Музей правосудия и наказаний

Моя любовь к истории

Я всегда интересовался историей, даже до того как стал экзекутором. В школе, когда я был маленький, я хорошо учился по истории. По истории и по географии. Я всегда был в числе трех первых учеников по истории. А по математике — ноль. Ну а история, география, это да: тут мне все было интересно. Учительница рассказывала нам о Карле Великом или о других вещах. Я бы просидел так и четыре часа и еще бы попросил продолжения. Я это обожал. Именно поэтому я не люблю романов. Но все, что касается истории, когда рассказывает Ален Деко, я могу погрузиться в это на целые часы! Обожаю это!

Конечно, потом меня тоже интересовало все это… гильотина, тюрьмы, революция. Больше всего меня всегда интересовало Средневековье. Жизнь, нравы, как люди жили. Я стараюсь ощутить контекст, потому что, если ты хочешь выносить суждения, нужно встать на место действующих лиц эпохи. Римляне по отношению к рабам, и даже Карл Великий. Они думали, что под воздействием боли можно говорить только правду. Ага! Когда вы отталкиваетесь от этого принципа, вот вам и пытка! Когда читаешь историю Франции, думаешь, что пытка — это ужасно. Была еще ордалия, Божий суд. Осужденного заставляли погрузить руку в котелок кипящей воды, откуда надо было вытащить монету. Чем более тяжелым было преступление, тем более глубоким был котелок. В некоторых случаях нужно было погрузить руку выше локтя. Потом руку забинтовывали с добавлением лечебных растений на четыре дня. Через четыре дня повязку снимали. Если на руке не осталось следов серьезных ожогов, значит, человек невиновен!

Другая техника состояла в том, что подозреваемого бросали в реку. Если он всплывал на поверхность, значит, вода его отвергала, а значит, он был нечист и объявлялся виновным! Это отсюда происходит символ колодца, который изображают на мечах правосудия: правда идет из колодца… Что же до Франциска Первого, он считал, что всякий хороший судья должен найти эффективное средство, чтобы заставлять человека страдать долго, мучительно… но не затрагивать источников жизни. Не убивать! Он потребовал от одного палача разрезать одному человеку, в качестве наказания, щеку, вынуть через нее язык, проколоть его и закрепить его клином. Когда такие ужасы творятся по приказанию короля, можно себе представить нравы эпохи. Как говорил Лабрюйер, если кто-то родился крепким, с сильным характером, ему можно раздавить ноги, но он не признается. А вот человек слабый, если его начать пытать, признается в чем угодно, в преступлениях, которых он не совершал. Да, это ужасно.

А если еще вспомнить о дыбе![57] Во Франции дыбу ввел Франциск Первый в 1535 году. Он вывез ее из Венеции. А Венеция в то время была все-таки в авангарде гуманизма. Это было время модернизма. Он также привез из Германии колесо. Сделав это, он ожесточил нравы. Это достойно варваров, а не Ренессанса, времени, когда искусства и науки находились на вершине знания. И тут параллельно, вместо того чтобы суды стали мягче, были выдуманы пугающе жестокие казни, вместе с такими юридическими терминами, как «изысканная пытка» и т. п. Так говорили члены суда! Странная эпоха, в которую зрелище наказания было почти изысканностью. К сожалению, народ жаден до таких зрелищ. Телевидения не было. Народ стал немного чувствительнее, но его все еще привлекает зрелище ужаса. Двести тысяч лет назад, думаю, у человека не возникало мысли начать мучить себе подобного. Он убивал, чтобы есть, как животное. Он эволюционировал, но, к сожалению, не всегда в хорошую сторону. Сейчас человек стал чувствительнее. Может быть, дело в религии? В страхе перед правосудием? В воспитании?

Потому что потом в так называемых цивилизованных обществах началась постепенная эволюция, благодаря меньшинству великих людей, влюбленных в гуманизм. Таких философов, как Вольтер, Малерб, Ламуаньон, Беккария. Сегодня может показаться невероятным, но гильотина сначала была сделана в целях гуманизма. Дело было в духе революции. Сейчас это кажется варварством, но нужно сказать, что в этом вопросе в ту эпоху дела обстояли ужасно. Так что с гильотиной смерть была более быстрой. И это правда. Если вспомнить о казни мечом Лалли де Толлендаля, когда экзекутору пришлось повторять четыре раза. Четыре удара меча… «Мясорубка», как говорит доктор Луи! Можно понять, что когда в 1791 году появилась статья I: «Каждому приговоренному к смерти отрубят голову», Сансон испугался. Там не говорится, как именно голова должна быть отделена от тела. И тут доктор Луи заказывает скопировать английскую модель гильотины, модернизировав ее. В частности, форму лезвия. Со скошенным краем.

В начале Революции по поводу смертной казни было проведено голосование. Почему отсечение головы, а не повешение? Всегда считалось, что повешение — казнь более жестокая и бесчестящая, чем обезглавливание. Знать обладала привилегиями… вплоть до эшафота, потому что их обезглавливали, в то время как всех остальных вешали, сжигали или колесовали. Так что в Революцию гильотина представляла собой прогресс. Да, в то время это был прогресс. Даже для большого преступника больше не было допросов под пыткой. И потом я думаю, что на смерть смотрели иначе. Думаю, что жизни придавалось меньшее значение. Люди подвергались большему риску, были менее чувствительны. При Империи практиковались операции по живому. Сейчас человек падает в обморок и все! Да, люди были менее чувствительны. Они смотрели на казни, все смотрели… Люди были более жестокими. Может быть, потому, что работали двенадцать, пятнадцать часов в день. Жизнь была куда более тяжелой. Средняя продолжительность жизни составляла сорок лет. Поэтому если умирает парень в тридцать шесть, тридцать семь лет… Это не казалось настолько уж из ряда вон выходящим. В то время как сейчас люди дорожат жизнью. Они хотят жить сто лет!

Да, восприятие жизни было другим. Я бы не мог делать то, что в некоторые времена делал экзекутор. Колесовать ударами палки, это невозможно! Я не мог бы сделать такого с собакой. Но нужно сказать, что если экзекутор это делал, то народ при этом тоже присутствовал.

Нужно помнить, что на казнь Равальяка люди пришли толпой. Когда казнили Равальяка и Дамьена, требовалось, чтобы перед смертью они страдали как можно дольше. Это была как бы месть. Казнь длилась более часа. Если точно, час с четвертью для Дамьена. Некоторые люди платили за то, чтобы удобно расположиться для созерцания таких ужасов. Одну женщину задавили и затоптали в толпе. Один ребенок упал со второго этажа. Потом человеческие останки должны были быть брошены в огонь и развеяны по ветру. Но на самом деле останки были брошены на свалку, и некоторые субъекты, мужчины и женщины, забирали себе ногу, руку… на память!

Это как в Англии в XIX веке, в 1800. Я прочел в исторических книжках, что три ребенка, девяти, десяти и одиннадцати лет были повешены за то, что украли туфли! Это невероятно! Даже не так давно в Англии одного ребенка, который убил, они приговорили к пожизненному заключению. Но во Франции было бы невозможно приговорить десятилетнего ребенка к пожизненному заключению! Это ненормально. Ответственны родители! Это невозможно, чтобы одиннадцатилетний ребенок мучил, убивал другого. Я в десять лет часто дрался, но никогда до такой степени, чтобы ранить приятеля. Да что там! Это ведь нечто ненормальное! Он сумасшедший! Его нужно изолировать, лечить. Нельзя вот так вот поместить одиннадцатилетнего ребенка в тюрьму на всю жизнь. Он плакал в суде, фу! ему дали пятьдесят, шестьдесят лет тюрьмы. Такое только в Англии… Во Франции в этом отношении все более гуманно, я думаю. И все же Франция была одной из последних западных стран, отменивших смертную казнь. Она сохранилась в течение веков в силу привычки, обычая. Так вот, мы были последними, да еще американцы, что скажешь! На самом деле, если смертная казнь сохранялась вплоть до 1981, дело в том, что французы ее поддерживают. Мы, французы, меняемся с трудом. И если мы сохранили гильотину как форму казни, то тоже как революционный символ.

Музей

По случаю одной казни в Батне мы посетили развалины Тимгада. Так вот, моему отцу понравилось, но не более того. А для меня впечатление было огромным. Мне понравились римские развалины Тимгада.

Это великолепно!.. Я был ослеплен великолепием этих мест. Целый город, который жил почти две тысячи лет, а потом тут ни шума, ничего. Абсолютное спокойствие, тишина… да еще цикады. Да, обозревая сверху все руины, мы слышали пение цикад… И все эти камни! Меня это восхищало. Меня это волнует. Я пытаюсь найти свое место во времени. Мне казалось, что камни говорили. Мне казалось, я слышу ту толпу, те тысячи человек, которые жили там, которые наводняли эти камни. Там были крики, целая жизнь. Я видел римские легионы. Если бы дело было только во мне, я бы остался размышлять на долгие часы.

И с музеями так же. Я обожаю музеи. В восемнадцать, двадцать лет я не думал о том, чтобы создать однажды музей. Отец делал записи, чтобы написать мемуары. Мы хотели написать книгу. Но оттуда до создания музея — нет. Нельзя создать музей Правосудия и Наказаний, будучи экзекутором. Я уже давно думал о том, чтобы написать мемуары, оставить свидетельство о казнях. Уже тридцать лет назад, в Алжире я думал о том, что надо это сделать. В то время, как я уже сказал, я хотел сделать съемку. Да, заснять и записать казнь. Я хотел сделать фильм, но не думал о том, что вот через десять лет будет независимость, нет. Это было бессознательно. Я думал об этом в отрыве от всего. Это потом я сказал себе, что я должен был это сделать.

Музей — это пришло потом. Когда я уже не был экзекутором. Хорошо, у меня были части гильотины. Нужно знать, что в 1890 году Дейбле отправил экзекутору Алжира много деталей старой гильотины, чтобы можно было располагать запасными частями. Но, к несчастью, эти детали не совсем подходили к старой модели — модели 1868 года — которая была у нас в Алжире. Поэтому эти детали отложили в сторону, в гараж. Эти-то детали я и привез во Францию в 1961.

Потом я заказал изготовление недостающих, чтобы получить целую машину. Ту, которую можно видеть в Фонтэн-де-Воклюз. У меня были также некоторые архивы Роша и Берже. Так у меня появилась мысль сделать музей гильотины.

Прошло время… Когда я вернулся во Францию, в начале 1980 годов, я сходил в Париже в «Лувр антикваров». Там я купил топор. Топор, которым казнили. А потом, в другой раз, я купил наручники, архивы…

Так я в это втянулся. Наконец я купил справочник антикваров и стал искать в рубриках оружия и фольклорных вещей. Я выписал имена примерно четырех сотен специализированных антикваров и, держа в голове идею создать музей, написал им. Четыреста писем. Я писал, что я бывший экзекутор и ищу все, что связано с тюрьмой, каторгой и тому подобным. И я добавлял, что если у них есть друзья пли знакомые, у которых есть такие вещи, то они могут сообщить им, что меня это интересует, и получить комиссионные.

Так вот, сначала я хотел заняться немного революционной стороной дела, а также осужденными. У меня была мысль создать музей в Париже на чем-нибудь типа баржи. Мне была необходима площадь в триста квадратных метров. Но я быстро увидел, что это невозможно: цены были выше разумного. И все это при том, что я продолжал покупать предметы то тут, то там. Один приятель посоветовал мне поехать на юг. Так я попал в Фонтэн-де-Воклюз. Там мне понравилось. Я там устроился. И начал создавать музей. На своем кемпинг-каре я ездил по Европе пять или шесть месяцев, отыскивая разные предметы. Путы, использовавшиеся на каторге, мечи правосудия и так далее… Так я открыл, что существует настоящий рынок антикварных предметов, связанных с правосудием и наказаниями. Особенно в Швейцарии, где недавно открылся музей Палача, и в Англии. В Лондоне, у Сотби, я присутствовал на продаже таких предметов. Я купил веревку с виселицы и паспорт Пьерпойнта, английского экзекутора. Да, существуют любители таких вещей, особенно швейцарцы и англичане.

На самом деле, со всеми предметами, которые у меня были, я попал в ловушку. Потому что дальше мало-помалу создавался мир камеры. Но был еще суд, еще был кодекс… В конце концов это было слишком много для меня! Это было сложнее, чем я думал, вся эта история с правосудием и наказанием. Как только нужно расширяться, это уже другое дело. Дороже всего мне стало все, что связано с камерой, и архивы. Мне пришлось копить. Если бы это была только гильотина, портреты, пара мечей, все бы на этом остановилось. На самом деле, пожалуй, лучше всего было бы так и сделать.

Никаких расходов. Потому что в итоге все приходили ко мне из-за гильотины.

Мне было бы надо поставить впереди бутики, позади гильотину и запросить за вход десять франков, и все бы пошло хорошо.[58] Я создал музей на собственные деньги. Я вложил в него несколько миллионов франков, и в течение восьми лет я терял, если считать страховку, по 2 тысячи франков в месяц. Да, в сумме я потерял больше 1,5 миллиона франков на этом деле. Но я не жалею об этом. Оно позволило мне лучше узнать историю, встретиться с интересными людьми, с представителями судебной власти и господином Бессеттом, вместе с которым я написал эту книгу.

Разумеется, главным экспонатом музея была гильотина. Потому что, по правде говоря, кроме меня, никто не владеет гильотиной. На одном аукционе оружия и объектов, касающихся правосудия, я видел, что так называемая гильотина была продана за 300 тысяч франков. А в Гамбурге несколько частей другой «гильотины» (на самом деле совершенно грубая подделка) были проданы за 500 тысяч франков. Когда я думаю, что находятся наивные люди, которые тратят такие деньги за ничего не стоящие вещи, я считаю, что настоящая гильотина, находящаяся в моей собственности, стоит около 20 миллионов франков, особенно если я прибавлю к ней свои фамильные архивы.

Так вот, тут есть историческая сторона. Это научило меня читать об истории. Узнавать новое — это мне нравится. Да, мне это нравилось. Но правда в том, что я оказался в чем-то типа ловушки. Я говорил себе, если дело с музеем пойдет, я не буду так уж жаден. Это не с целью обогатиться. И потом, я не хотел, чтобы это стало большой профанацией. Я бы лучше заработал 10 тысяч франков на музее, чем 30–35 тысяч франков или больше на продаже арахиса. Музей существовал не ради 20 франков, которые платились за вход. Я рассказывал всю историю. Я переживал историю. Титус Манлиус, я вижу тут, смотрите-ка, орфографическая ошибка, значит, я исправляю. Мне это нравится. Тогда, с моим музеем, я все-таки что-то сделал для истории. Люди удивлялись. Как! Создание музея — это Вы! Это не мэрия? Экзекутор, который создает музей, которому удается это осуществить. Он один такой. Да, музей — это другая жизнь. Там мне попадались интересные люди. Это дало мне другой взгляд на общество.

Фернан Мейссонье в своем музее Правосудия и Наказаний.
Фото Франсуа Лошона

Я задумывал отдавать некоторый процент доходов ассоциации жертв несправедливости, помогать жертвам судебных ошибок. И еще на День всех святых посылать цветы на могилу детей, которые были замучены и изнасилованы. Да, я бы хотел создать ассоциацию, по закону 1901, и отдавать пять процентов дохода музея на различные дела, на пострадавших. Помогать семьям замученных детей. Потому что в конце концов никто не думает о родителях, которые страдают, все забывают о родителях жертв. Теперь мне пришлось забыть об этом; мне нужно продавать мои экспонаты, и это причиняет мне боль. Я бы хотел оставить реальное свидетельство о фактах, о правосудии по отношению к экзекуторам и об экзекуторах по отношению к правосудию. Здесь я совсем не заинтересован в деньгах, и я бы хотел, чтобы государство приняло мою коллекцию, пусть даже я продам ее по цене намного ниже реальной рыночной цены этих предметов. Я пытался связаться с госпожой Гигу, министром юстиции, но ответа не было. Во Франции мы как будто хотим спрятать гильотину и все, что было вокруг нее. Что же касается реакции жителей деревни, я бы сказал, что это немного Клошемерль. Здесь они все друг с другом двоюродные братья. Нужно сказать, что в то время не было телевидения! Да, они как одна семья, и они не очень любят, чтобы к ним приезжали вести дела. Я алжирский француз, «иностранец», как говорят на юге, и поскольку с финансовой точки зрения я преуспел, некоторые мне завидуют.

Но во мне есть страсть к истории, и для меня деньги в этой области не считаются. Подумать только, некоторые считают, что я создал этот музей, чтобы жить на доход, который он мог бы мне приносить! Это значит, они действительно плохо меня знают. Музей, это другая жизнь. Ты встречаешься с людьми, разговариваешь с судьей, адвокатом… Это не ради 20 франков за вход. Иногда какой-нибудь парень давал мне 20 франков, сорок франков за двоих. И я рассказывал полтора часа, объяснял и все такое. В конце концов проходят часы. Музей, это другая жизнь. Если бы я был должен прожить заново, получить вторую жизнь, то тогда бы капитаном Кусто. Исследования. Знание. Вот это да. Я завидую образованному человеку. Однажды в Алжире я ехал на трамвае, и там были два человека, которые разговаривали между собой. Священник с ученым? Не знаю. Они вели настолько захватывающий разговор, что я пропустил свою остановку. Я все слушал их четыре или пять остановок и вернулся в обратную сторону на другом трамвае.

Я не имел счастья продолжить свое образование, и именно потому любой репортаж о любом предмете меня интересует, как и споры. Или чтение. Когда я был в Париже, в какой-то момент я записался в Сорбонну, чтобы слушать лекции. Нужно было платить за лекции. Я ходил туда какие-то дни. Потом на следующий день. Два часа лекция. Одна лекция, а потом оп, и через час другой курс. Я ходил туда раз пятьдесят. Там не только молодежь. Там были и люди тридцати, сорока лет, и даже люди семидесяти пяти лет, которым это нравилось. Они записывали и все такое. Я не записывал, я просто ходил. Я слушал.

Правосудие и произвол

Я начал следить за судебными процессами с пятнадцатилетнего возраста. Я ходил в суд. Это интересовало меня. Я ходил туда, чтобы посмотреть на судей, как они судят, понаблюдать за поведением обвиняемых… Зная, что они рисковали получить смертную казнь, я интересовался их делами. Меня интересовало не столько ведение дела, сколько споры между экспертами. Мне нравятся жаркие споры. Это лучшее средство найти истину. Эксперты приведены к присяге. Один говорит одно, другой говорит, что это неправда… Ссоры экспертов казались мне увлекательными.

А вот работа суда присяжных вызывала у меня немного скептичное отношение. При этом, согласно закону, присяжные необходимы. На присяжных можно повлиять. Судья судит по документам, а на присяжных могут повлиять речи защиты. И потом вердикт зависит также от сентиментальности присяжных. Вот, например, случай, который мог бы произойти: вам нужно вынести приговор, например в Бретани, где присяжные на девяносто пять процентов католики. Представим себе, что преступник убил кюре, чтобы его обокрасть. Присяжные скажут: «Ах! Как! Кюре? Это отвратительно! Смертная казнь!» Ну вот, приговорили к смерти. И далее предположим, что произошло нарушение формы, связанное с написанием фамилии одного из присяжных. В его фамилии стоит Z, а не С, как записал секретарь суда. Судебное постановление отменяется в кассационном порядке. И суд по тому же делу происходит во второй раз в Лилле, где все люди скорее красные.

Там присяжный — это парень из профсоюза; он подумает: «Ну и что? Одним кюре больше или меньше, хорошенькое дело!» И я не думаю, что вердикт будет тем же. Присяжный-коммунист будет менее опечален тем, что убит кюре, чем истинный верующий, и поэтому голосование может быть разным. Правосудие попало в ловушку жизни людей. Процесс длится, совещания долгие. Какой-нибудь присяжный думает, а который час? Уже поздно, меня ждет жена. Я бы с удовольствием сходил поел и так далее… давайте-ка ускоримся. А речь идет о жизни человека. Присяжный считает, что он уверен в виновности, в том, что это преступник, и поэтому, возможно, немного халтурит. В этом причина моих сомнений.

Такой случай произошел в Алжире, в начале 1950 годов, дело Мюллер. Вердикт по делу об убийстве ребенка был обжалован в кассационном порядке. Мать убила своего сына. Она утопила своего ребенка в алжирском порту. Это была женщина, приехавшая из Франции, с тремя детьми. Двое первых, восьми и десяти лет, были помещены в интернат, а третий, пяти лет, жил с ней. Поскольку она стала сожительствовать с одним парнем и ребенок мешал нм, они не нашли ничего лучшего, чем утопить его в алжирском порту. Преступление было раскрыто, потому что два брата этого ребенка узнали его на фотографии в газете. Я следил за всеми заседаниями. При объявлении о том, что их приговорили к смертной казни, парень не сказал ни слова, но женщина рухнула, упала в обморок. А все присутствующие, все люди в суде зааплодировали. Надо сказать, что в Средние века детоубийство наказывалось сажанием на кол: ты умрешь через утробу, ты, погубивший плод своей утробы. Так вот, в этом деле одного из присяжных звали Hemandes, кажется, через S, вместо Henmndez через Z Адвокат ничего не сказал… Но он подал дело на кассацию! Кассация по нарушению формы. Их снова судили в Оране, и там их приговорили к пожизненному. Ну вот, и я думаю, что нм на руку сыграли две вещи. Во-первых, время — во второй раз дело разбирали через год; во-вторых, накал страстей вокруг этого преступления в Алжире был иным, чем в Оране. В Алжире при преступлении, совершенном такой парой, женщиной, приехавшей из Франции и жившей с арабом, у них не было никаких шансов, и совсем не так это было в Оране.

Так вот, возвращаясь к алжирским «событиям», иногда я был просто озадачен! Смотрите, каждый раз они приказывали казнить двоих, троих приговоренных… а потом оп! было десять, пятнадцать помилований.

Дело случая? Тогда почему того, а не другого? В конце 1958 в Алжире было, как я уже сказал, девятьсот приговоренных к смерти. Как в канцелярии могли даровать помилование одному, а не другому? Какая была между ними разница? Это бы стоило проверить. Мы ехали в Оран: казнь или две, щелк! Казнь в Константине. Жжжжжжжж… садимся на самолет, летим в Константин. Выполняем казнь в Константине. Возвращаемся в Алжир… еще одна или две казни в Алжире. И хоп! снова в Оран. Через два или три дня! А потом было десять, двенадцать помилований. Так вот, как, ну как можно изучить пятнадцать, двадцать помилований за двадцать четыре часа? Как можно нормально, серьезно изучить соответствующим образом такие досье? На это нужно часы! Как можно сказать, что этот парень заслуживает смерти, по сравнению с тем? Потому что внимание, все они имели одинаковые обвинения: убийство, вооруженное нападение, квалифицированная кража, ношение оружия… Преступления были одними и теми же, одинаково ужасными. И все же были казненные и были помилованные. А почему того? Вот тут… тут я вспоминаю Фукье-Тенвиля,[59]«пропал!», так, так, так, давайте, вперед! Вот тут-то у меня и возникают сомнения. Я говорил отцу, это же невозможно! Как могут они так спокойно выносить суждения о помиловании? Представляю себе парня в канцелярии… так, так, так, так, давайте! одного или двух пропустим, а теперь… ну… давайте, десять, пятнадцать помилований. Именно тут кроется несправедливость. Вот этот парень, как он туда попал? Невозможно гак вот изучить жизнь человека меньше чем за полчаса. Необходимо досье, чтобы понимать, как он жил, когда был молодым… пострадал ли он, по сравнению с другим… есть ли у него какие-то заслуги. Невозможно обработать вот так вот пятнадцать, двадцать досье за день или за два. Да, тут возникают вопросы. Делалось ли это для примера? Не думаю, что дело было в адвокате, что было давление. Президент республики также имел свое слово. Он держал жизнь приговоренного в своих руках. Но как можно за, предположим, двадцать четыре часа представить президенту республики сорок досье. В Алжире, как я уже сказал, в феврале 1957 было двадцать казней. Двадцать казней за месяц! А значит, было как минимум восемьдесят помилованных! Больше восьмидесяти или ста помилованных. Как можно серьезно изучить более ста досье за такое короткое время?

Судебная ошибка

Насколько я за то, чтобы правосудие наносило удар, когда оно уверено в деле, настолько же, по-моему, когда существует несправедливость, необходимо ее признавать. И к сожалению, иногда бывают несправедливости. Людовик XVI отменил пытку в 1780, но Леопольд II,[60] брат Марии-Антуанетты, сделал лучше. Он отменил смертную казнь. Он даже задумал систему штрафов, которые могли бы послужить к возмещению ущерба людям, ставшим жертвой судебной ошибки! В последнее время, к несчастью, судебные ошибки имели место. Одна из них меня особенно поразила.

Один человек — его звали Агре — несмотря на выдвинутые против него обвинения, все отрицал. После многих лет тюрьмы он потребовал, чтобы его дело пересмотрели. Он отправил судье фалангу одного из своих пальцев. Ничего. Через некоторое время — вторую фалангу. Наконец его процесс открывается снова, и его объявляют невиновным. Невиновным! И вот члены суда и страховые компании принимаются спорить о сумме, предназначенной на возмещение причиненного ущерба. Семь лет тюрьмы, и они еще спорят! И ему дают нищенскую сумму: 270 тысяч франков! Фу! это недостойно! Недостойно об этом спорить! Как? 200,300 тысяч франков… Парню, который потерял молодость! Он отсидел семь лет ни за что! Невиновный, сидевший за решеткой — тут не время торговаться. Тут же они должны были дать ему пожизненную пенсию! Тут же как минимум 10 тысяч франков в месяц. Сразу же, сразу, без споров. А тут они спорят, как торговцы коврами! 25, 27 миллионов старых франков… Это недостойно! Это и сказал Агре. Он сказал: «Мое заключение оценивали, как торговцы коврами. Для меня главное, — сказал он, — чтобы меня провозгласили невиновным». Тюрьма — это уже ужасно, когда человек преступник, но когда он невиновен, это уже драма. Это несправедливо. Мы должны оказывать ему уважение до конца его жизни. Потому что член суда, например, продолжает свою жизнь, а тот парень ее потерял… может быть, его покинула жена, он потерял свое положение в обществе. Хорошо, мы его обелили, но он же все-таки страдал в тюрьме. Несчастный! Некоторые предпочли бы семь лет свободы, а не деньги. И общество за это в ответе. Парню, просидевшему семь лет в тюрьме ни за что, надо было бы сказать: «Господин, послушайте, мы ошиблись, мы приносим извинения, мы за это отвечаем. Государство приносит извинения, мы дадим вам новые миллионы и пожизненную пенсию». Вот это было бы правосудие.

Если бы я был судьей, я бы требовал смертной казни только в том случае, когда был бы абсолютно уверен. Я бы даже меньше требовал смертной казни, чем некоторые судьи. При малейшем сомнении я бы требовал оправдательного приговора. Требовать смертной казни надо было бы только в том случае, когда нет никаких сомнений и имеются доказательства криминалистической экспертизы. Потому что я ходил в тюрьмы, я знаю, что это такое. Однажды в ходе «событий» мы приезжаем на казнь, а в отеле нет мест! Заполнен. Мы оказались в тупике. И тогда в конце концов мы переночевали в тюрьме, в камерах. Все было корректно. Нам дачи одеяла и простыни, чистые и все такое. Я ночевал в тюрьме. Как только подумаю об этом! Так вот, когда видишь все это, решетки… человек кричит о своей невиновности, он невиновен, а никто его не слышит, это ужасно. Парень бьется головой об стену. Бывали такие, которые кончали жизнь самоубийством. Это ужасно!

Если, по несчастной случайности, я бы легально казнил невиновного, как простой экзекутор, я бы мог сказать, что я лишь подчинялся приказам. Но поскольку мои взгляды на правосудие чисты, жизнь моя превратилась бы в долгий кошмар. Я и так вздрагиваю, только подумав об этом. Да, если бы я сейчас узнал, что я принял участие в таком преступлении — в казни невиновного, — всю жизнь меня бы мучили угрызения совести. О! да, всю жизнь. Потому что я считал бы, что участвовал в убийстве. Невиновного! Тогда бы у меня, наверно, начались видения, кошмары. У меня никогда не было кошмаров. Иногда я бы очень хотел видеть сны, потому что во сне ты видишь детали, о которых уже не помнишь. В некоторых снах у тебя появляется видение, ты видишь… бессознательное. Так вот, никогда! Ни кошмаров, ничего. Даже смешно! Никогда. Двести казней, и никогда казнь мне не снилась.

На пороге своей смерти я читаю и перечитываю историю тех двухсот казней, в которых я участвовал, и могу утверждать без малейших сомнений: все эти осужденные были гадкими преступниками. Не было судебной ошибки, я в этом уверен. Я уверен, что все они были виновны. Но, хоть я и уверен в их виновности, я задаю себе вопрос: а если бы один из них был невиновен? Именно поэтому я интересовался делами осужденных. Я читал газеты, обвинительные акты, приговоры. Я следил за процессом.

Я читал отчеты о процессах. Они все были виновны. Такой-то сделал эго, это, это. Я хорошо знал, что такой-то парень бросил бомбу, гранату, что гражданские лица, женщины, дети были убиты, изувечены… Ужасные преступления! Тогда я думал о жертвах. Да, я думал о жертвах.

Когда на кону стоит жизнь подсудимого — говорю об уголовных делах, — роль правосудия состоит в том, чтобы закрыть глаза, если есть хоть малейшее сомнение, но открыть их и нанести сильный удар, если есть доказательства вины при тяжком преступлении. Но, по моему мнению, лучше оставить девяносто девять преступников на свободе, чем казнить одного невинного. Это ужасно. Я, как экзекутор, предпочитаю мое место месту президента республики, генерального адвоката или даже присяжного, который требует смерти кого-либо. За приговор ответственны они. я только казню. Да, если я ставлю себя на место прокурора, это еще хуже! Ведь это он требует смертной казни. Это очень серьезно. И тут нужно быть уверенным. Тут вы поднимаетесь над людьми, чтобы судить их. Виновен! Нужно действительно быть уверенным.

Мне жаль генерального адвоката, присяжных, президента республики, которые являются главными действующими лицами. Именно поэтому для меня прокурор — неблагодарная работа. Я предпочел бы быть президентом суда присяжных или адвокатом. Защищать. Можно сказать себе, по крайней мере, я спас человека. Но прокурор, или даже адвокат обвинения, они по другую сторону барьера. Может быть, кто-то из них знает, кому-то известна деталь, которая могла бы спасти жизнь обвиняемому, и он ее скрывает, чтобы выиграть процесс. Есть такие адвокаты. Они знают, но не желают сообщать, потому что хотят выиграть процесс. Это ужасно… А присяжные! Я был экзекутором, я знаю, как это происходит, и если меня призовут в присяжные, я не знаю, смогу ли я, не откажусь ли я. Вот так вот сказать, в моем мнении, по совести, виновен, смерть! У меня есть документ суда из Эксан-Прованс, где присяжный написал: «в моем мнении, по совести, виновен!» Такой бюллетень голосования присяжных — редкость, потому что в принципе они должны сжигаться. Я положил его в свой музей.

Итак, возвращаясь к вопросу о судебных ошибках, возможно, одна из них имела место, как считают некоторые, в деле Лезюрка, в деле о лионской почте. Нападение на почтовый транспорт. В этом деле их было трое или четверо. А в итоге казнили пятерых. Это значит, что один или двое были лишними!

Но в то время в практике были показания, основанные на опознании. И одна из женщин сочла, что видела его, вот так! Лезюрк, это ведь человек, который умер, которого гильотинировали ни за что! Это ужасно! Потому что нужно понимать, что такое казнь, парень теряет свою жизнь, потом еще его жена и все такое, а он невиновен! Это кошмар.

Лезюрк похоронен на кладбище Пер-Лашез. Поэтому я пошел посмотреть. Потому что мне, как экзекутору, это было интересно. Пер-Лашез — это целое поселение! Так вот, Лезюрк — это склеп, фамильный и все такое. Но это для меня кое-что значит, этот невинно казненный парень. Поэтому я поклонился этой могиле и попросил прощения от имени экзекуторов, участвовавших в подобной несправедливости. И я подумываю о том, чтобы заказать реставрацию этой могилы, за которой совсем не ухаживают и за которую в некотором роде все мы в ответе. И каждый год я хожу поклониться этой могиле, которая для меня символизирует человеческую несправедливость.

Если бы не было закона, это были бы джунгли. Закон необходим. На казни в Тунисе я разговаривал с высокопоставленным представителем судебной власти. Он мне сказал: «Они могут говорить что угодно, но смертная казнь пугает. Послушайте-ка, господин Мейссонье, если бы завтра… если на сорок восемь часов не было бы больше закона, не было бы правосудия, так что, была бы гекатомба!» Действительно, кто не хочет отдубасить соседа, сломать дом соседа, потому что он так или иначе мешает. Другой, ревнивец, хочет прирезать любовника своей жены. Если бы человек был уверен в безнаказанности. Но он боится, что у него будут неприятности. Если бы не было страха перед жандармами, была бы резня! Пришлось бы зажечь красные фонари. Месть была бы страшной! Представьте себе парня с оружием в руках, который нападет на банк и которого никто не будет преследовать? Если бы не было больше правосудия, был бы бардак, гражданская война. Поэтому, что бы ни говорили, именно страх, страх перед правосудием, страх перед наказанием удерживает общественную жизнь.

С другой стороны, если мы хотим быть оптимистами, можно подумать, что человек понемногу становится более цивилизованным. Действительно, можно сердиться на кого-то, но не покушаться при этом на его жизнь. Можно жить на другие средства, не грабя других. Может быть, мы еще в самом начале пути, и через тысячу или две тысячи лет человек будет иметь достаточно воспитания и достаточно доброты по отношению к своим ближним и при этом не бояться правосудия.

Могила Лезюрка, вероятной жертвы судебной ошибки.
Фернан Мейссонье нашел эту могилу на Пер-Лашез и регулярно посылает на нее цветы от имени экзекуторов криминальных приговоров

Сейчас мое представление о правосудии становится все более и более двойственным. Потому что правосудие исходит от власти, а власть становится все более и более сомнительной. Поскольку люди, которые управляют нами, являются все менее чистыми. Например, развращенный депутат, укравший у государства миллионы франков, на пять лет лишается права быть избранным. Через пять лет он может быть избран снова, и ничто ему не мешает стать министром. Где же правосудие, справедливость по сравнению с мелким преступником, который никогда не сможет быть даже простым почтальоном из-за своей судимости?

Памяти Лезюрка. Во славу Правосудия. Мейссонье
Загрузка...