ОТДЕЛ ТРЕТИЙ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ВАНДАЛИЗМ

ГЛАВА I ВАНДАЛЫ И ИКОНОБОРЦЫ

Человеческая натура соткана из противоречий: эта истина находит подтверждение в истории всех времен, и эти противоречия и являются именно одним из симптомов того коллективного невроза, который, главным образом, обнаруживается в моменты народных смут. Сообразно этому и в революционной трагедии бывали самые резкие переходы: утром народ стремился смотреть, как летят головы под ножом гильотины, а вечером искал других зрелищ и переполнял сады и театры. В самый разгар террора все увеселительные заведения делали полные сборы. То же противоречие замечается и во всем остальном. Искусство во всех его видах прославлялось и поощрялось более, чем когда либо, а наряду с этим не менее немилосердно истреблялось все, что составляет лучшее украшение и драгоценнейшее достояние всякого цивилизованного общества. Не будучи в состоянии бороться с таким течением по причинам, не имеющим ничего общего с задачами чистого искусства, республика была вынуждена это терпеть и допускать. Еще раз подтверждалась истина, что добро и зло неразлучны, причем последнее берет обыкновенно верх над первым. Может быть, причиной этого была присущая вообще демагогическому режиму по самому его существу враждебность ко всему, что противоречит его упрощенным и односторонним взглядам? Во всяком случае не подлежит сомнению, что победоносный народ не отличается особой деликатностью своих приемов и, как дикий зверь, вырвавшийся на волю, бросается на все довольно безрассудно.

Как велика поэтому должна быть ответственность тех, кто сперва так долго держит его на помочах и потом внезапно бросает его на произвол природных инстинктов! Напрасно было бы установлять эту ответственность и искать виновных. Тот, кто берется за такую задачу, упускает (а может быть даже вовсе не признает) того фактора, существенность коего все более возрастает в наших глазах с тех пор, как мы производим настоящее исследование. Мы говорим именно о факторе патологическом. Не безразлично ли, например, на весь ли Конвент или лишь на одну из его групп падает ответственность за враждебное отношение республики к памятникам искусства, за указы, изгоняющие все, что чем-нибудь напоминало ненавистное прошлое? Конвент, — да не покажется это положение парадоксом, — мечтал, напротив, о возрождении искусств; грандиозные празднества, которые он задавал, доказывают, что он далеко не был чужд эстетического чувства. Он делал всякие усилия, чтобы из исключительной привилегии богачей сделать роскошь доступной для всего народа, чтобы те удовольствия, которые в былые времена были для него недосягаемы, стали отныне всеобщим достоянием. Но он упускал лишь при этом, что для этого надо прежде образовать и воспитать народ. Послужило ли бы, выражаясь научным языком, это воспитание достаточным профилактическим средством? Принесло ли бы оно больше уважения к дивным памятникам презираемого прошлого? Мы затрудняемся ответить на это утвердительно, и именно потому, что в периоды общественных переворотов нарождается совершенно особое, только и присущее этим периодам мировоззрение: «Homo homini — lupus est». Никогда не оправдывается так это изречение Плавта,[157] как именно в эпохи революций. Действительно, в подобные моменты развивается какая-то особенная жажда ненависти, какой-то особый голод гонения против всех и вся, начиная с людей и кончая неодушевленными предметами.[158] Все народы всегда стремились олицетворять свои политические или религиозные верования в символах. Пока существует вера, люди уважают эти символы, даже поклоняются им; но как только вера начинает ослабевать или исчезает окончательно, она как бы сама обращается против своих символов и при том с тем большей яростью, чем дольше им поклонялась. Идолопоклонство выворачивается, так сказать, наизнанку, это его специфическое свойство. Самые рьяные иконопочитатели под влиянием какого-нибудь импульса становились обыкновенно самыми безжалостными иконоборцами.

Горячечное состояние овладевает массами совершенно так же, как лихорадка начинает трясти отдельных людей: перемежающимися вспышками и пароксизмами. Это вступительный — продромальный период будущей серьезной болезни. Благоприятная почва, так сказать, питательная среда для предстоящей разводки болезнетворного микроба готовится исподволь, иногда очень заблаговременно. Весь вопрос лишь в том, взвешивает ли все последствия тот, кто обсеменяет подобную почву, кто предпринимает в этой готовой питательной среде культуру зловредной бактерии?

Чем считать декрет Конвента, коим было предписано разрушение по всей Франции последних остатков королевских памятников, гробниц и усыпальниц, как не ударом в набат, призывавшим грубую и безвольную толпу к взрыву кипевшей в нем и искавшей какого-нибудь выхода ненависти? Не являлся ли он явным кличем на грабеж, разбой и погром, пробуждавшим самые низменные побуждения черни?

Первым подстрекателем народного вандализма был С.-Денисский городской муниципалитет. В протоколе его заседании от 1-го мая 1792 г. значится: «Одним из гласных заявлено, что в церкви бывшего аббатства (Св. Дениса) доныне имеются явные остатки феодального строя, представляющие, якобы, части королевских гробниц, а посему предложено подвергнуть таковые осмотру через следующих людей, на тот предмет, дабы убедиться, не принадлежат ли оные к памятникам искусства, для чего и войти в сношение с местным Окружным управлением».

1 августа того же года Конвент уже законодательным порядком разрешил это представление С.-Денисской думы в утвердительном смысле.

«Комитет, — заявляет в Конвенте Барер, — признал, что для достойного ознаменования дня 10 августа, в который пала королевская власть, надлежит в его годовщину стереть с лица земли пышные гробницы в С.-Дени».

«Во времена монархического режима даже и посмертные жилища предназначались для прославления земных владык. Величие и гордость королей не смирялись и после их смерти. Скипетроносцы, принесшие столько зла родине и человечеству, продолжают кичиться своим улетучившимся величием даже в могилах.

Властная десница республики должна немилосердно стереть с лица земли их высокопарные эпитафии и снести мавзолеи, являющиеся хранителями останков печальной памяти монархов».

Было предписано разбить гробницы и, переплавив свинец и бронзу, представить металл в национальные оружейные мастерские на отливку орудий, потребных для защиты отечества.

Первой была разрушена гробница короля Дагобера, ближайшая к алтарю. За ней чудный мавзолей Генриха II, принадлежавший резцам Жермена Пилона и Филиберта Делорма, был раздроблен в мелкие куски, для вывоза коих потребовался десяток подвод. Мраморные статуи, колоны, цоколя и барельефы погибли под киркой и лопатой: народ наперерыв рвался нанести удар изображению тиранов. Пощажен был только памятник Тюрена, не принадлежавшего к царскому роду, что, однако, не спасло от разрушения гробницы Дюгесклена…

Когда толпа наколотила досыта рук, ног, голов и носов, она бросилась на сами гробницы, но, вместо ожидавшихся в них богатств, лишь в одной гробнице короля Пепина нашлось несколько золотой канители, которая при рассмотрении оказалась, однако, мишурной. Народное раздражение против мирно почивавших в своих могилах былых деспотов этим не удовлетворилось; было мало уничтожить их изображения, надо было осквернить и самые их останки. Справедливость требует упомянуть, что Конвент постановил лишь извлечь из гробниц королевские тела, предав их затем погребению. «Я требую, — заявил в Конвенте гражданин Лекинио, — чтобы эти иссохшие остатки деспотизма были преданы земле». Толпа исполнителей набросилась прежде всего на могилу Тюрена. Она вскрыла гроб и нашла в нем засохшую мумию с сохранившимися чертами покойного маршала. Когда ее укладывали в дубовый ящик, один из ревностных поклонников полководца отделил у трупа один палец — на память. Это был не более и не менее как сам народный трибун и кумир Камил Демулен!

Около восьми месяцев останки Тюрена показывались стекавшейся в огромном числе публике за деньги. Сторож, не довольствуясь доходами, вырвал один за другим все зубы из челюсти покойника и пустил их в распродажу между коллекционерами; еще немного спустя тело Тюрена было перевезено уже в какой-то простой зоологический музей и помещено «между скелетами слона и носорога».

15-го термидора IV года (2 августа 1796 г.) в Совете пятисот[159] на это было обращено, наконец, внимание. Директория распорядилась перенести останки народного героя в музей памятников, и из редкости зоологической они стали, таким образом, редкостью исторической. Только Наполеон отменил, наконец, все эти неприличные распоряжения и повелел торжественно перенести Тюрена вместе с его сохранившимся С.-Денисским мавзолеем в церковь Инвалидного дома, где они и находятся поныне вместе с сердцем Вобана и прахом самого Великого императора.

Осквернители королевских святынь, ограничившиеся при первом погроме усыпальницами королей первой и частью второй династии, скоро исправили свой промах; нашлись люди, которые позаботились навести их и на дальнейшие подвиги. Говорят, что нападение на могильный склеп Бурбонов последовало по подстрекательству самого Робеспьера. Доступ в склеп через существующую лестницу был узок и затруднителен; пришлось пробить новую брешь в стене. Первым был открыт гроб Генриха IV. Его прислонили стоймя к одной из колон, поддерживавших своды, и каждый мог иметь сюда доступ. Публика буквально давила друг друга, чтобы увидеть поближе и прикоснуться к останкам великого народного любимца, но и здесь толпа выказала себя, по обыкновению, грубой и жестокой.

Какая-то женщина ударила мертвое тело по лицу, ребенок утащил два королевских зуба и оторвал у трупа усы; а какой-то солдат отрезал длинный клок волос от его бороды на «счастье» себе и на «страх» врагам.

25 октября 1793 года откапывание мертвых тел закончилось. Обломки могил, перенесенные к фасаду церкви, пошли на фундамент статуи Свободы. В этом был, по мнению современников, «символизм чистый и могучий».[160]

Победители 10 августа хотели целиком пожать плоды своей победы. Разрушая могилы в Сен-Дени, они валили мимоходом и повсюду королевские статуи.[161] 12 августа 1792 года под их усилиями пала статуя Генриха IV. Остались только четыре бронзовых пленника, прикованных к углам монумента, кусок ноги коня, да одна рука и сапог всадника. Надо признаться, что этих пленных, служащих подножием монарху-победителю было вполне достаточно, чтобы задеть щепетильность защитников «прав человека». Впрочем избегли разрушения не только фигуры, окружавшие памятник Генриха IV, но и статуи, окружавшие памятник Людовика XIV на площади Побед, и которые теперь украшают фасад Инвалидного дома.[162] На шею конной статуи Людовика XIV накинули веревку, и она свалилась при громких рукоплесканиях черни. Когда очередь дошла до коня, то несколько человек осмелились предложить оставить его на месте, без узды, «как эмблему свободы». Но подобное предложение отзывалось почему-то аристократизмом, и авторам его пришлось возможно скорее улизнуть, чтобы самим в свою очередь не испытать веревки и фонарного столба. Большая часть бронзы, была отослана в Крезо на отливку пушек, послуживших вскоре затем для отражения иноземного нашествия. Статуя великого короля нашла себе, таким образом, по крайней мере, благородное применение.

Некоторые высказывали, что при подобном отношении к столь популярным и великим королям, как Генрих IV и Людовик XIV, тот, который в течение всей своей жизни не вызывал ничего, кроме возмущения, своей распущенностью и расточительностью, избежал такой же участи. Это положительно неверно. Людовик XV тоже не был пощажен, но при обстоятельствах доныне еще мало известных истории.

Под влиянием своего лейб-медика Людовик XV учредил в Париже Медико-хирургическую академию, которой затем и не переставал покровительствовать во все время своего царствования, поддерживая ее щедрыми пожертвованиями. Не удивительно, что благодарные хирурги воздвигли ему целых две статуи: одну мраморную, в зале «искусств», на месте, где ранее долго стояла статуя Аполлона Бельведерского, а другую бронзовую, которую патриоты сразу же отослали в переливку на артиллерийские орудия. Вопрос об участи первого изображения, т. е. мраморной статуи, разбирался в заседании Академии, на котором было внесено три предложения: или доложить о деле Министру внутренних дел, или потребовать распоряжений Муниципалитета, или же, наконец, немедленно донести Конвенту.

После довольно бурного совещания остановились, наконец, на том, что Бюро академии обратится за указаниями к Министру внутренних дел и согласно сему директором оной было написано следующее письмо:

«Гражданин-министр, Хирургическая академия поручила мне известить вас, что в ее помещении имеется мраморная пешая статуя Людовика XV и несколько картин и орнаментов, относящихся к феодальной эпохе. Академия не осмелилась принять по этому поводу окончательного решения, не снесясь предварительно с Министром внутренних дел, от которого и будет зависеть принять подсказываемое ему его благоразумием решение». (Подписал) Сабатье, директор. По неизвестным причинам ответа на это от министра не последовало.

Между тем приближался день годового публичного акта, а никакого решения все еще принято не было. Тогда Академия вышла из затруднения довольно остроумно; в ее официальном протоколе от 21 марта 1790 г. содержится следующее постановление: Академия, не получив от Министра внутренних дел ответа на представление, которое по ее поручению было сделано ее директором, и находя, что оставление мраморной статуи Людовика XV на виду у публики в предстоящий четверг 11 апреля, день публичного торжественного заседания Академии, — непристойно (sic), постановила обшить сию статую досками, в ожидании дальнейших распоряжений министра. В таком положении дело и оставалось до июля месяца 1793 г., когда ворвавшаяся в Академию толпа санкюлотов разрушила дощатый чехол, прикрывавший монумент и разбила статую вдребезги. Этот упрощенный способ разрешения академических сомнений, о котором протрубили все газеты, не мог не произвести в Академии некоторого переполоха. Период колебаний ученой коллегии живо окончился, и в доказательство своего гражданского усердия на благо отечества, а главное, чтобы не быть, Боже сохрани, заподозренной в оппозиции, Академия поспешила назначить от себя трех комиссаров с неограниченным полномочием уничтожить все предметы, которые могли считаться монархическими эмблемами.[163]

Бесполезно входить в дальнейшее описание разрушений и безобразий, в коих виновны вандалы революции. Но, во избежание общих и неопределенных жалоб, мы считаем нужным установить против них главные обвинительные пункты. Мы не опустим при этом и смягчающих вину обстоятельств, так как наш труд вовсе не посвящен укорам против революции и представляет скорее защитительное ей слово, чем обвинительный акт. Точность здесь тем более необходима, потому что не было, кажется, вопроса, который вызывал бы более ожесточенных споров, и к тому же при самом пристрастном освещении с обеих точек зрения. Нашим путеводителем будет при этом, если и не очевидец тех событий, о коих он сообщает, то по крайней мере их современник, который не может быть заподозрен в каком-либо пристрастии или приверженности к монархическому режиму, а именно конституционный епископ Грегуар. Мы имеем перед собой его четыре доклада на тему о вандализме, из которых последний оставался доныне почти неизвестным.

Первый доклад епископа Грегуара помечен 14 фруктидором II года «Республики, единой и неделимой» (т. е. 31 августа 1794 г.). Это весьма откровенное признание: «Национальная движимость, — по словам доклада, — пострадала от страшных расхищений. Самые значительные из них совершены в области искусства. Не сочтите преувеличением, если я скажу, что одно перечисление всех похищенных, уничтоженных и испорченных вещей составило бы несколько томов. Не проходит дня, чтобы до нас не доходило печальное известие о каком-либо новом разрушении». Доклад[164] изобилует массой фактов, из которых мы выбираем лишь самые знаменательные и любопытные.

Начнем с книг. Невозможно сосчитать, сколько продано за бесценок самых замечательных как по редкости, так и по роскоши издания, книг. Довольно сказать, что требник Капетинской часовни в Версале едва ли не ушел бы на ружейные патроны, если бы Национальная библиотека, вовремя не завладела этой редкостью, которой материал, работа, виньетки и заставки представляют замечательный памятник искусства.[165] В объяснение такой «книгофобии» приводят иногда дурное состояние переплетов, по коим нельзя было судить о редкости издания. Но, как справедливо замечает епископ Грегуар, нередко даже какие-нибудь незначительные миниатюры, виньетки, ребячески исполненные чертежи и самые безобразные по виду рисунки служат для освещения исторических фактов, устанавливая их даты, восстанавливая фигуры несуществующих музыкальных инструментов, разных военных машин и орудий, одежд и пр., о которых по дошедшим описаниям можно судить лишь очень неполно и неясно. Для фанатиков все это соображения второстепенной важности, а когда подозрительная книга трактует о богословии или благочестии, тогда ее участь решена беспощадно и безапелляционно.

Замок Ссо, перешедший от герцогини Мэн к Бурбонам-Пантиэврам, обладал немалым количеством произведений подобного рода. Какой-то букинист, пронюхав, что 5 жерминаля IV г. движимость из замка Ссо будет перевозиться в здание арсенала,[166] отправляется туда, входит в сделку с перевозчиком книг, и все они вместо арсенала попадают к нему. Он не замедлил переправить их в Англию, где выручил за них громадные суммы. Следует, впрочем, сказать, что в обмен он сдал извозчикам не одну стопу макулатуры, несомненно, столь же пригодной на патроны, для изделия коих предназначались бурбонские редкости.[167] Пергаменты монастырских архивов,[168] манускрипты, иллюминованные искусной рукой рисовальщиков-миниатюристов средних веков, папские буллы, требники и другие драгоценнейшие книжные редкости ушли попросту на картузы для пушечных снарядов.[169] В артиллерийский парк в Фэре попало особенно много редких рукописей на пергаменте и на старинной веленевой бумаге. Из них немногое удалось спасти.[170] Но случалось еще и иное; мы возвращаемся к словам собственного доклада Грегуара: «Пока вандейские злодеи разрушали памятники в Партенее, Анжере, Семхоре и Шиноне, Ганрио задумал возобновить подвиги калифа Омара в Александрии.[171] Он предлагал не более и не менее как сжечь Национальную библиотеку, и такое предложение повторилось также и в Марсели».[172] За неимением публичной библиотеки, здесь ограничились уничтожением дворянских документов, хранившихся в общественных архивах.[173] И кто же предложил эту меру, следствием коей должно было быть уничтожение стольких важных исторических материалов? Это был ученый философ, — автор «Картин прогресса человеческого ума», маркиз Карита де Кондорсэ!

Было бы, впрочем, большим заблуждением предполагать, что все революционные вандалы были из черного, необразованного народа. Не знаменитый ли ученый, член упраздненной революцией Французской академии, потребовал уничтожения королевских гербов на переплетах Национальной библиотеки? И когда ему заметили, что подобная операция обойдется не менее 4-x миллионов, то Лагарп, — так как это был именно он, с легким сердцем отвечал: «Можно ли говорить о каких-то 4-х миллионах, когда речь идет об истинно республиканском деле?»

Не пример ли это тоже воздействия страха, который овладевает в эти моменты самыми здравыми и самыми уравновешенными при других обстоятельствах умами; не тот же ли Лагарп комментировал трагедии Расина с фригийским колпаком на голове?

Тем, кто предполагает, что изложенное выше предложение Лагарпа осталось лишь платоническим, мы рекомендуем вникнуть в следующий документ, извлеченный из архивов и заслуживающий особого внимания, так как доныне он или просто был неизвестен или, может быть, умышленно не замечался историками революции.[174]

«Принимая во внимание, что декрет об уничтожении феодальных следов во всей республике должен быть приведен в исполнение самым строгим образом, а между тем уничтожение сих ненавистных всякому доброму республиканцу знаков на книгах невозможно без повреждения таковых и что, с другой стороны, книги, являясь источниками света и человеческих знаний, памятниками науки, истории и искусств, не заслуживали бы подобной участи, Комиссия по охранению памятников считает своим долгом пригласить всех художников и в частности переплетчиков к изысканию самого верного способа для уничтожения: 1-ое, гербов, оттиснутых либо на корешке, либо на самих переплетах без повреждения таковых;[175] и 2-ое, находящихся в самих книгах штампов их прежних, на веки сверженных обладателей. Комиссия уверена, что таковой труд может быть предпринят с усердием только истинными республиканцами, заинтересованными одновременно как в уничтожении всех следов королевской власти, так и в сохранении образцовых произведений человеческого ума и творений великих людей…

(Подписано): Сержан, депутат, председатель».

Фабриканты бумаги и типографщики были обязаны на всех их изделиях заменить монархические знаки эмблемами свободы.

С этих пор и появились «патриотические и революционные переплеты», на корешках коих красовались девизы в таком роде: «Жить свободным — или умереть», «Свобода», «Равенство», или «Единение, Сила и Свобода».

Эмблема свободы прилагалась не только к переплетам, но и к денежным ассигнациям и к гербовой бумаге.

Немало «аристократов» из опасения домашних обысков заменили гербы на переплетах своих книг патриотическими изображениями или просто заклеивали их революционными эмблемами. Мы имеем такой образец, представляющий сочинение, озаглавленное: «Общественный театр 1768 года»; на его переплете наклеен овальный кусок красного сафьяна, украшенный в центре ликторской связкой, лежащей на двух скрещенных пиках. Снимая осторожно эту наклейку, искусный переплетчик Грюэль обнаружил под ним хорошо сохранившуюся позолоту, изображающую полный герб Анны Маргариты де Бово-Карон, герцогини Мирпоаской.[176]

В музее Карнавалэ находится интересная коллекция переплетов и золотильных штампов революционной эпохи.[177]

Вероятно, в ответ на приведенное выше воззвание Комиссии по монументам, в делах последней находится и следующее небезынтересное прошение: «Граждане! Так как ныне поднят вопрос об отыскании средства для уничтожения следов феодализма, имеющихся в большом количестве в Национальной библиотеке, то гражданин Дюран, состоящий переплетчиком этой библиотеки уже 28 лет и знающий превосходно свое искусство, предлагает вам свои услуги. Он в свое время оттискивал на книжных переплетах гербы и сумеет ныне снять таковые обратно, не повреждая драгоценных произведений славного книгохранилища. Он имеет мастерскую в самой библиотеке и таковая операция может быть им произведена на месте, без всяких издержек по перевозке. Он готов выполнить подобное поручение, если таковое будет ему дано и ревностно послужить Республике в настоящем деле, которое передается в их роду от отца к сыну, в течение уже 80 лет, состоящих переплетчиками библиотеки. Граждане-хранители Национальной библиотеки могут засвидетельствовать, что гражданин Дюран обладает в этом деле всеми необходимыми способностями и познаниями и предлагаемый им ныне способ вполне безопасен для самых ценных книг. При сем проситель представляет образец своей работы, ходатайствуя о его подробном рассмотрении».

К сожалению, дальнейших сведений об участи, постигшей ревностное усердие гражданина Дюрана, не имеется.

Гербы на каретных дверцах, окруженные нередко великолепной живописью известных художников, пришлось по большей части, попросту выскоблить. Некоторые скрывали их, заклеивая серебряной бумагой или затягивая их материей.

Какой-то герцог, не веривший, вероятно, в жизненность республики, изобразил поверх своего герба туманное пятно с следующим девизом: «Сие облако — преходяще». На дверках другой кареты вместо эмалированного герба работы Мартена появился вдруг череп на двух человеческих костях. Последовало распоряжение срубать через полицию с фронтонов всех дворцов и отелей гербы, если их владельцы замедляли почему-либо это делать сами. Офицерам и нижним чинам было воспрещено являться на службу и вообще повсюду в обмундировании или в снаряжении с эмблемами королевской власти.[178]

Ненависть к несчастному Людовику XVI достигла до такой степени, что распространилась даже на гербы его коронационных карет. В протоколах Комитета народного образования содержится следующее: «Комитет препровождает к Давиду извлечение из протокола Конвента, которым приказано „разнести на куски“ (?) карету, известную под наименованием „коронационной“».

«В заседании 3 прериаля Комитет, заслушав донесение Давида и Букье, избранных комиссарами для исследования живописи на гербах коронационных карет тирана Людовика XVI и других экипажей, служивших прежнему двору, постановил, что во исполнение декрета от (в протоколе, — пробел) украшенные гербами дверки названных карет должны быть сожжены».

1793 год был золотой порой для любителей книг и автографов, при непременном, однако, условии скрываться, притворяться санкюлотами и закидывать свои сети под покровом глубочайшей тайны. Так как страсть к автографам была «в сильном подозрении», то ее не приходилось выставлять напоказ, и попади подобная профессия в чей-нибудь паспорт, она привела бы его обладателя ко многим неприятностям.

Домашние обыски были в то время очень часты, и для несчастного библиофила, сколь бы он ни был сам по себе безобиден, было все же опасно держать у себя в библиотеке книги в переплетах с королевскими гербами или автографы разных Людовиков. Во время обыска у Дюпланиля, переводчика «Домашней медицины» Бухана, один из комиссаров заметил на полке папки и связки бумаг. Он стряхнул с них пыль и выронил несколько писем Людовика XIV, Тюреня и некоторых знаменитых писателей. Он сурово обратился к трепещущему Дюпланилю: «Ты утверждаешь, что ты не аристократ, а между тем ведешь переписку с тираном и с подозрительными людьми?». Дюпланиль выбивается из сил, чтобы доказать, что авторы этих писем все давно перемерли, но взбешенный комиссар не обращает на это никакого внимания. «Все равно, — кричит он, — если ты осмелился получать от них письма и еще сохранять их, тебе не миновать эшафота!..»[179]

Этот эпизод, среди сотен других подтверждает уже сказанное выше о необузданном фанатическом невежестве тех, кого вместо того, чтобы сдерживать, — напротив, подстрекали на подвиги вандализма. Но тогда «фанатиками» называли наоборот тех, кто возвышал голос против этих злоупотреблений.

«У всех и всюду, — пишет Грегуар в своих мемуарах,[180] — отбирались книги, картины и скульптурные произведения, словом, все, что носило хоть какой-нибудь отпечаток религии, феодализма или королевского достоинства. Потери такого рода положительно неисчислимы. Когда я в первый раз предложил остановить эти опустошения, я удостоился лишь прозвища „фанатика“, желающего под предлогом „любви к искусству“ сохранить трофеи и суеверия. Однако эти излишества вскоре приняли такие размеры, что, наконец, и в Комитете признали возможным дать мне высказаться, и мне было разрешено представить Конвенту мой доклад против вандализма. Я изобрел это слово, чтобы остановить злодеяние, которое оно означает; я „словом убил факт“».

Самый доклад Грегуара, к сожалению, служит доказательством, насколько увлекался его автор, рассчитывая «убить факт». Ему приходится самому сознаваться, что, невзирая на «множество законов и предписаний, изданных тремя национальными собраниями с целью охранения литературных сокровищ», книги и картины продолжали расхищаться, продаваться или же, что было не лучше, валялись брошенными на добычу червей, пыли, дождя и сырости!

Перейдем теперь к разрушениям другого рода, еще более ужасным, чем предыдущие, так как большинство из них было непоправимо. На башенных часах Парижского парламента разбили статую Благоразумия и Справедливости резца Германа Пилона, а гербы, бывшие на них, почему-то оставили.[181] В церкви св. Павла разрушили монумент, воздвигнутый знаменитому архитектору Мансару; в церкви св. Николая Шардонетского разбили великолепную плащаницу работы Путье по рисункам Лебрена; в церкви св. Сульпиция изуродовали скульптуры Бушардона; в Сорбонне изрезали прелестную копию Шампаня, изображавшую кардинала Ришелье. В Марли, в Дижоне, в Нанси… но к чему продолжать этот бесконечный список?[182] Остановимся лучше на одном только факте, рисующем всю бессмысленность вандалов во всем ее блеске.[183] «В Анэ, посреди пруда, стоял великолепный бронзовый фонтан, изображавший оленя. Его вздумали уничтожить по той причине, что охота есть институт времен феодализма. Удалось, однако, сохранить это изваяние, доказав, что бронзовые олени не подходят под закон об уничтожении следов королевской власти».[184] Известен анекдот о стенных часах тестя Камиля Дэмулена, которые были конфискованы лишь потому, что стрелки часов оканчивались трилистником, а трилистник похож на лилию!

Все, что напоминало королевское достоинство, должно было быть стерто отовсюду, даже со старинных часов, на которых часовщики старого режима, носившие титул придворных часовых дел мастеров, ставили свои клейма с обозначением этого достоинства.[185]

В Муссо опечатали даже теплицы и оранжереи и если бы не удалось добиться вскоре снятия печатей, то все растения погибли бы.

В департаменте Эндры решили продать с аукциона сто двадцать четыре апельсинных дерева, из которых многие имели до восемнадцати футов вышины, по цене от 6 до 18 ливров за штуку, вместе с кадками, под единственным предлогом, что республиканцам нужны не апельсины, а яблоки! К счастью эту продажу удалось тоже своевременно отменить. По словам Грегуара, перечисляющего эти геркулесовы столпы глупости, «нужно было обладать большой дозой снисходительности, чтобы объяснить их одним невежеством; но если невежество и не всегда преступление, то его панегиристы должны были бы по крайней мере сознавать, что оно всегда великое зло, тем более, что им почти всегда прикрывается недоброжелательство».

Чем другим, как не злобным невежеством, можно объяснить уничтожение картин Корреджио, «изображавших религиозные темы», картин Лесюёра, «на которых были изображены монахи картезианцы» и даже статуй античных богов, причисленных тоже к «памятникам времен феодализма»?!

Пароль был отдан ясно и точно: ничто, напоминающее феодализм,[186] не должно существовать; от него не должно остаться в настоящем ни малейшего следа. Все, что вызывало воспоминания о прошлом, даже на табакерках, бонбоньерках, медалях, пуговицах и т. д., - все было обречено на уничтожение.

В Шлестадте ревностные патриоты порицают древний обычай употребления муниципальных кубков и серьезно упрекают городскую администрацию за то, что она их сохранила: «Они продают священные сосуды, но тщательно сохраняют и гордо пользуются на своих пирах и городских приемах пятнадцатью чисто светскими серебряными кубками». Если так начали говорить уже с 1789 года, то можно смело быть уверенным, что об этих кубках после 1792 г. не было и помина. Там же, в Эльзасе, у местных помещиков в Рибовилье была дюжина серебряных приборов с черенками, украшенными статуэтками двенадцати апостолов. На эти несчастные приборы обрушиваются революционные страсти: фигурки отсекаются от ложек, ножей и вилок по их «политической неблагонадежности».[187]

В городе Морван двое командированных революционных агентов замечают у колодца решетку, украшенную лилиями; они немедленно заявляют муниципалитету о своем удивлении и негодовании, видя «знаки, могущие вызвать воспоминание о старом режиме», и требуют, чтобы решетка была немедленно сломана и предана сожжению под «деревом свободы».[188]

В Ниевре проезд члена Конвента Фуше, будущего Наполеоновского министра полиции, был ознаменован комичным инцидентом. В качестве комиссара Конвента Фуше отдал распоряжение, чтобы каждая община для заседания своего муниципалитета избрала изолированное, обсаженное деревьями место, среди которого должна была возвышаться статуя «Сна» (?).

24 октября тот же Фуше предписал разрушить все церковные колокольни, все замковые башни и даже голубятни, так как они оскорбляли принцип равенства, возвышаясь над другими зданиями. Известно, что позже его смиренное стремление к равенству нисколько не было смущено полученным им от Наполеона титулом герцога Отрантского!

Бронза с колоколов стала рудником для изготовления медной разменной монеты.[189] Что же касается колоколен, то они продавались с аукциона, на снос, а если возникали сомнения относительно того, представляло ли то или другое здание колокольню, то вопрос решался просто: разрушали всякую башню, на которой висели колокола, и на крыше которой имелась стрелка.

Чтобы добыть железа и стали для пик, были уничтожены в несколько дней все шедевры слесарных изделий XVI и XVII веков и все монументальные ограды[190] вокруг храмов. Гробницы и свинцовые кровли аббатств были перелиты в пули. Большая часть драгоценностей, чудеса ювелирного искусства, изделия резчиков эпохи Возрождения — все пошло в горнило; священные сосуды переплавлялись,[191] а ценные кружева просто швырялись в огонь.[192]

С августа 1789 года по всей Франции вспыхнули костры: среди пляски и диких воплей опьяненной черни сжигались тысячи предметов неоцененной стоимости: мраморные столы, камины, зеркала, витрины, цветные стекла, статуи, резные церковные кресла и пр.[193]

«Осветители» замков не щадили даже вековые деревья, которые срубались и сжигались тут же.[194]

Иконоборцы набрасывались не только на все изображения «бывших» ангелов, «бывших» Христов, «бывших» святых, но также и на балдахины, хоругви, подсвечники, светильники, чаши, сосуды, блюда и все украшения обихода, так называемого, «бывшего» католического культа. Местные рабочие привлекались насильно к «делу», их заставляли бросать свою работу, чтобы идти на разгромы церковных и господских владений.[195]

Картины, украшавшие церкви, должны были быть также «удалены с глаз республиканцев, которых возмущал вид апостолов лжи, „сих смехотворных“ фигур, напоминающих о веках рабства и невежества». Однако «картины, признанные художниками за истинные произведения искусства — „шедевры“, должны были доставляться в местные департаментские национальные библиотеки или отправляться в Париж, во Французский музей; что касается остальных, то они подлежали или сожжению, или замазыванию густым слоем краски так, чтобы все следы жреческого лицемерия были уничтожены на них окончательно».[196]

Вероятно, применительно к последнему указанию довольно неожиданно икона Николая чудотворца, покровителя девиц, «жаждущих брака», в гор. Св. Николая Шенского, близ Байи, превратилась в изображение бога Свободы. Эта веселенькая метаморфоза совершилась очень просто: оказалось достаточным заменить на нем митру — фригийским колпаком, а посох — ликторской секирой.

В Жюай-Миндайе избранный мэром общины бывший монах, надумал для спасения иконы Богоматери приписать ей водяными красками красный колпак и таким образом превратить ее в весьма презентабельную богиню Разума, чем и спас образ от рук иконоборцев. По миновании террора революционный головной убор исчез с помощью мокрой губки, и на свет снова появились белокурые кудри Пресвятой Девы.

В Баллеройском замке на одном портрете, изображающем Людовика XIV в детстве, королевский скипетр уступил место республиканскому копью, а маршальский жезл великого Кондэ был заменен попросту мужицкой дубиной.

Столица не отставала от провинции: в Париже, как и в самом глухом местечке, «мания преследования» так же обратилась на неодушевленные предметы.

Гобеленовская ковровая мануфактура давно уже возбуждала громы Марата, который писал в своем «Друге Народа», что «все такие фабрики годны только для обогащения мошенников и интриганов».

Год спустя специальная комиссия, в составе которой находился артист Прюдон, занялась проверкой магазинов мануфактуры, очищая их от антиреспубликанских и монархических моделей. Одновременно Конвент запретил изображение на коврах человеческих лиц, находя «возмутительным, чтобы человеческое изображение попиралось ногами при правительстве, стоящем на страже человеческого достоинства».[197]

Мы, может быть, слишком задержались на излишествах революционного вандализма. Быть может, излишне подчеркнули варварски бессмысленное ожесточение иконоборцев, которые, разрушая немых и безобидных свидетелей минувшего, мечтали одним взмахом топора, кирки или лопаты вычеркнуть из истории целые века? Но ум и чувство слишком возмущаются таким невежественным надругательством злобной и завистливой черни надо всем, что веками труда, усердия и таланта настойчиво созидал человеческий гений.

История, уделяя так много места людям, увлеченным революционной бурей, как нам кажется, доныне слишком недостаточно обращает внимания на громаду обломков искусства и науки, которыми этот вихрь усеял бывшую под ней почву. А между тем, мы как-то все привыкли к мысли, что исчезают с лица земли только люди, когда их миссия здесь закончена, а памятники искусств, кажется, должны оставаться и для нас, и для будущих поколений вечными свидетелями идеальных стремлений человечества к прекрасному и к совершенному…

Трагический конец героев общественных движений не представляется нам поэтому чем либо непредвиденным или неожиданным, но слава прошлого в его немых памятниках нам всегда кажется имеющей неоспоримое право на уважение и на пощаду от рук человеческих.

В своем стремлении сбросить всякое иго, порвать всякую связь с прошлым к чему было революции накидываться на мертвые камни? Эти руины, которые она нагромоздила за собой, останутся для нее вечным укором, от которого ей будет, может быть, труднее освободиться, чем от всего прочего.[198]

Нельзя не согласиться, что истребление произведений литературы и искусства оставило по себе даже более глубокое впечатление, чем все потоки крови, пролитые в гражданской войне. Это чувство было живее и болезненнее не только потому, что камень, глина и полотно были, так сказать, безоружны и неповинны в партийных раздорах, и не потому даже, что было прямо безбожно уничтожать в одну минуту то, что стоило стольких веков труда и усилий.

Основа его лежит глубже и заключается в сознании, что все, что носит на себе отпечаток духовной жизни, не может и не должно погибать без того, чтобы человечество не чувствовало себя глубоко задетым и оскорбленным в какой-либо области своей интеллигентно-духовной жизни: религиозно-правовой, ученой или художественной.

Эти издевательства над человеческой культурой непростительны и не могут быть ничем оправданы, но находят, однако, себе некоторое объяснение в обстоятельствах, при которых они совершались. Умеренными и беспристрастными людьми всех партий давно признано, что исключительным виновником этих событий нельзя назвать никого. Не только какое-либо отдельное лицо, но даже и какую-нибудь политическую фракцию. Виновны в них все вместе, и никто в отдельности.

Душная, тяжелая атмосфера вызывает бурю, шторм, целый катаклизм, который проносится по поверхности земли и безжалостно уносит и уничтожает все на своем пути. Революция создала подобное же явление: страшное, возбуждающее, фанатизирующее человека разрушение ради разрушения; азартную игру, скачку, которой нельзя было остановить, раз только она[199] началась. Иные возлагали ответственность за эти опустошения то на Питта,[200] то на Робеспьера, то на патриотов, то на иноземцев; на самом же деле эта ответственность вернее всего падает на всех и каждого по равной части.

Павший 9-го термидора диктатор не более самого Конвента виновен в этом заговоре во славу мракобесия. Герой пышных празднеств, организатором и божком которых он являлся, Робеспьер, очевидно, не мог быть явным врагом искусств и роскоши и открытым сторонником осквернения и разграбления церквей. Точно так же и Народное собрание, совершившее столько великих дел,[201] осуществившее столько полезных изобретений, создавшее столько прочных учреждений, в данном случае, могло быть само только жертвой бурных народных страстей, которых оно не было в силах сдержать и обуздать.[202]

«Граждане, — восклицал в Конвенте Ляканаль 6 июня 1798 года, — художественные памятники, украшающие большинство наших национальных сооружений, ежедневно подвергаются осквернению со стороны аристократии; неоценимые художественные произведения разбиваются и обезображиваются; искусство несет непоправимые потери. Пора Конвенту остановить эти злобные излишества. Строгие меры уже приняты для сохранение драгоценных произведений скульптуры, украшающих Тюльери, ныне Комитет народного просвещения предлагает вам расширить этот декрет и распространить его на все общественные имущества, и тем защитить искусство от новых потерь, которые ему угрожают». Вследствие такого предложения Комитетом был издан декрет, коим было постановлено за уничтожение или повреждение художественных памятников, составляющих народную собственность, наказание десятью годами каторжных работ. Четыре месяца спустя (в заседании 26 октября 1793 года) Ромм высказал в Конвенте следующее:

«Граждане, вы издали несколько указов, касающихся уничтожения повсюду всего, что напоминает о королевском феодальном строе. Эти распоряжения повсюду исполнялись и исполняются, но злоумышленные люди и враги порядка и свободы начали при этом явно злоупотреблять. Под предлогом уничтожения королевских лилий, они, например, похищают драгоценные монеты, великолепные картины и т. д.».[203]

«Все произведения науки и искусства, по их мнению, носят без исключения, какие-нибудь следы былого деспотизма. Ужас, который таким способом распространяется среди владельцев и торговцев подобными редкостями, играет прямо в руку врагам республики. Английские аристократы, — эти гнусные притеснители своего народа, пользуются случаем, чтобы уничтожить или забрать у нас все наши народные памятники, свидетельствующие о превосходстве нашего искусства и нашего гения над британским, они стремятся этим путем погрузить нас опять в мрак варварства и невежества, и победить, уничтожить нас еще раз на этой почве». Конвент поспешно издал указ, строго воспрещавший под предлогом преследования феодализма и монархизма похищать, разрушать, обезображивать или видоизменять печатные произведения или рукописи, гравюры, рисунки, картины, барельефы, статуи, монеты, вазы, географические карты, планы, модели, инструменты и всякие другие предметы, относящиеся к искусству, истории или просвещению и находящиеся в библиотеках, коллекциях, кабинетах, публичных или частных музеях, в мастерских художников и ремесленников и у книгопродавцев или купцов.[204] Временная художественная комиссия, в которой заседали такие люди, как Томас, Линде, Вилар, Купе и наш собрат Вик д'Азир, восставала с неменьшей энергией против граждан, «чуждых искусству, не понимающих ни ценности, ни происхождения его памятников, которые дерзают их уничтожать и разрушать, под тем, якобы, предлогом, что таковые служат остатками суеверия, деспотизма и феодализма». Сознавая, что его аргументы не могут быть довольно убедительны для тех, к кому они обращены, докладчик пустился даже на лесть: «Когда вооруженный народ, мстя за свои обиды и защищая свои естественные права, восстал, порвал свои цепи и раздавил своих притеснителей, он в своем справедливом гневе мог все уничтожить и разнести. Но теперь, когда он уже доверил заботу о своем благосостоянии и своей дальнейшей мести законодателям и судьям, облеченным его полным доверием, разве ему не достаточно ныне лишь контролировать своих просвещенных ставленников и разве не следует ему по крайней мере их выслушать раньше, чем принимать какое-либо свое окончательное решение? Ведь все эти дома, эти дворцы, на которые он все еще смотрит с возмущением, не принадлежат уже более его врагам, а принадлежат ему самому». «Французский народ, — взывает далее доклад, — ты защитник всего прекрасного и полезного, объяви себя врагом всех противников наук; стань могучим защитником искусства и охранителем его произведений, чтобы иметь когда-нибудь право сказать, как Димитрий Полиоркет: „Я жестоко боролся с тиранами, но искусство, наука и словесность никогда не взывали напрасно ко мне о защите“».[205]

Почему же не вняли такому призыву?[206]

Почему благонамеренные граждане не следили сами за исполнением этих разумных мер? Почему декреты, строго карающие виновников злоупотреблений и беспорядков, оставались мертвой буквой? Ответ на это один: потому что бурное, действующее меньшинство всегда одерживает верх над большинством умеренным и боязливым, и если некоторые, рискуя даже жизнью, сохраняют в революционные эпохи любовь к прекрасному, они все же должны уступать более сильным, чем они, коноводам народных масс.

Все великие народные волнения находили и находят в самих себе источник существования и тщетно было бы ставить им какие-либо искусственные преграды. Мы снова повторяем, что такое зло можно только предупреждать, а не бороться с ним, когда уже бывает слишком поздно.

Возможно ли бороться с бурным, вырвавшимся из берегов потоком, с взрывающейся паровой машиной, со вспыхнувшим с разных концов пожаром! Вандализм похож на эти стихийные явления, перед которыми ум человеческий бессилен. Вандализм определяют профанацией культа прошлого во имя торжества частного или общественного благосостояния.[207] Едва ли такое определение подходит к той безумной страсти к разрушению, вспыхивающей во времена революций. Оно может относится разве к вандализму, так сказать, мирному, который существовал и существует во все времена,[208] обладая, пожалуй, не меньшей разрушительной силой. Если припомнить все подвиги этого мирного вандализма, если начать перечислять все бессмысленно произведенные им разрушения с первых лет истории, то мы можем убедиться, что и мирные и революционные вандалы стоят друг друга и не остаются одни перед другими в долгу.

Надо отдать справедливость редкой умеренности и прямоте того автора, который писал:[209] «Несомненно, что средние века относились равнодушнее к памятникам прошлого, чем эпоха Возрождения; а последняя, в свою очередь, беззаботнее расточала их, чем века новые. Во все эти времена[210] одинаково, и даже доныне без малейших угрызений совести и без всякого сожаления старинные чудеса архитектуры заменяются новыми постройками самого сомнительного стиля, старинные священные ларцы, вековые золотые и серебряные изделия и драгоценности сменяются модными и современными; чудные памятники старинного ювелирного искусства переплавлялись и продаются на слом и на вес ради удовлетворения самых некультурных, пошлых капризов и самых ненужных потребностей.

В разгар волнений, когда толпа охвачена „бредом безумия“, такие варварские поступки еще, пожалуй, понятны; но им, конечно, нет никакого извинения и снисхождения, когда они совершаются хладнокровно людьми, самодовольно считающими себя просвещенными, но на деле каждый день доказывающими все свое невежество и всю свою пошлую посредственность.[211]

ГЛАВА II ПЕРЕИМЕНОВАНИЕ УЛИЦ И СЕЛЕНИЙ

Когда феодальный строй был разрушен в его эмблемах и изображениях, тогда понадобилось изгнать его и из географических названий.

Для объяснения этой непостижимой страсти к всеобщему переименованию, положительно свирепствовавшей в эпоху революции, предлагалось немало разных оснований. Но нужно ли далеко искать причин, руководивших людьми, охваченными манией разрушения? В таком настойчивом стремлении уничтожить все прошлое одним росчерком пера была, конечно, известная доля ребячества. Его авторам, вероятно, казалось, что с устранением всего, напоминавшего прошлое, до наименования мест и лиц включительно, они скорее всего заставят исчезнуть последние признаки „предрассудков и деспотизма“.

Из народившихся в эти лихорадочные минуты имен лишь немногие пережили надолго момент своего случайного появления на свет. Тем труднее поэтому восстановить ныне эти следы непродолжительного, но всеобщего затмения, от которого народ не замедлил очень скоро придти в себя.

В июне 1790 г. декретом Учредительного собрания взамен 60-ти округов, на которые был по распоряжению Неккера разделен Париж при созвании Генеральных штатов, в столице было учреждено 48 секций т. е. отделений. В это же время произведена была и первая попытка нововведения в наименованиях. На первых порах она отличалась большой умеренностью. В самый день погребения Мирабо маркиз де Вильетт „позволил себе“ предложить заменить название „театинцев“ именем Вольтера и оправдывался тем, что „Вольтер у нас будет вечно, а театинцев не будет больше никогда“. Он писал якобинцам: „я полагаю, что такое незначительное нововведение могло бы состояться простым декретом Национального собрания, которое ныне озабочено устройством народных празднеств в честь Мирабо, Вольтера и Ж. Ж. Руссо“. В этом же письме демократический маркиз приглашал: „добрых патриотов Известковой улицы“ поместить на углах своих домов имя Жан-Жака Руссо, так как: „для чувствительных сердец и пылких душ“ интереснее вспоминать, проходя по этой улице, что здесь когда-то жил в третьем этаже Руссо, чем знать, что в былые времена здесь обжигалась известь».

Это переименование было одобрено, а через несколько дней Генеральный совет коммуны постановил, что улица Шоссе д'Антэн, где скончался Мирабо, должна впредь носить имя великого оратора.

В слишком поспешном возвеличении есть тоже своя опасность: вчерашние кумиры часто оказываются назавтра низверженными и от Капитолия всегда близко до Тарпейской скалы. Когда вскрытие «железного шкафа» выяснило, что у патриота Мирабо существовали более чем подозрительные сношения с двором, то толпа повесила его бюст на Гревской площади, а граждане секции «Мирабо» потребовали ее переименования в секцию «Монблана».[212]

Дальнейшие переименования не замедлили, отличаясь гораздо чаще своей поспешностью, чем основательностью. Имена святых, королей и королев отжили свой век вместе с теми, кого они напоминали. Новое положение требовало и соответственных наименований. Секция Людовика XIV превращается в секцию Майль; Сент-Антуанское предместье становится предместьем Славы.[213]

Согласно петиции гражданина Грувелля, «ненавистное имя д'Артуа», данное одной из улиц столицы, заменено именем патриота Черутти. «Святые натворили столько же зла, сколько и монархи, — продолжает далее тот же Грувелль, — заменим же имена этих обманщиков и лицемеров именами философов и друзей человечества». Сообразно с этим Генеральный городской совет постановил, что «улица св. Анны, где родился философ Гельвеций, которому принадлежит первая идея революции, будет отныне называться „улицей Гельвеция“».

Совет с восторгом принял также предложение своего прокурора Манюэля о переименовании улицы Сорбонны, напоминающей своим именем «коварное и тщеславное, враждебное философии и человечеству учреждение», в улицу Катина.[214]

Парижские секции начинают чуть не каждый день обращаться к Генеральному совету с просьбами о переименовании их улиц.[215]

Секция «Майль» желает именоваться секцией «Вильгельма Теля». Секция «Бон-Нувель» предлагает полное изменение всех существующих наименований. Улица «Сен-Клод» должна бы стать улицей «Астрюка», получившего известность благодаря нескольким превосходных трудам по врачебному искусству. Улице «Дочерей Божьих» более подобало бы название улицы «Добродетели». Соображения в пользу этого нового наименования не лишены основательности: «В течение нескольких веков улица Дочерей Божьих, — раньше называвшаяся улицей Дочерей дьявольских, — была притоном разврата. Но с недавнего времени похвальными усилиями полиции нанесен окончательный удар вредоносной тле, занимавшейся здесь своим постыдным ночным промыслом».[216]

«Двор Чудес», служивший в течении веков притоном профессиональных воров и нищих, выходивших отсюда на промысел в изуродованном виде для снискания средств пропитания за счет легковерия прохожих, а вечером возвращавшихся в свое логовище с песнями и пляской, надлежало вместо его прежнего позорного названия переименовать в площадь «Кузниц благой вести». «Эти кузницы, — писали санкюлоты, — произведут большие чудеса, ибо выкуют железо для истребления коронованных тиранов». Так и чувствуется, что автором этого доклада был какой-нибудь доморощенный поэт.

Гражданин Шамуло, автор многих переименований, мог, по крайней мере, поставить себе в заслугу свои благие намерения. Может быть он несколько и заблуждался относительно важности своего проекта, но нельзя не признать, что им руководили благороднейшие «гражданские» цели. Приглашенный изложить свои соображения в заседание самого Конвента, он говорил следующее: «Существует неоспоримое положение, известное всем законодателям: где нет добрых нравов, там нет и республики.

Прививая народу добродетель, мы сообщим его душе стремление к чистой нравственности, а впоследствии сего и благую привычку руководиться таковой. Для достижения этой цели я предлагаю прочесть народу как бы безмолвный курс морали, наделив улицы и площади всех городов и селений республики именами всех добродетелей».

Этот, не лишенный оригинальности, проект он развивает далее следующим образом: «Все без исключения населенные пункты Франции должны быть разделены на кварталы. Площади будут центрами таких кварталов и будут называться именами главнейших добродетелей. Улицы, принадлежащие к кварталу данной площади, получат названия добродетелей, имеющих прямое отношение к главной. Когда же названий добродетелей не хватит, то можно будет воспользоваться именами великих людей, помещая их в те или иные кварталы, сообразно главным их качествам». В результате, по мнению оратора: «Добродетель во всех ее видах не будет сходить с уст народа и сердце его переполнится нравственностью!». Излишне присовокуплять, что при тогдашнем настроении умов гражданин Шамуло был награжден горячими рукоплесканиями, и Конвент постановил напечатать его речь за казенный счет.

Конвент на этом не остановился. Получив рапорты разных секций, он предписывает Комитету народного просвещения разработать проект всеобщего переименования площадей и улиц во всей Франции. Конституционный епископ Грегуар был назначен общим докладчиком этого дела. «Когда правительство перестраивается заново, — говорилось в этом докладе, — ни одно из злоупотреблений не должно избегнуть косы реформатора; необходимо ореспубликанить все… Патриотизм повелевает нам произвести перемену в наименованиях… Почему же законодателю не воспользоваться этим случаем, чтобы установить стройную и систематическую республиканскую номенклатуру, каковой не было еще примера в истории ни одного народа…». По-видимому особого труда подыскать в этом отношении нечто лучшее против настоящего не представлялось. «В бессмертных деяниях нашей революции, — продолжает Грегуар,[217] — в ее успехах мы найдем достаточно сюжетов, чтобы украсить ими все площади, и эти новые наименования, наряду с названиями прилегающих улиц, составят краткий курс истории французской революции».

«Почему бы к площади Пик не примкнуть улицам Патриотизма, Храбрости, 10 августа и др.? Не естественно ли было бы с площади Революции вступать на улицу Конституции, которая приводила бы к улице Счастья?»

«Я бы жаждал, — говорит автор проекта, — чтобы все, что природа, добродетель и свобода имеют наиболее великого и возвышенного, послужило для наименования улиц, которые приводили бы к площади „Верховновластия народа“ или к площади „Санкюлотов!“».

Комиссия, выразителем мнений которой являлся Грегуар, была сперва озабочена урегулированием повсеместного стремления к переименованиям. Но вскоре она утонула в массе ходатайств этого рода: шесть тысяч населенных мест требовали перемены их названий, причем большая часть предлагаемых новых наименований являлись продуктом самой необузданной фантазии.

Многие из этих перемен оказались, конечно, лишь мимолетными. Большинству республиканских наименований суждено было исчезнуть уже во время термидорской реакции, известное число их отменил, со своей стороны, Бонапарт после 18 брюмера; а те немногие, которые избегли консульского гонения, исчезли окончательно в 1814 году. Королевским указом от 8 июля этого года были вновь обязательно восстановлены все топографические названия, существовавшие до 1790 г.[218]

Для характеристики этого любопытного проявления «республиканского невроза» довольно привести несколько примеров.

После того как святые были изъяты из календаря, казалось, было вполне последовательным и логичным упразднение их и в качестве уличных патронов. Естественно было заменить их наименованиями, более подходившими к современному режиму. Город Сен-Дени именуется Франсиада; Сен-Жангу, в Бургоньи, становится Жувансом; из Сен-Клу (Св. Клавдий) делается просто Клу (гвоздь).

В департаменте Ламанш, город Сен-Ло превращается в Скалу Свободы; Сен-Жермен ле Виконт — в Жермен на Сене; город «Святой-Матери-Церкви» делается «Матерью Свободной»; Сен-Пьенс, по простому созвучию, превращается в Сапиенцу. Во многих департаментах кстати и некстати начинают злоупотреблять всеми тремя членами республиканского девиза. В Коррезе появилось по крайней мере пять или шесть селений, называвшихся «Братствами».

По всей Франции из конца в конец вырастают «Свободные долы», «Вольные долины», «берега» и «горы».

Иные селения принимают и совершенно новые, иногда очень несуразные имена. «Сен-Жан де Бурнэ» превращается в «Парусину»; Сент-Элоа, близ Невера, в Лоа (закон); Сен-Леонар (предместье Анжера) переделывается ни с того ни с сего в «Цукаты» (фрукты в сахаре); Сен-До (Saint-Dau) по созвучию преобразился в «Опоясанный водой» (Ceint d'Eau).

В Париже, отбросив слово «сен», значащее «святой», стали называть улицы просто: улица Антуан, Онорэ, Рох, Марсо, Жермен и т. д. Город Сен-Мало в течении одного года два раза менял название. Сначала он назвал себя «Победой монтаньяров», — это имя было предложено ему комиссаром Комитета общественного спасения Жюльеном, который собрал всех жителей и заставил их поклясться в том, что они отвечают республике за порт и за город. Для большего торжества и подъема духа он отправился к главным городским воротам и там приказал при себе изобразить на них новое городское имя. Но немного позже город Гранвилль, отразивший неприятеля, принял тоже имя «Победы». Тогда, во избежание недоразумений, Сен-Мало стал называться Порт-Мало.

Сосед Сен-Мало, Сен-Серван, не желая отставать, тотчас заменил свое имя Портом-Солидор.[219]

Упразднение дворянства (19 июня 1790 г.) должно было не только повлечь за собой отмену всех титулов: «герцога»,[220] «графа», «виконта» и т. д., но и названий, напоминающих время феодализма, как-то например: «замок» и т. п.; сообразно этому изменялись и все подобные наименования городов и селений.

22 сентября 1792 г. были отменены, считавшиеся еще до того конституционными, титулы «короля», «королевы» и «дофина», и в соответствии с этим снова преобразовались названия городов, улиц и площадей, в которые входили эти титулы.

25 октября Гарди, депутат департамента Морбигал, возбудил перед Конвентом вопрос о переименовании города Порт-Луи в Порт-Равенства; Конвент уважил его просьбу и поручил Законодательному комитету изменить названия и всех других городов, портов и публичных мест, поддерживающих воспоминание о падшем режиме.[221]

Слово «Гора», вошедшее во время революции в наименование некоторых селений, служило далеко не всегда характеристикой топографической неровности,[222] а бывало чаще знаком уважения со стороны жителей к господствовавшей в Конвенте крайней левой партии.[223]

Город Монморанси, где Руссо написал свой знаменитый трактат о воспитании («Эмиля»), декретом от 8 брюмера второго года переименован в «Эмиля». В 1813 г. ему возвращено его первоначальное наименование, которое, после непродолжительной замены его вновь, во время реставрации, именем Энгиэнь, окончательно было утверждено за ним в 1832 г.

Многие из селений принимали наименования в память героев древности, знаменитых писателей и славных современников.

Так, село Мэдон просило разрешения назваться Рабелэ; замок Вильгельма в Эндре стал именоваться замком Вильгельма Тесля.

Имена Вольтера, Руссо, Марата, Лепелтье, Сен-Жюста, Мунье, Бара и др. стали названиями многих населенных пунктов.

Не менее 25–30 селений назвались «Маратом», или «Маратами»; у иных имя Марата соединялось с другими и получались составные наименования, как например, Мон-Марат, Кастель-Марат, Марат-Сюр-Оаз и т. п.

Жан-Жак Руссо пользовался особенным почетом в Сенском департаменте, в Нижних Пиренеях и в Оазе, где не забывались также и имена Бара и Лепелтье.

10 брюмера II-го года граждане селения Рис предстали в огромном числе перед Конвентом со знаменами, крестами, кадилами, чашами и иными принадлежностями католического культа. Они заявили от имени всех жителей этого селения, подписи которых были приложены в конце петиции, что они, после серьезного размышления, пришли к убеждению в бесполезности церковного прихода в их округе, и что им это учреждение кажется даже опасным для успехов просвещения. По этим основаниям они требовали, чтобы местечко Рис, расположенное в округе Корбёйль, в департаменте Сены-и-Оазы, именовалось впредь «Брутом», и чтобы отныне в селении «Брут» не было вовсе духовенства.

5 фримера того же года представитель Конвента Кутюрьё писал из Этампа: «Граждане селения Шамарант ходатайствуют об изменении названия их местечка; принимая во внимание, что оно получило настоящее имя от прежнего своего владельца, раньше же называлось Бон, я, сообразно сему, окрестил его именем „Бон-ля-Коммюн“… Так как прежде широко распространенные названия: „король“, „королева“, „Людовик“, „Антуанетта“ и др. утратили ныне свое обаяние, и так как ходатайства о таких переименованиях поступают беспрерывно, то я постановил для общего руководства, что слово „Людовик“ должно впредь заменяться словом „искренний“, слово „король“ — „свободой“, „королева“ — Юлией, а Антуанетта — Софией».

Жители одной деревни в департаменте Сены и Марны, «Гинь-Распутная» просили, и довольно основательно, переименовать их местечко в Гинь-Либр. Непристойное прозвание было дано этой деревне вследствие особенной услужливости и покорности, с которой во времена прежних войн ее обитатели встречали победителей и подчинялись им.

Этой репутацией и прозвищем деревня Гинь пользовалась исстари; еще поэт Ренар писал о ней в таком роде:

Мы в Гинь пошли гулять,

Прозванье коей Блядь.

Ныне эта деревня известна под именем Гинь-Рабютэн, хотя род Рабютэнов никогда не владел здесь никакими поместьями.

По словам ученого исследователя Люлье, слово Рабютэн было принято исключительно по созвучию с прежней непристойной кличкой (Rabutin — la putin).

В 1793 и 1794 гг. Конвент дал тоже некоторым городам в наказание за недостаточно современный образ мыслей позорящие наименования. В числе их Тулон и Лион лишились своих старинных, освященных веками названий.

Барра предложил вовсе лишить имени город Марсель за его гнусные преступления, и с тех пор стал писать свои грозные постановления, адресуя их «городу без имени». В силу естественного сокращения Марсель вскоре превратился в город «Безымянный».[224]

В Вандее перемены названий довольно часто испрашивались городами, боровшимися против роялистов, союзников англичан.

Так, Фонтенэ-ле-Конт просил переименования в Фонтенэ-Народный; Сен-Жиль-сюр-Ви, доблестно сопротивлявшийся шайкам мятежников, назвался Портом-Верным, а остров Ре превратился в Монтань-Иль-Республиканский. Было изменено название и самого департамента. Жители, оставшиеся верными республике и принесшие ей большие жертвы, чувствуя, что имя Вандеи было «омерзительно всем республиканцам», просили через Мерлин де Тьонвиля «чести» именоваться гражданами департамента Ванже (Отомщенного). Такое переименование, конечно, не способствовало успокоению местных умов.

Заканчивая на этом обзор главнейших переименований, мы можем присовокупить, что им в настоящее время имеется специальный и почти[225] полный список; говорим «почти», потому что за совершенную его полноту нельзя ручаться, вследствие отдаленности по времени описываемых событий и особенно вследствие многократных смен форм правления во Франции в течение последнего столетнего периода.

Перед революцией было также немало отдельных попыток переименования населенных пунктов, но они оставались тогда обыкновенно без результата.

Поэт Грессэ, автор имевшей большой успех шутливой поэмы «Вэр-Вэр» (Vert-Vert), был героем довольно забавного эпизода, имеющего соотношение с данным вопросом. Воспользуемся им, чтобы закончить эту главу, сухость которой могла утомить читателя.

В 1757 году Дамьен за покушение на особу Людовика XV был колесован живым.

Тогда Грессэ, бывший уже давно в немилости при дворе, возымел мысль возвратить себе королевское расположение.

Он написал к королю послание, вызванное, по его словам, всеобщим настроением, господствующим в городе Амьене, где он проживал: «Граждане этой местности, — по его словам, — помимо ужаса и горя, охватившего всю Францию, испытывают еще особые страдания, вследствие сходства названия их города с именем отвратительного злодея. С этих пор слово „Амьен“ производит „тяжелое впечатление“», — лицемерно взывал он, забывая вовсе о букве Д, которой начиналось имя преступника. В заключение он взывал к «милости» Людовика XV и молил переименовать их город в Луисвиль. По свойственной ему привычке он выразил эту просьбу в стихотворной форме.

Поэт не только остался ни при чем, но был даже осмеян. Жители г. Амьена, несмотря на свой роялизм, вовсе не стремились напяливать на себя «королевскую ливрею» и изменять старое городское имя. Муниципалитет горячо протестовал и, как рассказывает биограф Грессэ, заявил, что если его проекту будет дан ход, то придется вычеркнуть и из календаря имя святого Дамиена (Демиана).

Проситель не настаивал, и город Амьен остался при своем прежнем имени.

ГЛАВА III ДЕМОКРАТИЗАЦИЯ КАРТ И ШАХМАТ

Падение монархического режима должно было, при тогдашнем настроении, необходимо повлечь за собою изменения даже в фигурах игральных карт, так как короли, дамы или королевы и валеты, казалось, слишком напоминали тот былой строй, который было необходимо искоренить до последней черты.

Сообразно этому было решено заменить: королей — мудрецами, дам — добродетелями и валетов — героями.

Четырьмя мудрецами стали: Люций Брут (пики), Жан Жак Руссо (трефы), Катон (бубны) и Солон (черви).

Добродетелями оказались: Могущество (пики), Единение (трефы), Благоразумие (бубны) и Правосудие (черви).

Героями: Муций Сцевола (пики), Деций Мус (трефы), Гораций (бубны) и Ганнибал (черви).

Изображение этих исторических и аллегорических личностей было, якобы, произведением знаменитого живописца Давида; отчетливость композиции и искусная выдержанность стиля первых игральных карт революции дают основание доверять справедливости такого предположения.

Юлий Брут держит щит, на котором начертаны слова: «Римская республика». У его ног, в круглом ящике, свернуты знаменитые книги Сивилл.

На щите Катона изображено «Разрушение Карфагена»; Солон держит в руках «Афинские законы»; Руссо, являясь символом новейшего философского движения, смотрит на свой «Общественный договор».

Атрибуты женщин, олицетворяющих добродетели, заимствованы главным образом из мифологии.

Муций Сцевола изображен в тот момент, когда он добровольно сжигает на углях свою руку, которой он имел поразить врага отечества, Порсену.

Гораций возвращается победителем с поля битвы после поражения Курьяциев, давшего Риму перевес над Альбой, а карфагенянин Ганнибал попирает ногой римского орла.

Деций Мус умирает, обрекая себя в жертву подземным богам, чтобы, согласно преданию, обеспечить за отечеством победу.

Первоначальная чистота этих типов вскоре, впрочем, утратилась, проходя через руки разных граверов и литографов, за которыми не имелось никакого надзора.

В III году Республики гражданин Симон Вернандоа получает привилегию на изобретенные им новые игральные карты.

Эти новые карты изображали: король червонный — гения войны; трефовый — гения мира; пиковый — гения искусства; бубновый — гения торговли, причем каждый был снабжен соответственными ему эмблемами.

Дамы представляли: червонная — свободу совести; трефовая — свободу брака; пиковая — свободу печати; бубновая — свободу промыслов и профессий.

Валеты: червонный — равенство обязанностей; трефовый — равенство прав; пиковый — равенство званий; бубновый — равенство рас. Благодаря этим преобразованиям способ игры совершенно изменился. Приходилось говорить в пикете вместо: четырнадцать тузов или дам — четырнадцать законов или свобод; вместо: квинты или терца от короля или валета — квинт или терц от гения или равенства.

Что касается эмблем, украшавших отдельные фигуры, то они имели тоже особенный характер: равенство обязанностей обозначалось национальным гвардейцем; равенство прав — судьей, держащим в равновесии весы и попирающим ногою гидру ябедничества; равенство рас — негром, сидящим на тюке с кофе и попирающим ногой разбитые оковы,[226] и т. д.

Была изобретена также новая игра «Французской революции»,[227] сходная с древнегреческим «Гусем», которая представляла 63 клетки с особым на каждой изображением.

Здесь можно было видеть: шествие свободы или взятие Бастилии, слияние трех сословий, свободную охоту, формирование Национальной гвардии. Вместо классического в «Гуське» моста, здесь стоял князь Ламбеск на подъемном тюльерийском мосту; затем шла отмена феодальных прав, десятины, бланковых указов (lettres de cachet), барщины, соляного налога, упразднение монашеских орденов, смерть Делонэ, Фулона и Бертье. Лабиринт превратился в Парижскую заставу Шатлэ.

Эта таблица, изданная 14 июля 1790 г., изображает таким образом вкратце весь первый акт революционной драмы и является, как бы, повторительным курсом ее истории. На четырех углах ее помещены даже куплеты известной революционной песни «Ca ira», пока еще умеренные, почти скромные, не имеющие ничего общего с теми, которые пелись три года спустя.[228]

«Благородная игра», т. е. биллиард, была лишена своего прозвания, точно «бывший» дворянин — своего титула.

Что касается шахмат, то поднялся весьма серьезно вопрос о полном их воспрещении, как игры не гражданственной.

«Может ли быть дозволено французам играть впредь в шахматы»? Такой вопрос пресерьезно в течение нескольких заседаний обсуждался на специальном митинге — сходке «добрых республиканцев» и, «как и следовало ожидать, — пишет современник, — был разрешен в совершенно отрицательном смысле».

Но затем выступил, однако, другой вопрос: «Нельзя ли демократизировать эту единственную действительно изощряющую мозг игру? Нельзя ли, исключив из нее названия и формы, в вечной ненависти коим мы все клялись, сохранить лишь остроумные и образцовые комбинации, ей одной присущие и делающие ее столь привлекательной и незаменимой?»

Эти слова принадлежат далеко не первому встречному, их произнес известный химик Гьютон-Морво, тот самый, который довольно курьезно совмещал в Дижоне должность товарища прокурора судебной палаты с обязанностями профессора химии и фармакологии.

«Всему свету известно, — продолжает этот ученый, — что шахматная игра есть в сущности подобие войны. В этом еще нет, конечно, ничего, противного республиканским идеям, ибо очевидно, что всякий свободный народ должен всегда быть в готовности защищать свою свободу с оружием в руках. Если даже народ и не желает пользоваться вооруженной силой иначе, как лишь для законной самообороны, он все же не будет столь неосторожен, чтобы отказаться от содержания войск и от того, чтобы от времени до времени не собирать их для упражнений. Сколько бы этот сбор ни длился и какие бы размеры он ни принял, его цель не будет достигнута, если он не образует из себя подобия лагеря. Этот лагерь придется немедленно разделить на две части, каждую из войск всех родов оружия, а эти части должны будут стать под различные знамена, поочередно представляя из себя то нападающую, то обороняющуюся стороны».

По системе Гьютона это будет, так сказать, игра в «малую войну», так как слово «шахматы» должно быть обязательно предано забвению, ибо корень его слишком неблагозвучен по своему царственному происхождению (шах персидский). Главным персонажем игры должно стать знамя, ходы которого будут одинаковы с ходами былых королей. Фигура, «столь нелепо называемая королевой или ферзью», превратится в адъютанта, причем генерал будет не на шахматной доске, а в голове у игрока.

Туры (башни) станут пушками и таким образом исчезнет несообразность их прежнего названия с их подвижностью; рыцари (кони) спустятся до ранга всадников, а офицеры станут драгунами. Пешка (солдат-пехотинец), взяв с бою противный лагерь, т. е. пройдя всю доску, вместо того чтобы менять пол и превращаться в даму, будет только повышаться в чине.

Совершив таким образом вторичное, хотя на этот раз и мирное цареубийство, Гьютон радуется, что достиг устранения из игры эмблем и выражений, идущих вразрез с республиканскими принципами.

В заключение он высказывает пожелание, чтобы настал день, «когда рабские народы прозрят, наконец, что они, точно пешки в шахматах, подобны струнам, на которых разыгрывают деспоты, щадя или сокрушая их по воле своего каприза».

Сам того, наверное, не подозревая, химик Гьютон в своих пожеланиях оказался в некотором смысле пророком.

ГЛАВА IV РЕСПУБЛИКАНСКИЙ КАЛЕНДАРЬ

Конвент, установивший единство мер и весов, пожелал затем урегулировать законодательным порядком и разделение времени. С этой целью, а еще более ради того, чтобы нанести окончательно удар ветхому зданию отвергнутой уже религии, он вводит во Франции, взамен прежнего григорианского календаря, — новый, открывая им особое республиканское летоисчисление. 5 октября 1793 года старый календарь был заменен другим, предложенным от имени Комитета народного просвещения членом Конвента Роммом. Декрет, изданный по этому поводу, постановил считать окончание старой эры и открытие новой со дня основания республики, т. е., с 22 сентября 1792 года.

Провозглашение республики в Париже действительно состоялось именно 22 сентября утром, в час истинного осеннего равноденствия, при вступлении солнца в зодиак Весов. По витиеватому выражению какого-то современника «час наступления гражданского и духовного равенства французов был и в самом небе отмечен равенством дней и ночей…». Второй год республики, начавшийся по григорианскому календарю с 1 января 1793 года, с введением нового календаря опять начал считаться вновь с 22 сентября того же 1793 года. Это число стало первым днем П-го года республики, которому однако на самом деле было уже 8 месяцев и 22 дня. Таким образом в действительности П-й год длился целых двадцать месяцев и в официальных актах появилась вследствие сего страшная путаница, т. к. оказались акты, совершенные в разное время, а помеченные одним и тем же числом.

Требовало ли общественное мнение подобной реформы? Мы не осмелимся этого утверждать, хотя не можем не признать, что, по современному выражению, оно уже несколько лет как «носилось в воздухе».

Еще в 1785 году некий Рибу, бурганбресский прокурор, сделал первую попытку в этом направлении, хотя тогда она осталась почти незамеченной. Сей бюрократический реформатор, в изданном им альманахе под цветистым заглавием: «Литературный гостинец, или календарь для друзей человечества»[229] задумал заменить календарных святых — великими людьми, с установлением в ознаменование их благих дел и соответственных праздников. Праздник земледелия совпадал у него с днем Колюмеля.[230] Ж. Ж. Руссо становился патроном «чувствительных душ». Скарон — угодником «терпеливых больных» и т. д.

Немного позднее эта идея была вновь поднята, и уже с большим успехом, довольно оригинальной личностью, Сильвеном Марешалем, который дебютировал перед тем в литературе по преимуществу лишь эротическими стишками, под псевдонимом «пастушка Сильвена». Сильно непристойная пародия на Библию сразу обратила всеобщее внимание на начинающего писателя и благодаря этому скандальному успеху он довольно быстро выдвинулся из рядов заурядной толпы современных писак. Это была конечно известность далеко не прочная и сопряженная с риском такой же быстрой ее утраты. В 1788 году Сильвен Марешаль в погоне за известностью составляет календарь-альманах, который довольно решительно озаглавливает «Альманахом честных людей», и не без некоторой претензии помечает его первым годом царства Разума. В этом своеобразном календаре год начинался с марта месяца, который и получил название Princeps (главный); апрель был назван Alter (второй); май Ter (третий); июнь Quartil (четвертый); июль Quintil (пятый); август Sextil (шестой); сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь сохранили свои прежние названия как и без того порядковые. Что же касается января и февраля, то они получили довольно неуклюжие наименования: Undecember (одиннадцатый) и Duadecember (двенадцатый). Новинкой в этом календаре была также замена всех святых григорианского календаря — «честными людьми». На место святого Василия, св. Женевьевы, св. Гаврила и св. Эмилии, и др. появились вдруг Марциаль, Дионик, Саладэн, Сантер, Евдокия, Валерия и даже Агнесса де Сорель… Третье апреля было впрочем все же великодушно оставлено за И. Христом. 21 октября, в бывший день св. Урсулы, праздновались именины отца самого автора. Каждый месяц был разделен на 3 декады, а пять или шесть последних дней года были названы «Эпагоменами»[231] и были посвящены празднествам в честь Любви, Бракосочетания, Признательности, Дружбы и Великих людей.

Хотя Сильвен Марешаль, как и его предшественник Рибу, вносил в свой календарь только таких великих людей, которые обладали на это звание достаточными правами, но его все же можно упрекнуть, что он ставил их подчас в весьма сомнительное соседство. На это он с своей стороны мог бы, впрочем, возразить, что при выборе им руководило лишь самое широкое беспристрастие, качество, свойственное по истине либеральному уму.

Суд Парижского парламента, однако, не согласился с этим, и после строгой обвинительной речи Королевского прокурора, приговором, вошедшим в законодательную силу 9-го января 1788 года, постановили воспретить книгопродавцам, разносчикам и иным торговцам продажу этого альманаха, а автора, Марешаля, заключить под стражу в С.-Лазарскую тюрьму. Сверх сего суд постановил все упомянутое издание уничтожить сожжением через палача во дворе парламентского здания как нечестивое, святотатственное, кощунственное и направленное к потрясению религиозных основ.

Впоследствии Марешалю удалось по своему отплатить за это постановление.

Наряду с последующими дополненными и значительно менее скромными изданиями того же альманаха, он напечатал в 1794 году один из своих самых едких диалогированных памфлетов под названием «Последний суд царей», а на склоне лет выпустил в свет свой знаменитый «Словарь безбожников», (Dictionnaire des Athees), где между прочим содержится следующее, характеризующее все сочинение, место: «Если бы иные атеисты вернулись снова к жизни, то чего бы каждый из нас не дал, чтобы попасть в их общество и разделить их счастливое, не омрачаемое угрызениями совести, существование? Кто из нас стал бы сожалеть о дне, проведенном с утра в школах Пифагора и Аристотеля, в полдень побывав в радушном обществе Анакреона, Лукреция или Шолье, погуляв вечером в садах Эпикура или Гельвеция и очутившись к ночи между Аспазией и Ниноной де-Ланкло».[232]

Между строк здесь можно довольно ясно прочесть, что при подобной оказии «пастушок Сильвен» не удовольствовался бы одними «томными взглядами и вздохами», по примеру классического пастушка Дафниса, и лес, в который он забрался бы с такими подругами, ненадолго бы остался священной рощей муз…

Брошенное Марешалем семя не замедлило дать ростки. Один из его последователей стал в свою очередь требовать реформы календаря, ввиду того что последний содержит смешение памятников «ложной религии» с символами «правоверия». Праздник Святых Иакова и Филиппа, пишет он с негодованием, стоит во главе месяца, посвященного Кастору и Поллуксу; и на той же странице встречается имя Венеры, данное планете, наряду с именем юной девственницы, до гроба сохранившей свою чистоту.

Для удовлетворения общественной скромности автор современного Нострадамуса посвятил в своем календаре месяцы Вольтеру, Монтескье, Тюрену, Жан-Жаку Руссо, Жанне д'Арк, Корнелю, Людовику XVI, Генриху IV, Евстахию св. Петра, Байярду, Фенелону и Сюлли. Подобное же переименование вводилось и для знаков зодиака. Имена святых попросту заменялись фамилиями выдающихся народных представителей, с краткими им характеристиками. Любопытная заметка была помещена под именем доктора Гильотэна. «Почтеннейший сей врач не следует путем иных своих собратьев. Гениальную машину изобрел, чтоб быстро и без боли преступникам теченье жизни пресекать». Юмор, доведенный до таких пределов, становится почти остроумным. В том же календаре Вельшингер откопал и еще следующий погребальный пригласительный билет. «Просят пожаловать на заупокойное служение и торжественное погребение высокочтимого, могущественного и великолепного французского духовенства, скончавшегося в Национальном собрании в поминальный день 1789 года. Прах покойного имеет быть перенесен в Государственное Казначейство г-ми Мирабо, Шапелье, Туретом и Алекс. Ламетом. Погребальная процессия последует мимо Биржи и Учетного банка, где последними будут совершены литии. Аббат Монтескью произнесет надгробное слово. Вечную память пропоет под сурдинку женский оперный хор, облеченный во вдовий траур!».

Реформа календаря была лишь одним из проявлений общей борьбы против ретроградно-реакционного духа, но, однако, если это орудие и наносило некоторый удар вековым предрассудкам, то все же раны, им причиненные, не оказались ни смертельными, ни неисцелимыми. В то время утверждали, что главной целью преобразования католического календаря было упразднение воскресенья, как еженедельного напоминания о всех церковных и монархических идеях.[233] Не такова, однако, была, по нашему мнению, цель реформаторов. Они стремились, главным образом, к созданию новой единицы времени и к выработке календаря чисто светского, который подходил бы одинаково ко всем гражданам, без различия вероисповеданий. Жильберту Ромму, представителю департамента Пюи-де-Дом, было поручено внести в Конвент доклад по этой реформе. Предложив считать началом республиканской эры 22 сентября 1792 года, Ромм проектировал расчленить каждый месяц по греческому времяисчислению на три декады (т. е., десятидневия). Дни каждой декады должны были именоваться днями: Уравнения, Шапки, Кокарды, Пики, Плуга, Циркуля, Связки, Пушки, Дуба и Отдохновения. Так как в силу принципа равенства, не допускающего ни для кого и ни в чем никаких преимуществ, месяцы должны были тоже быть равными между собой по числу дней, то в каждом високосном году оставалось по 6, а в обыкновенном по 5 лишних дней. Ромм согласно проекту С. Марешаля предлагал тоже наименовать их эпагоменными, посвятив их: «Усыновлению», «Возмездию», «Братству», «Промышленности» и «Старости». Шестой день (високосных годов) должен был считаться «Олимпийским», а каждый четырехлетний цикл составлять одну «Франсиаду». Наконец, 10-ое число вандемиера каждого года посвящалось празднику Верховного Существа и Природы.

Ромм, кроме того, требовал и переименования месяцев, предлагая назвать один «Бастилией», другой «Игрой в мяч»[234] и т. д., из прочих он сохранял лишь Июнь в память победы Брута над сторонниками Тарквиния гордого. Прения по поводу этой реформы происходили в Конвенте 5 октября 1793 г. Первые три статьи: относительно введения во Франции новой эры летоисчисления, отмены старой и относительно установления начала нового года, прошли единогласно. Но не то было с новым подразделением года на месяцы и с их переименованием. После довольно шумного, но смутного обмена мыслей Конвент склонился к порядковому именованию месяцев, декад и дней, без особых для каждого прозваний. Тогда Фабр д'Эглантин выступил с поправкой, которая была принята Конвентом, однако, несколько позже. «Я предлагаю, — заявил он, — придать каждому дню название растений, соответствующих времени года, а также полезных домашних животных, ибо это будет служить в целях народного образования». Вследствие возражений Дюгема, поправка Фабра была первоначально отвергнута. Вскоре порядковый способ определения времени вызвал невероятные замешательства. Как было в самом деле разобраться в счете подобного рода: пятый день второй декады третьего месяца второго года?.. После трехнедельного опыта, математики обратились за помощью к поэту, прося вывести их кое-как из лабиринта, в котором они окончательно запутались. Тогда Фабр д'Энглантину было поручено Конвентом составление доклада в смысле подыскания названий менее отвлеченных, чем предложенные Роммом и Лаландом и более доступных пониманию народа.

Бывший провинциальный актер, автор «Интриги в письмах» и «Мольеровской Филинты», представил Конвенту 24 октября 1793 г. плоды своих бессонных ночей, выставив себя при этом сразу сторонником всех новых и противником всех старых идей. «Немыслимо, — пишет Фабр д'Эглантин, — считать прожитыми годы, когда нас угнетал королевский режим. Мы должны ныне их вовсе забросить и позабыть. Предрассудки, суеверие и ложь церкви и трона оскверняют каждую страницу григорианского календаря, по которому мы жили доныне. Он набивал головы народа одними лживыми картинами прошлого, источниками религиозных заблуждений и суеверий; поэтому совершенно необходимо заменить этот бред невежества — разумной действительностью, а гнет духовной нетерпимости — светом природы и истины». Трудно было высказаться определеннее; весь доклад Фабра был обвинительным актом против верований большинства французов. Плодовитое воображение поэта-политикана продолжало разыгрываться далее… «Весьма важно при помощи календаря, настольной книги каждого, вернуть французский народ к земледелию, и потому-то руководящей идеей, которую мы положили в основание нашего труда, является посвящение нового календаря интересам хлебопашества, наводя на таковое весь французский народ и отличая все времена и части года знаками, заимствованными из земледелия и сельского хозяйства. Мы предположили в этих видах придать каждому месяцу характерное наименование, которое определяло бы свойственную этому времени года температуру и растительность и которое, вместе с тем, давало бы понятие о характерных отличиях каждого из времен года». Это казалось автору достижимым посредством придачи к наименованию месяцев, принадлежащих к одному и тому же времени года, одинаковых окончаний. Таким образом время года, так сказать, схватывалось прямо слухом. Для месяцев осенних был избран звук серьезный, среднего тона — «эр»: Вендемиер, Брюмер, Фример; звук тяжелый и протяжный для месяцев зимних — «оз»: Нивоз, Плювиоз, Вантоз; веселый и краткий для весны — «аль»: Жерминаль, Флореаль, Прериаль и, наконец, звук сочный и широкий для лета «ор» — Мессидор, Термидор и Фруктидор.

Сами названия были соображены довольно основательно и логично. Вендемиер — сентябрь, месяц сбора винограда (vendange); Брюмер — октябрь, месяц ненастных дней и туманов (brume); Фример выражает «холод: то сухой, то влажный», дающий себя чувствовать с ноября по декабрь (frime). Наименование трех зимних месяцев происходит: Нивоз — от снега, покрывающего землю в декабре и январе (neige); Плювиоз — от дождей, выпадающих с января до февраля особенно обильно (pluie); Вантоз — от весенних внезапных ветров, осушающих почву с февраля по март (vent). Три весенних месяца назвались: Жерминаль — от пробуждения в природе всех живительных соков и семян (germe); Флореаль — от расцвета всех цветов (flore); и третий, Прериаль — от радующих душу зеленых ковров полей и лугов (prairie). Летние месяца имели такое значение: Мессидор — от желтеющих нив, ожидающих жатвы (moisson); Термидор — от удручающей, банной жары (thermes) июля и августа; и Фруктидор — от созревающих с августа по сентябрь фруктов (fruits).

Покончив с месяцами, преобразователь[235] календаря принялся за их подразделения. Ввиду того, что эти подразделения были периодические и заключались в трехкратном повторении в течении месяца (или в 36-кратном в течение года) десятидневных периодов, то последние были названы десятками «декадами». Предстояло еще подыскать названия для каждого дня декады. Им даны были названия порядковые: примиди, дуеди, триди, квартиди, квинтиди, секстиди и т. д., что можно было бы перевести на русский в следующем роде: перводник, втородник, тридник, четвердник, пятидник, шестидник, семидник и т. д. Имея ввиду, что календарь является у каждого, преимущественно перед всякой прочей, повседневной настольной книгой, докладчик считал его, как уже упомянуто выше, особенно полезным для распространения в народе элементарных сельскохозяйственных сведений. «Мы полагали, — прибавлял он, — что нация, изгнав из календаря всю толпу святых, должна заменить их предметами, составляющими действительное народное благо, полезными продуктами земли, орудиями ее обработки и нашими верными слугами — домашними животными, т. е., без сомнения, предметами более ценными в глазах разума, чем обоготворенные мощи и скелеты римских катакомб».

Ввиду этого, Фабр для каждого из месяцев расположил в соответственном порядке названия этих сокровищ сельского хозяйства: каждому квинтиди, т. е., пятидневию, посвящалось какое-нибудь домашнее животное, а каждая декада, — десятидневие, обозначалась особым земледельческим инструментом. «Трогательная мысль! — восклицал умиленный поэт. — Которая не может не повлиять на сердце наших кормильцев и не доказать им воочию, что с республикой настало, наконец, время, когда хлебопашец стал почтеннее всех, вместе взятых, земных царей».

Оставались еще добавочные дни. Д'Эглантин назвал их санкюлотидами. Небезынтересно его объяснение относительно происхождения термина «санкюлот». «Со времен седой старины, — говорит он, — наши предки, галлы, гордились такой кличкой. История нас учит, что часть Галлии, впоследствии прозванная Лионской, именовалась „Gallia braccata“ — „Галлией одетой“; не очевидно ли отсюда, что вся остальная Галлия до самого Рейна, была Галлией — не одетой, нагой, а следовательно, и „бесштанной“? и не ясно ли, что еще наши предки были несомненно „санкюлотами“?»

Санкюлотиды посвящались празднествам в честь «Гения», «Труда», «Благих дел», «Возмездия» и «Мнения». В единственный и торжественный праздник «Мнения» законом дозволялось каждому гражданину высказывать свое суждение о нравственности и поведении должностных лиц. Закон, таким образом, давал известную волю живому и веселому воображению французов. В этот день да будут дозволены всякие проявления ума и остроумия. Соль шутки пусть послужит в этот день возмездием тому из народных избранников, кто не оправдал возложенного на него доверия, заслужил ненависть или презрение, и, таким путем, даже посредством своей естественной веселости, народ будет охранять свои верховные права. Подкупны суды и чиновники, но общественное мнение неподкупно.

Через каждые четыре года, в високосные годы, шестая санкюлотида должна была праздноваться всенародными играми. В этот день со всех концов республики должны были стекаться в Париж граждане, во славу свободы и равенства и братскими объятиями скреплять связывающие их узы, клянясь перед алтарем отечества жить и умирать вольными и честными салкюлотами.

Так заканчивалось превыспреннее словоизвержение многоречивого Фабр д'Эглантина. Идея против каждой квинтиды поставить полезное животное, а против каждой декады — сельскохозяйственный инструмент, взамен прежних святых, с тем, чтобы сообразно этому и именинники изменили свои имена… была встречена во всей стране взрывом гомерического хохота и разбилась о вековую рутину. Можно ли было действительно при рождении давать детям имена вроде: тимофеевка, конский зуб, корова, ревень, утка, огурец, трюфель, подорожник, салат, свинья, конь, хомут, телега, осел и т. п.?

Невзирая на патриотическое усердие народного представителя Мильо и генерала Пейрона, заменивших тотчас же свои христианские имена, первый — Тмином, а второй — Миртом, пришедшихся по календарю как раз в день их прежних ангелов, эта часть реформы была немедленно же засмеяна и почти не привилась.

Немного спустя в театре Водевиль шла комедия под заглавием: «Одна скрипка на всю компанию», в которой пелись куплеты, язвительно вышучивавшие поползновение превратить святых угодников в овощи, посуду и скотину:

Беру я в руки календарь

Ищу святого Никодима,

И натыкаюсь вдруг на тварь:

— Я превратился там в Налима!

Как и следовало ожидать, сельский календарь или, как его в насмешку называли, «огород», просуществовал недолго, по крайней мере, что касается его сельскохозяйственных святцев!

Тем не менее, в печати появилось несколько календарей и альманахов с «сельскохозяйственной» табелью Фабра. Один из них был даже отпечатан в Государственной типографии. Ромм тоже составил к ней пояснительную записку в своем «Ежегоднике земледельца» на третий республиканский год и представил свой труд Конвенту, ходатайствуя об одобрении его для республиканских школ.

Ото всей реформы Фабра д'Эглантина практически сохранились лишь наименования двенадцати месяцев года и названия дней декады.

Республиканский календарь, иначе называемый «декадер», продержался в течение всего республиканского правления и употреблялся даже и в начале Империи; им пользовались с 16 октября 1793 года по 11 нивоза ХШ года (1 января 1806 г.), т е. двенадцать лет, два месяца и 27 дней.[236]

Относительно того, предназначались ли сельскохозяйственные наименования, заменившие в календаре под квинтидами имена святых, для наречения ими людей вместо их прежних христианских имен, существуют разные мнения. Один весьма благонамеренный писатель, например, считает такое предположение лишь «величайшим бесстыдством», выдуманным с целью предать новый календарь осмеянию. «Мыслимо ли, — говорит он, — чтобы люди вместо Петра и Ивана стали вдруг зваться Репой или Сельдереем? Если подобные случаи и имели место, то они могли, — по его мнению, — быть только единичны».

Однако современник смутного времени, академик Арно,[237] положительно утверждает, что он сам знавал семьи, где детей именовали при рождении «Морковью» и «Цветной Капустой».[238] Имеется архивный документ подтверждающий это показание Арно.[239] Во многих коммунальных метрических книгах за II и III годы республики встречаются имена новорожденных в роде: Неприкосновенность, Гуманность, Артишок, Орешек, Орфей и др.

Возвратимся к официальным документам, ко всевозможным постановлениям Конвента, собранным в Полном собрании законов и распоряжений и являющимся в этом отношении самым достоверным источником. Это перечисление, невзирая на его некоторую монотонность, будет, как нам кажется, доказательством далеко не излишним.

Относительно пункта 9-го декрета от 14-го предыдущего месяца, Конвент 3-го брюмера II года (24 октября 1793 года) постановил, что в отношении собственных имен, их перечисления и распределения по новому календарю — следует придерживаться приложенной к настоящему декрету таблицы. Последняя содержала подробный перечень животных, растений и земледельческих инструментов, коими подлежали замене все святые григорианского календаря.

Несколько недель спустя, как раз в тот самый день, когда Конвентом были предоставлены Марату почести погребения в Пантеоне (16 ноября), состоялись следующие постановления:

«На прошение утвердить имя Либерте (Свобода), принятое некой гражданкой Гу, Национальный конвент направил ее по месту ее жительства в местный муниципалитет, дабы засвидетельствовать там установленным порядком имя, которое она желает принять».

Наконец, по возбужденному кем-то из членов вопросу о воспрещении гражданам принимать в качестве имен собственных слова «Свобода» и «Равенство», Конвент, в мотивированном переходе к делам, высказал, что «каждый гражданин вправе именоваться, как ему угодно, соображаясь только с формальностями, предписанными на этот случай законом».

Как видно, Конвент предоставлял всякому носить такое имя, какое ему нравится; но, чтобы положить границы злоупотреблениям и причудам некоторых граждан, Народное собрание все же, около года спустя — 6-го фруктидора II года (23 августа 1794 года), издает новое постановление, первые две статьи которого гласили:

«I. — Никто не может носить другого имени, кроме того, которое означено в его метрическом свидетельстве; те, кои оставили эти имена, обязуются снова их принять.

II. — Равным образом воспрещается прибавлять к своей фамилии какие-либо новые прозвища, если только таковые не служат для отличия различных членов одной фамилии; в последнем случае они не должны напоминать феодальных или дворянских титулов».

Наконец, значительно позже (1 апреля 1803 года) был обнародован закон «об именах и их изменении», в котором две первые статьи таковы:

«I. Со времени опубликования настоящего закона в качестве имен собственных для наречения новорожденных и занесения их в списки гражданского состояния могут употребляться только имена, значащиеся в различных календарях, или же имена знаменитых людей древней истории. Чиновникам воспрещается допускать в актах какие-либо иные наименования.

II. Всякое лицо, которое в настоящее время носит какую-либо фамилию или же имя, не согласное с предшествующей статьей, может ходатайствовать о их изменении в порядке, указанном той же статьей».

Эта статья имела в виду многих граждан, которые из угодливости к новому режиму или по каким-либо иным побуждениям сочли нужным во время республики изменить свои имена.

Лица, рожденные до 16 ноября 1793 года, должны были после 23 августа 1794 года принять снова имена, обозначенные в их метриках. Что же касается детей, родившихся в промежутке между указанными выше датами и получивших более или менее чудаческие имена из республиканского календаря, то они вынуждены были сохранить их за собой, если только их родители не поспешили своевременно воспользоваться для них льготой закона 1 апреля 1803 года.

Конечно, девушки, названные при рождении хотя и не христианскими, но простыми и благозвучными именами Маргарит или Виолет, не особенно хлопотали заменять их какими-нибудь Эрмансами или Петрониллами, которыми их могли наградить вновь муниципальные чиновники. Едва ли, впрочем, и мы в их положении поступили бы иначе.

Введение республиканского календаря не могло неизбежно не повлечь за собой мании перемены таких имен и фамилий, которые чем-нибудь напоминали приверженность к католицизму или монархии. Началась настоящая горячка в стремлении как можно скорее отречься от покровительства «ангелов» григорианского календаря и заменить свои имена названиями растений, земледельческих орудий или именами древних героев, освященных революционным календарем.

Один современный поэт, имевший достаточно мужества, чтобы сохранить свою собственную феодальную фамилию — «Шарлемань»,[240] не побоялся поднять на смех эту новую моду в хлестких сатиритических стихах:

Ура, друзья! Долой все предрассудки!

Другими именами начнем креститься вновь.

Иваны, Яковы, Денисы… Что за штука?

Поповством прямо в глаз бьют, а не в бровь!

Святыми быть теперь уж перестали

Угодники, в раю которым место проживать,

В режим их прошлый слишком величали,

Чтоб мы могли серьезно их доныне уважать.

Кто же осмелился бы взять под свою защиту этих святых, у которых не было никаких гражданских заслуг и добродетелей:

Ребята добрые, не боле, —

Они лишь тем и отличались,

Что в силу моды, поневоле,

Все христианами считались.

Несравненно привлекательнее было зваться по нынешнему громкими римскими прозваньями:

Ты Квинтом будешь, а я — Секстом,

Не то так Брутом назовусь,

И, пользуясь таким моментом,

В героя сразу превращусь.

Шенье — в Вольтера обратится,

Фоше — да будет Масильон,

В Мольера — Фабр пусть воплотится,

А в Робеспьера — Цицерон!

Но, невзирая на это, страсть к перемене фамилий прямо свирепствовала. Для объяснения этого подыскивали всевозможные предлоги. Язык черни был, якобы, переполнен в это время выражениями жесткими и грубыми: ни одной фразы не произносилось без божбы, богохульства и сквернословия, или без угроз и призыва к грабежу и убийству. Из страха прослыть «подозрительным» и воспитанные люди тоже старались уподобляться черному народу и говорили в публике ее жаргоном. Язык исказился, а за ним той же участи должны были неминуемо подвергнуться и все названия.

Но такое объяснение едва ли основательно. Дело было, по-видимому, гораздо проще. Вполне естественно, что при народном своевластии все спешили попросту отделаться от своих компрометирующих имен прошлого режима и укрыться под другими, нередко причудливыми, но зато принадлежавшими когда-то добрым республиканцам, добродетельным гражданам, жившим за много веков перед тем, и проверить «благонадежность» которых теперь было бы даже невозможно. Вот почему возродились на свет бесчисленные Аристиды, Анахарзисы, Сцеволы и Публиколы.

Если даже города и улицы, носившие имена святых, сочли нужным избавиться от этих опасных кличек, то как было не озаботиться об этом частным лицам.

Некая особа, называвшаяся Региной (Reine — королева), спешит переименоваться в Fraternite-Bonne-Nouvelle (Братство-Доброй-Вести). Шербургский патриот Жан-Николай Леруа[241] (le roi — король) при провозглашении республики заменяет слово Леруа именем Мулэн (Moulin — мельница). Это все же не помешало ему быть привлеченным к суду Революционного трибунала по доносу какого-то негодяя, домогавшегося занять его место, и быть приговоренным и казненным, невзирая даже на представленные им прекрасные аттестаты «гражданских добродетелей и патриотизма».

Другой Леруа, бывший в 1791–1792 гг. мэром города Куломье и затем назначенный членом Революционного трибунала в Париже, принял имя Дизау (Dix aout — 10 августа), что тоже не спасло его от эшафота, в один день с Фукье-Тенвилем.

В это время некоторые муниципалитеты издали следующее постановление: «Всякий, носящий имя, заимствованное от тирании или феодализма, например: Леруа (le roi — король), Ламперёр (l'Empereur — император), Леконт (le Comte — граф), Барон, Шевалье (Chevalier — рыцарь) и т. п. или даже имена более умеренные, как Бон (добрый), Леду (le doux — нежный), Жантиль (gentil — милый), должен немедленно оставить таковое, если он не желает прослыть за „подозрительного“».

В апреле 1794 года 5-й Оазский батальон добровольцев находился в Маруале, готовясь снова перейти на стоянку в Ландреси. Президентом устроенного в Маруале клуба был поп расстрига, он же и капитан этого батальона, командиром коего был некто Горуа (Horoy). Так как Горуа не посещал клуба, то на него был сделан донос, при чем указывалось, что когда-то он был сержантом в королевской гвардии. Кроме того, расстрига, еще помнивший семинарскую латынь, указывал пресерьезно, что имя Горуа происходит от слов «Homo regis» и значит — «королевский человек», и что, следовательно, нет ничего удивительного, если лицо с такой фамилией имеет превратный образ мыслей. Капитан объяснял далее, что во времена освобождения крестьян от крепостной зависимости королям было необходимо для борьбы с дворянством создать род милиции, которая называлась просто «королевскими людьми». Фамилия Горуа была, вероятно, подобного происхождения, и не иначе, как во внимание услуг, оказанных его родом королевству, нынешний батальонный командир мог попасть в привилегированные ряды гвардии. Чтобы спастись от последствий этого нелепого, но опасного доноса, Горуа, после некоторого колебания, уступил намекам начальства и принял предложенное ему имя Монтань (Горский) которым на будущее время и должен был подписывать все бумаги. Этот Горуа так навеки и остался Монтанем; под этим именем он принимал участие в итальянском походе, а затем нашел славную смерть при штурме Сен-Жан-д'Акра в Египетской экспедиции 1799 года.[242]

Святые, как сказано выше, были безжалостно изгнаны. Следующий, вполне впрочем достоверный, анекдот служит недурной характеристикой современных нравов. К суду Революционного трибунала был привлечен некто де Сен-Сир. Председатель предлагает ему обычный вопрос о его имени и фамилии, и между ними происходит следующий разговор:

— Моя фамилия де Сен-Сир, — отвечает подсудимый.

— Нет более дворянства,[243] — возражает председатель.

— В таком случае, значит, я Сен-Сир.

— Прошло время суеверия и святошества — нет более святых.

— Так я просто — Сир.

— Королевство со всеми его титулами пало навсегда, — следует опять ответ.

Тогда в голову подсудимого приходит блестящая мысль: — В таком случае, — восклицает он, — у меня вовсе нет фамилии и я не подлежу закону. Я ни что иное, как отвлеченность — абстракция; вы не подыщете закона, карающего отвлеченную идею. Вы должны меня оправдать!

Комичнее всего, что Трибунал, по-видимому озадаченный подобной аргументацией, действительно, признал подсудимого невинным и вынес следующий приговор: «Гражданину Абстракции предлагается на будущее время избрать себе республиканское имя, если он не желает навлекать на себя дальнейших подозрений!»

Безобидный «король бобов», которого чествуют в праздник Крещенья, тоже не нашел пощады у «чистокровных». Уже с января 1792 года, хотя Франция, по крайней мере номинально, была еще монархией, какой-то журналист заблаговестил отходную «царству» бобов.

«Революция, — пишет Прюдом, — ослабила этот застольный обычай.[244] Настоящий король так всем насолил, что патриоты не в состоянии уже веселиться и с „бобовым“ — за рюмкой вина. Действительность так отвратительна, что над ней не хочется даже смеяться, а жаждешь только поскорее от нее избавиться. Да послужит падение бобового короля предвозвестником падения всех остальных».[245]

Пророчество не замедлило исполниться, а 30 декабря 1792 года Генеральный совет Парижской коммуны, по предложению гражданина, бывшего графа, Сципиона Дюрура, постановил, чтобы Крещенский сочельник[246] был переименован в праздник санкюлотов!

«В добрый час, — говорит на другой день та же газета. — Но этого еще недостаточно. Если хотят уничтожить старый обычай, надо заменить его новым, не менее привлекательным. Если мы такие хорошие республиканцы, как уверяем, то оставим охрипших попов петь одиноко свои псалмы в честь трех царей востока. Уничтожим „бобовое царство“, как это уже сделали с другим, и заменим его „пирогом равенства“, а торжество Крещенья — праздником „доброго соседства“. Боб укажет соседа, у которого должно будет состояться братское пиршество на следующий год и на которое каждый может являться со своим блюдом».

17 нивоза II года (6 января рабского стиля) Генеральный совет получил донос от членов Революционного комитета секции «Общего дома», которые считали своим долгом преследовать пирожников, изобличенных в печении и продаже «бобовых пирогов».

По этому случаю Шомет предложил направить дело в отношении политическом в Управление полиции безопасности, а по вопросу о злоупотреблении крупчатой мукой, которую «отнимают от народного продовольствия на лакомство чревоугодников», — в Продовольственную управу. Предложение это, поддержанное Гебером, было принято к исполнению.

Манюэль, выступивший с требованием об упразднении «праздника царей» как антигражданского и антиреволюционного, стал так ненавистен народу, который любил это семейное развлечение, что женщины в Сен-Жермене чуть было не повесили на фонаре какого-то мирного прохожего, имевшего несчастье походить на главного прокурора коммуны.

После термидорской реакции о преступном пироге более не вспоминали. Если порыться в донесениях «Бюро по надзору», то оказывается, что в IV году (6 января 1796 г.), во время Директории, пирожники уже открыто продавали этот товар в Пале-Эгалите, где разгуливали щеголи-мюскадены и который мало-помалу стал принимать вид прежнего Пале-Рояля.

В театре Лувуа какой-то актер позволил себе намекнуть, «от себя», насчет празднования «бывшего пирога». Двое граждан из третьего яруса вздумали крикнуть: «Долой пирог!», но были тотчас же изгнаны вон из театра при оглушительных аплодисментах публики, кричавшей: «долой якобинцев!»[247]

Но якобинцев уже не было, и с ними кончилась и великая борьба, в которой «гонение боба» было лишь одним из комических эпизодов.

Возвратимся еще раз к переменам имен и фамилий частными лицами. Декретом Конвента от 24 брюмера II года (24 марта 1793 года) было установлено, что каждый гражданин имеет право именоваться по своему усмотрению, сообразуясь лишь с формальностями, установленными на сей предмет в законе. Формальности эти состояли в явке местному муниципалитету с объявлением принимаемого нового имени. Это постановление было сделано по поводу заявления какой-то женщины, пожелавшей, как уже было упомянуто, принять имя Либерте (Свобода). Это имя, так же как и Эгалите (Равенство) и Фратерните (Братство), было в то время вообще очень распространено. Иногда ими не довольствовались, а снабжали еще приставками вроде: Ami de (Друг), что придавало имени полную патриотическую окраску и равнялось почти свидетельству в «гражданской добродетели». Имя «Эгалите» имело неменьший успех. Бывший священник из Луганса, гражданин Павел Метр (хозяин, владыка), огорченный тем, что рядом с именем апостола фанатизма у него и фамилия, оскорбляющая чувство равенства, объявил Генеральному совету своей коммуны, что он изменяет свою фамилию на Плеб-Эгаль (сокращенное Plebeien-Egalite), а вместо прежнего имени собственного принимает новое имя, — Лукиана. Свое заявление он подписал так: «Лукиан Плеб-Эгаль, — Мэтр в последний раз».

В это же время герцог Филипп Орлеанский, желая подделаться к республиканцам, снял с своего дворца украшавшие его лилии, составлявшие его родовой герб, и заявил перед Парижской коммуной ходатайство о дозволении принять имя Филиппа Эгалите, каковое и было пожаловано ему столичным управлением взамен упраздненного титула и звания.[248] По этому поводу тотчас появился язвительный стишок:

Он то со своего герба снимает,

Чего ему на шкуре не хватает.[249]

В подражание Филиппу Эгалите и все якобинцы приняли новые республиканские имена и фамилии. Вот отрывок речи, доставивший большинство голосов бывшему школьному учителю Шомету из Неверы при избрании его в прокуроры Парижской коммуны:

«Граждане! Прежде меня звали Пьер-Гаспар, потому что мой крестный отец верил в святых, но я, верующий только в революцию — ад всех тиранов и рабов, я принимаю имя святого, который был повешен за свои революционные принципы. Я назовусь Анаксагором».[250]

Какой-то санкюлот придумал назвать своего сына «Марат-Кутон-Пик»[251] и газеты превозносили разум и патриотизм отца, соединившего эти три имени, обозначающие «самый горячий гражданский долг и самую чистую добродетель».

Те же газеты сообщали, что министр Лебрен отличился, назвав одну из своих дочерей Civilisation-Jemmapes-Victoire-Republique (Цивилизация-Жемаппа[252] -Победа-Республика).

В книгах одной маленькой коммуны Сены-Лоарского департамента, а вероятно и в других местностях, значатся не менее диковинные имена: Клавдий-Игнатий-Вольный, Клавдий-Республиканец и т. п. Но это все еще не самые причудливые. Бывший член Законодательного собрания, некий Бижу, ставший членом департаментского Правления, в департаменте Сены и Лоары в 1792 году, принял, со времени обнародования нового календаря, имя Айль-Паво (Чеснок-Мак).

Вондьер, председатель того же Правления, добавил к своему имени Блед-Фер,[253] а его главный секретарь стал называться Хреном (Raifort) Мангэном.

В Лугансе гражданин Лашез переименовался в Рюбарба (Ревень). Масса детей получили имена Петиона,[254] Марата или Робеспьера, и еще чаще в честь его же — Максимилиана; других звали Националь-Пик, Фруктидор. Это имя можно было еще недавно видеть на одной могильной плите Монмартрского кладбища. Секция «Нового Моста» сделала донос на викарного священника собора Парижской Богоматери, который отказался занести в метрические книги ребенка под именем Александра Понт-Нёф (Нового Моста). Гораздо более покладистым оказался тот прелат, который записал ребенка под мифологическим именем Феба, — светила дня.

Имена Барла, Генриха, Людовика, Марии, Женевьевы и т. п. были строго воспрещены большинством республиканских муниципалитетов. Им предпочитали, казавшиеся вероятно более благозвучными, имена Бальзамина, Мака, Полыни, Тыквы, Золотарника и пр., заимствованные из языка овощей и цветов.

Даже названия фруктов подвергались той же участи. Любители обнаженных мифологических красот нарекли монтрейльские персики, известные под названием «кавалерских»,[255] «Венериными сосцами».

Никакие доказательства чистоты республиканских убеждений не защищали никого от произвола и усмотрения народных временщиков. Самые почтенные семьи должны были подчиняться их требованиям. Господин Гарсэн де Тасси, впоследствии бывший членом Французской академии наук, родившийся 20 января 1794 года, должен был получить имена: Жозеф-Илиодор-Сажес-Вертю (Joseph-Heliodore-Cagesse-Vertu, т. е.: Иосиф-Илиодор-Мудрость-Добродетель), которые и были записаны в метрическую книгу гражданского состояния. Но одно из самых необыкновенных имен было наречено новорожденной дочери некоего Ляшо, родившейся в департаменте Верхних-Альп. Ее назвали Фитогинеантропой, что по гречески значит «женщина, зачинающая мужей или воинов». Можно поручиться, что его носительница была не особенно довольна, когда поняла, каким посмешищем сделали ее, без всякого с ее стороны участия, ее почтенные родители.

Где-то есть рассказ, что во время религиозных преследований в Англии к канцлеру Томасу Мору привели однажды какого-то мятежника, по имени Сильвер (Silver по английски значит серебро).

— Сильвер, — сказал ему канцлер, желая дать понять о роде предстоящей ему смерти, — судя по твоему имени, ты не должен бояться огня?

— Напротив, ваша милость, — не задумываясь возражает Сильвер, — я еще жив, а «живое серебро» (ртуть) огня не выдерживает.

Говорят, будто это остроумное возражение спасло ему жизнь.

В 1793 году священник Пюисской епархии, аббат Эксбрайя, спасся не менее ловко. Арестованный в качестве «подозрительного», он заметил, что, когда человек носит такую республиканскую фамилию, как его, то его нельзя беспокоить; что на древне-галльском наречии «Эксбрайя» значит «обнаженный», без нижнего платья, т. е. бесштанник, а следовательно, — санкюлот, и что он происходит, вероятно, от какого-нибудь сподвижника Верцингеторикса, который, наверное, получил такое почетное прозвище за доблесть в борьбе с римскими легионами. Председатель департаментского Управления удовольствовался таким объяснением и отпустил арестанта на свободу. Присутствие духа спасло ему жизнь.

Страсть к смене имен, к счастью, продолжалась недолго и в непродолжительном времени не замедлили вернуться к прежним обычаям. Однако еще при консульстве правительство должно было циркулярами предписывать мэрам уничтожать в выдаваемых ими метрических выписках такие имена, как например: Республика, Цивилизация, Свобода (Republique, Civilisation, Liberte), или Кипарис, Лютик, Золотая-Пуговка, Огурчик-Корнишон и т. п. В царствование Луи-Филиппа пытались восстановить ради Эмиля Жирардена закон XI года. Противники оспаривали его право на имя, под которым он приобрел известность. Чтобы добиться его исключения из Палаты депутатов, они требовали наложения на него наказания на основании жерминальского закона, который, по заключению законоведов, никогда не был отменен. По-видимому, однако, гг. казуистам этого не удалось.

Закон XI года, каравший нарушителя (за присвоение чужого имени) 6-тью годами тюремного заключения, был изменен законом 27 мая 1858 года, налагавшим взамен тюрьмы денежный штраф от 500 до 10.000 франков.

В настоящее время всякое требование об изменении фамилии должно быть припечатано в «Официальной газете» в Париже; затем в «Судебной газете» по месту рождения просителя и в «Ведомостях» по месту его жительства. Прошению дается ход не ранее как через три месяца после этих публикаций, и когда оно удовлетворяется, то о сем помещается в Законодательном бюллетене (собрании узаконений), но в законную силу это распоряжение входит только по истечении годового срока. Все заинтересованные в деле лица могут в течение этого времени протестовать, и, в случае возникновения подобных претензий, они поступают на рассмотрение Государственного совета.

Фамилия рассматривается как собственность семьи, которая ее носит. Никто не праве ее отчуждать или передавать в пользование постороннему лицу без согласия всех членов рода, носящих фамильное имя.

Каждому дано прославлять свое имя по мере сил и способностей, не отражая этого блеска ни на кого, кроме разве случайных однофамильцев.

Загрузка...