»{871}

Но все же в большинстве случаев ложный донос не имеет никаких пагубных последствий для его автора. Доказательством тому служит история приводившегося выше письма бывшего коллеги, решившего снять маску с «ярого меньшевика». Автор сигнала часто позволяет себе прибегать к оскорблением, писать в резком тоне. Проверка сигнала на заводе была тщательнейшим образом проведена областным комитетом партии: опросили работников-ветеранов. На основании расследования обком решает прекратить дело: тот, кого обвиняли, пользуется уважением и не выступает против политики партии и правительства. Нет, следовательно, никаких оснований, его наказывать. Несмотря на то что клеветнический характер письма очевиден, донесшему не пришлось отвечать за свой поступок. Более того, чиновник областного комитета всего лишь пишет ему подробное и очень вежливое письмо, объясняя, почему нет «никаких оснований» «выбрасывать К. с производства»{872}. Конечно же, автор письма — офицер Красной армии. Но в то же время подобное отношение очень симптоматично. Точно так же, когда слушатель Горьковской высшей сельскохозяйственной школы в мае 1936 года был обвинен в хранении троцкистской литературы и принадлежности к «трижде проклятому отряду германского гестапо троцкистско-зиновьевской банде»{873}, инструктор городского комитета завершает свой отчет — безо всяких дополнительных комментариев — следующими словами:

«Обвинения, выдвинутые т. П. в своей корреспондеции против студента т. С. не подтвердились. Свое заявление в отношение т. С. тов. П. вывел на основе единственного факта, что увидел у С. в мае месяце 1936 г., в его домашней библиотеке книгу политграмоты Бердникова и Светлова.

Тов. П. заявил, что выдвинутые им обвинения против С. не соответствуют действительности»{874}.

Таким образом, письмо-донос, основанное на ложных фактах, не несет в себе никакой опасности для его автора. Опасность в большей степени кроется в мести, которую сигнал — достоверный либо ложный — может за собой повлечь{875}. Крестьянин Петровского района написал в Рабоче-крестьянскую инспекцию Саратова жалобу на председателя сельского совета. Расследование подтвердило достоверность изложенных фактов, и заместитель районного прокурора сообщил в Саратов, что председатель сельсовета от должности отстранен. Это классическое до поры дело можно было бы считать закрытым, если бы два месяца спустя из письма доносившего не стало известно, что председатель смещен с должности, но остается членом сельсовета и даже заместителем председателя! Поэтому он начал мстить изо всех сил и повел настоящую войну против обидчика, заставляя его вырубать деревья у себя на участке и по-разному притесняя его, впрочем, без серьезных последствий{876}.

Месть могла принять и гораздо более серьезные формы: так, жена старого большевика написала Молотову с просьбой спасти своего мужа и описала обстоятельства его ареста{877}. В то время как они находились у себя на даче, к ним в гости приехали «родственники», с которыми муж не встречался с двенадцатилетнего возраста. Эти родственники «оказались форменными мошенниками, жуликами, спекулянтами, поддерживающими связь с другими такими жуликами, бандитами, находящимися в концлагерах». Так что двое большевиков сочли «своим долгом довести до органов милиции об их проделках», что они и сделали. Правление дачного кооператива выселило приехавших. Чтобы отомстить, старший сын «родственников» решает донести о «троцкистском» прошлом старого большевика. Последний был арестован, и никакие умоляющие письма его супруги к Молотову помочь не смогли. Другой член партии, обращаясь к Центральной контрольной комиссии, удивляется, к каким последствиям привела его бдительность:

«Прошу вас разобрать нижеследующее заявление. Я, Г., за то, что написал вам письмо о Пензенском гнойнике и такое же письмо тов. Хатаевичу — секретарю С.В.О., в которых были описаны действительные факты, подвергаюсь гонению. За это меня сняли в 24 часа с партийной работы в Пензенском округе, налепили ярлык бузотера, благородно отмахнулись в Самарском окружкома от меня по этой же причине (куда я был послан обкомом).

Я спрашиваю, за что? И почему члены партии, делающие партийное дело, подвергаются таким наказаниям, недостойно оплевываются, а преступникам, идущим под суд, покровительствуются, или исключенным из партии за творимые безобразия в Пензенской организации почет и уважение, они «честные пролетарии», так их <…> именует в своей статье тов. Хатаевич»{878}.

Новая инициатива приносит автору не больше успеха, чем первая. Действительно, некоторые обращения заканчиваются победой местной власти, которая, чувствуя угрозу, успокаивает особо ревностных кляузников.

Как видим, риск, что обращение потерпит неудачу, был велик. Сигнал мог быть положен под сукно на любом этапе — от расследования до момента принятия решения. Более того, под угрозу могла быть поставлена безопасность обращавшегося: потому ли, что его сообщение было ложным, или потому, что обвиняемый, имея сильную поддержку, умудрялся избежать положенной ему печальной участи и затем пользовался этим, чтобы отомстить. Трудно выразить в цифрах долю подобных неудач, но нам она представляется относительно значимой. Не каждое обращение обязательно приводило к аресту того, о ком в нем шла речь, далеко не каждое письмо означало смертную казнь. Не следует поэтому описывать СССР тридцатых годов как страну, где власть отвечала репрессиями на каждый сигнал. Реальность значительно сложнее. Борьба за власть между властными инстанциями на местах и в центре или даже внутри каждой из этих инстанций, вероятно, служила серьезным противовесом. Свою роль в судьбе сигнала играл и случай. И если успех целого ряда обращений, вероятно, служил важным стимулом, совершенно ясно, что надежда на успешный исход не была единственным мотивом действий доносившего.


Улучшить повседневную жизнь?

И все же система обращений к власти не была абсолютно неэффективной. Как правило, по письмам, которые расследовались, меры принимались. Трудно тем не менее точно понять, что стояло за самой распространенной резолюцией: «даны указания и другие уточнения». Редко когда подробно указывается их содержание. Речь может идти и о положительных действиях, движении навстречу пожеланиям заявителя. Это относится, как правило, к «потребительским» обращениям. Бывшая учительница начальных классов, которая протестовала против конфискации своего дома, снова в него вселяется{879}. Рабочие из Горького, требовавшие спецодежды, ее получают. Человек, уволенный с работы или исключенный из партии, может быть восстановлен благодаря вмешательству бюро жалоб или партийного комитета. Рабочий с завода «Новое Сормово», написавший Сталину о своих условиях жизни и о своей бедности, после расследования Горьковского городского комитета получил 200 рублей, кровать и стулья, позже ему дали новую квартиру{880}. Ответы касаются не только частных лиц. Реагируя на обращение о драматической ситуации в одной из горьковских школ, городские органы образования принимают меры:

«Факты, указанные в данной заметке полностью подтвердились. Мною приняты следующие меры: тетради в школу завезены 10/XII в количестве 800 штук. Буфет организован 7/XII. Мебелью школа обеспечена с 1/XII»{881}.

В этих случаях обращение по поводу несправедливости приносит пользу. Правда, удовлетворение потребностей далеко не всегда осуществляется последовательно, порой ответы вызывают недоумение. Технолог одного из горьковских заводов, образцовый рабочий надеялся получить квартиру, но дирекция его обманула. Из-за своей излишней настойчивости ему пришлось оставить свое место, на что он и жалуется в партийный комитет. В результате расследование проверяющие приходят к выводу, что его просьбу невозможно удовлетворить из-за дефицита жилья и большого числа работников, имеющих на него больше прав, чем заявитель (стахановцев и высококвалифицированных специалистов){882}. Другие отделываются примирительными фразами даже в ситуации, когда имеют дело с очень тревожными фактами, как, например, проблемы этого отца семейства, писавшего в августе 1933 года о невыносимых бытовых условиях в своей квартире:

«Прекратите издевательство!

<…>

Ровно шесть м-ц мы ходили во все организации и жаловались но каждая наша жалоба встречалась сочуствия, сожаления, возмушение <…> но надо сказать до сегодня я семой с маленьким ребенком с прошлого года не могу попасть в свою комнату и вынужден мытарствовать по городу»{883}.

Сомнительно, что ему принес облегчение ответ городского бюро жалоб, согласно которому задержки в производстве работ связаны с «недостаточностью стройматериалов», а в целом ремонт должен быть завершен в «строительный сезон 1933 года». Учитывая, что ответ датирован октябрем, этот прогноз представляется весьма оптимистичным!

Влияние обращений на политику властей крайне ограниченно. Мария Ульянова стремится такого влияния добиться{884}. Предполагается, что резолюции и многочисленные сводки жалоб, которые она пишет, информируют руководителей самого высокого уровня и тем самым способствуют улучшению участи советских людей. Успех этой деятельности оценить трудно. Сама Ульянова, как мы видели{885} связывает целый ряд резолюций Комиссии советского контроля с желанием исправить недостатки, на которые указывают авторы писем, например, такие как увольнения на основании «секретных характеристик»[292]. На деле она, по-видимому, преувеличивала степень эффективности этой деятельности. Решения, которые принимались в бюро жалоб, органами РКИ или КСК никогда не ставят под сомнение государственную политику. Они никогда и ни в чем эту политику не меняют. Мы видели, что письма — и анонимные, и подписанные в том случае, когда в них содержались слишком резкие нападки на власть, передавались политической полиции. Можно себе представить, хотя и нельзя документально подтвердить, какие кары и санкции за этим следовали. А.И. Капустин, возглавлявший отдел писем «Правды» так описывает эти репрессии:

«И, однажды, весной этого года, когда эти письма стали поступать, к нам приехал один человек из Ново-Александровского района нач. НКВД Светличный (или Алексеевского) с шестью такими письмами, подписанными одними и теми же лицами коллективно. И когда я довел об этом тов. Ровинского, Ушеренко и Мануильского, мне предложили передать его вместе с письмами в органы НКВД и я это сделал. В секретном отделе редакции имеется расписка работника НКВД об из'ятии этого человека»[293].[294]

Точно так же, когда события, о которых сообщается, слишком открыто ставят под вопрос проводимую политику, решения всегда принимаются в пользу власти. Когда несколько рабочих с завода им. Землячки решают начать забастовку, протестуя против принятия новых норм выработки, их выгоняют за это с работы. Они пишут о своих трудностях в «Правду», но ответ только подтверждает это увольнение{886}.

Так, в частности, происходит с письмами «приехавших погостить»: когда они выступают против местных властей, чаще всего их обращения остаются без удовлетворения. Как правило, ответы свидетельствуют о бесцеремонности, которую с трудом можно себе представить. Длинное подробное письмо отставного солдата Красной армии о непорядках, которые ему случилось увидеть недалеко от Котельников, в основной своей части не принимается во внимание районным комитетом, проводившим расследование: только один председатель сельского совета смещен со своего поста за пьянство. Все остальные нарушения — не более чем «исключения», клевета и преувеличения. Власти отвечают так общо, что можно усомниться, читали ли они вообще письмо{887}. Такие «посторонние», как правило, воспринимаются как надоедливая помеха.

«Беда вся в том, что тов. М. приезжая в деревню не заявился в волком ВКП(б) и в ВИК и не узнал истинного положения вещей, кроме этого мне удалось выяснить, что тов. М. писал письмо во ВЦИК о том, что не верно учитывают кулаков, явно поддерживая сторону последних. Проще говоря приезжая в деревню попал под влияние кулаков, послушал их разговоры и представил себе все в другом свете “поплыл по течению” его неверное представление о деревне заставило написать письмо Секретарю Губкома партии»{888}.

Крестьянин из Работниковского района[295] обращается к Сталину и пытается вместе с ним рассуждать о последнем лозунге, сформулированном хозяином страны: «Наша ближайшая задача сделать каждого колхозника зажиточным и колхозы сделать большевистскими»[296].{889} Он даже предлагает Сталину ряд мер, которые следует принять. Ответ не заставил себя ждать:

«В колхозе “Возрождение” порядочное время классовый враг сумел проводить свою работу и письмо К. является результат этого»{890}.

На общем собрании колхозников приняли резолюцию, в которой «осудили взгляды К. с указанием, что советская власть дала все возможности, чтобы быть колхознику зажиточному».


Наказание, санкции, насилие

Когда накладываются санкции, они чаще всего имеют символический характер: предупреждение или выговор. Это неприятное, но не очень серьезное наказание, содержится в абсолютном большинстве решений городских бюро жалоб, таких как Горьковское бюро. Меньшая часть дел заканчивается принятием более суровых мер. Самая распространенная из них (не считая кризисных периодов) — это исключение: увольнение с работы, исключение из учебного учреждения или из колхоза. Такое наказание встречается относительно редко: на 268 публикаций в газетах, с которыми работала городская КК-РКИ в первом полугодии 1933 года, есть только один случай увольнения и один случай передачи дела в суд{891}. Точно так же подобные суровые меры составляют всего лишь 1% от мер, принятых в 1933 году областным бюро жалоб Горького (32 случая на 3178{892}).

Санкции могут быть показательными — как в случае заведующего дезинфекционной станцией, обвиненного в сексуальных домогательствах. Расследование не устанавливает факты, но в сентябре 1936 года, в самый разгар сталинской кампании борьбы за мораль, подчеркивает, что «Н., член партии, заведующий дезстанции, отец пятерых детей и муж беременной женщины допустил половую связь еще с двумя женщинами, своими подчиненными, устраивая “свидания” на территории дезстанции». Он получает выговор как член партии, но главное: его лишают поста и переводят на менее важную должность{893}. Многочисленные управленцы колхозов или сельских советов, уличенные в хищениях или имеющие «неправильное» социальное происхождение, были уволены или подверглись преследованиям: в 1933 году из 95 дел, касавшихся колхозов Горьковской области, 13 заканчиваются строгими наказаниями{894}.

Но санкции особенно суровы в кризисные периоды: в Ленинграде в первые три месяца кампании самокритики можно насчитать 230 предупреждений и выговоров, 11 случаев передачи дела в суд, 61 увольнение{895}. Наказания постепенно ужесточаются, ибо в 1937–1938 году речь уже идет о жизни тех, чьи действия разоблачают. Именно в эти страшные годы сотрудничество в проведении репрессий между «общественными» органами по работе с обращениями и политической полицией является наиболее тесным. Количество расследованных дел, которые передаются в ОГПУ, превышает обычное.

Представляется, что ответственные работники получают своего рода свободу рук: трудно определить точные правила, по которым передаются в «органы» расследованные дела. Раздражение Р. Землячки, которую вывел из себя слишком настойчивый автор, является, например, причиной передачи его дела в ОГПУ с пометкой «секретно». Речь идет о человеке, который жаловался на незаконное увольнение и получил отказ из многих инстанций, включая Центральное бюро жалоб; тогда он принялся «изводить» сотрудников H К РКИ и даже обзывал их «белыми бандитами». Землячка полагает, что его «поведение <…> весьма подозрительно и необычно для посетителя-жалобщика». Она передает в ОГПУ более точные сведения и просит принять «соответствующие меры»{896}. Случай, несомненно, исключительный, но показательный. В другом случае передача дела в ОГПУ, а не в суд, по-видимому, продиктована необходимостью быстро подать пример. Получив информацию о «члене ВКП(б)», который якобы присвоил себе кулацкое имущество во время коллективизации в Тульской области, РКИ проводит расследование и приходит к выводу о его виновности. Дело передают в ОГПУ для «принятия мер», так как, по мнению начальника Центрального бюро жалоб, подписавшего передачу, деятельность этого человека носит «открыто контрреволюционный характер». «Член ВКП(б)» арестован{897}

Когда обращения являются реакцией на компании чисток, систематически сотрясавшие жизнь государства и партии, отношение к ним особое. Принимающие заявления инстанции выступают не только как приемная НКВД. Часто специальная комиссия ограничивается тем, что по образцу ждановской комиссии в газете «Правда», собирает письма и заявления, дабы использовать их в зависимости от своих потребностей. Но в 1937 году связь между двумя инстанциями может быть особенно эффективной. Мы помним, как секретарь партийного комитета одной из мебельных фабрики в Химках, пригороде Москвы, позвонил в НКВД прямо с собрания, чтобы потребовать ареста комсомольца, обвиненного в распространении троцкистских идей. По-видимому, во всех случаях именно репрессивная функция НКВД или ГПУ является причиной передачи дел в «органы».

Возникает вопрос о том, что, вне кризисных периодов, может предопределить принятие санкций. Невозможно уловить какую-либо связь между резкостью тона письма и суровостью наказания. Кладовщик инструментального цеха обвиняет заместителя директора в хищении продукции{898}

«…прошу РКИ выяснить мной указанные факты и дать позаслугам согласно декрета от 7 августа»[297].

Этот яростный призыв не дает особых результатов, и заместитель директора получает простой административный выговор. Очень резкое письмо-донос может быть, таким образом, сдано в архив или завершиться простым предупреждением, тогда как за другими письмами, ничем не примечательными — ни содержанием письма, ни результатами проведенного по нему расследования — могут последовать из ряда вон выходящие санкции. Представляется тем не менее что слишком общие письма особых шансов на успех не имеют.

Публикация письма в газете — важнейший момент. Она обеспечивает внимание занимающихся жалобами организаций и, главное, принятие решения. Так происходит, например, с письмом инженера Горьковского автомобильного завода. Он жалуется, что его используют на работах, недостойных его квалификации, и что у него нет квартиры. Свое письмо он посылает в газеты «Труд» и «Правда». Первая переправляет послание в городскую КК-РКИ, в то время как центральный орган партии публикует его 10 февраля 1933 года в виде статьи под заглавием «Пренебрежительное отношение к специалистам продолжается». По следам этой публикации ЦКК направляет письмо с требованием ускорить расследование. В тот же день в заводской газете «Автогигант» статья перепечатывается под заголовком «“Правда” сигнализирует». Реклама, таким образом, максимальная{899}. Быстро проводится расследование, которое заканчивается решением президиума городской КК-РКИ от 3 марта 1933 года{900}, согласно которому завод должен предоставить инженеру квартиру, документы предполагается передать в суд.

Эффективность неопубликованных писем значительно более низкая. Органы приема по своему вкусу отбирают обвинения и наказывают тех, кого хотят и когда хотят. Содержание письма для них — всего лишь предлог. Принятые санкции не соответствуют пожеланиям автора сигнала. Письмо может быть основанным на фактах, никого не задевать лично и тем не менее привести к принятию санкций против отдельных людей. При том, что жилищная проблема в СССР носит всеобщий характер, и что жалобы на эту тему весьма многочисленны, горьковская РКИ видимо, руководствовалась желанием подать пример, как это было в следующем случае. «Горьковская коммуна» опубликовала письмо профессора А. Маторина, который написал о плохом качестве недавно построенного в городе дома: протечки воды, затопления, сквозняки, отсутствие отопления… При этом в письме не называлось никаких конкретных имен. Газета берется восполнить этот пробел. Она добавляет пару строк со следующими уточнениями:

«“Горьковская коммуна” ждет от горРКИ детально расследования фактов, изложенных в письме проф. Маторина, привлечения к суровой ответственности конкретных бюрократов из Свердловского райсовета, райкомхоза и домтрестов».

Эти пожелания выполняет постановление упомянутой РКИ от 29 декабря 1934 года: решено отдать под суд трех руководителей райкомхоза и обязать соответствующие службы приступить к выполнению необходимых ремонтных работ «под личную ответственность» его заведующего{901}.

В других случаях объектом санкций становится не тот человек, о чьих действиях говорится в письме, но кто-то, выбранный козлом отпущения. Колхозник из Богородской области пишет письмо, в каждой строчке которого сквозит желание сразиться с председателем его колхоза: он обвиняет председателя в том, что тот «нехочет принять мер к предотвращению воровства» колхозного имущества, что он «обогащается за счет колхозников которые бедняют, каких нибудь 2 года он был в лаптях а теперь имеет порядочное имущество <…> и купил велосипед»{902}. В результате расследования пострадал один из сторонников председателя, пчеловод, который был отдан под суд за кражу{903}. Невероятное завершение этого дела свидетельствует о том, что исходный сигнал не так уж и важен.

«Результаты» обращения, таким образом, более чем непредсказуемы. Было бы неточностью сказать, что письма во власть ни к чему не приводили. Некоторые из них нанесли вред: из-за них люди подверглись унижениям, были уволены или арестованы. Письма тех, кто пострадал из-за сигналов, иногда производят душераздирающее впечатление{904}: эти люди заклеймены и изгнаны из общества, как чумные. Другие авторы, обратившись по поводу своих повседневных трудностей, смогли получить материальную помощь, кто-то использовал это средство, чтобы найти решение в безвыходной ситуации. Но все же «успех» сигнала ничем не был гарантирован. Он зависел от множества разных факторов. Огромную роль играл случай: не все «читчики» из разнообразных учреждений реагировали одинаково эффективно[298]. Нет уверенности и в дальнейшей судьбе направленных для расследования писем. На многое позволяла надеяться лишь публикация письма в газете. Важен и исторический контекст: во время чисток или напряженной политической борьбы личные нападки давали значительно больший эффект. Бюро жалоб работали лучше, когда в них проходила проверка. Талант и сила убеждения авторов также могли побудить к действию органы расследования. Наконец, расклад властных сил на местном уровне также был фактором, определявшим судьбу писем.

С точки зрения власти, использование системы доносительства в качестве части репрессивной машины не очень эффективно: слишком много «врагов», реальных или предполагаемых, проскальзывают сквозь ячейки сети. Польза сигналов для реформирования государства также весьма сомнительная. Никто из советских людей не мог быть уверен в действенности своего обращения, каковы бы не были его мотивы. Разнообразие и двусмысленность результатов, к которым приводили письма во власть, позволяют подчеркнуть, что интерпретировать эту практику однозначно ни в коем случае нельзя.

Исследование обращений к власти в СССР тридцатых годов подчеркивает необычайное разнообразие этого явления: ни авторы, ни побудительные мотивы, ни форма писем не являются однородными и не попадают под единое объяснение. Давление со стороны власти и другие, обычно предлагаемые объяснения, недостаточны. Можно, конечно, определить основные силовые линии, хотя нарисовать идеальный портрет доносителя очень трудно. Авторы писем — скорее мужчины, скорее близки к власти, если не по взглядам, то, во всяком случае, по своему участию в руководящих структурах общества. С точки зрения социальной, они в большинстве своем принадлежат к средним слоям, не угнетенных, но и не могущественных. Но прибегают к доносительству и более широкие слои: проклятые режимом также могут предаваться этому занятию. Точно так же, большинство писем — это обвинения в адрес отдельных людей, часто руководящих работников среднего и низшего звена, которые предъявляются другими людьми, часто их подчиненными. Обращаться в СССР с сигналом к власти в такой же степени означает «доносить», как и «требовать», «жаловаться» или «протестовать».

Письмо-сигнал может быть послано как заключенным ГУЛАГа, ставшим жертвой жестокого обращения со стороны охраны и пытающимся спасти свою жизнь этим отчаянным криком, так и человеком, переполненным жаждой мести. Эти письма объединяет обращение к власти, путь провокационное, пусть наивное. Авторы всех писем верят, что правительство и партия способны разрешить их ситуацию, т. е. де-факто они делают власть центром советского общества и тем самым действуют в полном согласии с уже изложенным проектом всепроникающей власти, всезнающего и всемогущего государства, присутствующего во всех областях советской жизни.

Советскому человеку не нужно, следовательно, обосновывать свой поступок: ничто в исследованных нами письмах не направлено на то, чтобы убедить читающего в правомерности самого факта обращения. Важно другое: надо убедить его действовать. Все ресурсы, которые имеет в своем распоряжении автор письма, ему нужно сосредоточить на том, чтобы добиться результата: цель всякого обращения — побудить читающего к действию. Этот основополагающий принцип делает работу с письмом весьма нелегкой задачей. Так, нападки на конкретного человека могут быть сами по себе целью письма, а могут и служить только средством привлечь внимание адресата, пресыщенного чтением многих десятков писем. Оформление письма, сведения, которые оно содержит, умолчания и акценты — каждое слово вписывается в логику убеждения. Сегодняшнему (как и вчерашнему) читателю невозможно оценить искренность и честность писавших.

Но все же за толстым покровом вербального насилия, где язык власти и оскорбления являются обычным делом, можно различить специфичное для Советской России использование доносительства[299], а именно — как средства социального протеста. Население, лишенное, как мы видели, всех основных способов выразить свое недовольство, приспосабливает для этой цели тот единственный инструмент, который ему оставляет сталинская власть.

Но все же это лишь называние несчастий. Мы видели, что система, созданная для работы с обращениями, функционирует неудовлетворительно. Органы расследования скорее буксуют, чем эффективно работают. Отчетливо видно, что конкретные результаты обращений не находятся на высоте созданной для них системы: в том числе и с точки зрения населения, которое очень редко добивается удовлетворения своих требований. Поэтому было бы абсолютно неверно превращать доносительство в СССР тридцатых годов в одно лишь проявление политического насилия. Вне зависимости от побуждений авторов или от обещаний власти лишь небольшое число обращений приводят к конкретным, весьма серьезным последствиям. Вероятность, что дело замнут или оно увязнет, была вполне реальной. Часто результат получается непредвиденным: от последствий страдает козел отпущения, репрессии оборачиваются против писавшего. Конечно же, эти «неудачи» системы не носят публичного характера, официально обнародуются самые строгие решения (быть рассмотренным на президиуме КК-РКИ не предвещает ничего хорошего!). Но число авторов, жалующихся на малую результативность своих писем, велико.

Успех системы и укоренение практики нельзя, таким образом, объяснить уверенностью граждан, что они заставят власть действовать. Размах доносительства в сталинском СССР вне сомнения держится на внутренней потребности, на отсутствии альтернативы. Нет другого способа пожаловаться, нет другого способа высказать свою ненависть, свое неблагополучие, свое отчаяние.


Загрузка...