Он умолк и внимательно посмотрел ей в глаза, как бы желая заглянуть и в ее душу, а затем робко и тихо сказал:

— Мария Васильевна, позвольте вернуться… к объяснению с вами…

У нее в глазах блеснул огонек, лицо зарделось, она метнула вспыхнувший взор на него и тихо заговорила:

— Я много думала. Ничего хорошего не выйдет. Лучше всего — простая дружба. Я недовольна настоящей жизнью. Но, если брошу мужа и сойдусь с вами, моя жизнь мало изменится. Знаю, что в общежитии всякий мужчина ставит себя в привилегированное положение над женщиной. Терпеть унижение от вас или от другого для меня — безразлично. Если хочешь освободиться, то нужно быть независимым ни от кого.

Юношев выслушал ее с упавшим сердцем, и каждое слово ее речи ложилось камнем на его сердце. Чтобы не выдать себя, он быстро сорвался с места и, протянув руки, смущенно забормотал:

— Надеюсь, вы… поймете… Я был искренен… Понимаете… До свидания!

Она долго пытливо смотрела на него, а он, волнуясь, сжимал ее руку и пятился к двери. Проводив его до передней, она возвратилась, села на диван, где сидел он, и думала:

«Как смутился! Волнуется… Очевидно, любит… Говорит обо всем… Раскрыл всю душу… Чуткий, отзывчивый, хороший!.. Но уйти от мужа и сойтись с ним было бы безрассудно. Если нужна эмансипация, так эмансипация полная!»

X

Было за полночь. В доме Голосовых спать еще не ложились, ожидая возвращения Голосова.

Мария Васильевна, не зажигая лампы, лежала на диване в темной гостиной. Уныние и тоска, как тяжкий груз, давили ей грудь. Вспоминалось светлое прошлое, и, как темная ночь, угнетало настоящее. Хотелось порвать паутину, покинуть удушающую атмосферу и унестись легким облачком к новой жизни и к счастью.

Олимпиада Алексеевна сидела в столовой. Перед ней горела на столе лампа с зеленым абажуром. Она, худая, вся в черном, с повязкой на глазу, вязала чулок, протяжно зевала и бормотала про себя:

— Каждый вечер пропадает… Сиди да жди, а когда придет — неизвестно… Хорошая жена удержала бы мужа дома… Никуда бы не ушел… А наша — кто!.. Ох-хо-хо!

Время тянулось медленно-медленно.

На заводской конторе пробило два часа. Мелодичные звуки небольшого медного колокола дрожащими и плачущими волнами разлились по окрестности. Тотчас в разных концах завода начали раздаваться короткие, как стон, удары сторожей в чугунные доски. Вскоре отбивание часов прекратилось, и вокруг стало мертво и тихо.

И вдруг тишину безмолвного дома прорезали резине трели звонка.

Олимпиада Алексеевна сорвалась с места и засеменила по направлению к передней.

Через минуту она возвратилась в столовую, а вслед, за ней вошел, пошатываясь, пьяный и весь какой-то встрепанный Голосов.

Он грузно опустился на стул и, тяжело отпыхивая, рявкнул:

— Ух!

— Где ты был? Кто тебя так накачал? — опросила его мать.

Он взглянул на нее осовелыми глазами, ухмыльнулся чему-то, поправил усы и заговорил заплетающимся языком:

— Кто накачал? Сделал перевязку больному, которого обожгло, и ушел играть в карты. Мне страшно везло сегодня. Прошлый раз проиграл сто рублей, а сегодня воротил их. Ух, как везло! Говорят: «Кто несчастлив в любви, тому везет в карты». Правильно, мама, это? Юношев был? Долго сидел?

Олимпиада Алексеевна окинула его презрительным взглядом и как бы нехотя ответила:

— Долго…

Но затем поспешно вполголоса заговорила:

— Он всегда подолгу сидит… Разговоры какие-то все. Говорю тебе, а ты не слушаешь… На порог бы его не пустила.

Голосов зачмокал губами, криво усмехнулся, потер лоб и оказал:

— Мама, Елизавета Ивановна спрашивает: почему Мария Васильевна дома сидит? Я говорю: сегодня к нам пришел Юношев, предполагали роли читать, но меня экстренно вызвали в больницу, а из больницы я домой уже не заходил. Она протянула: гм-м!.. Но как, мама, она это «гм-м» произнесла! Мне неловко стало… Мама, неужели?..

— Что неужели?!. Говорю тебе, что не принимай его…

В столовую вошла Мария Васильевна. Ее удивленный взор встретился с осовелым и злобным взглядом Голосова. Она вздрогнула, сделала шаг назад и тихо оказала:

— Что это такое? Где это ты, Ваня, так…

Голосов взметнул на нее свирепыми стеклянными глазами, ударил кулаком по столу и, сжимая кулаки, начал приподыматься и дико крикнул:

— Молчать! Вон отсюда! Вон, дрянь!

Мария Васильевна, с полными слез глазами, круто повернулась и почти бегом скрылась из столовой.

— Полно! Надо трезвому… Брось! — наставительно сказала Олимпиада Алексеевна. — Ступай-ка лучше спать…

— Мама, я не пьян… Нет, не пьян! Мама, уйди от меня. Иди спать, иди!..

— И уйду… Ложись сам-то… Проспись…

При этих словах Олимпиада Алексеевна поспешно вышла из столовой.

Голосов потер лоб, сжал кулак и, грозя им в воздухе, пробормотал:

— Управительша… говорит… дает понять.

И, плюнув злобно на пол, встал и нетвердой походкой направился в спальню.

Мария Васильевна в это время стояла у окна в темной гостиной и мысленно решала грозный роковой вопрос.

«Какая мерзость! — думала она, утирая обильно катившиеся из глаз слезы. — Сердце разрывается… Что делать? Нет, больше так жить нельзя! Уйду. Пошла сплетня… Нелепая, глупая… Глупая, как все здесь… Да что! В этой яме только и жди… Здесь одна грязь… Кругом — пьяные, глупые, подлые… Бежать отсюда! Бежать немедленно!»

Она тихо пошла в слабо освещенную ночником спальню. Голосов лежал на кровати, не раздетый, с закрытыми глазами. Торопливо и осторожно, стараясь не потревожить его, она взяла со стола часы, ридикюль, альбом с фотографиями и, открыв гардероб, хотела захватить еще некоторые принадлежности туалета. Голосов закашлял, открыл глаза и, увидев ее, начал подниматься с кровати. Она опрометью кинулась из комнаты в переднюю, схватила на ходу пальто и, хлопнув дверью, мгновенно очутилась на улице.

Голосов с матерью долго ходили по комнатам и осматривали все углы, под столами и диванами.

— Мария!.. Мария!.. — кричал Голосов.

— Она ушла, — говорила ему мать.

— Ушла! Куда ушла? Нет, она дома!

И снова начинался осмотр комнат.

Олимпиада Алексеевна в конце концов разгневанно крикнула:

— Она ушла… Но никуда не девается — придет. Тогда поговоришь с ней, как следует…

Произнеся последние слова угрожающим Марии Васильевне тоном, она ушла спать, а Голосов долго еще ходил по комнатам и все твердил про себя:

— Она ушла! Хорошо сделала! Ушла, и отлично!

Злоба к жене и обида, нанесенная ею, жгли его грудь. В пьяной голове у него снова явилась мысль о самоубийстве. Вспыхнув теперь в отравленном мозгу, она уже не испугала его, а навеяла соблазнительную для больного воображения картину грядущих событий. Жена ушла, чтобы оскорбить его, навлечь насмешки со стороны знакомых, унизить его в их глазах… Все скажут, что уходят не от пирогов, а от батогов. Но дело примет другой оборот, когда найдут его мертвым. Жена поймет тогда, что он любил ее, что ему была тяжела разлука с ней и он не вынес и отравился. Она будет жалеть, будет страдать и плакать. Знакомые тоже будут жалеть его и схоронят его с большой торжественностью. Жить ему все равно будет тяжело. Жена, если верить молве, изменила и ушла. Он опустился, спился и, пожалуй, скоро будет настоящим алкоголиком. Нет, чем так жить, лучше умереть!

И он, пошатываясь, подошел к шкафу, где была домашняя аптечка, открыл дверцу шкафа, взял с полки маленькую коробочку, трясущимися руками снял крышку, достал порошок, поставил, не закрывая, коробочку обратно на полку, возвратился с порошком к столу, всыпал его в рюмку с водкой и поставил рюмку на стол: перед собой.

— Вот приму — и готово!

Ночь уходила. Начинался рассвет. Первые лучи зари розовым отблеском отражались на стеклах окон. В доме становилось светло. Голосов, потрясенный и обессилевший, все еще сидел в столовой, в голове у него путались обрывки пьяных мыслей, а округлившиеся стеклянные глаза его ежеминутно закрывались отяжелевшими веками.

Ведя неправильную жизнь, никогда не задумываясь серьезно о том, в чем истинный смысл жизни, утратив в угаре похмелья правильный взгляд на жизнь, как на высшее, даруемое природой благо, он разрешил вопрос о жизни так, как пришло в голову пьяному. И вот, мучимый чувством злобы и обиды, он тупо глядел в рюмку с отравой и тихо бормотал:

— Ушла! Пусть! Выпью — и готово! Пусть!

И, протянув дрожавшую руку к рюмке, вылил в рот смертоносную жидкость и, глотая отраву, шептал:

— Теперь усну!.. Крепко усну!..

Сначала ему казалось, что сам он и все, что было вокруг него, куда-то поплыло. И это было ему приятно. Но вскоре затем он почувствовал боль в груди, и распухшее от большой дозы выпитой водки лицо его исказилось мукой.

— Ах, что-то кольнуло! — крикнул он. — Пусть! Крепко усну!

И это были его последние слова.

Вскоре с ним начались судороги, и он, хватаясь руками за грудь, повалился на пол.

В доме все спали.

А Мария Васильевна, выйдя из дома, очутившись на улице в объятиях теплой летней ночи, шла по сонному селению, робко осматриваясь кругом. Предутренняя свежесть приятно веяла с полей. Черные дома слепо смотрели темными очами — окнами. На окраине гудел и дымился завод. Над прудом от похолодевшей воды поднимался, как кисейная ткань, молочно-белый туман. Со станции железной дороги доносились визгливые свистки маневрировавшего паровоза. Окончилось селение, и она быстро зашагала по дороге, ведущей на станцию, и чем дальше уходила от своего дома, тем легче становилось у нее на душе.

«Три года жила в этом омуте! — думала она. — Боже, сколько пережито!.. И зачем жизнь дарит такие сюрпризы?.. Через час — на станции, а завтра — у брата… Там все устроим… Сюда никогда… никогда не вернусь!.. Заря разгоралась все ярче и ярче, охватив пожаром полнеба, когда со станции отходил поезд, в котором уезжала Мария Васильевна. Свисток паровоза пронзительно и торжествующе ухал. И отъезжавшей Марии Васильевне слышалось в этом бешеном крике:

— К жизни! К свету!..

XI

Завод был взволнован самоубийством Голосова и внезапным отъездом в роковую ночь его жены. Всяких толков и пересудов в всколыхнувшемся болоте было много.

Олимпиада Алексеевна, не предвидевшая такой трагической развязки своей интриги, растерялась и, убитая горем, причитала:

— Прогневался бог! Наложил на себя, милый сын, рученьки! Смутил его дьявол!

На вопросы любопытствующих об отсутствии Марии Васильевны она уклончиво отвечала:

— Уехала куда-то… бог ее знает…

— На похороны-то приедет?

— Ничего не знаю… Прогневался бог… Согрешили перед создателем…

Злая и сварливая старуха, пришибленная разразившимся над ее головой несчастьем, ударилась в ханжество, тяжело вздыхала и приносила покаяние.

Через несколько дней после освидетельствования и вскрытия тело Голосова было опущено в могилу. Устроенные на заводский счет похороны отличались пышностью и многолюдством. Гроб от квартиры до церкви, где служилась заупокойная обедня и совершалось отпевание, и от церкви до могилы несли на руках служащие. От заводской интеллигенции был возложен на гроб металлический венок с надписью: «Все будем там, дорогой товарищ!» Олимпиада Алексеевна шла в толпе за гробом и громко жаловалась на свою судьбу раздирающим душу речитативом. Толпа выражала ей соболезнование и злословила про Марию Васильевну, не прибывшую на похороны и бесследно исчезнувшую с заводского горизонта.

Юношев в день похорон Голосова находился на заводе, заменяя Глушкова и Заверткина, отдававших последний долг трагически скончавшемуся партнеру и собутыльнику.

Этому обстоятельству Юношев был рад: ему удалось избежать участия в скучной церемонии, а также избавиться, если бы он присутствовал на похоронах, от двусмысленных взглядов недоброжелателей, пустивших молву об его романе.

Завод дымился и гудел. В отверстиях огромных печей выбрасывались яркие языки пламени. Гулкие удары молотов потрясали воздух. Сыпался огненный дождь от нагретых кусков железа во время обжимки их под молотами или прокатки в валах.

Юношев спокойно прохаживался по заводу, холодно и деловито осматривая вырабатываемые продукты, отдавал распоряжения рабочим, наблюдал за манометрами у паровых котлов, показывающими давление пара, и записывал результаты работы.

Так переходил он из отделения в отделение и из корпуса в корпус.

Работа на заводе до полудня шла обычным порядком, и не было никаких приключений.

После полудня, когда Юношев находился в кирпичной фабрике, где женщины-кирпичницы сушили глину и песок, приготовляли замятки и прессовали огнеупорный кирпич, в толчейной машине случилась поломка чугунной шестерни.

Заметив нарушившуюся регулярность в работе машины, он приказал ее остановить, осмотрел механизм, нашел повреждение нескольких зубьев и, объяснив причину этого свойством чугуна, отдал нужные распоряжения и спокойно удалился.

Но этот самый ординарный случай в заводской жизни, неожиданно для Юношева, привел его к крупному конфликту с Глушковым.

Глушков, явившись на завод, заподозрил в поломке машины злой умысел работниц и объявил всем им штраф. Работницы обратились за покровительством к Юношеву. И он, немедленно разыскав на заводе Глушкова, вступил с ним в объяснение.

Долго спорили они о причинах, вызвавших поломку шестерни, и никак не могли придти к соглашению.

— Если вы не отмените штраф кирпичницам, то я отказываюсь от службы, — заявил разволновавшийся Юношев.

Глушков тайно порадовался этому и, чтобы сильнее разозлить Юношева, иронически воскликнул:

— Что это вы выдумали? Если вы уйдете, то мы теряем весь цвет нашей интеллигенции. Это обидно: один — отравился, другая — уехала, третий — уходит…

Юношев вспыхнул негодованием и злобно крикнул:

— Что вы смеетесь! Прошу без оскорблений!

Глушков улыбнулся и тем же тоном возразил:

— Я серьезно… Мне жаль, если вы…

Но он не успев докончить фразу, почувствовал, как ему, точно тисками, сдавили горло.

Юношев, мгновенно подскочив к Глушкову, схватил его за ворот, крепко сжал шею и, двигая руками, начал трясти его, но, видя огромные, полные животного ужаса, безумные глаза, вдруг с силой оттолкнул его, и огромное тело грохнулось на пол.

Группа рабочих, свидетелей события, ринулась в разные стороны, и когда Глушков встал на ноги, то около него уже не было ни Юношева, ни рабочих.

И он, пугливо озираясь, отправился в контору к Заверткину, чтобы доложить ему о случившемся.

Юношев немедленно ушел из завода на квартиру. Он еще дорогой раскаялся в душе, что сильно погорячился, но не жалел о нанесении оскорбления Глушкову. И сколько затем он ни размышлял, но приходил к одному решению, что ему оставаться на заводе больше не следует. Глушков и Заверткин после этого инцидента обратятся в непримиримых врагов. Начнется травля. Будут травить на всяком шагу, не брезгуя никакими мелочами и средствами. Придется уйти, может быть, с крупным скандалом. Чем ожидать худшего, лучше уйти теперь.

Он решил немедленно уехать.

Поздно вечером, когда Юношев уложил дорожный чемодан и уже лег в кровать, постучали в дверь его комнаты.

— Кто там?

— Урядник.

— Что нужно?

— Экстренное дело.

Юношев встал и, не одеваясь, открыл дверь.

Урядник гигантского роста, с лоснящимся бритым лицом и закрученными усами, в серой шинели, при шашке и револьвере, с портфелем в руках и несколько стражников, вооруженных с ног до головы, заняли комнату.

Вслед за ними вошла с лампой в трясущихся руках перепугавшаяся квартирная хозяйка, высокая женщина, с широким морщинистым лицом, одетая в черное платье.

Юношев сел на кровать, накинул на себя одеяло и вызывающе обратился к уряднику:

— Обыск делать?

— Приказание получил.

— Жаль, что поздновато! Если бы часом раньше, так было бы удобнее. Только что чемодан сложил.

Урядник беспомощно развел руками, оглядел комнату, потрогал лежавший на полу чемодан и оказал:

— Что тут искать? все у вас на виду.

Юношев улыбнулся и оказал:

— Дело ваше, но я бомб не изготовляю, денег не подделываю, прокламаций не пишу…

— Мы протокол все-таки должны составить, — сказал урядник.

После этого он разделся, вынул из портфеля бумагу, сел к столу и начал, скрипя пером, писать.

Стражники молча переминались с ноги на ногу и смотрели то на урядника, нагнувшегося над столом, то на Юношева, сидевшего на кровати в задумчивой позе.

— Подпишите, — сказал урядник, окончив составление протокола.

— Слушаю, — ответил Юношев.

Он механически, не читая, подписал протокол.

Урядник, извинившись перед Юношевым за беспокойство, подал ему на прощание руку и вышел, а вслед за урядником, громко топая ногами, удалились и стражники.

Хозяйка квартиры, проводив нежданных посетителей, долго вздыхала и охала за стеной, а Юношев, лежал и думал:

«Вот когда обнажилась вся их душа! Не могут ничем сами отомстить, так к полиции обратились! Эх вы, мелкие душонки!»

Ночью Юношев спал плохо. Короткая летняя ночь была не менее светла, чем в хмурый осенний день. Свет мешал спать, да и расстроенные нервы долго не могли успокоиться.

Утром, когда он крепко уснул, его разбудили стуком в дверь.

Оказалось, что ямщик подал ему лошадей, заказанных еще с вечера, чтобы поехать на станцию железной дороги.

Он встал, торопливо умылся и оделся, а затем позвал ямщика вынести вещи.

Молодой ямщик, в коротком пальто, белом переднике, в фуражке набекрень, вынес и уложил в экипаж связанный ремнями чемодан и несколько пузатых узлов и свертков.

Хозяйка квартиры вздыхала и охала за стеной, ожидая, когда войдет к ней уезжающий квартирант.

— Ну, желаю всего хорошего!.. Чем обидел — забудьте. Лихом не поминайте!

— Жаль вас будет всем тут, да что станешь делать: плетью обуха не перешибешь! — сказала хозяйка и заплакала.

Юношеву стало тяжело, он круто повернулся, вышел на двор, сел в ожидавший его коробок и приказал ямщику выезжать.

Пара резвых лошадей, в наборной сбруе, весело звеня бубенчиками и колокольчиками, как на крыльях, понесла его из завода.

Юношев с грустью глядел в последний раз на маленькие пестрые домики, на спокойный, как огромное зеркало, пруд и на дымившиеся заводские трубы.

Вспомнилось ему, как два года назад приехал он в этот, покидаемый теперь, глухой и невзрачный завод, какие завязывались здесь знакомства, как проводил дни и ночи на заводе, как страдал от сознания одиночества в глуши и хотел разбудить «уснувших в тьме глубокой». В воображении мелькнуло несколько приятных лиц, и среди них встал в светлом ореоле обожания симпатичный образ Марии Васильевны. И ему вдруг стало радостно, радостно, потому, что, как она, так и он, не застряли в этой трясине. Кто знает, может быть, еще встретятся…

— Это хорошо, это хорошо, — повторял он мысленно.

А колокольчики у дуги весело звенели и рассказывали ему приятную сказку о новой жизни.

XII

Ровно через две недели после отъезда Юношева на завод одновременно прибыло двое новых служащих: фельдшер Родион Семенович Козлов и техник Исак Исакович Пупков.

В день их приезда вечером у Глушшва собрались гости. Здесь были супруги Заверткины, врач Петров и еще двое конторских служащих. Сюда же были приглашены и вновь прибывшие Козлов и Пупков.

Каждое новое лицо в провинции возбуждает в ее аборигенах большой интерес и приковывает к себе всеобщее внимание. Если его появление было желательно, обращаются с ним мягче и деликатнее, чем принято в обычной жизни, и выказывают к нему расположение. В то же время, подстрекаемые любопытством, стараются выведать о нем возможно больше, чтобы затем, в силу добытых данных и собственного анализа их, отвести ему подобающее место в жизни.

Оба вновь прибывшие среди гостей Глушкова долго были центром внимания. Их буквально забрасывали перекрестными вопросами. Даже чопорная управительша осведомилась об их семейном положении.

Сначала гости, беседуя, угощались чаем в столовой, а затем компания перешла в зал. Здесь была выставлена на столе выпивка и закуска и был уже приготовлен карточный стол. Но винтеры играть не спешили. Причиной такого настроения были новые гости.

Козлов и Пупков произвели на всех самое благоприятное впечатление. Обитатели трясины видели в них именно таких людей, которые были нужны и могут нравиться им.

Козлов был маленький, чрезвычайно юркий, с длинным скуластым лицом и хитрыми узкими глазами, очень часто хихикавший и забавно трясущий маленькой черной бородкой. Когда с ним говорил управитель или врач, то он почтительно вытягивал шею, был весь внимание и подобострастно кивал головой.

Пупков отличался необыкновенной полнотой, был флегматик, с тупым брюзглым лицом, обросшим неровными клочьями черной бороды, говорил мало, но иногда отпускал острые словца.

Из расспросов выяснилось, что оба они играют в карты, выпивают и любят в этом смысле общественную жизнь. Все их поведение не оставляло никаких сомнений в полном их слиянии впоследствии с окружающими.

Глушков ходил по шумному залу петушком. Он ликовал, что избавился от неприятного сослуживца Юношева, приобретя, повидимому, в новом технике союзника. И у него в голове засела мысль отомстить Юношеву за обиду насмешкой, хотя и заочной.

Улучив момент после того, как Заверткин рассказал, что судебный следователь распорядился освободить арестованного урядником по подозрению в поджоге заводских дров рабочего Швецова и направил к прекращению по недостатку улик возбужденное о нем дело, Глушков с явным злорадством заявил:

— А я имею вести о другом нашем герое, достопочтенном Александре Гавриловиче Юношеве.

— Какие? — спросил Заверткин.

— В литературу пустился. За полной его подписью напечатана в газете «Песня о железе». Море ума и чувств! Не хотите ли послушать?

И он, не дожидаясь ответа, быстро достал из кармана номер газеты и начал громко читать.

Песня начиналась описанием нетронутых красот Урала, пока еще нога человека не проложила следа через горы, леса и ущелья. Но вот пришел человек, приведший за собою рабов, и дрогнул старый Урал от ударов в его грудь. Прошли годы, люди разбрелись по лесам и горам, за работой слышались песни тоски и неволи. Прошли еще годы, в горах закричали свистки паровозов, к небу вместо гигантских сосен и лиственниц стали вздыматься вершинами заводские и фабричные трубы. Человек стал властелином всех гор, рек, озер и лесов, начал перековывать горы в железо и сталь. Промышленность быстрым темпом пошла вперед. Человек торжествовал, но природа разрушалась и гибла. Заканчивалась песня грустным аккордом: «Все будет подвергнуто разрушению, все погубит людская, неразборчивая жадность. О, как будет человек искать эти горы, леса и озера, когда их не будет!»

Глушков умолк и торжествующе посмотрел вокруг,

— Красиво написано, — оказал Петров.

Лицо Глушкова вспыхнуло злобой, и он с нескрываемым раздражением, сильно жестикулируя, начал кричать:

— Не нахожу, чтобы это было красиво. Жалкие словеса! Разве умно жалеть о том, что в лесу стало меньше волков? Разве не культуру несет промышленность, когда на болотах и в дремучих лесах создаются целые городки? Разве не прогресс иметь школу и больницу? Все это появилось только благодаря заводу. Человек может и должен эксплуатировать природу. Нет, ерунду пишут и печатают такие литераторы, как наш достопочтенный Юношев!

Все немного помолчали.

— Писака! — с презрением твердо отчеканил Пупков. — Это было нисколько не смешно, но почему-то все засмеялись.

Затем Глушков, спадая, с повышенного тона, пригласил гостей к буфетному столу. Так приняла трясина новичков в свои темные недра.


1911

ПРИМЕЧАНИЯ

Печатается по публикации в газете «Уральская жизнь», 1911, 11, 14, 18, 25 сентября, 1 и 6 октября с исправлениями, внесенными писателем. Вырезки из газеты с авторской правкой хранятся в Свердловском областном краеведческом музее.



notes

Примечания

1

Автодидакт — человек, получивший знания путем самообразования, самоучка.


Переселенцы

I

Без меры в ширину, без конца в длину тянутся дремучие верхотурские леса, шумят зеленокудрыми вершинами и, как сказочные богатыри, охраняют от холодного дыхания севера изредка разбросанные, затерявшиеся в горах и лесах малые и большие поселки и деревни, бедные и богатые заводы.

Чиж и Юрла — переселенцы из Подолья, где черноземная и плодородная полоса принадлежит помещикам и где тучными нивами и фруктовыми садами владеют только магнаты, а простые хлеборобы всю жизнь влачат в батраках у них, — долго стремились на «новые места», в этот благодатный уральский край.

Он рисовался им таким богатым и привольным, каким они увидели его, когда начал близиться конец их бесчисленным, как мытарства, этапам и когда в тусклом и маленьком окне битком набитого вагона с надписью «40 человек — 8 лошадей» замелькали горы и леса в синей дымке.

Изможденные долгим путем, голодные и оборванные, окруженные такими же жалкими и несчастными, в убогих рубищах, женами и детьми, они забывали пережитые страдания, и хотя в волосах у них проступала седина, но в тусклых глазах вспыхивал огонек чисто детского восторга и порой на ресницах блестели слезы.

Чиж целыми часами стоял на скамье у окна, гладя всклоченную рыжеватую бороду и прислушиваясь к мерному громыханию поезда, впивался жадным взором в ежеминутно менявшуюся панораму красивой гористой местности, а Юрла брал на руки трехлетнего чумазого исхудалого сына, подносил его к окну и, вспоминая рассказ об этом крае ходока-переселенца, начинал улыбаться и мечтать вслух:

— Вот, Егорушка, на новую родину едем… Смотри, какие горы, какой лес, какие поля. Помнишь, что Петр-Исаич, который ходоком был, рассказывал. Первое занятие здесь — охота. Птица разная боровая… белки, медведи… Бей, сколько хочешь, только собаку имей такую, чтобы за хозяина заступалась и зверю ходу не давала… Здесь есть такие сосны, что под корень ее двоим не обхватить, ствол прямой, чистый, без единого сучочка, желтый, как свечка, а вершина в самое небо упёрлась. Отойдешь от такого дерева шагов на сто, поднимешь голову, чтобы на вершину взглянуть, и видишь — на самой вершине белка сидит и хвост, как вехоть, распустила. Из такой сосны три бревна выходит, а из вершины — жердь, да такая, что на конюшенную стену годится…

Чиж слушал и от умиления кивал головой, а поощренный этим Юрла горячо продолжал:

— Второе дело — рыболовство. В горах есть большие озера, глубиной аршин по десять, а вода такая чистая, что все дно видно, и видно, как рыба плавает. Большим неводом сразу сотни пудов достают. Пропитание на целый год… Ну, а расчистить пашню и покос да купить лошадку и коровушку, так век живи без нужды и горя… Молоко будет, Егорушка, каждый день… А случай какой — бери лопату, рой землю, добывай золото… Или на фабрику иди — тоже себя и семью прокормишь без горя…

Чиж вскидывал на Юрлу влажные глаза и снова кивал одобрительно головой, а Юрла умолкал, прижимал к груди Егорушку, весело улыбавшегося, и, помолчав, опять начинал речь о хорошем будущем.

II

Вечером поезд остановился у большой станции, загроможденной вагонами, со множеством путей и огнями семафоров.

Все переселенцы знали, что близок конец их долгому путешествию, но никто из них не знал, мимо каких станций проползли, где делали остановки, на какой станции теперь стоит поезд, придется ли ехать дальше, или путешествие окончилось и нужно выходить. Железнодорожное начальство в лице кондукторов, проходя мимо вагонов, на все расспросы переселенцев, желавших разъяснить томившие их вопросы, отвечало надменным молчанием или грубо бранилось:

— Сидите, дьяволы, в своем телятнике. Везут вас — и ладно… Какого черта надо. Привезут куда следует, так всех выбросят…

И затем сыпалась отвратительная брань, и они всё безмолвно сносили, сидели в своем «телятнике», почти задыхаясь от духоты и тесноты, и терпеливо ожидали конца утомительного и изнурительного, как египетская пытка, переезда.

Порой их поезд, обгоняемый другими поездами, шел, тихо, медленно, часто останавливался и стоял на станциях по полусуткам, томя и раздражая самых терпеливых; в эти минуты им казалось, что громоздкий поезд, двигаясь черепашьим шагом, умышленно замедляет ход, чтобы отдалить счастливый момент их прибытия туда, куда они так пламенно и с такими светлыми упованиями стремятся. Теперь же, когда близость конца этой пытки создала у них повышенное настроение, они при всякой остановке начали смело выходить из вагона и настойчиво расспрашивать всякого, кто попадал на глаза, об обетованной для них земле.

Видя много загроможденных путей, Чиж открыл выдвижную дверь вагона и, высунув наружу голову, стал осматриваться вокруг. Перед ним высился красный кирпичный корпус станционной водокачки и тянулись стройными рядами зеленые, красные, бурые и серые вагоны. С вокзала, заслоненного поездами и едва видневшегося, доносился неясный гул, и где-то далеко время от времени пронзительно кричал свисток маневрировавшего паровоза.

Жадно втягивая в измученную грудь свежий, влажный воздух, Чиж несколько минут стоял у двери с высунутой наружу головой и вдруг выпрыгнул и быстро пошел, подлезая под вагоны, по направлению к вокзалу.

— Наведаться? — крикнул ему Юрла, тотчас занявший его позицию у двери.

— На-а-до, — ответил он на ходу, не оборачиваясь.

Смешавшись с толпой на перроне, Чиж заметил около дверей, ведущих в зал первого класса, фигуру жандарма и начал проталкиваться к нему. Приблизившись, он обнажил голову перед голубым мундиром и стал расспрашивать: какая станция, где оканчивается путь переселенцев и что ожидает их впереди. Жандарм строго выслушивал Чижа и свирепо поводил щетинистыми усами, но отвечал на все его вопросы обстоятельно.

— Здесь для вас конечная станция, и нужно всем вам выходить… Направо от станции, около леса, бараки, туда и ступайте.

Сердце Чижа запрыгало в груди, и он, окончив расспросы, отвесил последний низкий поклон, а строгий страж снисходительно улыбнулся, приложил к козырьку фуражки холеную руку в белой перчатке и, переступив с ноги на ногу, звякнул шпорами.

— Все узнал… Выходить надо… Собирайтесь, — радостно кричал Чиж, влезая в вагон. — Вот тут близко, за полотном, у лесу, бараки… Бог даст, переночуем, а завтра — на участок.

Последние слова он прокричал, захлебываясь от восторга и взвизгивая.

Весь вагон мгновенно всполошился и загудел, как улей, и все — старики и дети — начали хватать мешки и узлы со скарбом и, весело галдя, толкаясь и слегка перебраниваясь, потянулись один за другим к выходу, на простор и на свежий воздух.

III

Тихая и сумеречно-таинственная ночь незримо спускалась на землю, заволакивая мутной волной прозрачные дали. Ясный голубой купол неба темнел, и в его глубине робко вспыхивали первые вечерние звездочки. В воздухе разливался легкий ночной холодок, и над землей расстилался белыми льняными волокнами сырой туман.

Чиж и Юрла, обремененные ношами, шли впереди, как вожаки, к баракам, а за ними тянулись вереницей с мешочками и кузовками в руках их жены и дети.

За полосой отчуждения, невдалеке от шумного вокзала, у тихой опушки соснового леса стояло длинное, сколоченное из досок, похожее на сарай, неуклюжее здание. Железная крыша, крашенная дешевой охрой, была раскинута над ним на один скат, несколько черных труб торчали поверх нее, как обгорелые пни, а небольшие квадратные окна в стене по фасаду смотрели слепо и хмуро.

Этот знакомый вид летнего переселенческого барака напомнил искателям новых мест и лучшей доли о десятках зданий такого же типа, встречавшихся им на пути, и в их памяти быстро промелькнуло все, что они видели, ютясь в таких бараках во время продолжительных остановок.

Вспомнилось, как были всегда переполнены бараки народом и как люди, хотя тут находились и женщины, и дети-младенцы, и старики, лежали тесной повалкой на грязных нарах, а если нары были заняты, валялись на земляном полу.

К напуганным грозными окриками в пути и сбившимся в кучу истомленным переселенцам изредка заглядывали в барак чины в разных мундирах и поворачивали вспять, едва переступив за дверь, или проходили по всему бараку, шагая через тела отдыхающих или больных, брезгливо морщась и глядя в потолок с видом важных и чем-то озабоченных людей.

Здесь отражался, как в капле воды, весь строй жизни, и всеми чувствовались страдания одних и безучастность других, но никто не смел громко выразить протеста или неудовольствия.

Подойдя к бараку, Юрла сбросил с плеч на землю ношу и, облегченно вздохнув, открыл входную дверь. На него сразу пахнуло теплом и духотой, от которой у свежего человека щекочет в носу и кружится голова, и он в нерешительности остановился в дверях. Затем, заглянув внутрь барака, растерянно попятился назад и, оборачиваясь к столпившимся у двери спутникам, с отчаянием в голосе сказал:

— Полным-полно… Не лучше вагона…

— Что поделаешь, — ответил Чиж, — ночевать надо…

Он первым вошел в барак, за ним потянулись остальные, а Юрла со своей ношей ввалился последним.

Переполненный барак жил своей жизнью. Люди в лохмотьях валялись по всему бараку во всевозможных положениях. Истомлённые и больные лежали в беспамятстве, стонали и бредили. Женщины возились с детьми, укладывая их спать, но засыпали только те, кто совсем обессилел, а остальные просили есть или пить и плакали. Старики сидели и лежали по двое, по трое вместе, разговаривали, курили трубки и отплевывались в сторону. От несмолкаемого гула и духоты звенело в ушах и теснило грудь.

— Давайте устраиваться, — скомандовал Чиж своим оторопевшим спутникам.

И они, подостлав кто что мог, легли среди барака на пол, прислушиваясь к говору вокруг, но думая только об одном, как бы поскорее забыться и уснуть.

IV

Утром, едва забрезжила в окнах заря, в бараке началась возня, и полился говор.

Чиж и Юрла после пробуждения долго молча присматривались и прислушивались. Из разговоров улавливалось, что вокруг сбились в кучу выходцы отовсюду — с западной окраины Поволжья, южных губерний, крайнего севера — вся матушка-Русь в лицах. Все сплошь в лохмотьях, в лаптях, грязные и изнеможенные.

Чумазый украинец с большими усами, флегматично попыхивая трубкой, жиденьким голоском плаксиво жаловался, не обращаясь ни к кому определенно, а бросая слова в пространство, точно вслух размышлял:

— Що теперь робыть? Казалы — и землю дадут, и гроши, а прибув — заховали у барак.

Но его никто не слушал, и жалоба осталась без ответа.

Большое внимание уделялось рассказу молодого словоохотливого вятича. Одетый в суконную, хотя и засаленную поддевку и обутый в новые сапоги, он сидел на нарах, оседлав мешок, набитый хозяйственным скарбом. Его угреватое лицо, опушенное рыжей бородкой, ежеминутно сжималось в гримасы, а бойкие, с огоньком, карие глаза бегали по сторонам, пронизывая всех. Все окружающие к нему прислушивались, и никто не смел перебить его плавную речь.

— Сибирь уже вся распланирована, все удобные места заняты, остались только болота да тайга непроходимая. Мы бывали, так знаем, какое там положение. У реки Оби лето жили и реку Иртыш тоже видали. Большие реки, многоводные, а вольной земли около них нет. В Тобольской губернии два года бродили, а добрых угодьев не нашли. Старожилы хорошо ведут хозяйство, земли у них много, а нас не пускают, не дают ничем обзавестись. В Оренбургских степях селились, да с башкирьем ужиться не могли. Бунтуют, грабят, поджигают, зорят. Получали пособие: деньги, лошадей с телегами и упряжью, плуги. Не могли удержаться и всего лишились. Был у меня товарищ, да в дороге умер. Схоронил я его в сибирской деревне. Семейный был: жена, ребятишки. Жена плакала, плакала да с горя с ума сошла. Отправили ее в город в больницу, а ребят в приют сдали. Натерпелись, несчастные, горя…

Слушающих охватывало волнение, одни горестно вздыхали, другие вставляли короткие замечания:

— Вот какое несчастье…

— Только там, видно, хорошо, где нас нет…

— Горькая наша доля.

Перечислив все посещенные местности и обрисовав общее положение скитающихся из края в край переселенцев, вятич перешел к личным переживаниям, и в его голосе звучало много горечи, когда он говорил о себе:

— Шесть лет мыкаюсь, а все без толку. Придешь на место — нужда заедает. Начнешь лес продавать да пни корчевать. Побьешься так, побьешься, и станет невмоготу. Бросишь все и пойдешь опять куда глаза глядят…

— А на новых местах опять землю отводят и деньги выдают? — опросил Чиж.

— А то как же? Без земли да без способья все пропадем. Чем мы должны жить? Вот здесь, я уже знаю, как только займем участки, так нам и способье рублей по полсотни. Это на первый раз, а потом еще дадут. Можем лес в продажу пустить. Прежде казна лес снимала, но переселенцы взбунтовались, потребовали, чтобы лес оставался; начальство уступило, и теперь мы можем лес с участков продавать. Тут в округе много лесопилок, и сколько хочешь, скачаешь лесу. Бревна и доски отсюда сплавляют по реке к морю, а через море в Англию идут и там с большим барышом продаются. Здешние лесоворы Корчемкины да Болотовы тысячи тысяч нажили. Лес здесь богатый, строевой, а цены на него сбиты, все за гроши скупается. Вот мы примем участки и начнем лесом торговать. Сумеем продать — будем с деньгами. Жить и устраиваться будет легче.

— А мисто тут гарное? — спросил украинец.

— Всем известно — горы, лес, поля. Удобной земли, конечно, немного. Не приглянется местность — вперед пойдем. Зимогором тут не останемся.

— Колы и землю и гроши дают, рушиться с миста на мисто не треба.

Вятич презрительно покосился на украинца и хотел возражать ему, но в барак влетел, как мячик, невзрачный человек в пестрядинной рубахе, посконных шароварах и лаптях и неистово крикнул:

— Начальник проехал… Ступайте на участки… Там начальник…

Барак загудел, как потревоженное осиное гнездо, все зашевелились, забегали, собирая пожитки.

Вскоре длинная вереница людей с мешками и узлами рассыпалась по поляне.

И каждый, кому удавалось выбраться из духоты и зловония барака под открытое небо, уйти от закопченных стен, грязных нар и заплеванного пола, чувствовал себя, как вырвавшийся из склепа узник, жадно вдыхая ароматный лесной воздух.

V

Пока толпа переселенцев сделала переход от барака до речки, к большому сосновому бору, где остановился все время катившийся вперед экипаж с начальником, на востоке загорелась заря, и в глубине могучего леса защебетали птицы, без умолку звеня чистыми и ясными голосами.

И радостно всем было видеть, как выходило из-за леса солнце, роняя на землю потоки горячих лучей, а на зеленой лужайке, на берегу речки, точно на изумрудном гигантском ковре, сверкали и переливались алмазные блестки росы.

Некоторые, дотащившись до речки, сбрасывали ноши, спускались по косогору к руслу, черпали пригоршнями и пили холодную воду, а другие стремились к повозке с кожаным, наполовину приподнятым верхом, из-за которого виднелись тулья и околыш форменной фуражки да несколько перьев от дамской шляпы.

Кто подходил близко к экипажу, тот видел уже не только головные уборы седоков, но и бритое, лоснящееся лицо чиновника, курившего папиросу, и с неясными чертами под вуалью лицо молодой дамы, сидевшей в мечтательной задумчивости, но ярче всего бросался в глаза ямщик, в белой поярковой шляпе, кумачовой рубахе и белом фартуке, ходивший вокруг взмыленной тройки, оправлявший сбрую и потрепывавший по спине то одного, то другого, то третьего коня.

Докурив папироску, чиновник обернулся к толпе, встал на ноги в экипаже и громко сказал:

— Слушайте. За речкой остолбована местность. Выбирайте места, кому где любо, и селитесь. Затем приходите в город в канцелярию.

Переселенцы завозились и придвинулись к повозке. Чиновник равнодушно посмотрел вокруг и спросил:

— Вы поняли?

Сразу несколько голосов дали утвердительный ответ. Он продолжал:

— Так вот селитесь. Места здесь дивные, жить будет хорошо. Можно скоро наладить хозяйство…

— Благодарим, ваше благородие.

— Вот я служил в Сибири. Местность называется Кулундинской степью. Там тоже хорошо устраиваются. В два года образовалось двести поселков и водворилось пятьдесят тысяч душ. В мертвой прежде пустыне начинает биться пульс жизни. При скрещении колесных путей, близ озера Секачи, возник торговый центр — Славгород. Год тому назад там, в пустыне, находилась одна жалкая землянка. Теперь же имеются церковь, волостное правление, две мельницы, установлены базары и ярмарки… Намечены к открытию две школы, отведено место для опытного поля… Эта зарождающаяся жизнь воочию заставляет убедиться, какое увеличение народного богатства дает удачное переселение… И вот желаю вам так же счастливо устроиться, как живут переселенцы в Сибири.

— Благодарим, ваше благородие.

Он сделал рукой под козырек и сел, а ямщик занял свое место, ударил вожжами по лошадям, и экипаж покатился обратно.

Переселенцы разбрелись по лесу.

Чиновник ехал и говорил своей даме, что переселение — великое культурное и государственное дело, через него легко разрешается аграрный вопрос, уничтожаются козни социального недовольства и укрепляются позиции государства на окраинах.

VI

Чиж и Юрла долго шли около речки, усталые, потные, с ношами за плечами, а за ними кое-как плелись их жены и дети. Вокруг теснился большой дремучий лес, и в нем царил полумрак, хотя солнце заливало воздух в вышине ярким светом и рассыпало огненные стрелы по хвойным ветвям. Наконец, они остановились на зеленом холмике, в том месте, где речка сделала крутой поворот s сторону и скрылась в кустах ивняка, черемухи и смородины.

— Вот здесь, под сосной, — указал Чиж, — хорошо отдохнуть.

И все повалились на сочную траву, под тень гигантского дерева с корявой корой, толстыми корнями, торчавшими над землей, и каждый, облегченно вздохнув, растягивался на траве.

Чиж лежал и вое время рассматривал местность. С холма открывался широкий горизонт. Вокруг, мощно раскинувшись, расстилался лес.

Далеко на горизонте синели вершины горной цепи. Все дышало мощью и незыблемым покоем.

— Место тут веселое, — сказал он Юрле, — не остановиться ли нам здесь?

Юрла осмотрелся кругом и неторопливо задумчиво ответил:

— Мне тоже это место приглянулось.

— Так пойдем осматривать.

И они оба быстро встали и пошли вглубь леса. Чиж на ходу сказал женщинам:

— Разведите костер… Котелок поставьте на огонь… Чайник вскипятите…

Прошло часа два, они возвратились на привал и объявили женщинам, приготовившим у костра похлебку, о решении поселиться на этом месте.

Женщины покорно и молчаливо согласились.

— Удобное местечко облюбовали, — радостно говорил Юрла, — весело здесь и к воде близко.

— Вот и займем, пока оно свободно, — отозвался Чиж, — а прежде всего надо поклониться земле-матушке.

И все они чинно, один за другим, младшие подражая старшим, упали на колени, как на молитву, и, припадая к земле, целовали ее, а старшие вместе с тем и орошали слезами радости.

— Кланяйся, Егорушко, земле-кормилице, — говорил Юрла сыну, — твоя она, на всю жизнь тебе дается, тебя она будет поить-кормить, а нам, старикам, может быть, только кости успокоит…

И усердно кланялся маленький Егорушко, смутно сознавая смысл всего происходящего, а остальные смотрели на него и плакали.

Все плакали, но всем было легко и радостно, каждый знал, что пришли к земле, и в сердце каждого уже зарождалась вера в лучшее будущее. С этой верой они бодро взялись за работу.

Юрла срубал небольшие деревца и очищал стволы их от прутьев. Женщины и дети таскали заготовленный материал к месту привала. Чиж ставил наклонно к стволу сосны одну возле другой жерди и сверху набрасывал хвою. И общими трудами сооружался шалаш наподобие юрты.

Мимо проходили расселявшиеся по лесу группы. Чиж и Юрла спешили всем объявить, что выбрали место и строят временное жилище.

Вечером все сидели за сосной у костра, перед шалашом, и, отдыхая, слушали непрерывный гул, которым наполняли лес люди-пришельцы, и трели звонкоголосых птиц, щебетавших в кустах над речкой.

VII

Ночью темный лес угрюмо молчал, и его покой сторожили ласково сиявшие небесные лампады — звезды в лазурной вышине.

Семьи Чижа и Юрлы ночевали в шалаше, а сами они эту ночь провели у костра и почти совсем не спали, обсуждая все мелочи предстоявшего им устройства.

Ясно сознавая, что разрозненными силами справляться труднее, они твердо решили вести вместе одно хозяйство: лес не продавать, вырубить только десятины две леса, выкорчевать пни и подготовить огород и пашню к весеннему посеву, а из срубленных бревен построить избу, сарай, конюшню, чтобы было где самим жить, вещи сложить, лошадь и корову держать.

Рано утром, как только просветлело небо, погасли звезды и в лесу стала вместе с зарей пробуждаться жизнь, они вскипятили чайник, напились чаю и, разбудив жен, сказали, что собрались пойти в город, и ушли.

Выбравшись из леса, направились по поляне мимо бараков и железнодорожной станции, вышли к широкой реке, спокойно катившей волны в крутых каменных берегах, и долго шагали по берегу, пока показался город и засверкали кресты и главы церквей.

В городе блуждали по пустынным улицам, спрашивали у редких встречных канцелярию переселенческого начальника, следовали по их указаниям дальше, вышли на площадь к собору, перевалили через овраг, обогнули мимо монастыря с каменной стеной и башнями, прошли по базару и, наконец, увидали дом с вывеской, гласившей о том, что им было нужно.

Канцелярия переселенческого чиновника была закрыта.

Они стали ждать, когда ее откроют, и сели на ступеньках крыльца.

Подходили и присоединялись к ним другие переселенцы. Начинали разговаривать о своих делах, о нужде и горе.

Дверь канцелярии открылась только около полудня, когда солнце уже подходило к зениту, и на крыльце появился тот же чиновник, который накануне приезжал в лес, и переселенцы, обнажая головы, обступили его.

— Места выбрали… Можно ли устраиваться?

— Селиться можете, кто где пожелает, но земля будет укреплена и документы на нее будут выданы только через два года…

— Нельзя ли способье получить?

— Ссуды будут выдаваться скоро, но точно время, когда пришлют деньги, неизвестно…

— Можно ли лес рубить и продавать?

— Земля и лес отданы вам, распоряжайтесь, как хотите…

Сыпались робкие и молящие вопросы и просьбы и еле довали сухие и краткие ответы на них.

Затем чиновник сказал, чтобы его не задерживали, распорядился всем передать писцу в канцелярию свидетельства и документы, какие у кого имеются, повернулся и ушел.

Переселенцы повиновались и покинули канцелярию.

При возвращении Чижа и Юрлы из города, по дороге в лес, их нагнал ехавший верхом на вороной сытой лошади краснолицый купец и вступил с ними в разговор:

— Где поселились?

— В бору у речки.

— А лес продаете?

— Нет…

— Хорошую цену дам… Рублей двадцать за десятину…

— Не продаем…

— Ну, как хотите… Покаетесь… Потом за десять продадите…

Они молчали.

И купец, точно рассердившись, ударил по лошади и быстро помчался вперед. А Юрла сказал Чижу:

— Будем хранить лес… Без нужды не размотаем… С лесом жить будет легче…

И Чиж одобрительно кивнул головой и добавил от себя:

— Как решили, так и будет…

VIII

Весь участок, предназначавшийся к заселению, заняли переселенцы, и в лесу закипела новая жизнь: с утра до вечера стучали топоры, раздавались голоса людей, пылали негаснущие костры, сосновый бор с каждым днем редел, на расчищенных местах, среди пней, вырастали постройки — нарождалась деревня.

Раз в неделю приезжали из города священник и дьякон, служили молебны, «святили места», собирали дань, давали «благословения», поучали и уезжали обратно.

Лесопромышленники стекались на участок, как воронье на добычу, целой стаей и начинали скупать лес.

Большинство переселенцев продавали, а немногие воздерживались.

— Что же вы не продаете лес? — спрашивали их скупщики. — Продайте, пока мы хорошую цену даем… Потом цены падут — за дешевку уйдет… На пособие не рассчитывайте — не скоро его выдадут.

— Вы платите за лес двадцать рублей за десятину, а десятина леса стоит в пять раз дороже, — возражали переселенцы. — Нет, уж лучше подождем пособия…

— Ждите, ждите, — с иронией говорили скупщики и добавляли: — Не скоро дождетесь…

Но секрет успеха скупщиков состоял в том, что они ежедневно привозили из города в бочонках водку и угощали тех, кто продавал лес, и после каждой продажи-купли начиналось пьянство, в которое втягивались и непричастные к делу, а под хмельком легко заключались новые сделки.

Чиж и Юрла держались в стороне от этой вакханалии, лес не продавали, а снимали сами, сооружая избу и другие постройки.

Время от времени, пользуясь праздничными днями, они, как и другие переселенцы, ходили в город за получением пособия, но писец в канцелярии переселенческого чиновника неизменно повторял им одну и ту же фразу:

— Деньги еще не ассигнованы.

Они смущенно переминались и робко говорили:

— Жить становится нечем…

Писец цедил сквозь зубы:

— Как нечем? А лес продаете?

— Нет.

— Почему?

— Дешево дают скупщики… Да и беречь его надо…

— Так… Ваше это дело…. А денег пока нет…

Многократно приходили и уходили они с пустыми руками, и всякий раз кто-нибудь побуждал их то прямыми, то косвенными советами к продаже леса, но они оставались твердыми в своем решении.

Только в конце лета была выдана им небольшая ссуда, но тогда же чиновник предупредил их:

— Вот вам пособие… Устраивайтесь… Зимой выдач не будет… Весной еще получите…

Заявление это заставило их крепко задуматься.

Год выдался неурожайный, тяжелый для всех, а для переселенцев — гибельный.

Лето стояло жаркое, засушливое, без дождей. Окрестности были окутаны тяжелым, едким дымом, застилавшим все, как завесой. Лесные пожары, никем не локализуемые, разливались в море огня и не прекращались по целым месяцам. Горел лес, горели торфяники, а иногда горело селение, охваченное подкравшимся огнем. Днем плавала в воздухе дымная пелена, а ночью отражались в небе красные зарева. Поля были опустошены засухой. Вся растительность без дождей и росы зачахла и умерла. Солнце спалило и выжгло все до корней. Там, где весной зеленели всходы, летом чернела земля, точно ничего не росло на ней, а на лугах, где пестрел ковер из цветов и трав, желтела засохшая трава. И в полях к концу лета не было стогов и скирд. Местные старожилы страшились за будущее, а переселенцы совсем не знали, как будут жить.

IX

Чиж и Юрла, чтобы не упустить времени обеспечить себя на зиму, пошли искать заработка на ближайший Чернушинский прииск.

Сотни лет спокойно катилась в каменных берегах речка Чернушка, но пришел золотоискатель с ковшом, зачерпнул со дна ее песку, покружил ковш в воде, смывая песок, и блеснул на дне ковша желтый металл.

И пошла молва:

— На Чернушке золото.

И вскоре стеклись на речку сотни людей, и начались в ее берегах и русле поиски богатства.

Долго шли Чиж и Юрла по берегу Чернушки, покрытому остроконечными темнозелеными елями, а речка внизу, среди каменных утесов, сверкала серебристой полоской.

И, когда они очутились на месте добычи золота, поверхность речки сплошь занимали плоты с вашгердами и воротами, и по речке неслись звонкие песни, говор, смех и лязганье железных скребов о решетки вашгердов и гальку.

Приближаясь к месту работ, они заметили в одной из многочисленных дудок на берегу старика, усердно рывшегося в земле, и подошли к дудке.

С минуту они стояли молча, а старик, в рубахе с расстегнутым воротом, безостановочно копал землю, тяжело и отрывисто дыша в унисон каждому взмаху кайлы в руках.

— Бог на помощь, — сказал Юрла.

Старик приостановил работу, поднял голову и, еле переводя дух, глухо прохрипел:

— Спасибо.

Затем выронил из рук кайлу и начал карабкаться по стенке дудки кверху.

Сели на траву и повели разговор.

— Работать пришли?

— Нанимаемся.

— В породах понимаете?

— Нет.

— Плохое дело… Вот я тоже не знаю, как золото искать. В руднике работал… Поверил молве, что золото богатое… Двух рабочих нанял… Две недели рылись — ничего нет… Рабочие ушли… Один остался… Сто рублей прорыл… разорился…

Пораженные убитым горем стариком и его печальным рассказом, они молчали, а старик упал на траву и зарыдал, как ребенок.

— Не горюй, дед, — утешал его Чиж, — может быть, вернешь все…

— Несчастье, — простонал старик. — Не один я здесь разорился. Недаром сказано: «Либо золото мыть, либо голосом выть…»

Долго они стояли над стариком, а он все продолжал плакать.

И странно было видеть горе и слезы там, где столько светлой поэзии и радости вокруг: оживленный прииск, бодро трудящиеся люди, голубое небо, зеркальная речка, зеленошумный лес, на горизонте горы в синей дымке…

X

С прииска они пошли на завод.

По дороге к заводу перед селением, где оканчивался лес, стоял огромный, тихий, точно застывший, зеркальный пруд, только изредка около берега металась рыба и по воде бежали серебристые круги.

— Какое озеро! Сколько воды! — удивлялись они. — И рыбы много, а никто не ловит.

Но недоумение их рассеялось, когда они достигли завода.

За высоким дощатым забором чернели огромные каменные корпуса со множеством высоких труб, беспрестанно дымивших, и каждый корпус гудел сотнями голосов.

Это подействовало на них, никогда не видавших завода, ошеломляюще, и они, прежде чем пройти на завод, остановили рабочего, вышедшего из цеха, и приступили к расспросам:

— Как на фабрику попасть?

— Посторонних не пускают.

— Нам нужно… Работы ищем…

— А что умеете делать?

— Все можем… таскать что-нибудь… убирать… дрова рубить.

Рабочий усмехнулся.

— Дрова рубят в курене, а здесь выделывается железо. Рабочих здесь и без вас хоть отбавляй… Да не таких, как вы, а мастеровых…

Они окончательно оторопели:

— Может быть, что и найдется?..

— Ничего нет… Кризис… Рабочих много, а дела мало… Заказов на железо нет. Поняли?..

И они поняли не только данные им объяснения, а также и ошибочность своего представления о возможности найти здесь заработок.

— Нынче год тяжелый… С завода многие бегут… Заработки плохие… Неурожай… Жить нечем… Все бросают и бегут… Да и как не бежать?.. Скотина с голода мрет… Люди от голода хворают… Стон стоит вокруг.

— А мы-то думали, что у вас легко: хорошие угодья, земли много, озера с рыбой, фабрики…

— Много земли, да не наша, а казенная да заводская. Рыбу ловить нельзя — пруд заводский, а не наш и арендуют его кулаки… Работать приходится по три дня через две гулевых недели… Рабочих много, и распределяют их так, чтобы всем работа была…. Вот вам и жить легко…

Все замолчали.

Рабочий кивнул головой и пошел своей дорогой, а они постояли на месте, как оцепеневшие, и повернули обратно.

XI

Через неделю после бесплодных поисков работы Чиж и Юрла возвращались по железной дороге в свой поселок.

Мчался поезд, и развертывалась дивная панорама. Мелькали зубчатые горы, обвитые темным бором, мелькали фабрики, поселки, дома, трубы. Над синеющими обрывами чернели, как средневековые замки, причудливые грозные скалы. В долинах сверкали стальной гладью озера, живописным картинам не было конца.

Просвещенный турист, обозревающий из окна вагона зеленеющие леса, дымящиеся заводы, многолюдные промысла, видит кипучую жизнь на них, поддается внешнему впечатлению и невольно думает:

«Чего-чего в этом богатом крае не создала мать-природа и не хранит в мощных недрах сыра земля? Как не быть здесь баловнем судьбы и не испытывать радостного сознания силы и власти над всемогущей нуждой, сгибающей подчас человека в три погибели и заставляющей его биться, как рыба об лед? Как не быть здесь, наряду с материальным довольством и сытостью желудка, истекающих из множества источников, довольства внутреннего и удовлетворения духовного и как поэтому не ощущать культурного творчества и не иметь храмов для его помещения? Здесь только трудись — и все будет дано. В девственных лесах живет пернатое и пушное царство: рябчики, куропатки, глухари, белки, лисицы, соболи. Вековые кедровники дарят плодами — орехами. В земле лежат горы золота и руды, вызвавшие к жизни столько промыслов и заводов. Здесь ли не простор, не широкое раздолье? Вот где привольная, обеспеченная истинно человеческая жизнь».

Но для Чижа и Юрлы край был уже не таким обильным и благодатным, как кажется на взгляд; они знали, что нет привольной жизни, все богатства взаперти, есть власть капитала и покорные ей рабочие, к тому же в вагоне вокруг слышались речи о голоде и о разных грядущих бедствиях.

И дома их встретили жены рассказами о том, что несколько семей переселенцев, страшась голодовки на чужбине, снялись с места и поехали обратно на родину.

— Тоскливо вам здесь, — говорили женщины, — лучше бы обратно.

Но Чиж и Юрла твердили:

— Никуда не пойдем. Пришли к земле и не пойдем от земли. Умрем, да не пойдем.

К зиме поселок совсем почти опустел, — большинство переселенцев покинуло его навсегда.

Чиж и Юрла остались, держась за землю, как за якорь спасения.

Но, в их лесу, так ревниво оберегавшемся, тоже застучали топоры.


1912

ПРИМЕЧАНИЯ

Первая публикация в газете «Правда», 1912, No№ 72–76. Печатается по тексту в книге Заякина «На горах и в долинах». Сборник рассказов. II. 1916.


Катерину пропили

Заводский рабочий Яков Старцев, бодрый старик, отработав очередную смену на заводе, приходил домой, тщательно мылся, переодевался, меняя грязную одежду на чистую, и тотчас же садился пить чай.

За стол вместе с ним садились его дети: Екатерина, шестнадцати лет, высокая, стройная, с красивым лицом, тонкой талией и длинной шелковистой косой; Александра, лет одиннадцати, такая же миловидная, как ее старшая сестра, и десятилетний Петр с розовым полным лицом и белокурой головкой, резвый и беспечный.

Жены у Старнева не было — она умерла, когда на заводе свирепствовала эпидемия тифа, и жениться второй раз он не решился: ему уже перешло за пятьдесят лет, в голове и бороде у него седые волосы и, главное, дети становятся взрослыми.

После смерти матери роль хозяйки в доме сразу взяла на себя Екатерина и исполняла ее отлично, отец всегда оставался доволен и, поощряя дочь, часто говорил ей:

— Ты, Катерина, не хуже матери правишься… Везде успеваешь. Молодчина, право!

Однажды, возвратившись с завода, Старцев нашел дома все в порядке: в комнате чисто прибрано, над столом, за которым семья будет пить чай, горит висячая лампа, а на столе уже расставлена посуда и стоит, шипя и попискивая, блестящий, как месяц, медный самовар, — только не было Екатерины.

Старцев удивился отсутствию дочери и, немного подумав, решил про себя: «На дворе, верно, работает».

Сняв рабочий костюм и приведя себя в порядок, он сел к столу, с минуту угрюмо помолчал, а потом спросил:

— Где Катерина?

— Не знаю, — уклончиво ответила Александра.

Он нахмурился, но спокойно, как будто удовлетворенный ответом дочери, придвинул к самовару стакан и сказал:

— Ну-ка, Александра, налей…

Девочка наполнила стакан чаем и передала его отцу. Он отлил из стакана в блюдце немного чаю и, бережно кусая сахар, начал медленно пить. Александра и Петр тихо сели за стол и тоже начали пить чай. Пили долго и вое время молча. Когда дети напились и в знак этого положили чашки, опрокинув на блюдечки, то долго еще, по принятому обычаю, сидели за столом и ждали, пока также положит стакан на блюдце их отец.

Окончив пить чай, Старцев утер рукавом рубахи выступивший на лбу пот, разгладил седую бороду и длинные седые усы, посидел некоторое время в задумчивости и опять хмуро спросил:

— Где же Катерина?

Александра изменилась в лице, встревоженная настойчивым допросом отца, но бойко ответила:

— Не знаю, где она. Пошла закрывать ставни и не возвращалась. Куда-нибудь ушла…

«Она знает», — подумал Старцев, но ничего не сказал, а только угрюмо сдвинул брови.

Он начал догадываться, что Екатерина пошла «убегом» замуж. Недавно у него были сваты, но он им отказал. Пользуясь освященным веками обычаем, сваты, конечно, склонили Екатерину пойти замуж «убегом». Она ушла в дом жениха, и там будут сделаны нужные приготовления к свадьбе. Долгое отсутствие дочери из дома укрепляло его в этом предположении.

В таком раздумье Старцев сидел минут пятнадцать, храня суровое молчание, а затем перешел от стола к печке, лег на скамью и задремал. Александра начала мыть посуду. Петр забился в темный угол и стал выслеживать тараканов на стене, которые выбегали из щелей и важно поводили усиками, как будто поддразнивая мальчика.

Вдруг отворилась дверь, пахнуло холодом, и в комнату вместе с ворвавшимся облаком морозной пыли вошли трое мужчин и две женщины, одетые нарядно, как на праздник. Александра и Петр замерли на месте, а Старцев приподнялся на скамье, и лицо его выразило не то удивление, не то удовольствие. Вошедшие столпились у дверей, и один из них выразил приветствие:

— Здорово живете, Яков Иванович!

Старцев сел на скамье и солидно ответил:

— Милости просим… Проходите… Садитесь…

— Не усеживать, а уезживать мы пришли, Яков Иванович, — бойко заговорил стоивший сзади мужчина с небольшой рыжей бородой.

— Проходите, — снова пригласил хозяин.

— Загрезили мы, Яков Иванович, и пришли к вам с повинной, — оказал тот же мужик.

— Заворовались у вас, — пискнула дискантом женщина.

— Должны открыться: Катерину Яковлевну налаживаем за Ивана Федорыча, — пролепетала другая.

Старцев встал со скамьи и, как будто ни к кому не обращаясь, произнес:

— Свадьбу-то справлять мне не в пору… Заработок плохой. Да и то опять — с кем останусь? Катерина у меня настоящая хозяйка.

— На свадьбу ничего не потребуется, а насчет хозяйства — Александра уж на возрасте, — бойко затараторила женщина.

— Всего еще двенадцатый год… Рано еще ей заботу знать, — ответил Старцев.

Гости стояли в нерешительности у дверей, и он снова пригласил их:

— Проходите… Что там стоять… Садитесь…

Компания начала раздеваться. Александра загремела посудой, убирая ее со стола. Старцев обернулся к ней и оказал:

— Не убирай посуду, а подогрей самовар для гостей.

В эту минуту в душе Старцева происходила напряженная борьба. Было жаль расстаться с дочерью, как с хозяйкой и работницей, но в то же время было выгодно и не противиться ее свадьбе. Жених был завидный, из богатой семьи, трезвый, а дочь, выходя «убегом» замуж, не требует на свадьбу больших затрат. Важно было и то: чем скорее дочь выйдет замуж, тем лучше для него и для нее: может «избаловаться». И, наконец, он знал, что сегодня же, если он согласится, предстоит угощение.

Колеблясь в решении вопроса, Старцев в конце концов не мог устоять против смущения дальнейшей участью дочери и соблазна угощением и вдруг приказал сыну:

— Петя, иди к дяде Николаю и пригласи его и тетку Клавдию сюда.

Мальчик, не говоря ни слова, быстро вскочил на ноги, надел какое-то пальтишко, взял шапку в руки и скрылся за дверью.

Гости разделись и сели на места. Они убедились, что Старцев сдался. Начался оживленный разговор о предстоящей свадьбе, о невесте и женихе, которым пророчилась счастливая будущность.

Дядя Николай и тетка Клавдия явиться не замедлили.

Николай был лет сорока пяти, здоровый, коренастый, с красным от заводского огня лицом, с небольшой русой бородкой, а жена его была лет сорока, с румяным лицом, еще не утратившим свежести, живая и веселая.

— Ну, Николай Иванович, дело вышло: Катерину мою сманили, — сказал Старцев, указывая рукой на гостей.

Николай весело заговорил:

— Выходит, что они заворовались… Будем их судить, только не так, как Шемяка…[1] Уж мы их нашпарим!

— Что же делать? Отвечать приходится, — с улыбкой отозвался один из гостей.

— Да уж возьмем с вас дань, ощиплем вас, как репку, — сыпал шутками Николай.

Все смеялись.

Одна из женщин вышла в переднюю, где лежал кузов, в котором находилось то, что называлось «повинной», взяла его и возвратилась в комнату, оглашаемую взрывами смеха от новых шуток Николая.

На столе возле самовара вмиг появились бутылки с водкой и домашними настойками и тарелки с незатейливой закуской.

Началось угощение, усердное и бесконечное.

— Уж вы, Яков Иваныч, за родную дочь свою пейте всю… Ни капельки не оставляйте… Бог счастье пошлет… — лепетала женщина.

— Хозяйка она у меня была… Не хуже покойной матери правилась, — говорил Старцев и пил «всю».

— Как же не пить? — шутил Николай, — Яков дочь пропивает, а я — племянницу!

И он тоже осушал рюмки.

Вскоре все захмелели, стали очень веселы, начали громко говорить и кричать.

Николай, слегка подвыпивший, запел свою любимую песню:

Вечор поздно из лесочка


Я гусей домой гнала… [2]

Его чистый и приятный тенор мягко звучал и красиво вибрировал, разливаясь по комнате, и чувствовалось что-то родное всем в каждом звуке песни.

Я спускалась к ручеечку, —

продолжал певец, и ему уже вторила звонким дискантом его жена. Потом голоса их слились и наполнили комнату переливавшимися волнами звуков, передававших грусть и волнение девушки-крестьянки, которой суждено выйти замуж за барина, хотя она любит крестьянина Ванюшку.

Песня оборвалась и замерла. Начали снова выпивать. Потом опять запели и уже все — хором.

И долго не смолкало пение заунывных народных песен, порой трогавших до глубины души самих поющих.

Часа в четыре утра гости ушли. Старцев остался один. Дети уже давно спали. Ему спать не хотелось, и он ходил по комнате, думая о судьбе дочери и о разлуке с ней. И грустно становилось ему, точно камень наваливался на грудь.

В комнате было неуютно, тихо и мрачно. На столе, догорая, слабо мерцала свеча, а рядом с ней стояли опорожненные бутылки и тарелки с остатками закуски. И все веяло, казалось, какой-то пустотой.

Старцев окинул мутным взором комнату, остановился в немом раздумье, затем сел на скамью и, склонив голову, тихо и печально забормотал:

— Не будет у меня Катерины… Хозяйка была — не хуже матери. Та все умела сделать своими руками… Дом вместе сдомили… Детей на ноги поставили… Век изжили любя… Катерина — вся в мать… Не будет ее у меня… Катерину пропили!..

И он заплакал.


1911

ПРИМЕЧАНИЯ

Печатается по машинописной копии, подписанной автором, хранящейся в Свердловском краеведческом музее.



notes

Примечания

1

Судить, только не так, как Шемяка. Шемяка — неправедный судья, персонаж сатирической народной сказки.

2

«Вечор — поздно из лесочку»… — песня, сочиненная крепостной графа Шереметьева П. Н. Кузнецовой-Горбуновой.

Использовать фильтр: Аннотация

Загрузка...