I. Универсальный расизм

1. СУЩЕСТВУЕТ ЛИ «НЕОРАСИЗМ»? [6]

Э. Балибар

Возможно ли сегодня говорить о неорасизме? Задать этот вопрос заставляет сама действительность, и хотя формы этой действительности варьируются в зависимости от страны, есть основания считать, что перед нами межнациональное явление. Там не менее феномен этот можно рассматривать двояко. С одной стороны, присутствуем ли мы при историческом обновлении расистских движений и расистской политики, объясняющемся кризисными обстоятельствами или же какими-то другими причинами? И с другой стороны, действительно ли темы и общественное значение расизма позволяют говорить о новом расизме, несводимом к прежним «моделям», или же мы имеем дело с простой тактической адаптацией этого явления? Второй аспект данного вопроса меня интересует прежде всего.

Первое замечание напрашивается само собой. Гипотеза о неорасизме, по крайней мере во Франции, была сформулирована главным образом исходя из внутренней критики теорий, дискурсов, пытавшихся легитимировать политику исключения в терминах антропологии и философии истории. Мало кто исследовал связь между этими новейшими доктринами и новыми политическими ситуациями, изменениями в обществе, которые позволили им появиться. На данный момент я считаю, что теоретическое измерение расизма, как сегодня, так и в прошлом, значимо с исторической точки зрения, но оно не является ни автономным, ни первичным. Расизм – действительно «тотальное общественное явление» – проявляется и в практиках (в форме насилия, дискриминации, нетерпимости, унижения, эксплуатации), и в дискурсах, и представлениях, а именно в производстве интеллектуалами фантазма профилактики или сегрегации (необходимости очищения социального тела, сохранения самоидентичности и идентичности «нас» от всякого промискуитета, от любых смешанных браков, от вторжения всего чужеродного); и подобные дискурсы базируются на выделении признаков чуждости (имя, цвет кожи, религиозные практики). И следовательно, расизм создает аффекты и придает им форму стереотипов, как со стороны их «объектов», так и со стороны их «субъектов» (психология не идет дальше того, что описывает навязчивый характер и в то же время «иррациональную» амбивалентность подобных аффектов). Именно эта комбинация практик, дискурсов и представлений в сетке аффективных стереотипов позволяет понять, как формируется расистское сообщество (или сообщество расистов, которое, не зная того, управляется узами «имитации»), а также благодаря чему, будто в зеркале, индивиды и коллективы, ставшие мишенью расизма (его «объекты») сами вынуждены воспринимать себя как сообщество.

Но очевидно, что, каким бы абсолютным ни было принуждение, для его жертв оно никогда не перестает быть принуждением: нельзя ни интериоризовать его, избежав при этом конфликтов (перечитаем Мемми), ни уничтожить противоречие, состоящее в том, что идентичность сообщества признается за коллективами, которым вместе с тем отказывается в праве определять себя самостоятельно (перечитаем Фанона), ни тем более устранить постоянную избыточность совершающегося насилия, действий по отношению к теориями, дискурсами, рационализациями. С точки зрения жертв существует фундаментальная асимметрия расистского комплекса, придающего действиям и переходу от слов к действиям неопровержимое преимущество перед доктринами – естественно, под действиями имеется в виду не только физическое насилие, дискриминация, но и сами слова, насилие слов как актов унижения и агрессии. Это заставляет нас на первое время признать относительность изменений в доктринах и в языке: если на практике эти доктрины приводят к одним и тем же действиям, стоит ли уделять столько внимания оправданиям, структура которых всегда одна и та же (структура отказа от права), хотя они и переходят с языка религии на язык науки или с языка биологии – на язык культуры и истории.

Это замечание справедливо и даже необходимо, но оно вовсе не решает проблемы – поскольку возможность разрушения расистского комплекса предполагает не только протест жертв расизма, но и преображение самих расистов и, следовательно, распад общества, созданного расизмом, изнутри. В этом отношении ситуация совершенно аналогична – это не раз замечали за последние двадцать лет – сексизму, преодоление которого предполагает одновременно протест женщин и распад сообщества «мужчин». Расистские же теории необходимы для формирования расистского сообщества. Действительность такова, что не существует расизма без теории(й). Бессмысленно задаваться вопросом, являются ли основным источником этих теорий элиты или массы, господствующие классы или классы подчиненные. Зато очевидно, что эти теории «рационализированы» интеллектуалами. И в высшей степени важно исследовать функцию, которую выполняют теоретизации «академического расизма» (прототипом которого была эволюционистская антропология «биологических» рас, созданная в конце XIX столетия) в кристаллизации сообщества, основанного на означающем расы.

Я не считаю, что эта функция состоит исключительно в общей организующей способности интеллектуальных рационализаций (в том, что Грамши назвал их «потенциалом к организации» (organicité), а Опост Конт – их «духовной властью») или в том, что теории академического расизма вырабатывают образ сообщества, оригинальной идентичности, в котором индивиды могут узнать себя независимо от классовой принадлежности. Прежде всего эта функция состоит в том, что теории ученого расизма имитируют научную дискурсивность, основываясь на явных «очевидностях» (на первостепенной важности расовых признаков, особенно телесных), или, лучше сказать, в том, что расовые теории имитируют тот способ, каким научная дискурсивность соотносит «очевидные факты» со «скрытыми» причинами и таким образом идет навстречу свойственному расистским массам спонтанному теоретизированию[7]. Рискну предположить, что расистский комплекс необратимо смешивает решающую функцию незнания (без которой насилие было бы неприемлемо для тех, кто его применяет) и «волю к знанию», насильственное желание непосредственно знать существующие общественные отношения. Эти функции непрестанно подпитывают друг друга, так как коллективное насилие индивидов и социальных групп становится ужасающей загадкой для них самих, и такая загадка настоятельно требует объяснения. Именно это обеспечивает единство интеллектуальной позиции идеологий расизма, какой бы утонченной ни казалась их разработка. В отличие, например, от теологов, которые должны сохранять дистанцию (но не абсолютный разрыв, если они апеллируют к «гнозису») между эзотерической спекуляцией и адаптированным для народа учением, исторически эффективные расистские идеологии всегда создавали «демократические» доктрины, предназначенные для непосредственного понимания, как бы заранее адаптированные к низкому уровню масс, даже если в этих доктринах разрабатывались элитарные темы. То есть они создавали учения, способные предоставить ключ к непосредственной интерпретации не только того, что переживают индивиды, но и того, что они суть в обществе, – в этом расистские доктрины близки к астрологии, характерологии и т. д. – даже если этот ключ принимает форму раскрытия «тайны» человеческого бытия (то есть если эти доктрины содержат «эффект тайны», основу своего воздействия на воображение: Леон Поляков прекрасно проиллюстрировал это положение[8]).

Заметим, что именно это создает трудности для критики содержания ученого расизма, а тем более для критики его влияния. В самом устройстве этих теорий ключевым является предположение, что искомое «знание», желанное массам, – это элементарное знание, каковое всего лишь оправдывает спонтанные чувства этих масс, возвращая их к истине их инстинктов. Бебель, как известно, называл антисемитизм «социализмом для слабоумных», а Ницше считал его едва ли не политикой для дебилов (что нисколько не помешало приписыванию ему львиной доли расистской мифологии). И хотя мы охарактеризовали расистские доктрины как теоретические разработки демагогического характера, действенные только в силу заранее данных ответов, которыми они обеспечивают присущее массам желание знать, сможем ли мы избежать подобной двусмысленности? Сама категория «массы» (или «народа») не является нейтральной, она напрямую соотносится с логикой натурализации и расизации социального. Несомненно, для того чтобы приступить к устранению этой двусмысленности, недостаточно рассмотреть то, как расистский «миф» приобретает свое влияние на массы, следует также задаться вопросом, почему другие социологические теории, разработанные в рамках дифференциации «умственной» и «физической» деятельности (в широком смысле), не смогли так же легко слиться с этим желанием знать. Расистские мифы («арийский миф» или миф о наследственности) эффективны не только в силу их псевдонаучного содержания, но и как формы воображаемого преодоления пропасти, отделяющей интеллектуальную жизнь от жизни массы с присущим ей тайным фатализмом, который не позволяет ей выйти из якобы естественного инфантильного состояния.

Теперь вернемся к «неорасизму». Как я уже говорил, трудности создает не сам факт расизма – практика является достаточно надежным критерием, если мы не хотим впасть в заблуждение, отрицая ее, как это делает, в частности, добрая половина «политического класса», показывая тем самым свое попустительство или слепоту к расизму – но трудность создает понимание того, в какой мере относительная новизна языка передает новую прочную связь между социальными практиками и коллективными представлениями, учеными доктринами и политическими движениями. Одним словом, если говорить на языке Грамши, трудность в том, чтобы понять, намечается ли здесь что-то похожее на гегемонию.

Использование категории иммиграция как субститута понятия расы и фактора распада «классового сознания» открывает первое направление нашего исследования. Очевидно, здесь мы имеем дело не с простым эвфемизмом, который стал необходимым из-за одиозности самого термина «раса» и его производных, и не только с последствиями изменений во французском обществе. Коллективы трудящихся-иммигрантов уже давно терпят дискриминацию и насилие ксенофобов, приверженных расистским стереотипам. Межвоенный период, другое кризисное время, вызвал неистовые кампании против «метеков» – причем не только евреев, – выходящие за рамки фашистских движений; и вклад режима Виши в гитлеровское предприятие был логическим завершением этих кампаний. Почему же тогда не произошло решающего замещения означающего «социологический» на означающее «биологический» – как основы представлений о ненависти и страхе перед другим? Вероятно, помимо груза традиций собственно французского антропологического мифа, с одной стороны, этого не произошло по причине институционального и идеологического разрыва, разделявшего тогда понимание иммиграции (по сути своей европейской) и колониального опыта (в одном отношении Франция «оккупирована», в другом она «господствует»), и, с другой стороны, по причине отсутствия новой модели взаимоотношений между государствами, народами и культурами на мировом уровне[9]. Тем не менее эти причины взаимосвязаны. Новый расизм – это расизм «деколонизации» (смены полюсов в передвижении населения между старыми колониями и старыми метрополиями) и раскола человечества внутри одного политического пространства. Идеологически современный расизм, центрированный во Франции на комплексе иммиграции, вписывается в рамки «безрасового расизма», уже широко распространенного за ее пределами, особенно в англо-саксонских странах: главной темой этого расизма является не биологическая наследственность, а невозможность уничтожить культурные различия. На первый взгляд, он постулирует не превосходство определенных групп и народов над другими, но «всего лишь» катастрофические последствия устранения границ, несовместимость образов жизни и традиций: этот расизм можно назвать точным термином дифференциалистский (П. А. Тагёф)[10].

Чтобы подчеркнуть важность этого вопроса, прежде всего следует отметить политические последствия подобной трансформации. Первое последствие – дестабилизация защитных механизмов традиционного антирасизма, в той мере, в какой его аргументация оказывается принята противником и даже направлена против самого антирасизма (Тагёф чрезвычайно удачным образом назвал это «эффектом оборачивания (rétorsion)» дифференциалистского расизма). То, что расы не образуют изолированные биологические единицы, то, что на самом деле не было «человеческих рас», изначально признается расистами. То, что поведение индивида и его «склонности» не объясняются ни кровью, ни даже генами, но его принадлежностью к определенной исторической «культуре», также может быть признано. И большую часть аргументов гуманистическому и космополитическому послевоенному антирасизму предоставил антропологический культурализм, полностью ориентированный на признание различия и равноправия культур, полифонический ансамбль которых основывает человеческую цивилизацию, – но также и на признание их трансисторической неизменности. Ценность антропологического культурализма была доказана тем вкладом, который он внес в борьбу против гегемонии некоторых империалистических держав, проводивших культурную унификацию, и против исчезновения малых или порабощенных народов («этноцида»). Дифференциалистский расизм ловит на слове эту аргументацию. Такое великое имя в антропологии, как Леви-Стросс, в свое время прославившийся доказательством того, что все цивилизации равно сложны и необходимы для развития человеческой мысли (см. его «Расу и историю»), теперь, пусть и против его воли, поставлено на службу той мысли, что «смешение культур», упразднение «культурных дистанций» означает интеллектуальную смерть человечества и, может быть, даже подвергает опасности регулятивные механизмы биологического выживания[11]. И это «доказательство» Леви-Стросса немедленно удалось связать со «спонтанным» стремлением человеческих групп (на практике – национальных, несмотря на то, что антропологическое значение политической категории «нация» весьма сомнительно) сохранить свои традиции, и таким образом свою идентичность. Это показало, что биологический или генетический натурализм – не единственный способ натурализации человеческого поведения и социальной принадлежности. Иерархическая модель отброшена (скорее иллюзорно, чем реально – мы это еще увидим), но именно поэтому культура может функционировать как природа, в частности как способ a priori включить индивиды и группы в генеалогию, в изначальную детерминацию, неизменную и незыблемую.

И это первое следствие оборачивания влечет за собой следующее, более сложное и поэтому более действенное: если культурное различие, которое невозможно уничтожить, есть настоящая «естественная среда» человека, атмосфера, необходимая для исторического дыхания, то исчезновение этого различия необходимо завершится тем, что спровоцирует защитные реакции, «межэтнические» конфликты, и общий подъем агрессивности. Нам скажут, что эти реакции «естественны», но от этого они не становятся менее опасными. Удивительный поворот дела: мы видим, что дифференциалистские доктрины сами предлагают свои услуги для того, чтобы объяснить расизм (и предвосхитить его).

В сущности мы присутствуем при глобальном смещении проблематики. Совершается переход от теорий рас или борьбы рас в человеческой истории (не важно, на биологии они основаны или на психологии) к теории «этнических отношений» (или расовых отношений), и он совершается в обществе, которое натурализует не принадлежность к расе, но расистское поведение. С точки зрения логики, дифференциалистский расизм – это «метарасизм», его можно назвать расизмом «второго порядка». Он извлек уроки из конфликта между расизмом и антирасизмом и представляет собой политически эффективную теорию, объясняющую причины социальной агрессивности. Если мы хотим избежать расизма, прежде всего нам следует избегать «абстрактного» антирасизма, а именно незнания психологических и социологических законов перемещения населения: следует уважать «пределы толерантности», удерживать «культурные дистанции», то есть в силу того постулата, что индивиды являются наследниками и носителями определенной уникальной культуры, различать отдельные коллективы (лучший критерий с этой точки зрения – национальные границы). И здесь мы покидаем область спекуляций, чтобы непосредственно обратиться к политике и интерпретации повседневного опыта. Разумеется, «абстрактный» – это не эпистемологическая характеристика, а оценочное суждение, тем более что оно применяется к соответствующим более конкретным или более эффективным практикам: программам городских реформ, борьбы против дискриминации, и даже к антидискриминационным программам в школе и на работе (в современном американском праве это называется «изнанка дискриминации»; во Франции также все чаще и чаще слышны «разумные» голоса, которые не имеют никакого отношения к тем или иным экстремистским движениям, объясняющие, что «антирасизм и создает расизм» – своей агитацией, которая провоцирует возникновение у массы граждан чувства национальной принадлежности)[12].

Неслучайно теории дифференциалйстского расизма (теперь уже способные позиционировать себя как подлинный антирасизм и, следовательно, подлинный гуманизм) легко согласуются с теми особыми приливами сил, которыми «психология толпы» пользуется как общим объяснением иррациональных движений, агрессивности, коллективного насилия и, в особенности, ксенофобии. Понятно, что здесь в полной мере задействована двойная игра, о которой я говорил выше: представление массе объяснения ее собственной «спонтанности» и одновременно скрытое обесценивание этой массы как «примитивной» толпы. Неорасистские идеологи – не мистики наследственности, они «реалистичные» технологи социальной психологии.

Излагая в такой манере следствия оборачивания неорасизма, я, несомненно, упрощаю его генезис и сложность его внутренних вариаций – но моя задача состоит в том, чтобы показать стратегические цели его развития. Безусловно, в этом отношении желательными будут некие коррективы и дополнения, но здесь я могу только наметить их.

Идея «безрасового расизма» не так революционна, как это может показаться. Не вдаваясь в исследование нюансов смысла слова «раса», историософское употребление которого предшествует всякому перенесению смысла «генеалогии» на «генетику», нужно отметить несколько значимых исторических фактов, которые сами по себе достаточно нетривиальны (своего рода антирасистская вульгата, а также изменения, которые она претерпела под влиянием неорасизма).

Расизм, основная движущая сила которого (даже на уровне вторичных теоретических разработок) – вовсе не псевдобиологическое понятие расы, существовал всегда. Прототипом такого расизма является антисемитизм. Современный антисемитизм – а начало его формирования в Европе связано с эпохой Просвещения, если не с государственническим и националистским уклоном, который был придан теологическому антииудаизму в Испании времен Реконкисты и инквизиции – уже можно назвать «культуралистским» расизмом. Конечно, для его фантазматики телесные признаки играют большую роль, но прежде всего как черты глубинной психологии – как духовная, а не биологическая наследственность[13]. Эти черты, так сказать, тем более показательны, чем менее они наглядны; и еврей оказывается тем более «настоящим», чем сложнее его отличить. Его сущность – это культурная традиция, вирус морального разложения. Антисемитизм – это «дифференциалистский» расизм par excellence, и во многом любой современный дифференциалистский расизм формально может рассматриваться как обобщенный антисемитизм. Это замечание в особенности важно для истолкования современной арабофобии (прежде всего во Франции), поскольку за ней стоит определенный образ ислама как «картины мира», несовместимой с европеизмом, и претензия на универсальное идеологическое господство – то есть здесь происходит систематическое смешение «арабского» с «исламским».

Это заставляет нас обратить внимание на один исторический факт, который еще труднее признать, чем первый, и, однако же, этот факт является ключевым – речь идет о французской национальной форме расистских традиций. Несомненно, существует специфически французское направление арийских учений, антропометрии и биологического генетизма, но настоящая «французская идеология» заключается в другом: в идее вселенской миссии просвещения человеческого рода культурой «страны Прав Человека», чему соответствует практика ассимиляции подчиненных народов и, следовательно, необходимость различать индивиды и группы, выстраивать их иерархии исходя из их большей или меньшей способности быть ассимилированными или сопротивляться ассимиляции. Именно эта одновременно утонченная и жестокая форма исключения/включения была развита в ходе колонизации как собственно французский (или «демократический») вариант «бремени белого человека». Я еще постараюсь вернуться к парадоксам универсализма и партикуляризма в функционировании расистских идеологий, или же в расистских аспектах функционирования идеологий[14].

И наоборот, нетрудно заметить, что в неорасистских доктринах исчезновение темы иерархии – скорее видимость, чем реальность. И в самом деле, идея иерархии, которую можно сколько угодно во всеуслышание объявлять абсурдной, восстанавливается, с одной стороны, в практическом применении доктрины (где об иерархии не обязательно объявлять открыто), а с другой стороны, в самом типе критериев, применяемых для осмысления различия культур (и это снова вводит в игру логические ресурсы «второго порядка», метарасизма).

Профилактика смешения культур фактически осуществляется там, где культурные институты – это государственные институты, там, где образ жизни и образ мысли господствующих классов и, по меньшей мере официально, «национальных» масс легитимирован институционально. Таким образом, эта профилактика выступает в единственном смысле: как запрет на самовыражение и социальное продвижение. На деле никакой теоретический дискурс о достоинстве каждой культуры неспособен сгладить тот факт, что «черному» в Англии или «бёру» во Франции ассимиляция, без которой он не сможет быть «интегрирован» в общество, в котором уже живет (и в котором его всегда будут подозревать в деланности, несовершенстве, подражательности), представляется прогрессом, эмансипацией, наделением правами. И за этой ситуацией стоят слегка обновленные вариации той мысли, что исторически человеческие культуры подразделяются на два больших класса: универсальные и прогрессивные и непоправимо частные, примитивные. Этот парадокс неслучаен: «последовательный» дифференциалистский расизм был бы унифицирующе консервативен, он боролся бы за неизменность всех культур. Да он и на деле таков, поскольку, под предлогом защиты культуры и европейского образа жизни от поглощения «третьим миром», он закрывает европейской культуре любую возможность реальной эволюции. Но этот расизм вводит старое различение: различение обществ на «закрытые» и «открытые», «неподвижные» и «предприимчивые», «холодные» и «горячие», «коллективистские» и «индивидуалистические» и т.п. Это различение, в свою очередь, играет на всей многозначности понятия культура (особенно в случае французского языка!).

Исходя из различия культур, рассматриваемых как отдельные сущности (Kultur) или символические структуры, опознается культурное неравенство в самом «европейском» пространстве или, лучше сказать, сама «культура» (Bildung, образование с его различениями культуры ученой и народной, технизированной и фольклорной, и т.п.) опознается как структура неравенств, которая тенденциозно воспроизводится в индустриализованном обществе со средним и высшим образованием, все более и более интернационализируемом и глобализируемом. «Различные» культуры препятствуют, или даже создаются, чтобы препятствовать (с помощью школы, норм международного общения и т. д.) приобретению Культуры. И наоборот, «обделенность культурой» у подчиненных классов представляется практическим эквивалентом их чуждости или образом жизни, в особенности подверженным разрушительным эффектам «смешивания кулыур» (то есть тем материальным условиям, в которых осуществляется это «смешивание»)[15]. Это латентное присутствие темы иерархии выражается сегодня прежде всего в привилегированном положении индивидуалистической модели (так же как в предшествующую эпоху расизм, открыто основанный на неравенстве, для провозглашения постулата о сущностной неизменности расовых типов должен был предположить дифференциалистскую антропологию, основанную на генетике или «Völkerpsychologie»): культуры, притязающие на то, чтобы быть высшими, должны были объявлять приоритетной ценностью и покровительствовать «индивидуальной» предприимчивости, социальному и политическому индивидуализму, в отличие от «низших», не делающих этой ставки. Такими виделись культуры, «общественный дух» которых должен был задаваться индивидуализмом.

Таким образом можно понять, чем объясняется возвращение биологической темы, выработка новых вариантов «биологического мифа» в рамках культурного расизма. Как известно, в этом отношении ситуация варьируется в зависимости от страны. Теоретические «отологические» и «социобиологические» модели (отчасти конкурирующие между собой) более влиятельны в англо-саксонских странах, где они, непосредственно заимствуя политические задачи воинственного неолиберализма, оказываются преемниками традиций социал-дарвинизма и евгеники[16]. Тем не менее сами эти биологизирующие идеологии в основе своей зависят от «дифференциалистской революции». Они стремятся объяснить не строение рас, но жизненную важность традиций и перегородок между культурами для накопления индивидуальных навыков; а прежде всего – «естественные» основы ксенофобии и социальной агрессивности. Агрессивность – к этой фиктивной сущности одинаково апеллирует любая форма неорасизма, и в данном случае она позволяет сместить уровень биологизма: без сомнения, речь идет уже не о расах, а о населении и культуре, но вместе с тем мы имеем дело с биологическими (и биопсихическими) причинами и следствиями культуры и биологическими реакциями на культурное различие (образующими неизгладимый след «животности» в человеке, все еще связанном со своей расширяющейся «семьей» и со своей «территорией»). И наоборот, там, где, как кажется, господствует «чистый» культурализм (как, например, во Франции), можно наблюдать все большее его отклонение в сторону выработки дискурсов о биологии, о культуре как внешней регуляции «живого», как его воспроизводстве, эффективности, здоровье. Это предчувствовал, в частности, Мишель Фуко[17].

Вполне возможно, что современные варианты неорасизма – всего лишь переходное идеологическое образование, предназначение которого – преобразоваться в дискурсы и социальные технологии, в которых аспект исторического изложения генеалогических мифов (игра замещений между понятиями «раса», «народ», «культура», «нация») в какой-то степени отойдет на задний план и сменится психологической оценкой интеллектуальных способностей, «условий» «нормальной» социальной жизни (или наоборот, склонности к преступлениям и девиации), «оптимальной» репродукции человека (как с аффективной, так и с санитарной и евгенической точек зрения и т. п.), возможностей и перспектив ряда когнитивных, социопсихологических и статистических наук, предлагающих свои услуги для того, чтобы вымерять, отбирать и контролировать, дозируя участие наследственности и внешних факторов... То есть вполне возможно, что неорасизм эволюционирует к «пострасизму». Я мог бы поверить в это, тем более что глобализация общественных отношений и перемещение населения в рамках системы национальных государств рано или поздно приведут к переосмыслению понятия «граница» и его расширению, к тому, что оно обретет функцию социальной профилактики и будет связано с более индивидуализированными установками, в то время как технологические изменения, благодаря неравенству на образовательном уровне и интеллектуальной иерархии, будут играть все более важную роль в классовой борьбе и в перспективе всеобщей технополитической селекции индивидов. Может быть, подлинная «эра масс» в эпоху наций-предприятий уже открывается перед нами[18].

2. УНИВЕРСАЛИЗМ ПРОТИВ РАСИЗМА И СЕКСИЗМА: ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ КАПИТАЛИЗМА

И. Валлерстайн

Уже давно нам твердят, что современный мир наконец-то вышел за границы локальных правовых практик, что объявлено всемирное братство людей. Во всяком случае, так говорилось вплоть до 1970-х годов. С тех пор мы осознали, что доктрина универсализма противоречива даже с терминологической точки зрения: ведь само словосочетание «всемирное братство людей» искажает суть универсализма, поскольку подразумевает союз людей только лишь мужского пола. Тем самым из человечества исключаются или по крайней мере ставятся на низшую ступень все люди женского пола. Легко умножить примеры выражений, которые обнаруживают скрытое напряжение между продолжающейся идеологической легитимацией универсализма в современном мире и реальной практикой (равно как материальной, так и идеологической) расизма и сексизма в том же самом мире. Именно это напряжение или, выражаясь точнее, противоречие я бы и хотел обсудить. Ибо противоречия не только обусловливают динамику исторических систем, но также позволяют выделить их существенные характеристики.

Необходимо выяснить происхождение доктрины. универсализма, то, насколько широко она используется, и почему вообще расизм и сексизм существуют и продолжают удерживать свои позиции в современном мире. Но есть и совсем иная проблема: вопрос об истоках союза этих двух, на первый взгляд, несовместимых, но тем не менее явно находящихся в отношениях симбиоза идеологий. Начнем с того, что кажется парадоксом. Главный вызов расизму и сексизму исходил от универсализма и, напротив, сексистские и расистские убеждения бросили столь же принципиальный вызов универсализму. Кажется, на основании этого можно предположить, что приверженцы каждой из этих систем взглядов должны находиться в противоположных лагерях. И лишь изредка мы все-таки ухитряемся заметить, что враг, как говорит Пого[19], это мы сами, и что большинство из нас (а возможно и все мы) считает совершенно нормальным одновременно быть сторонниками обоих этих доктрин. Безусловно, это обстоятельство достойно сожаления. Но кроме сожаления оно также нуждается в объяснении, не исчерпывающемся лишь ссылкой на лицемерие. Ибо этому парадоксу (или лицемерию) свойственна живучесть, распространенность и структурность. Это не просто преходящее человеческое заблуждение.

В прежних исторических системах жить в согласии с самим собой было гораздо легче. Хотя эти системы были чрезвычайно разнообразны и основывались на различных принципах, тем не менее, никто не колебался, проводя моральное и политическое разграничение между «своим» и «чужим». Более высокие моральные качества «своего», его превосходство по отношению к другим людям были первичны к любым абстрактным понятиям человека (если такие понятия вообще вводились). Даже три мировые монотеистические религии (иудаизм, христианство, ислам), несмотря на их общую веру в единого Бога, правящего всем человеческим родом, проводят различие между «своими» и «чужими».

Я предлагаю начать с обсуждения истоков современных универсалистских доктрин, чтобы впоследствии перейти к вопросу о происхождении современного расизма и сексизма. Затем проанализируем феномен соединения этих двух идеологий, как с точки зрения его истоков, так и с точки зрения последствий этого соединения.

Существует два возможных способа объяснения истоков универсализма, понимаемого в качестве идеологии современной нам исторической системы. Первым способом предполагается рассмотрение универсализма как кульминации предшествующей интеллектуальной традиции. Второй способ рассматривает универсализм как частную идеологию, свойственную капиталистической миро-экономике[20]. Эти два принципа объяснения не обязательно противоречат друг другу. Довод, согласно которому универсализм представляет собой продукт или кульминацию долгой интеллектуальной традиции, непосредственно связан с тремя монотеистическими религиями. Решающий моральный прорыв, имевший место в этих религиях, состоял в том, что человеческие существа (или некоторые из них), перешли от веры в племенного бога к почитанию единственного Бога, тем самым имплицитно осознав уникальность и единство человечества. Нужно заметить, что это осознание продолжается, ибо три монотеистические религии развили логику своей аргументации лишь частично. Так, иудаизм отвел для народа, избранного Богом, привилегированное место, и не поощрял увеличение его численности путем приема новых членов. Христианство и ислам упразднили барьеры, препятствовавшие вхождению в число избранных, и действительно решительно стали обращать в свою веру. Однако как христианство, так и ислам обычно настаивают на том, что желающий получить полный доступ в Царство Божие должен проходить через особую процедуру утверждения в вере, которую формально неверующий взрослый мог выполнить просто путем религиозного обращения. О позднейшем просвещенческом мышлении говорят, что оно лишь продвинуло эту логику монотеизма на один шаг далее. Теперь моральное равенство и права человека выводились из человеческой природы самой по себе, они представлялись в качестве естественных прав, данных нам от рождения, а не заслуженных привилегий.

Такую версию истории идей нельзя считать ложной. У нас есть несколько важных политико-моральных документов, относящихся к концу XVIII века и отражающих эту идеологию Просвещения. Эти документы привлекали внимание широкой общественности и стали значимыми в силу исторических политических перемен (Французской Революции, деколонизации Америки и т. д.). Более того, мы можем продолжить эту идеологическую историю. В идеологических документах XVIII столетия имело место множество лакун фактического характера, наиболее заметными из которых были неупоминания представителей небелых рас и женщин. Но со временем эти и другие упущения были исправлены: универсалистская доктрина была распространена и на ранее неупоминаемые группы. Сегодня даже те социальные движения, самый смысл существования, raison d’être, которых состоит в реализации расистской или сексистской политик, лицемерно заявляют о своей симпатии к идеологии универсализма, так что создается впечатление, что они считают до некоторой степени постыдным открыто заявлять политическое превосходство своих подспудных заявлений. Следовательно, опираясь на историю идей, не так трудно нарисовать восходящую кривую, изображающую распространение универсалистской идеологии во времени, а уже на основе этого настаивать на существовании необратимого в своем развертывании историко-мирового процесса.

Однако также очень сильным является и то утверждение, что поскольку универсализм как политическая доктрина по-настоящему встал на повестку дня лишь в современном мире, то и его начала нужно искать в особенностях социально-экономических структур этого мира. Капиталистическая миро-экономика – это система, построенная на бесконечном накоплении капитала. Одним из главных механизмов, делающих такое накопление возможным, является коммодификация (commodification), превращение всего в предметы потребления. Эти предметы потребления обращаются на мировом рынке в форме товаров, капитала и рабочей силы. Предположительно, чем более свободным является это обращение, тем больше степень коммодификации. Следовательно, все, что сдерживает потоки этого обращения, гипотетически является вредным.

Все то, что мешает товарам, капиталу и рабочей силе продаваться в качестве предметов потребления, сдерживает эти потоки. С другой стороны, все то, что использует в качестве критерия оценки товаров, капитала и рабочей силы что-либо иное, чем их рыночную стоимость, и затем отдает приоритет этим иным критериям оценки, тем самым сводит на нет или по крайней мере уменьшает продаваемость этих товаров. Следовательно, согласно этой логике, партикуляризм любого рода оказывается если и не совершенно несовместимым с логикой капиталистической системы, то, как минимум, препятствующим ее оптимальному функционированию. Из этого выводится то, что в рамках капиталистической системы необходимо утверждать и развивать универсалистскую идеологию как существенный элемент бесконечного процесса накопления капитала. Поэтому мы и говорим о капиталистических социальных отношениях как об «универсальном растворителе», превращающем все что угодно в гомогенное товарное состояние, для которого единственной мерой являются деньги.

Нам говорят, что такой порядок вещей имеет два принципиальных следствия. Утверждается, что он способствует максимально возможной эффективности в производстве товаров. В частности, применительно к рабочей силе, если мы настаиваем на принципе «карьеры, открытой для талантов» (один из лозунгов, рожденных Французской революцией), мы должны ставить наиболее компетентных лиц на те рабочие места, которые наиболее подходят им в мировом разделении труда. И на самом деле, мы создали целую совокупность институциональных механизмов – государственное среднее образование, гражданские службы, правовые основания для противодействия непотизму и клановости – направленных на установление так называемой «меритократической системы»[21].

Более того, говорится, что меритократия не только эффективна с экономической точки зрения, она в равной степени является фактором политической стабильности. В той мере, в какой существует неравенство в распределении вознаграждений в историческом капитализме (как и в предшествующих исторических системах), недовольство тех, кто получил меньший доход, по отношению к тем, кто получил больший доход, как утверждается, является менее сильным, ибо это неравенство оказывается обосновано заслугами, а не традицией. Другими словами, предполагается, что и с моральной, и с политической точек зрения, привилегия, заработанная личными заслугами, будет более приемлема для большинства, чем привилегия, полученная по наследству.

Это является сомнительной политической социологией. В действительности, все обстоит прямо противоположным образом. Как раз привилегия, полученная по наследству, давно уже стала более или менее приемлемой для угнетенных. Причина этого приятия относится к мистическим или фаталистическим убеждениям в существовании извечного миропорядка. Эти убеждения по крайней мере создают ощущение удобной определенности, тогда как смиряться с сознанием того, что привилегия кем-то заработана потому, что этот человек, возможно, умнее и, во всяком случае, более образован, чем другой, много труднее, если только ты сам не принадлежишь числу тех немногих, кто в принципе способен карабкаться вверх по карьерной лестнице. Не бывает так, чтобы кто-то, не будучи яппи, «молодым карьеристом», любил или восхищался бы ими. Князья по крайней мере могли выступать в роли доброго отца. Но яппи суть не что иное, как сверхпривилегированные отпрыски богатых родителей. В политическом плане меритократическая система является одной из наименее стабильных. Как раз в силу ее политической хрупкости и становится возможным распространение расизма и сексизма.

Долгое время предполагалось, что росту числа приверженцев универсалистской идеологии теоретически должно соответствовать уменьшение степени неравенства, вызываемого – как в плане идеологии, так и повседневной жизни – расовой или половой дискриминацией. Однако в действительности этого просто не произошло. Можно даже утверждать противоположное – то, что кривая, изображающая изменение состояния расового и сексуального неравенства в современном мире, идет вверх и по крайней мере уж точно не идет вниз. Именно так обстоит дело фактически, а возможно, и в плане идеологии тоже. Для того, чтобы разобраться, почему это так, нам необходимо понять, что же на самом деле утверждает идеология расизма и сексизма.

Расизм определяется не только дискриминационным отношением или страхом перед теми, кто по генетическим (таким, как цвет кожи) или социальным критериям (вероисповедание, культурные матрицы, лингвистические характеристики и т. д.) принадлежит к другим группам. Как правило, расизм предполагает эти презрение и страх, но при этом идет гораздо дальше. Презрение и страх – это всего лишь вторичные характеристики того, что определяет практику расизма в капиталистической миро-экономике. Можно даже утверждать, что презрение и страх по отношению к другому (ксенофобия) представляют один из тех аспектов расизма, что содержит в себе противоречие.

Во всех предшествующих исторических системах ксенофобия вызывала одну преобладающую поведенческую реакцию: изгнание «варвара» вовне владения, занятого общиной, социумом, внутренней группой. Смерть была крайним вариантом этого отвержения. Всякий раз, когда мы физически отвергаем другого, мы получаем предположительно искомое: «чистоту» окружающей среды. Но одновременно мы неизбежно и теряем нечто. Мы теряем рабочую силу изгнанного и, следовательно, его участие в создании излишков, которые мы могли бы периодически присваивать. Для всех исторических систем это является потерей. Но потеря эта оказывается особенно тяжелой в случае той системы, вся структура и вся логика функционирования которой основана на бесконечном накоплении капитала.

Капиталистическая система как все более расширяющаяся (а на расширение идет добрая половина ее ресурсов) затребует в свое распоряжение всю рабочую силу, которую только может найти, так как эта рабочая сила производит товары, еще более умножая производство, обращение и накопление. Изгнание из системы, таким образом, становится нецелесообразным. Если хочешь максимизировать накопление капитала, то нужно одновременно минимизировать как издержки производства (и, следовательно, расходы на рабочую силу), так и расходы, связанные с политическими волнениями (что значит, минимизировать – речь не идет о том, чтобы вовсе свести на нет, что невозможно – протесты со стороны рабочей силы). Расизм оказывается магической формулой, чье двойное действие равно направлено на осуществление обоих этих целей.

Вспомним одну из самых первых и самых известных дискуссий о расизме как идеологии. Когда европейцы прибыли в Новый Свет, встреченных там людей они массовым образом – непосредственно, огнем и мечом, или же опосредованно, завезенными болезнями – истребляли. Один испанский клирик, Бартоломэ де Лас Казас[22], встал на сторону этих людей, заявив, что индейцы обладают душами, которые надо спасать. Что же следовало из этого тезиса, выдвинутого Лас Казасом, тезиса, который получил официальное признание Церкви, а в конце концов принятого и светскими властями. – Поскольку индейцы имеют души, они являются и человеческими существами, а поэтому к ним должны применяться законы естественного права. То есть, с моральной точки зрения, их истребление без суда и следствия (то есть изгнание из мира человеческих существ) не может дозволяться. Напротив, должно стараться спасти их души (то есть обратить индейцев к универсалистским ценностям христианства). А поскольку они являются живыми и, предположительно, следующими пути обращения, то на них можно распространить понятие рабочей силы – сообразно уровню их умений, конечно, что значит: на самом нижнем уровне участия в труде и его оплаты.

С функциональной точки зрения, расизм принял форму того, что можно назвать «этнизацией» рабочей силы. Говоря это, я имею в виду то, что всегда существовала иерархия профессиональной занятости и вознаграждения за труд, как правило, соответствовавшая так называемым социальным критериям. Но если сама модель этнизации оставалась постоянной, ее детали варьировались от места к месту и от одного момента времени к другому, с одной стороны, в соответствии с тем, какой генетический материал и какие социальные формы имели место там-то и тогда-то, и, с другой стороны, какие иерархические потребности определяли экономику в это время и в этом месте.

Это значит, что расизм всегда совмещал претензии, основанные на непрерывности связи с прошлым (генетическим и/или социальным) и крайнюю гибкость в точном определении границ между теми овеществленными сущностями, которые мы называем расами или этно-национально-религиозными группами. Гибкость в определении связи с прошлым, совмещенная с постоянным перечерчиванием этих границ в настоящем, проявляет себя в постоянном пересоздании расовых и/или этно-национально-религиозных групп и сообществ. Они всегда существуют и всегда иерархически упорядочены, но они никогда не являются одинаковыми. Определенные группы могут быть мобильными внутри этой иерархизированной системы; некоторые могут исчезать или объединятся с другими, могут возникать новые группы. Но всегда среди них есть те, кто оказывается «неграми». Если бы людей с черным цветом кожи вообще не существовало, или они были бы не столь многочисленны для того, чтобы сыграть эту роль, то это не беда – всегда можно изобрести «белых негров» (используя выражение, получившее распространение в Квебеке).

Такого рода система – расизм устойчивый в своей форме и своей злобе, но одновременно податливый в своих границах – очень хорошо делает три вещи. Он позволяет увеличивать или уменьшать, по мере возникновения соответствующей необходимости, занятость доступ ной в определенном времени и месте рабочей силы на самых незавидных экономических ролях и за наименьшую плату. Он порождает и постоянно воссоздает социальные сообщества, которые на деле приучают своих детей к выбору социально от них востребованных ролей (хотя, конечно, они их также социализируют и в формы сопротивления). И наконец, он обеспечивает немеритократический базис для оправдания неравенства. Этот последний пункт следует особо подчеркнуть. Ведь как раз потому, что расизм как доктрину отличает антиуниверсалистская направленность, он помогает поддерживать капитализм как систему. Для оплаты труда очень большого сегмента рабочей силы он допускает более низкое вознаграждение, чем то является позволительным при руководствовании меритальными критериями.

Но если капитализм как система порождает расизм, то должен ли он равно вызывать и сексизм? Да, потому что на самом деле эти две вещи внутренне связаны. То, что я назвал этнизацией рабочей силы, делает возможным чрезвычайно низкую оплату труда для целых сегментов рабочей силы. Реально на столь низкие зарплаты соглашаются лишь потому, что наемные работники проживают в домашних хозяйствах (household structures), где жизненный доход по заработной плате составляет лишь сравнительно малую часть совокупного дохода хозяйства. Для поддержания таких домашних хозяйств необходимо значительное вложение труда в ведение примитивной «приусадебной» деятельности и мелкой торговли не только со стороны взрослых мужчин, но и, в много большей мере, со стороны взрослых женщин, детей и даже стариков.

В такого рода системе осуществление подобных неоплачиваемых работ «компенсирует» низкий уровень денежных доходов по зарплате, а, следовательно, на деле представляет собой непрямое финансирование нанимателей рабочих на зарплате, живущих в этих домашних хозяйствах. Сексизм позволяет нам об этом не думать. Сексизм не есть только лишь закрепление за женщинами другой, чем за мужчинами, или менее оплачиваемой работы, равно как и расизм не есть только лишь ксенофобия. Расизм преследует цель удержать людей внутри системы труда, а не изгнать их – сексизм делает то же самое.

Тот способ, которым мы налагаем на женщин – а также на подростков и стариков – работу по созданию прибавочной стоимости для владельцев капитала, не платящих им ни копейки, держится на утверждении того, что на деле их работа работой не является. Мы изобрели понятие «домохозяйка» и утверждаем, что в этом качестве женщина не «работает», а просто «ведет дом». Поэтому когда правительства подсчитывают процент так называемой «активной» рабочей силы – процент работающих по найму, – то домохозяйки не появляются ни в активе, ни в пассиве этих подсчетов. Сексизму автоматически сопутствует «эйджеизм»[23]. Подобно тому, как мы склонны заявлять, что работа женщины на кухне не создает прибавочной стоимости, мы так же предпочитаем считать, что она не создается и многообразными домашними трудовыми вложениями несовершеннолетних и пенсионеров.

Естественно, о полноте соответствия этих утверждений реальности говорить не приходится. Но в их совокупности они складываются в некую чрезвычайно влиятельную идеологию. Сочетание универсализма и меритократии, задающих основу, при помощи которой кадры или представители среднего слоя могут легитимировать систему целиком, и расизма-сексизма, структурирующего большую часть рабочей силы, функционирует очень хорошо. Однако система эта работает хорошо только до определенной степени, и по очень простой причине. Дело в том, что две идеологические модели капиталистической миро-экономики находятся в явном противоречии друг к другу. При их совмещении равновесие оказывается весьма шатким – одни группы всегда склонны злоупотреблять логикой универсализма, другие – логикой расизма-сексизма.

Мы знаем, что происходит, когда расизм-сексизм заходит слишком далеко. Расисты обычно стремятся полностью свести на нет внешнюю группу – одним разом, как это было в случае истребления евреев нацистами, или более постепенно, как в случае тотального апартеида. В своих предельных формах эти доктрины являются иррациональными, а поскольку они иррациональны, то встречают сопротивление не только со стороны жертв, но равно и со стороны господствующих экономических сил, которые, однако, противостоят вовсе не расизму, но тому, что пренебрегаемой оказывается их первичная задача – производительная этнизация рабочей силы.

Можно представить себе также, что происходит, когда слишком далеко заходит универсализм. Некоторые могут хотеть осуществить на практике по-настоящему эгалитарное распределение трудовых ролей и доходов, такого рода равенство, при котором раса (или ее эквивалент) и пол в самом деле не будут играть никакой роли. В отличие от расизма, в случае универсализма нет таких средств, чтобы быстро его осуществить. Ведь чтобы вполне реализовать его, необходимо уничтожить не только законодательные барьеры и антиуниверсалистские институты, но также вошедшие в обыденную жизнь схемы этнизации. По времени это потребует, по крайней мере, жизни одного поколения. Так что универсализму гораздо легче помешать зайти слишком далеко. Под прикрытием самого универсализма может, например, разоблачаться так называемый «расизм наоборот» всякий раз, когда предпринимаются меры по разрушению институализированных установок расизма и сексизма.

То, что мы рассматриваем, есть система, функционирующая благодаря умелому соразмерению правильных дозировок универсализма и расизма-сексизма. Всегда имеется кто-то, пытающийся изменить баланс в пользу той или иной установки. В результате этого мы имеем модель зигзагообразного изменения равновесия. Это изменение может продолжаться вечно, если только не возникает одна проблема. Со временем амплитуда этих скачков становится большей, а не меньшей. Универсалистская тенденция становится все более сильной. То же самое происходит и с тенденцией к расизму и сексизму. Ставки растут, а именно по двум причинам.

С одной стороны, имеет место информационное воздействие накопления исторического опыта у всех участников процесса. Но, с другой стороны, накапливаются и постоянно проявляющиеся тенденции самой системы, влияние которых заметно лишь на больших исторических циклах. Ведь зигзагообразное изменение баланса между универсализмом и расизмом-сексизмом не является единственным зигзагом в системе. Также имеет место зигзаг экономической экспансии и сжатия, с которым частично соотносится идеологический зигзаг универсализма и расизма-сексизма. Экономический зигзаг становится все более крутым. Почему это происходит, я не буду здесь обсуждать. Тем не менее по мере того как общие противоречия современной миро-экономики вводят ее в состояние длительного структурного кризиса, арена наиболее острой идеологически-институциональной борьбы за то, какой будет следующая система, определяется в своем местоположении увеличением амплитуды зигзагов изменения баланса между универсализмом и расизмом-сексизмом. Вопросом является не то, какая же из двух установок возьмет верх, – ведь они по определению внутренне связаны друг с другом. Вопрос заключается в том, удастся ли нам – и если да, то каким образом – изобрести новые системы, которые смогли бы отказаться как от идеологии универсализма, так и от идеологии расизма-сексизма. В этом – наша задача, но задача эта не из легких.

3. РАСИЗМ И НАЦИОНАЛИЗМ[24]

Э. Балибар

Расистские организации чаще всего отказываются от именования себя таковыми, настаивая на том, что они националистские и заявляя о невозможности отождествления этих понятий. Что это – простая тактика маскировки, или же симптом страха перед словами, связанными с расистской установкой? На самом деле дискурсы расы и нации никогда не являются слишком отдаленными друг от друга, даже если их близость и отрицается: так присутствие «иммигрантов» выдается за причину «антифранцузского расизма». Сами изменения словарных значений наводят на мысль, что по крайней мере в устоявшемся национальном государстве националистические организации в некоторых политических движениях неизбежно оказываются расистскими.

По крайней мере часть историков ссылаются на это положение дел как на аргумент в пользу того, что расизм – и как теоретический дискурс, и как массовый феномен – развивается «на почве национализма», повсеместного в нынешнюю эпоху[25]. Таким образом национализм представляется если не единственной причиной расизма, то во всяком случае определяющим условием его возникновения. Также утверждается, что «экономические» (связывающие расизм с кризисными состояниями) или «психологические» (связывающие его с амбивалентностью ощущения персональной идентичности и принадлежности к коллективу) объяснения оказываются уместными, поскольку они проясняют предпосылки и последствия национализма.

Этот тезис, несомненно, подтверждает, что расизм не имеет никакого отношения к существованию объективных биологических «рас»[26]. Он свидетельствует о том, что расизм – это исторический или культурный продукт, и позволяет избежать двусмысленности «культуралистских» объяснений, которые, со своей стороны, также стремятся представить расизм своего рода инвариантом человеческой природы. Преимущество этого тезиса в том, что он разрывает порочный круг психологии расизма, замкнутый на исключительно психологических объяснениях этого феномена. Наконец, этот тезис выполняет критическую функцию по отношению к стратегиям «эвфемизации», свойственным другим историкам, слишком заботящимся о том, чтобы поместить расизм за пределы национализма как такового – как будто можно определить национализм, не включая в него расистские движения и, следовательно, не прибегая к исследованию общественных отношений, приводящих к расизму, которые нельзя отделить от современного национализма (в частности, империализма)[27]. Тем не менее эти преимущества сами по себе еще не обеспечивают ни доказательства того, что расизм есть неизбежное следствие национализма, ни a fortiori того, что если бы не существовало явного или латентного расизма, национализм исторически был бы невозможен[28]. Сами эти категории и связи между ними остаются расплывчатыми. Но не стоит бояться задержки на исследовании причин, в силу которых любой концептуальный «пуризм» оказывается здесь неэффективным.

Присутствие прошлого

Исходя из каких моделей в конце XX века была сформирована концепция расизма, зафиксированная в псевдоофициальных определениях? Это нацистский антисемитизм, сегрегация негров в Соединенных Штатах (понимаемая как далеко идущее последствие рабства) и, наконец, «империалистический» расизм завоеваний, войн и колониальных владений. Теоретическая рефлексия над этими моделями (связанная с политикой защиты демократии, утверждения прав человека и гражданина и национального освобождения) позволила ввести ряд различений. Несмотря на всю абстрактность этих различений, было бы полезно начать с их перечисления – поскольку они обозначают направления, на которые ориентируется исследование причин – следуя той так или иначе общепринятой идеи, что устранение последствий непосредственно связано именно с ликвидацией причин.

Первое различение, к которому мы обращаемся, – это различение расизма теоретического (доктринального) и спонтанного (расистских «предрассудков»). Последний рассматривается то как явление коллективной психологии, то как структура более или менее «сознательной» индивидуальной личности. Я к этому еще вернусь.

С более исторической точки зрения, оригинальность антисемитизма по сравнению с колониальным расизмом, или же – в США – необходимость по-разному интерпретировать расовое угнетение «черных» и дискриминацию «этнических» иммигрантов, приводит к более или менее абстрактному различению внутреннего (направленного против меньшинства в национальном пространстве) и внешнего (считающегося крайней формой ксенофобии) расизма. Заметим, что это предполагает существование национальной границы как заранее данного критерия, и велик риск, что это различение плохо приложимо к постколониальным или квазиколониальным ситуациям (таким как североамериканское доминирование в Латинской Америке), в которых понятие границы более двусмысленно, чем где бы то ни было.

С тех пор как анализ расистского дискурса начал использовать феноменологические и семантические методы, стало казаться эффективным характеризовать определенные расистские положения как автореферентные (таковыми будут позиции носителей предрассудков, практикующих физическое или символическое насилие, которые сами называют себя представителями «высшей расы») – в противоположность расизму гетерореферентному или «гетерофобному» (в котором, наоборот, жертвы расизма или, лучше сказать, жертвы процесса расизации определяются как принадлежащие к низшей или несущей зло расе). Это предполагает не только вопрос о том, как формируется миф о расах, но и о том, можно ли отделить расизм от этого мифа.

Политический анализ, прилагается ли он к актуальным явлениям или реконструирует генезис явлений прошлого, пытается оценить взаимные доли институционального и социологического расизма: различение, во многом совпадающее с различением расизма теоретического и спонтанного (на самом деле трудно представить или указать в истории государственных институтов стремление производить расовый отбор, не обеспеченное оправдывающей его доктриной), но не исчерпывающееся им полностью – как потому что эти оправдания могут быть заимствованы из иных, чем расовая мифология, теоретических идеологий, так и потому что понятие социологического расизма предполагает динамическое измерение, обстоятельства, выходящие за пределы психологии предрассудков, привлекая наше внимание к проблеме, которую ставят коллективные движения расистского характера. Существование альтернативы институционального и социологического расизма предостерегает нас от пренебрежения различиями, отделяющими наличие расизма в государстве от образования государственного (официального) расизма. Кроме того, этой альтернативой диктуется важность рассмотрения склонности к расизму определенных общественных классов и форм, которые эти классы придают расизму в данных обстоятельствах. Однако в основе своей это мнимая альтернатива, выражающая прежде всего стратегии проецирования и отрицания. Всякий исторический расизм является одновременно и институциональным, и социологическим.

Наконец, противопоставление нацизма и колониальных расизмов или дискриминации в США позволило широко распространиться различению (исключающего) расизма истребления или устранения и (включающего) расизма притеснения или эксплуатации. Первый стремится очистить социальное тело от грязи или опасности, которую несут с собой низшие расы; цель второго, – напротив, иерархизировать общество, изолировать его части. Но сразу же становится заметным, что даже в крайних случаях ни одна из этих форм не существует в чистом виде: нацизм совмещал уничтожение и депортацию, «окончательное решение еврейского вопроса» и рабство; а колониальные империалистические государства практиковали одновременно принудительные работы, установление кастового режима, этническую дискриминацию и «геноцид», то есть систематическое истребление населения.

На самом деле все названные различения не столько служат классификации типов отношений или идеально чистых структур, сколько намечают исторические траектории расизма. Относительная пригодность этих различений приводит нас как к тому суждению здравого смысла, что не существует одного инвариантного расизма, но существуют различные его виды, оставляющие спектр ситуаций открытым; так и к предостережению, которое может быть интеллектуально и политически необходимым, – определенная конфигурация расизма не имеет фиксированных границ, она представляет собой момент эволюции собственных скрытых возможностей (а также исторических обстоятельств), соотношений сил в общественной формации, смещающихся в спектре всех возможных видов расизма. В пределе трудно найти современные общества, в которых не было бы расизма (конечно, если не считать разрешающими проблему заявления того, что публичное выражение расизма сдерживается господствующей культурой, или того, что «переход к действию», к насилию почти всегда преследуется по закону). Однако из этого не следует заключать, что все мы живем в одинаково «расистских обществах». Разумеется, такое благоразумие не должно становиться алиби. И именно здесь оказывается необходимо выйти за пределы типологий. Расизм – не некий уникальный тип или классификация частных случаев на основании формальных категорий, расизм сам представляет собой особую историю, разумеется, не линеарную (со своими поворотными точками, скрытыми фазами и взрывами), связывающую между собой ситуации, в которых оказывается современное человечество, чтобы, в свою очередь, эти ситуации влияли на нее. Вот почему фигуры нацистского антисемитизма и колониального расизма, и даже рабства, нельзя считать ни просто моделями, в соответствии с которыми измеряется степень чистоты и тяжести подобного «расистского натиска», ни даже эпохами или событиями, очерчивающими место расизма в истории – их нужно рассматривать как всегда активные образования, частично сознательные, частично нет, которые способствуют структурированию поведения и движений, возникающих в актуальных условиях. Здесь стоит подчеркнуть тот парадигматический факт, что в южноафриканском апартеиде оказывается представлена тесная связь черт всех трех названых нами образований (нацизм, колонизация, рабство).

Впрочем, хорошо известно, что поражение нацизма и разоблачение практики лагерей уничтожения не просто ускорили то осознание, которое стало частью так называемой современной мировой культуры (пусть даже это осознание неравномерно, его содержание и импликации нечетки, а в целом оно еще не представляет собой знания). Эти события также повлекли за собой один запрет, наполовину юридический, наполовину этический, последствия которого, как и всякого запрета, оказались двусмысленными: начиная с того, что современному расистскому дискурсу необходимо избегать типичных нацистских заявлений (если не считать «оговорок»), и заканчивая тем, что он может представить самого себя по отношению к нацизму как другое расизма; начиная с того, что этот дискурс переносит ненависть с евреев на другие «объекты», и заканчивая его непреодолимой тягой к утраченным тайнам гитлеризма. Я всерьез утверждаю (тем более что само это явление вовсе не кажется мне маргинальным), что, при всей своей бедности, подражание нацизму в группах молодых «скинхедов», в третьем поколении после «апокалипсиса», представляет одну из форм коллективной памяти внутри современного расизма или, если угодно, один из способов, которым коллективная память оказывается причастна к образованию силовых линий современного расизма – что означает также, что невозможно надеяться на избавление от этого явления ни с помощью простого подавления, ни с помощью проповеди.

Несомненно, никакой исторический опыт сам по себе не обладает силой себя возродить, и для интерпретации проявлений расизма в 1980-х гг. – от выставочного антинацизма до красноречивых умолчаний и воспроизводства мифов – необходимо учитывать сообщества, против которых они были направлены, и их собственные действия и реакции на это. Ведь расизм – это общественное отношение, а не просто безумие расистских субъектов[29]. А настоящее несет на себе печать прошлого. И когда возникает вопрос, почему ненависть расизма, направленная на магрибов-иммигрантов, воспроизводит определенные классические черты антисемитизма, недостаточно только отметить аналогию положения еврейского меньшинства в Европе XIX и XX века и «арабо-исламских» меньшинств в современной Франции, или же ссылаться на абстрактную модель «внутреннего расизма», согласно которой общество проецирует на одну из своих частей собственные фрустрации и страхи (или, скорее, страхи индивидов, составляющих это общество), но следует задаться вопросом об уникальном в своем роде ответвлении антисемитизма, отходящем от вопроса о «еврейской идентичности», – исходя из анализа его традиционных тем уже на собственно французских основаниях и соотносимости этого случая с гитлеровскими практиками антисемитизма.

Можно сказать то же самое о следах колониального расизма. Нетрудно показать, что его последствия окружают нас повсюду. Прежде всего потому, что не вся французская колонизация в прямом смысле слова исчезла (некоторые «территории» и их «туземцы»-полуграждане сохранились и после деколонизации). А также потому, что неоколониализм – это реальность, которую нельзя игнорировать. Наконец, и это самое важное, потому что преимущественные «объекты» современного расизма – рабочие-уроженцы старых французских колоний и их семьи – вообще появились в результате колонизации и деколонизации и ныне сосредотачивают на себе как сохранившееся с имперских времен презрение, так и озлобленность представителей нации, лишившейся былого могущества, – озлобленность, доходящую до фантазматической одержимости местью. Но этих преемственностей недостаточно для того, чтобы охарактеризовать ситуацию. Они опосредованы (как сказал бы Сартр) или сверхдетерминированы (как говорил Альтюссер) рефлексией в национальном пространстве (различающейся в зависимости от социальных групп и идеологических позиций) на более весомые события и исторические тенденции. И здесь, пусть даже в абсолютно чужеродной нацизму модальности, имеет место некий разрыв. Или, скорее, непрекращающиеся последствия разрыва, произошедшего достаточно быстро, но на глубинном уровне двусмысленного.

На первый взгляд может показаться, что колониальный расизм является по преимуществу примером «внешнего расизма», крайнего варианта ксенофобии, совмещающего страх и презрение и усиленного сознанием, что колонизаторы всегда убеждаются, вопреки их притязанию на установление долговечного порядка, в том, что этот порядок покоится на обратимом отношении сил. Именно эта характеристика позволяет по многим пунктам противопоставить друг другу колониальный расизм и антисемитизм, а также подавление и истребление (каковое противопоставление в связи с «окончательным решением еврейского вопроса» в нацизме ретроспективно проецировалось на всю историю антисемитизма). Таким образом, существуют два принципиально несовместимых типа (что, не без доли еврейского национализма, позволяет с уверенностью сказать, что «антисемитизм – это не расизм»): с одной стороны, расизм, который стремится истребить внутреннее меньшинство, не просто «ассимилированное», но с самого начала ставшее неотъемлемой частью культуры и экономики европейских наций; с другой стороны, расизм, который продолжает попытки, юридические и фактические, лишить гражданства, доминирования в культуре, общественного влияния большинство, покоренное силой, то есть «исключить» его абсолютно (что отнюдь не мешает осуществлению патерналистской программы разрушения «туземных» культур и привития «элитам» колонизированных наций образа жизни и мысли колонизаторов).

Нужно заметить, что «внешнее» положение «туземного» населения в колонизации, – или же представление о нем как о внешнем по расовому признаку, даже если оно использует и привлекает для своего дискурса очень древние образы «различия», – вовсе не является данностью. На самом деле оно производится и воспроизводится в пространстве, созданном самими завоеваниями и колонизацией, с его конкретными структурами управления, принудительного труда, угнетения по половому признаку, то есть созданном на основании определенных внутренних механизмов. Без этого нельзя объяснить ни двусмысленность двойного движения ассимиляции и исключения «туземцев», ни способа, каким «недочеловечность», приписываемая колонизованному населению, стала определять его собственный образ, развитый нациями-колонизаторами в эпоху раздела мира. Наследие колониализма на деле – зыбкая комбинация непрерывной экстериоризации-овнешнения и «внутреннего исключения». Это также можно констатировать, если рассмотреть тот способ, которым формируется комплекс империалистического превосходства. Колониальные касты различных национальностей (англичане, французы, голландцы, португальцы и др.) сообща создали идею «белого» превосходства и его цивилизационных интересов, которые нужно защищать от «дикарей». Это представление – «бремя белого человека» – внесло решающий вклад в создание современного понимания европейской или западной наднациональной идентичности. В той же степени верно, что сами эти касты постоянно были вовлечены в то, что Киплинг назвал «великой игрой», то есть не прекращали провоцировать «своих» туземцев на восстания друг против друга и, с другой стороны и прежде всего, славить себя самих за свою особую гуманность, соревнуясь в этом между собой и проецируя образ расизма на колониальные практики своих соперников. Французская колонизация заявляла о себе как об «ассимилирующей», английская – как о «почтительной к культурам». Другой Белый – это уже «плохой» Белый. Любая белая нация представляла именно себя духовно «самой белой», то есть одновременно самой элитной и самой универсалистской – к этому очевидному противоречию я еще попытаюсь вернуться ниже.

С ускорением процесса деколонизации форма этих противоречий изменилась. Деколонизация, с точки зрения своих идеалов, оказалась неудачной, то есть одновременно неполной и искаженной. Но в соединении с другими событиями, относительно независимыми (вхождение в век планетарного вооружения и планетарных коммуникационных сетей), она создала новое политическое пространство: в нем не только формируются стратегии, обращаются капиталы, технологии и сообщения, но и населения, полностью подчиненные закону рынка, сталкиваются физически и символически. А двусмысленная конфигурация внешнего и внутреннего, которая в эпоху колониальных завоеваний представляла собой одно из структурирующих измерений расизма, в этих условиях воспроизводится, расширяется и активизируется. Уже стало банальным отмечать проявления «Третьего мира у себя дома», которые вызывает иммиграция, исходящая из старых колоний или квазиколоний в капиталистические «центры». Но эта форма интериоризации внешнего, очерчивающая горизонт, в котором соединяются представления о «расе» и «этнической принадлежности», может быть отделена от на первый взгляд противоположных форм экстериоризации внутреннего лишь абстрактным образом. В частности – от тех форм, что возникли в результате образования, после более или менее полного ухода колонизаторов, государств, считающих себя национальными (но становящихся таковыми очень неравномерно), с характерным для них взрывоопасным антагонизмом между капиталистическими буржуазиями или же «озападненными» государственными буржуазиями и нищими массами, отброшенными в силу самой своей нищеты к «традиционализму»[30].

Бенедикт Андерсон утверждал, что деколонизация не осуществлялась в Третьем мире через развитие того, что пропаганда определенных сил называет «контррасизмом» (направленным против белых, против европейцев)[31]. Учтем, что это было написано еще до недавнего развития исламского фундаментализма, вклад которого во всплеск «ксенофобии» в настоящем еще предстоит оценить. Но в любом случае, этим утверждением еще не все сказано. Ведь хотя в Африке, в Азии и в Латинской Америке и не существует никакого «контррасизма Третьего мира», там есть обилие разрушительных расизмов, одновременно институциональных и народных, проявляющихся в отношениях между «нациями», «этносами», «общинами». Спектакль же этих расизмов, искаженный мировыми медиа, в свою очередь, не прекращает подпитывать стереотипы белого расизма, поддерживая старую идею, согласно которой три четверти человечества не могут управлять собою самостоятельно. Без сомнения, задний план этих миметических эффектов образован заменой старого мира колонизаторских наций и их поля деятельности (всего остального человечества) новым миром, формально организованным равноправными национальными государствами (одинаково «представленными» в международных институтах), но разделяемым постоянно смещающейся границей, не совпадающей с границами государств, – границей двух человечеству которые кажутся несоизмеримыми: человечества нищеты и человечества «потребления», человечества низкого уровня развития и человечества высокого уровня развития. На поверхности человечество было унифицировано в результате устранения империалистических иерархий – на деле же только сегодня, в некотором смысле, существует человечество как таковое, пусть и рассеченное на принципиально несовместимые массы. В пространстве миро-экономики, ставшем на деле пространством мира политики и мира идеологии, разделение на «недочеловеков» и «сверхчеловеков» является структурным, но крайне неустойчивым. До этого само понятие человечества было всего лишь абстракцией. Но любой ответ на вопрос «Что такое человек?» – сколь бы некорректными ни казались нам формы такого вопроса, настоятельно присутствующие в расистской мысли, – сегодня так или иначе будет затрагивать это разделение[32].

Какой из этого можно сделать вывод? Смещения, о которых я говорил, являются частью того, что, заимствуя выражение Ницше, мы можем назвать современной «переоценкой» расизма, относящейся одновременно к всеобщей экономике политических группировок человечества и к воображаемой истории человечества. Они формируют то, что я назвал выше «становлением расизма как уникального», которое релятивизирует типологии и заставляет перерабатывать накопленный опыт, вопреки тому, что мы считаем «просвещением человечества». В этом смысле, в противоположность тому, что постулирует один из самых общих лозунгов самой расистской идеологии, не существует «расы» как биологической или психологической «памяти» людей, но существует расизм, который представляет одну из самых устойчивых форм исторической памяти в современных обществах. Именно расизм продолжает использовать воображаемое «смешение» прошлого и настоящего, в котором развертывается коллективное восприятие человеческой истории.

Вот почему возникающий вновь и вновь вопрос о несводимости друг к другу антисемитизма и колониального расизма, поставлен неправильно. Они никогда не были полностью независимыми друг от друга, они никогда не были неизменными. Они создают новые формы, зная и учитывая наш анализ их предыдущих форм. Одни их черты затемняют другие, но все они свидетельствуют о том, что остается запретным для произнесения вслух. Таким образом отождествление расизма с антисемитизмом – и в частности с нацизмом – функционирует как некое алиби: оно позволяет отрицать расистский характер «ксенофобии», направленной на иммигрантов. Но с другой стороны, связь антисемитизма (на первый взгляд совершенно «бескорыстного») и антииммиграптского расизма в дискурсе ксенофобских движений, развивающихся сегодня в Европе, не является ни выражением изначального антигуманизма, постоянной структурой исключения «Другого» во всех его формах, ни просто пассивным эффектом консервативной политической традиции (которую называют националистической или фашистской). Гораздо более специфичным и «перверсивным» образом эта взаимосвязь организует расистскую мысль, предоставляя ей сознательные и бессознательные модели упорядочивания: собственно невообразимый характер нацистских практик уничтожения находит себе место и в современном комплексе, метафорически выражая то желание уничтожения, которым также оказывается одержим расизм антитурецкий или антиарабский[33].

Поле национализма

Вернемся к связи национализма и расизма. Начнем с того, что сама категория национализма неизбежно двусмысленна. Это относится прежде всего к противоположности исторических ситуаций, в которых возникают националистические движения и националистическая политика. Фихте и Ганди – это не Бисмарк, Бисмарк или де Голль – это не Гитлер. Тем не менее мы не можем просто интеллектуальным решением исключить эффект идеологической симметрии, свойственной здесь противостоящим силам. Конечно, нельзя просто и непосредственно отождествить национализм господствующих и национализм угнетенных, национализм освобождения и национализм завоевания. Но это не позволяет нам пренебрегать тем, что существуют общие элементы – будь то логика ситуации или структурное влияние на политические формы современного мира – у национализма алжирского Фронта национального освобождения (FLN) и национализма колониальной французской армии, а сегодня и национализма АНК и африканеров. В пределе эта формальная симметрия не чужда тому болезненному опыту, повторение которого мы раз за разом наблюдаем, – опыту трансформации национализмов освобождения в национализму доминирования (подобному известным случаям оборачивания социалистических революций в государственные диктатуры), вновь и вновь ставящему нас перед вопросом о наличии внутри любого национализма определенного потенциала подавления. Прежде чем укрепиться в языке, противоречие утверждается в самой истории[34].

Почему же так трудно определить национализм? Прежде всего потому, что это понятие никогда не употребляется само по себе, но всегда выступает внутри цепи, в которой оно является одновременно центральным и слабым звеном. Эта цепь постоянно обогащается (с соответствующими модализациями, которые варьируются от одного языка к другому) новыми терминами, опосредующими или крайними: гражданственность, патриотизм, популизм, этнизм, этноцентризм, ксенофобия, шовинизм, империализм, джингоизм. Я бы поспорил с кем угодно, что нельзя однозначным образом раз и навсегда зафиксировать различия в этих значениях. Но мне также представляется, что в целом можно их проинтерпретировать без особых сложностей.

Что касается отношения национализм-нация, то смысловым ядром здесь является противопоставление «реальности» нации и «идеологии» национализма. Это отношение понимается очень по-разному, потому что с ним сопряжено несколько непроясненных вопросов. Является ли националистическая идеология отражением (необходимым или случайным) существования наций? Или же это нации образуются исходя из националистических идеологий (оставим в стороне то, что эти идеологии, достигнув своей «цели», продолжают меняться)? А сама «нация» – и этот вопрос, естественно, зависит от предыдущих, – должна ли она прежде всего рассматриваться как «государство» или как «общество» (то есть как общественная формация)? Оставим на время эти вопросы, как и возможные варианты ответов на них, и поговорим о таких терминах, как гражданство, народу национальная принадлежность.

Что касается отношения между национализмом и расизмом, сейчас их смысловым ядром является противопоставление «нормальной» идеологии и политики (национализма) «радикальной» идеологии и поведению (расизма), использующееся либо для того, чтобы различить их, либо для того, чтобы сделать из одного подтверждение истинности другого. И здесь сразу же появляются вопросы и другие концептуальные различения. Прежде чем сосредоточить наши размышления на расизме, не лучше ли выдвинуть на первый план более «объективную» альтернативу: национализм или империализм? Но это противопоставление открывает другие возможности: например, ту, что национализм сам по себе является идеологическим и политическим результатом империалистического характера наций или же необходим для их выживания в империалистический век и в империалистическом окружении. Можно еще усложнить проблемную ситуацию, введя такие понятия, как фашизм и нацизму и задав соответствующую сетку сопутствующих вопросов: фашизм и нацизм – это национализмы? или это империализмы?

На самом деле все эти вопросы показывают, что вся цепь в целом держится на одном фундаментальном вопросе. А именно, где, сквозь «какое звено» этой историко-политической цепи выходит на сцену нетерпимое насилие, представляющееся «иррациональным»? В поисках этого звена следует ли нам ограничиваться рассмотрением ряда, в котором задействуются лишь «реальности» или нам, скорее, нужно обращать внимание на «идеологические» конфликты? Далее, следует ли рассматривать насилие как извращение нормального порядка вещей, как отклонение от гипотетической «прямой линии» человеческой истории, или же оно выражает собой истину своих причин, и с этой точки зрения уже сам факт национализма, и даже существования наций, говорит за то, что зародыш расизма находится в самой сердцевине политики?

Естественно, на все эти вопросы, в зависимости от позиции наблюдателя и ситуации, которую он отражает, возможны самые разнообразные ответы. Но я, тем не менее, полагаю, что, при всем их различии, они будут вращаться вокруг одной и той же дилеммы – понятие национализма постоянно подразделяется. Всегда существует «хороший» и «плохой» национализм: один стремится создать государство или общество, а другой – подчинить и разрушить его; один обращается к праву, а другой обращается к насилию; один признает другие национализмы, и даже оправдывает их и включает в ту же самую историческую перспективу (великая мечта о «весне народов»), а другой радикальным образом исключает их, в перспективе империалистической и расистской. Один пробуждает любовь (даже чрезмерную), другой же – ненависть. В определенном смысле внутреннее разделение национализма так же существенно и так же сложно для определения, как переход от «смерти за отчизну» к «убийству за свою страну»... Умножение «смежных» терминов, синонимов или антонимов, – только внешние проявления этой сложности. Никто, я думаю, не может формально избежать этой дилеммы, кроющейся в самом понятии национализма (когда ее исключают теоретически, она возвращается через двери практики), но влияние этой дилеммы особенно заметно в либеральной традиции, что объясняется, вероятно, глубинной двусмысленностью отношений либерализма и национализма по меньшей мере в течение двух последних веков[35]. Можно констатировать также, что сместив значение одного или двух терминов, расистские идеологии вполне могут скопировать эту дискуссию и участвовать в ней: разве функция таких понятий, как «жизненное пространство», не состоит в том, чтобы поднять вопрос о «благой стороне» империализма или расизма? И разве не пытается неорасизм, быстрый рост которого мы сегодня наблюдаем повсюду, от «дифференциалистской» антропологии до социобиологии, постоянно различать в себе то, что неизбежно и в основе своей полезно (определенная «ксенофобия», позволяющая группам защищать свою «территорию», свою «культурную идентичность», сохраняя между собой «достаточную дистанцию»), и то, что само по себе бесполезно и вредно (прямое насилие, переход к действию), хотя и неизбежно, если игнорировать элементарные требования этнической принадлежности?

Как вырваться из этого круга? Недостаточно только, как недавно потребовали некоторые аналитики, отказаться от оценочных суждений – то есть поставить суждение в зависимость от последствий национализма в различных обстоятельствах[36] – или же рассматривать сам национализм исключительно как идеологический результат «объективного» процесса образования наций (и национальных государств)[37]. Потому что амбивалентность последствий становится частью самой истории всех национализмов, и именно это нужно объяснить. С этой точки зрения анализ места расизма внутри национализма является решающим – несмотря на то, что расизм не проявляется одинаково во всех национализмах или во всех моментах его истории: он представляет собой тенденцию, необходимую для образования национализма. В конечном счете, эта взаимосвязь отсылает к обстоятельствам, в которых национальные государства, установившиеся на исторически спорных территориях, вынуждены контролировать перемещение населения и само производство «народа» как политической общности, более значимой, чем классовое деление.

Тем не менее, здесь возникает возражение, относящееся к самим терминам этой дискуссии. Максим Родинсон обращал его ко всем, кто, как, например, Колет Гийомен, стремился дать «широкое» определение расизма[38]. Такое «широкое» определение пытается охватить все формы исключения и превращения этнической группы в меньшинство независимо от того, стоит ли за ними биологическая теория. Это определение предлагает дойти, минуя этнический расизм, до изначального «расового мифа» и его генеалогического дискурса: до «классового расизма» постфеодальной аристократии. И прежде всего для анализа общего механизма натурализации различий оно пытается объединить под именем расизма все разновидности подавления меньшинств, которые в формально эгалитарном обществе приводят к различным явлениям «расизации» социальных групп: этнических групп, а также женщин, сексуальных меньшинств, людей с психическими отклонениями, люмпен-пролетариев и пр.[39] Согласно Родинсону, тем не менее, следует делать выбор: или считать внешний и внутренний расизм тенденцией национализма и, таким образом, этноцентризма, современной формой которого будет национализм, или расширить определение расизма, чтобы понять его психологические механизмы (проекция страха, отрицание реального Другого, скрытое означающими фантазматической чуждости), рискуя при этом потерять его историческую специфику.

Тем не менее, это возражение может быть снято. И это можно сделать так, чтобы историческое взаимопроникновение национализма и расизма стало еще заметнее – однако при том условии, что будут выдвинуты несколько тезисов, частично исправляющих идею «широкого» определения расизма или по крайней мере ее уточняющих:

1. Ни одна нация (то есть ни одно национальное государство) не располагает реальной этнической базой. Это означает, что национализм не может быть определен как этноцентризм, разве только как производство фиктивной этнической принадлежности. Рассуждать иначе – значит забыть, что, как и «расы», «народы» не существуют естественным образом в силу происхождения, культурной общности или предзаданных интересов. Но в реальности (то есть в историческом времени) следует установить их воображаемое единство, направленное против других возможных единств.

2. Явления «превращения в меньшинство» и «расизации», затрагивающие различные социальные группы (различные «по природе»), в частности сообщества «иностранцев» и «низшие расы», женщин и «девиантов», представляет собой не просто построение сходных моделей поведения и дискурсов, приложимых к потенциально бесконечной серии объектов, независимых друг от друга, – но историческую систему исключений и дополняющего их господства, связанных между собой. Другими словами, имеет место не параллельное существование «этнического» и «сексуального расизма» (сексизма), но их совместное функционирование – и в частности расизм всегда предполагает сексизм. В этих условиях общая категория «расизма» не становится абстракцией, которая при уточнении и историческом приложении легко может потерять достигнутую универсальность, – но остается понятием более конкретным, учитывающим необходимое многообразие расизма, его глобализирующую функцию, его связь с совокупностью практик общественной нормализации и исключения, что можно показать на примере неорасизма, преимущественным «объектом» которого является не просто «араб» или «негр», но «араб (поскольку он) наркоман», «преступник», «насильник» и т.п., а также «насильники» и «преступники», поскольку они арабы и негры.

3. Эта широкая структура расизма – гетерогенная и, тем не менее, прочная, прежде всего благодаря сетке фантазмов, а также благодаря дискурсам и поведению, – необходимо соотносится с национализмом и участвует в его создании, производя фиктивную этническую принадлежность, вокруг которой он и организуется.

4. Наконец, если необходимо, исследуя структурные условия современного расизма, как символические, так и институциональные, учитывать, что общества, в которых развивается расизм, являются «эгалитарными», то есть не признающими (официально) различия в статусе между индивидами, – то этот социологический тезис (поддерживаемый прежде всего Л. Дюмоном[40]) не может быть абстрагирован от самой национальной среды. Другими словами, не существует современного государства, являющегося «эгалитарным», но существует национальное (и националистическое) современное государство, «равенство» в котором внутренне и внешне ограничивает национальную общность и по сути заключается в действиях, которые напрямую на эту общность указывают (в частности, всеобщие выборы, политическое «гражданство»). Это прежде всего равенство с точки зрения нации.

Обсуждение этой спорной темы (как и других, сходных с ней, на которые мы можем сослаться[41]) продвинулось уже далеко: мы начали понимать, что связь национализма и расизма не есть ни вопрос искажения (так как не существует «чистой» сущности национализма), ни вопрос формального сходства, но вопрос исторических взаимосвязей. Мы должны понять это специфическое отличие расизма и то, насколько, артикулируя себя в отношении к национализму, он в своем отличии является необходимым для национализма. То есть, что то же самое, понять, что взаимосвязь национализма и расизма не может описываться в классических схемах причинности – как механистической (одно есть причина другого, «производящая» его по правилу соответствия следствия причине), так и спиритуалистической (одно «выражает» другое, придает ему смысл или показывает его скрытую сущность). Здесь требуется диалектика единства противоположностей.

Нигде эта необходимость не является столь очевидной, как в непрекращающейся дискуссии о «сущности нацизма», подлинном камне преткновения всех герменевтик общественных отношений, в которых отражаются (и преобразуются) неопределенности современной политики[42].

С одной точки зрения, гитлеровский расизм – это вершина национализма: он идет от Бисмарка, если не от немецкого романтизма или Лютера, от поражения в 1918 году и унизительного Версальского договора и предоставляет свою идеологию для обеспечения проекта абсолютного империализма («жизненное пространство», Германская Европа). Если связности в этой идеологии не больше, чем в бреде безумца, то именно в этом заключается объяснение ее влияния (непродолжительного, но почти тотального) на «массы» всех социальных слоев и их «руководителей», слепота которых в конце концов привела нацию к гибели. Через все «революционные» обманы и все повороты обстоятельств, проект мирового господства проявляется как заложенный в самой логике национализма, разделяемого и массами, и вождями.

Но для других эти объяснения только упускают суть дела, какими бы тонкими они ни оказывались в анализе общественных сил и интеллектуальных традиций, событий и властных стратегий, как бы ловко они ни связывали чудовищность нацизма с аномальностью германской истории. Видя в нацизме всего лишь аналогию – пусть и чрезмерную – своему собственному национализму, общественное мнение и политические лидеры «демократических» наций того времени питали иллюзии по поводу его целей и считали возможным либо соглашение с ним, либо контроль над ним. Нацизм же исключителен (и, возможно, открывает перспективу трансгрессии политической рациональности, характеризующей само положение современного человека), потому что в нем логика расизма ничем не сдерживается и устанавливается за счет «чистой» националистической логики – поскольку «расовая война», внутренняя и внешняя, завершается тем, что лишает какой-либо целесообразности «войну национальную» (для которой задачи установления господства остаются позитивными). Нацизм, таким образом, может быть рассмотрен как фигура «нигилизма», о котором сам он и говорил, которым равно диктуется и истребление воображаемого Врага как воплощения Зла (еврей, коммунист), и саморазрушение (причем, скорее, уничтожение Германии, чем признание провала ее «расовой элиты», касты СС и нацистской партии).

Хорошо видно, как в этой проблеме постоянно накладываются друг на друга аналитические дискурсы и оценочные суждения. История становится диагностикой нормы и патологии, она начинает подражать дискурсу своего собственного объекта, демонизируя нацизм так же, как он сам демонизировал своих противников и жертв. Но не так легко вырваться из подобного круга, поскольку нельзя свести это явление к его конвенционально установленным общим свойствам, которые и свидетельствуют о практическом бессилии. У нас складывается противоречивое впечатление, что вместе с нацистским расизмом и национализм погружается на глубину своих скрытых тенденций, трагически «заурядных», по выражению Ханны Арендт, и вместе с тем выходит из самого себя, из своей обычной формы, в которой он может в целом самореализоваться, то есть институционализировать себя и надолго проникнуть в «здравый смысл» масс. С одной стороны, мы понимаем (правда, уже по факту) иррациональность расовой мифологии, которая завершается развалом национального государства, чье абсолютное превосходство она провозглашает. Мы видим здесь доказательство того, что расизм, как комплекс, сочетающий банальность повседневного насилия и «историческое» опьянение масс, бюрократизм лагерей принудительного труда и уничтожения и одержимость мировым доминированием «расы господ», не может рассматриваться как простой аспект национализма. Но спросим себя теперь: как избежать того, что эта иррациональность становится своей собственной причиной; того, что исключительный характер нацистского антисемитизма превращается в священное таинство посредством спекулятивного рассмотрения истории как собственно истории борьбы со Злом (так что, соответственно, его жертвы представляются истинным Агнцем Божьим)? Причем нет никакой уверенности, что обратное выведение нацистского расизма из германского национализма освободит нас от всякого иррационализма. Поскольку следует признать, что только национализм «чрезвычайной» силы, национализм, обостренный «исключительным» смешением внутренних и внешних конфликтов, мог идеализировать цели расизма настолько, чтобы создать практику насилия с огромным количеством палачей и сделать «нормальным» это насилие в глазах массы других людей. Совмещение этой банальности и этого идеализма только укрепляет ту метафизическую идею, что германский национализм сам по себе есть нечто «исключительное» в истории – при всей парадигматичности национализма в его патологическом содержании для либерализма, этот случай оказывается принципиально несводим к «обычному» национализму. В этой связи мы опять погружаемся в уже описанные апории «хорошего» и «плохого» национализма.

И не обнаруживаем ли мы нечто, вполне уже проясненное дебатами о нацизме, в каждом том моменте, когда расизм и национализм индивидуализуют себя в дискурсе, массовых движениях и специфической политике? Не задают ли эта внутренняя взаимосвязь и эта трансгрессия интересов и рациональных пределов то же самое противоречие, приметы которого мы можем видеть и в современности, например в движении, которое, питая в себе ностальгию по «новому европейскому порядку» и «колониальному героизму», живописует – как может – возможность «решения» «проблемы иммигрантов»?

Обобщая эти размышления, укажу, во-первых, на то, что в историческом «поле» национализма всегда имеется взаимная детерминация национализма и расизма.

Эта детерминация проявляется прежде всего в том способе, каким развитие национализма и его официальное использование государством трансформирует в расизм в современном смысле этого слова (и наделяет означающими этнической принадлежности) антагонизмы и преследования совсем другого рода. Этот способ существует со времен Реконкисты в Испании, когда теологический антииудаизм был перенесен на генеалогическое исключение, основанное на «чистоте крови», в то время как raza завоевывала Новый Свет, – и продолжает существовать благодаря тому, что в современной Европе новые «опасные классы» международного пролетариата систематически подводятся под категорию «иммиграции», которая становится по преимуществу наименованием расы у наций, находящихся в кризисе постколониальной эры.

Кроме того, эта детерминация проявляется в том, как все «официальные национализмы» XIX и XX веков, пытаясь приписать политическое и культурное единство нации гетерогенному многоэтническому государству[43], использовали антисемитизм: как если бы приводящее к ассимиляции господство одной культуры и одной национальности, в большей или меньшей степени фиктивно унифицированной, над разнообразием этносов и «младших» культур должно было компенсироваться и отражаться в расистском преследовании абсолютно уникального псевдоэтноса (не имеющего ни своей территории, ни своего «национального» языка), выступающего в роли внутреннего врага для всех подвластных культур и для всего подвластного населения.

Наконец, она проявляется в истории национальной борьбы за независимость, будь эта борьба направлена против старых империй первого периода колонизации, многонациональных династических государств или современных колониальных империй. Нет и речи о том, чтобы сводить эти процессы к одной модели. Однако не случайно то, что геноцид индейцев стал систематическим сразу же по обретению независимости Соединенными Штатами – «первой из новых наций», по знаменитому выражению Липсета[44]. Равно как не случайно и то, что, согласно проницательному анализу Бипана Шандры, «национализм» и «коммунализм» вместе установились в Индии и продолжают сосуществовать в запутанной современной ситуации (по большей части сложившейся в результате изначального исторического смешения национализма «индийцев» с коммунализмом «хинду»)[45]. Или то, что независимый Алжир взялся за «арабизирующую» ассимиляцию «берберов» как за принципиальное испытание национальной воли в продолжающейся борьбе с мультикультурным наследием колонизации. Или же, наконец, то, что государство Израиль, столкнувшееся с внутренними и внешними противниками, со сложностями в создании «израильской нации», всеми силами развивало расизм, направленный как против «восточных евреев» (называемых «чёрными»), так и против палестинцев, согнанных со своих земель и колонизированных[46].

Из такого накопления единичных, но исторически связанных друг другом случаев следует то, что можно назвать циклом исторической взаимодополнительности национализма и расизма, представляющим собой временное выражение прогрессивного доминирования системы национальных государств над другими общественными формациями.

Расизм всегда следует из национализма, не только во внешнем, но и во внутреннем плане. В Соединенных Штатах систематическое установление сегрегации, блокировавшее первую волну движения за гражданские права, совпало с подключением Америки к мировой империалистической конкуренции и с принятием ею идеи гегемониальной миссии нордических рас. Во Франции разработка идеологии «французской расы», основанной на прошлом «земли и умерших», совпадает с началом массированной иммиграции, подготовкой к реваншу с Германией и основанием колониальной империи. В свою очередь, национализм следует из расизма в том смысле, что он не строился бы как идеология «новой» нации, если бы официальный национализм, на который он реагирует, не был в основе своей расистским: так, сионизм происходит из антисемитизма, а национализмы в странах Третьего мира происходят из колониального расизма. Но внутри этого большого цикла есть множество отдельных циклов. Так, ключевым для французской национальной истории примером является поражение антисемитизма в связи с решением по делу Дрейфуса, символически вписанное в идеалы республиканского режима, но также некоторым образом поспособствовавшее формированию колониального «хорошего» сознания и далее позволявшее долгое время разводить понятия расизма и колонизации (по крайней мере, в восприятии колонизаторов)?

Во-вторых, следует указать на то, что всегда существует разрыв между представлениями и практиками национализма и расизма. Это разрыв, колеблющийся между полюсами противоречия и принудительной идентификации И, как показывает пример нацизма, идентификация может казаться завершенной именно тогда, когда противоречие обостряется сильнее всего. Я имею в виду не противоречие между национализмом и расизмом как таковыми, но противоречие между определенными формами, между политическими целями национализма и сосредоточенностью расизма на такой-то «цели» в такой-то момент: это происходит, когда национализм пытается «интегрировать» потенциально автономное угнетаемое население («французский» Алжир, «французскую» Новую Каледонию). Отталкиваясь от этого я предприму исследование указанного разрыва и парадоксальных форм, которые он может принимать, чтобы понять то, что проявляется в большинстве приведенных примеров: а именно то, что расизм не есть «выражение» национализма, но дополнение к нему, лучше сказать – внутреннее дополнение, всегда избыточное по отношению к нему, но всегда необходимое для его создания, хотя и недостаточное для завершения его проекта; так же как национализм всегда необходим и всегда недостаточен для завершения формирования нации или реализации проекта «национализации» общества.

Парадоксы универсализма

То, что теории и стратегии национализма всегда нагружены противоречием универсализма и партикуляризма, – мысль общепринятая, и ее можно развивать до бесконечности. На деле же национализм унифицирует, рационализирует и культивирует фетиши национальной идентичности, которая восходит к истокам нации и должна быть сохранена от всякого искажения. Здесь меня интересует не общий характер такого противоречия, но тот способ, каким оно представляется расизмом.

На самом деле расизм выступает одновременно и со стороны универсального, и со стороны частного. Избыточность, которую он представляет собой по отношению к национализму и, следовательно, то дополнение, которое он ему предоставляет, состоит одновременно в универсализации национализма, в исправлении его неуниверсальности, и в его партикуляризации, в исправлении его недостаточной специфичности. Другими словами, расизм делает только одно: добавляет двусмысленности национализму, а это означает, что благодаря расизму национализм вовлекается в некое «забегание вперед», в метаморфозу его материальных и идеальных противоречий[47].

Теоретически, расизм – это философия истории, лучше сказать историософия, которая делает историю следствием некой «тайны», спрятанной и раскрывающейся в людях в силу их собственной природы, их собственного рождения. Эта философия делает видимой невидимую причину судеб обществ и народов, незнание которой списывается на недоразвитость или на историческое могущество зла[48]. Разумеется, историософские аспекты существуют и в провиденциалистских теологиях, и в философиях прогресса, и в диалектических философиях. Марксизм не является исключением, и это позволило установить симметрию между «классовой борьбой» и «расовой борьбой», между двигателем прогресса и загадкой эволюции – то есть задать переводимость одного идеологического универсума в другой. Тем не менее эта симметрия имеет весьма четкие пределы. Я здесь не имею в виду ни абстрактную антитезу рационализма и иррационализма, ни не менее абстрактную антитезу оптимизма и пессимизма, хотя и нельзя отрицать (с практической стороны это является решающим), что большинство расистских философий представляются переработками темы прогресса в терминах упадка, вырождения, деградации культуры, национальной идентичности и целостности[49]. Но я считаю, что историческая диалектика, в отличие от историософии расовой или культурной борьбы, или же антагонизма «элиты» и «массы», никогда не может представляться в качестве простого развития манихейской темы. Историческая диалектика учитывает не только «борьбу» и «конфликт», но и историческую расстановку сил в борьбе и исторические формы борьбы – другими словами, она ставит критические вопросы по отношению к своему собственному представлению о ходе истории. Историософии расы и культуры с этой точки зрения являются совершенно некритичными.

Строго говоря, не существует какой-то одной расистской философии, тем более что она не всегда облекалась в систематическую форму. Современный неорасизм непосредственно предстает перед нами в разнообразии исторических и национальных форм: миф о «расовой борьбе», эволюционистская антропология, «дифференциалистский» культурализм, социобиология и пр. Вокруг этого созвездия вращаются социополитические дискурсы и техники, такие как демография, криминология, евгеника. Здесь следует также учитывать генеалогию расистских теорий, которая, через Гобино и Чемберлена, через «психологию народов» и социологический эволюционизм, восходит к антропологии и естественной истории эпохи Просвещения[50], вплоть до того, что Луи Сала-Молен назвал «белобиблейской теологией»[51]. Пытаясь быть кратким, я хочу прежде всего напомнить некоторые интеллектуальные операции, в течение трех веков используемые в теоретическом расизме и позволяющие ему определиться в том, что мы можем назвать «желанием знания» повседневного расизма.

Прежде всего это фундаментальная операция классификации то есть рефлексия над внутренними различиями, образующими человеческий вид, поиск критериев, по которым люди являются «людьми». Что делает их людьми? В какой степени? В каком роде! Такая классификация предполагается любой иерархизацией, но также может и привести к ее установлению, поскольку конструкция, более или менее связно представляющая иерархическую картину групп, образующих человеческий вид, является преимущественным представлением этого видового единства в неравенстве и посредством неравенства. Но она может быть самодостаточной и как чистый «дифференциализм». По крайней мере на первый взгляд, потому что критерии дифференциации не могут быть «нейтральными» по отношению к ситуации. Они заключают в себе социополитические ценности, оспариваемые на практике и навязываемые обходным путем через этническую или культурную вовлеченность[52].

Классификация и иерархизация являются по преимуществу операциями натурализации или, лучше сказать, проецирования исторических и социальных различий на горизонт воображаемой природы. Но не стоит считать результат этой проекции очевидным. «Человеческая природа», продублированная системой «естественных различий» в человеческом виде, – вовсе не непосредственная категория. В частности, она необходимо включает в себя половые схемы, как в «последствиях» или симптомах («характерные расовые черты», психологические или телесные, всегда представляют собой метафоры различия полов), так и в «причинах» (смешение, наследственность). Отсюда центральное значение критерия происхождения, исключающего категорию «чистой» природы, – как категории символической, основанной на относительных юридических понятиях и прежде всего на понятии о легитимном наследовании. Таким образом, существует скрытое противоречие в «натурализме» расы, который должен преодолевать себя возвращением к изначальной, «исконной» «сверхприроде», всегда уже спроецированной на воображаемое, разделенное на благо и зло, невинность и испорченность[53].

Этот первый аспект немедленно влечет за собой второй: любой теоретический расизм ссылается на антропологические универсальности. И в некотором смысле именно способ, которым он их отбирает и комбинирует, позволяет развиваться его доктрине. Среди этих универсалий, разумеется, фигурируют понятия «генетического достояния человечества» или «культурной традиции», а также понятия более специальные, такие как человеческая агрессивность или, наоборот, «избирательный» альтруизм[54], что выводит нас на различные варианты идей ксенофобии, этноцентризма и трайбализма. В этом и заключается возможность двойной игры, позволяющей «неорасизму» выступать против антирасистской критики: он то самым прямым образом подразделяет и иерархизирует человечество, то превращается в объяснение «естественной необходимости расизма» как такового. Эти идеи, в свою очередь, можно «обосновать» с помощью других универсалий, либо социологических (например, той мысли, что эндогамия является нормой и условием любого человеческого коллектива, а экзогамия – объектом страха и универсального запрета), либо психологических (например, гипнотического внушения, традиционного механизма управления психологией толпы).

Во всех этих универсалиях мы неизбежно наблюдаем присутствие одного и того же вопроса – вопроса о различии между человеком и животным, проблемный характер которого используется для интерпретации конфликтов в обществе и в истории. В классическом социал-дарвинизме существует парадоксальное представление об эволюции, которая должна выделить человечество в собственном смысле этого слова (то есть культуру, технологическое господство над природой – и даже над человеческой природой: евгеника) из животного мира, средствами, характеризующими животный мир («выживание самого приспособленного»), иначе говоря путем «животной» конкуренции между степенями человечности. В современных социобиологии и этнологии «социально-аффективное» поведение индивидов и прежде всего человеческих групп (агрессивность и альтруизм) представлено как несмываемая метка животного начала в эволюционировавшем человечестве. Может показаться, что в дифференциалистском культурализме эта тема совершенно отсутствует. Но я думаю, что она там имеет место в косвенной форме: в часто встречающемся сочетании дискурса о культурном различии с дискурсом об экологии (как если бы изоляция культур была условием сохранения «естественной среды» человеческого вида), и прежде всего в тотальной метафоризации культурных категорий в терминах индивидуальности, отбора, воспроизводства, смешения. Животное начало человека, в человеке и против человека – источник систематического «озверения» склонных к расизму индивидов и групп – также является для расизма способом теоретического осмысления человеческой историчности. Историчности парадоксальным образом неизменной, если не регрессивной, даже когда она оказывается сценой для утверждения «воли высшей расы».

Так же как расистские движения представляют собой парадоксальный и, в определенных обстоятельствах, эффективный синтез противоречивых идеологий революции и реакции, теоретический расизм является идеальным синтезом трансформации и неизменности, повторения и предназначения. «Тайна», которую он постоянно открывает, – это тайна человечества, вечно выходящего из животного состояния и вечно находящегося под угрозой власти над ним животного начала. Вот почему, когда расизм заменяет означающее расы означающим культуры, он всегда должен связывать его с «наследованием», с «преемственностью», с «укорененностью», со всеми означающими воображаемой связи человека с его истоками.

Весьма ошибаются те, кто считает, что теоретический расизм несовместим с какой-либо «трансцендентностью», как, например, некоторые недавние критики культурализма, совершающие, впрочем, ту же ошибку и по отношению к национализму[55]. Наоборот, расистские теории необходимо содержат момент сублимации, идеализацию вида, привилегированной фигурой которой оказывается эстетическое – потому-то эта идеализация неизбежно и венчается списыванием и возвеличиванием определенного человеческого типа, представляющего идеал человека, сильного как телом, так и духом (начиная с «германца» и «кельта» прошлого и заканчивая «одаренностью» «развитых» наций сегодняшнего дня). Этот идеал одновременно возводится и к первочеловеку (не затронутому вырождением), и к человеку будущего (сверхчеловеку). Это решающий момент для понимания как взаимосвязи расизма и сексизма (важность фаллического означающего в расизме), так и отношений расизма, эксплуатации труда и политического отчуждения. Эстетизация общественных отношений – определяющий вклад расизма в создание проективного поля политики. Даже идеализация технократических ценностей эффективности предполагает эстетическую сублимацию. Неслучайно, что современный менеджер, предприятия которого должны господствовать на всей планете, является одновременно спортсменом и соблазнителем. Символическая антитеза такому менеджеру в социалистической традиции – возвышение фигуры рабочего как совершенного представителя грядущего человечества, воплощающего «переход» от крайнего отчуждения к крайнему могуществу. Возвышение это сопровождалось, как известно, интенсивной эстетизацией и сексуализацией, что позволило фашизму переопределить его в своих целях, – и это заставляет нас задаться вопросом о том, какие элементы расизма исторически проявлялись в «социалистическом гуманизме»[56].

Замечательное постоянство этих исторических и антропологических тем позволяет нам прояснить двойственность отношений, которые теоретический расизм уже два века поддерживает с гуманистическими (или универсалистскими) идеологиями. Критика «биологических» расизмов лежит в основании той широко распространенной, в частности во Франции, идее, согласно которой расизм по определению несовместим с гуманизмом и, следовательно, в теоретическом тане представляет собой антигуманизм, поскольку объявляет главной ценностью «жизнь» в ущерб собственно человеческим ценностям: морали, сознательности, достоинствам личности. Что приводит к общему смешению и череде недоразумений.

Смешение – потому что «биологизм» расовых теорий (в диапазоне от антропометрии и социал-дарвинизма до социобиологии) представляет собой не признание высшей ценностью жизни как таковой, а тем более не применение биологии, но виталистскую метафору определенных сексуализированных общественных ценностей: энергичности, решительности, инициативности и вообще всех мужских представлений о господстве – или же, наоборот, женских качеств пассивности, чувственности, кротости; или даже солидарности, духа общего дела и в целом всех представлений об «органическом» единстве общества, выстраиваемом по модели эндогамной «семьи». Эта виталистская метафора связана с герменевтикой, которая делает телесные черты симптомами психологических или культурных «характеров».

И недоразумение, потому что биологический расизм сам по себе никогда не был способом растворения особости человека в более обширной совокупности жизни, эволюции или природы, но, напротив, применял псевдобиологические понятия для построения человеческого вида, для его улучшения или же предохранения от вырождения. Вместе с тем этот расизм тесно связан с моралью героизма и аскетизма. Именно в этом отношении ницшевская далектика «сверхчеловека» и «высшего человека» оказывается проясняющей. Как блестяще сказала Колетт Гийомен: «Эти категории, задействующие биологическое различие, исходят из реалий человеческого вида и именно так и понимаются. Это момент является базовым. На самом деле человеческий вид – это ключевое понятие, на основе которого каждодневно формировался и формируется расизм»[57]. Не так трудно было бы организовать борьбу против расизма в интеллектуальной сфере, если бы «преступления против человечности» не прикрывалось именем и средствами гуманистического дискурса. Возможно, прежде всего именно этот факт сталкивает нас с тем, что в другом контексте Маркс назвал «дурной стороной» истории, которая, тем не менее, составляет ее реальность.

Но парадоксальное присутствие гуманистической, универсалистской составляющей в идеологическом устройстве расизма позволяет нам несколько прояснить глубинную двусмысленность означающего «раса» (и современных заменителей этого слова) с точки зрения национального единства и национальной идентичности.

Как дополнение партикулярности расизм предстает прежде всего в качестве сверхнационализма. Просто политический национализм воспринимается как нечто слабое, как позиция примирения в мире конкуренции или беспощадной войны (сегодня, масштабнее, чем когда либо, разворачивается дискурс международной «экономической войны»). Расизм стремится быть «целостным» национализом, который не имеет смысла (и шансов), если он не основан на внешней и внутренней целостности нации. Поэтому то, что теоретический расизм называет «расой» или «культурой» (или и тем и другим), является продолжением национальных истоков, концентрацией «собственно» национальных качеств: именно в «расе своих детей» нация может созерцать свою собственную идентичность в чистом состоянии. И следовательно, именно вокруг расы должна объединяться нация, именно с «расой», с «наследием», которое нужно оберегать от какого бы то ни было вырождения, нация должна себя идентифицировать – как «духовно», так и «физически» или «телесно» (то же касается культуры как заменителя или внутреннего выражения расы).

Это, конечно, означает, что расизм лежит в основании требований аннексии, «возвращения» в национальное «тело» «потерянных» индивидов и групп населения (например, судетских или тирольских немцев и пр.); и как известно, это тесно связано с тем, что можно назвать тотализующими (paniques) тенденциями в национализме (панславизм, пангерманизм, пантюркизм, панарабизм, панамериканизм...). Но прежде всего это означает, что расизм постоянно вводит в понятие нации избыточный «пуризм»: для того, чтобы нация как таковая существовала, она должна быть расово или культурно чистой. И следовательно, она должна изолировать внутри себя, чтобы затем удалить или уничтожить, «ложные», «чужеродные» элементы, «метисов», «космополитов». Одержимость этим императивом непосредственно ответственна за расизацию социальных групп, коллективизирующие черты которых установились как признаки принадлежности к внешнему, нечистому миру, идет ли речь об образе жизни, верованиях или этническом происхождении. Но этот процесс преобразования расы в сверхнациональность сопряжен с бесконечным повышением ставок. Должно быть, теоретически возможно выделить некий достоверный критерий, позволяющий по внешнему виду или поведению опознать «подлинно» или «по сути своей» принадлежащих к той или иной национальности: «французского француза», «английского англичанина» (о котором Андерсон говорит в связи с иерархией каст и разделением служащих на категории в Британской империи), аутентичного «германского» немца (ср. введенное нацизмом различение между принадлежностью к народу и подданством, Volkszugehörigkeit / Staatsangehörigkeit), – аутентично американские характеристики WASP[58] и, конечно же, белокожесть африканера как «гражданина». Но на практике необходимо установить эти черты исходя из юридических договоренностей или двусмысленных культурных партикуляризмов, воображаемо отрицая другие коллективизирующие черты, другие системы непреодолимых «различий», что обрекает на неудачу расово ориентированный поиск национальных черт. Более того, часто оказывается, что критерии, уже включенные в значение «расы» (прежде всего культурные), по большей части являются классовыми или же, в конце концов, символически «отбирающими» элиту, которая уже была отобрана в силу экономического и политического классового неравенства; или же «расовый состав» и «культурная идентичность» угнетаемых классов как раз и оказываются наиболее сомнительными. Эти последствия прямо противоположны националистическим целям, состоящим не в воссоздании элиты, а в обосновании популизма, не в подозрениях об исторической и общественной гетерогенности «народа», но в утверждении его сущностного единства.

Вот почему расизм, касаясь роли антисемитизма в европейских национализмах, всегда имеет тенденцию функционировать обращенным образом, с опорой на уже описанный нами механизмом проекции: расово-культурная идентичность «подлинно принадлежащих к национальности» остается невидимой, но она вводится (и утверждается) через отталкивание от мнимой, как бы галлюцинаторной видимости «ложно национальных»: евреев, метеков, иммигрантов, индейцев, туземцев, черных... Поэтому искомый национализм всегда пребывает в неопределенности и под угрозой: то, что «ложный» слишком заметен, никак не гарантирует, что «подлинный» будет достаточно подлинным. Пытаясь описать общую сущность национального, расизм неизбежно вовлекается в обсессивные поиски ненаходимого «ядра» аутентичности, сужающие национальную принадлежность и дестабилизирующие историческую нацию[59]. И здесь, в пределе, происходит выворачивание расового фантазма: невозможность найти расовонациональную чистоту и гарантировать ее происхождение от самых начал народа приводит к тому, что расизм начинает фабриковать эту чистоту в соответствии с идеалом (сверх)национального сверхчеловека. В этом смысл нацистской евгеники. Однако следует добавить, что такой же является направленность всех социотехник человеческого отбора – и даже определенной традиции «типично британского» образования, что возрождается сегодня в практике «педагогического» применения дифференциалистской психологии (абсолютным оружием которой является измерение «коэффициента интеллекта», IQ).

Этим также объясняется та скорость, с которой сверхнационализм переходит в расизм как супра-национализм. Нужно абсолютно серьезно воспринять тот факт, что расовые теории XIX и XX века определяли общности языка, происхождения, традиции, не совпадавшие, как правило, с историческими государствами, пусть даже всегда косвенно соотносившиеся с одним или несколькими такими государствами. Это означает, что измерение универсальности теоретического расизма, антропологические аспекты которого мы очертили, играет здесь существенную роль: оно делает возможной «специфическую универсализацию», а следовательно идеализацию национализма. Этот аспект я и хотел бы разобрать в заключение[60].

Классические мифы о расе, в частности об арийский, отсылают прежде всего не к нации, а к классу, а именно в аристократической перспективе. В этих условиях, «высшая» раса (или высшие расы, то есть, как сказано у Гобино, «чистые» расы) по определению никогда не может совпасть со всем национальным населением или ограничиться им[61]. Это означает, что «зримое», институциональное национальное сообщество должно основывать свои трансформации на другом сообществе, «невидимом», разрушающем границы и по определению транснациональном. Но то, что было верным для аристократии и могло показаться преходящей характеристикой способов мысли в ту эпоху, когда националйзм только начинал устанавливаться, остается верным и для всех позднейших расистских теорий: их референт – это биологический (на самом деле, как мы увидели, телесный) или культурный порядок. Цвет кожи, форма черепа, интеллектуальная предрасположенность, ум находятся по ту сторону позитивной национальной принадлежности: они – лишь оборотная сторона одержимости чистотой. В результате образуется парадокс, с которым сталкивались многие аналитики: действительное существование расистского «интернационализм», расистского «супранационализма», склонного идеализировать вневременные или транс-исторические сообщества, такие как «индоевропейцы», «Восток», «иудео-христианская цивилизация» – то есть сообщества одновременно открытые и закрытые, не имеющие границ; единственными границами которых становятся, как говорил Фихте, «внутренние» границы, неотделимые от индивидов или, точнее, от их «сущности» (то, что когда-то называли их «душой»). На деле – это границы идеального человечества[62].

Здесь избыточность расизма по отношению к национализму – по-прежнему конститутивная для последнего – принимает противоположную, по отношению к тому, что мы видели выше, форму: через нее национализм растягивается в измерения бесконечной тотальности. Отсюда – сходства с богословием, «гнозисом» и более или менее карикатурные заимствования из них. Отсюда и возможность соскальзывания к расизму универсалистских теологий, через что они оказываются тесно связаны с современным национализмом. Но прежде всего это объясняет то, почему расовое значение должно трансцендировать национальные различия и организовывать «транснациональную» солидарность, чтобы обеспечить таким образом эффективность национализма. Так на европейском уровне функционировал антисемитизм: любой национализм видел в евреях (противоречиво считавшихся одновременно абсолютно не поддающимися ассимиляции и космополитичными, исконным народом и народом, лишенным корней) своего персонального врага и представителя всех своих «наследственных врагов». Это значит, что все эти национализмы определялись противопоставлением одной и той же фигуре отверженного, одного и того же «апатрида», что стало неотъемлемой составляющей самой идеи Европы как родной земли «современных» национальных государств, то есть цивилизации. В то же время европейские – или европейско-американские – нации в ожесточенной конкуренции за колониальный раздел мира признали свою общность и «равенство» друг с другом в самой этой конкуренции и окрестили его «белым». Можно привести аналогичные описания универсалистских притязаний арабской, или иудео-израильской, или советской наций. Когда историки говорят об этом универсалистском проекте национализма, понимая под ним устремление – и программу – культурного империализма (придать всему человечеству «английское», «немецкое», «французское», «американское» или «советское» понимание человека и всемирной культуры), и при этом избегают вопроса о расизме, их аргументация остается по меньшей мере неполной: поскольку только в качестве «расизма» – то есть в той мере, в какой империалистическая нация была задумана и представлена как частное орудие более существенной миссии или предназначения, которое не могут не признать другие народы, – империализм» смог преобразовать себя из простого завоевательного предприятия в основывающий «цивилизацию» проект вселенского господства.

Из этих размышлений и гипотез я делаю два вывода.

Первый: в этих условиях не стоит удивляться тому, что современные расистские движения содействовали формированию международных «осей» – тому, что Вильгельм Райх провокативно назвал «националистическим интернационализмом»[63]. Назвал провокативно, но точно, потому что речь шла о понимании миметических эффектов как этого парадоксального интернационализма, так и другого, который все с большей и большей силой реализовывался как «интернационалистический национализм» – поскольку, следуя примеру «социалистического отечества», и другие коммунистические партии превращались в «национальные», доходя порой до антисемитизма. Столь же решающей была симметрия, которая, начиная с середины XIX века, противопоставляла друг другу два представления об истории – как о «классовой борьбе» и как о «расовой борьбе». И та, и другая мыслились как «международные гражданские войны», в которых на кон оказывалась поставлена судьба самого человечества. И та, и другая в этом смысле были супранациональными, но неискоренимым было то различие между ними, что классовая борьба считалась разрушительной для наций и националистических движения, тогда как расовая борьба представлялась основой постоянства наций и создателем их иерархии – что позволяло национализму смешивать элемент собственно национальный с элементом социального консерватизма (антисоциализм, воинствующий антикоммунизм). Это было как бы дополнение универсальности, привносимой в формирование супранационализма, – то, что идеология расовой борьбы смогла, в некотором смысле, ограничить универсализм классовой борьбы и противопоставить ей другое «мировоззрение».

Второе: теоретический расизм ни в коем случае не является абсолютной антитезой гуманизму. В избыточности значения и активности, которая маркирует переход от национализма к расизму внутри самого национализма и позволяет ему кристаллизовать его собственное насилие, выделяющимся аспектом, как это ни парадоксально, оказывается универсальность. Сомневаться в этом и не принимать последствия этого нас заставляет продолжающее господствовать смешение теоретического и практического гуманизма. Если мы отождествим последний с политикой и этикой защиты – без ограничений и исключений – гражданских прав, то мы увидим четко и ясно, что между расизмом и гуманизмом нет несовместимости, и без труда поймем, почему эффективный антирасизм должен был выстраивать себя как «последовательный» гуманизм. Но это вовсе не означает, что практический гуманизм необходимо основывается на гуманизме теоретическом (то есть на доктрине, которая рассматривает человека как вид в качестве истока и цели декларированных и установленных прав). Он может основываться и на теологии, и на нерелигиозной мудрости, подчиняющей идею человека идее природы, или же совсем на другом – на анализе социальных конфликтов и освободительных движений, замещающем специфическими общественными отношениями общечеловеческое начало и человеческий вид. И наоборот, необходимо существующая связь антирасизма с практическим гуманизмом никак не исключает того, что теоретический расизм может быть теоретическим гуманизмом. Это означает, что конфликт разворачивается здесь в идеологическом универсуме гуманизма, а итог его определяется на основе других политических критериев, чем простое различение гуманизма тождества и гуманизма различий. Абсолютное гражданское равенство, превалирующее над государственной «принадлежностью» – вот, очевидно, более основательная формулировка, чем гуманистические общие места. И поэтому я считаю, что мы должны заново осмыслить (или «поставить с головы на ноги») традиционную связь между этими понятиями: практический гуманизм сегодня – это прежде всего эффективный антирасизм. Конечно, одна идея о человеке тем самым противопоставляется другой, но неразрывно от этого интернациональная политика гражданства противопоставляется политике националистической[64].

Загрузка...