Альфред Шёне Голубая вуаль

Работы в минувшие летние и осенние месяцы было так много, что, к сожалению, только в начале ноября я смог позволить себе взять отпуск. О длительном отдыхе где-то на лоне природы ввиду того, что была уже поздняя осень, нечего было и думать, поэтому я решил попутешествовать. После непродолжительного пребывания в различных местах юго-западной Германии меня потянуло вновь взглянуть на Рейн. К тому же я вспомнил, что в прошлом несколько лет подряд с удовольствием отдыхал в небольшой уютной гостинице в Б. на Рейне, и мне показалось, что, если я проведу оставшиеся дни отпуска в таком прелестном уголке, это будет достойным завершением моего путешествия.

Дорога туда не заняла много времени, и в семь часов вечера я прибыл в Б. Нагруженный моим скромным багажом, станционный служитель шел впереди меня по направлению к гостинице «Рейнский уголок». Путь наш проходил по истинно среднегерманским мощеным улочкам мимо старой церкви к берегу Рейна. Сквозь ряды деревьев, окаймлявших город вдоль берега, просвечивали огни расположенного на противоположной стороне местечка и отражались в реке, которая, вздувшись от осенних дождей, шумно катила свои темные воды. Темным было и небо, трудно даже было различить очертания гор на том берегу. Мы свернули налево, так как гостиница находилась вниз по реке в конце города. В то время как я, следуя за размеренно шагавшим служителем, осторожно шел в темноте между рядами деревьев, передо мной рисовалась картина предстоящей встречи. Я — единственный гость, нежданный, но желанный. Мне дадут прелестную угловую комнату с видом на Рейн. После ужина я выпью вместе с хозяином бутылку вина под названием «Собственный урожай» и буду слушать истории старого заядлого охотника. После этого, думалось мне, я еще прочитаю вверху в теплой комнате несколько страниц взятой с собой книги; затем брошу взгляд из окна, хотя это и будет бесполезно, поскольку передо мной будет простираться лишь темная ночь, а потом — упоительный сон в заслуживающей высшей похвалы постели. Завтра утром первое, что я увижу, будет густой туман, стелющийся над рекой и заполняющий долину. Но после завтрака, видимо, начнется дождь, и если к полудню неяркое ноябрьское солнце все же одержит победу над непогодой, то горы и река, крепость и город — весь этот хорошо знакомый мне, чудный пейзаж предстанет передо мной в полном блеске дня. Так мне думалось.

Тем временем мы подошли к гостинице. Однако вместо затемненного здания, которое, как я ожидал, в эту пору обычно пустовало, мне навстречу засияли ярко освещенные окна. Причем яркий свет горел всюду: в столовой слева на первом этаже, в курительной комнате справа от крыльца, в коридорных окнах обоих верхних этажей, даже в номерах горел свет и в окнах проплывали темные тени. Мною овладело мрачное предчувствие, и мое приподнятое настроение несколько упало, когда я вошел в переднюю. Опрометчиво отпущенный мной позже станционный служитель едва нашел место, чтобы поставить мои вещи, потому что всюду, куда ни глянь, стояли и висели ружья, ягдташи, трости, охотничьи куртки, толстые пледы, сапоги, охотничьи шапки и шляпы непостижимого богатства форм. Из столовой раздавались веселые голоса и шум праздничной трапезы; в курительной комнате сидели пятеро усатых мужчин с раскрасневшимися лицами и смотрели на меня, вновь прибывшего, с бесцеремонной самоуверенностью, какая бывает только при наличии абсолютно чистой совести в сочетании с длительным употреблением вина.

Я растерянно повернулся налево. Там в своей комнате сидел за бюро хозяин, погруженный в какие-то расчеты. За таким занятием мне его раньше не приходилось видеть. Однако в остальном он довольно мало изменился, несмотря на то, что уже прошло несколько лет с момента нашей последней встречи. Немного пополнел, немного добавилось красноты в лице и седины в усах и на голове — но в целом был такой же, как прежде. Прежним он остался и в том, что на мое приветствие и вопрос, помнит ли еще меня, он посмотрел испытующим взглядом, спокойно продолжая сидеть, и пробурчал в ответ что-то невразумительное. И тут словно ангел-спаситель появилась его жена, благообразная матрона, и ее приветствие: «Добрый вечер, господин доктор, рады вас видеть!» — прозвучало так же радушно, как и в былые дни. Правда, к нему было добавлено печальное сообщение, что вся гостиница заполнена, нет ни одной свободной комнаты. Во второй половине дня прибыла большая компания охотников, чтобы, как и во все предыдущие годы, принять участие в совместной охоте в дремучих лесах, простиравшихся к западу от Рейна. Кроме того, две комнаты побольше были заняты приехавшими погостить родственниками.

— Тем не менее, — продолжила добрая женщина, — мы не допустим, чтобы старый гость дома просто так ушел от нас. Я сейчас подумала, что вполне можно найти выход из этого положения. Пока вы будете ужинать, я велю приготовить вам одну из наших комнат, которой вам придется довольствоваться сегодняшней ночью. Ну, а завтра посмотрим, что делать дальше.

Я охотно принял это предложение и прошел в столовую, где сел за свободный конец длинного стола и где меня, как старого знакомого, сердечно приветствовал пожилой сухопарый официант. Поглощая с большим аппетитом ужин, я наблюдал за сидевшей напротив меня компанией охотников, которые после краткой паузы, вызванной моим появлением, возобновили свою оживленную беседу. Некоторых из этих господ я помнил еще по прежним временам, большинство же было мне совершенно незнакомо. А одного из них я напрасно искал глазами, хотя несколько раз слышал, как называли его имя, а свободный стул, перед которым на столе стояла полупустая бутылка вина, позволил мне предположить, что он тоже здесь и вышел лишь на минуту. Этот человек был когда-то драгунским офицером, но уже давно оставил службу. Он имел звание ротмистра, был богатым землевладельцем и жил недалеко от одного из нижнерейнских городов. Ему было около сорока лет, еще моложавый и статный, он отличался высоким ростом, пламенным взором и, как можно было судить по его увлекательным рассказам о своих приключениях в Италии, Испании и Франции, не менее пламенным сердцем.

Несколько лет назад этот ротмистр, хозяин и я сидели как-то теплым августовским вечером вместе и коротали время за дружеской беседой; одна за другой пустели бутылки, и зал заполнялся облаками голубоватого табачного дыма. Потом дошла очередь и до пения. Ротмистр имел прекрасный голос — звучный баритон и был очень одарен в музыкальном отношении, но пел, правда, как истинное дитя природы, и его девизом, к сожалению, было: чем громче, тем лучше. Я сел за старое разбитое фортепиано, и песни полились в самом своеобразном чередовании. Мы исполняли, как могли, народные, студенческие и охотничьи песни, мелодии которых я помнил и мог воспроизвести на инструменте. Хозяин спел ужасно сентиментальный романс, в котором егерь спрашивал свою «девоньку», хотела ли бы она стать его «женой-егершей». Под бурные аплодисменты он затем встал, подошел к своей супруге, которая сидела вместе с незнакомой мне стройной девушкой в углу комнаты, крепко расцеловал ее и вытер выступившие у него на глазах слезы. Тем временем стало уже поздно — над правым берегом, на той стороне, небо потемнело. Напоследок решили исполнить песню Гейбеля «Пришел май». Ротмистр поднялся и встал слева от меня. И в то время когда он удалым голосом пел, а я ему аккомпанировал, я смог заметить, взглянув направо, что добрая хозяйка, несмотря на шум, успела уже задремать. Но рядом с ней сверкала пара чудных темных глаз, которые, однако, были обращены вовсе не на меня, а на ротмистра. Хозяин сидел позади нас и усиливал художественное воздействие музыки тем, что во время припева отбивал такт мощными ударами по столу, от чего даже подскакивали бутылки и стаканы. Песня закончилась, и хозяин моментально уснул на своем стуле, но тут же был разбужен проснувшейся тем временем супругой и уведен в спальню. Прекрасная слушательница удалилась; я тоже почувствовал себя слишком утомленным избытком эстетических впечатлений. «Доброй ночи, ротмистр», — сказал я и пошел в свою комнату.

Вот с этим-то ротмистром я бы охотно встретился снова. Но поскольку свободный стул так и остался незанятым, я не стал больше ждать и покинул зал. Хозяйка окликнула меня и сказала, что мне приготовлена комната номер 19 на верхнем этаже, правда, не с видом на Рейн, но по-другому не получалось.

Разочарование, которое я испытал вначале, сильно испортило мое настроение. Однако слова хозяйки подействовали как целебный бальзам. Дело в том, что я, надо сознаться, немного суеверен. Начиная с определенного момента в моей жизни — я всегда помню о нем, но сейчас не об этом речь, — я внушил себе, что число 19 приносит мне счастье. Правда, до сих пор оно доставляло мне скорее неприятности и даже самым теснейшим образом связано с наиболее драматичным моментом в моей личной жизни. Впрочем, если кто-нибудь воображает, что опыт и доводы рассудка могут хоть чем-то противостоять суеверию, тот плохо знает его природу, потому-то я и поймал себя на том, что все мое скверное настроение вдруг улетучилось, когда я услышал номер своей комнаты. Я пожелал хозяйке доброй ночи и со свечой в руке поднялся на верхний этаж. Дверь в номер 19 была лишь притворена, через щель пробивался свет, и когда я, предполагая, что там была служанка, открыл ее, до меня донесся мужской голос.

— Какая ты жестокая, — услышал я, — едва мы прибыли в твой родительский дом, откуда уехали молодоженами — а ведь женаты мы уже почти вечность, целых шесть месяцев, скоро и серебряная свадьба, — как ты сразу оставляешь своего престарелого супруга, которому ты должна быть надеждой и опорой.

Тот, кто произнес этот шутливый упрек, был моим старым знакомым — ротмистром, все таким же, каким я его видел в последний раз. Лишь голос приобрел более мягкое звучание, а глаза — более глубокое выражение. И та несколько самоуверенная манера держаться, как и подобало баловню судьбы, которая прежде так нравилась мне в нем, сменилась благодарным чувством счастливого обладателя — совсем неплохая замена, как мне показалось. Мне не пришлось долго искать причину этого превращения ротмистра: она стояла рядом с ним и тихо отвечала ему с улыбкой:

— Пока ты переодевался в спальне — кстати, надеюсь, ты уже не пойдешь вниз к своим веселым охотникам? — я услышала, что здесь напротив приводят в порядок эту комнату. А поскольку у меня так живо в памяти все, что связано с ее бывшим жильцом, я зашла сюда и, пока наша Гертруда готовила комнату для нового гостя, решила осмотреться в ней, ведь ее постоялец вынужден был так неожиданно сменить ее на новую обитель. Как ни казалось многое в нем таким странным, мне все же теперь, когда я стою в его комнате, так тяжело на сердце, что он ушел от нас; сейчас я забываю все остальное и помню только, что мы очень сердечно относились друг к другу.

Говоря это, она держала перед собой что-то вроде небольшой картины в рамке, стараясь, чтобы на нее падал свет настольной лампы. У женщины была стройная, довольно высокая фигура. Ее серьезное миловидное лицо обрамляли темно-русые волосы. Голос ее имел своеобразную окраску: он был каким-то нежно-приглушенным, словно прикрытым тонкой вуалью; в нем звучал не то тихий вопрос, не то робкое извинение. Когда она взглянула на своего супруга, я узнал ее. Это были те темно-голубые глаза, которые я видел сверкающими в тот вечер. Теперь, правда, у стола стояла не юная девушка, а счастливая молодая женщина, а вскоре — это было заметно — и благословенная мать.

— Ты несомненно права, Ева, — ответил ее муж и, обняв ее за плечи, принялся вместе с ней рассматривать картину. — Вот только я замечал в нем больше курьезные черты характера, что было вполне понятно, а не его достоинства, но в том, что они были, я теперь не сомневаюсь.

Меня приятно удивило, что ротмистр меня сразу узнал, когда после этих слов он поднял глаза, чтобы взять у жены из рук картину и снова повесить ее над письменным столом. Наше приветствие было сердечным. Представляя меня своей молодой супруге, он вспомнил тот вечер, когда мы столь энергично воздавали почести музе пения.

— Я очень хорошо вас помню, — сказала на это его жена.

— Действительно, господа в тот вечер очень основательно продегустировали отцовское вино, и от этого усердия пение стало настолько громким, что в конце концов перестало доставлять удовольствие. Но вам я была в глубине души благодарна за то, что вы так неутомимо аккомпанировали и смогли по памяти сыграть так много прекрасных песен. В тот вечер я вам завидовала из-за этого… ведь уже тогда мое сердце было неравнодушно к нему. Но он еще не знал об этом, и мне пришлось долго ждать.

Она сказала это так скромно и просто, безо всякого жеманства, что тронула меня до глубины души. К тому же еще этот приглушенный голос с почти незаметным отголоском франкфуртского диалекта — короче, все соединялось в ней в гармоничный образ милой сердечной доброты и невинной чистоты.

Пока мы обменивались этими словами, комната была приведена в порядок, разведен огонь в камине, и старая служанка ушла. Тут мы пожелали друг другу доброй ночи и условились увидеться завтра. Затем ротмистр с супругой покинули меня; им была приготовлена комната напротив по коридору, я слышал, как закрылась их дверь. Вскоре все затихло, и я остался один.

Да, совсем один. Я невольно вспомнил о своей унылой холостяцкой квартире, где никто меня не ждал, кроме книг и старого письменного стола, и грустные мысли о моей одинокой жизни приходили мне в голову, пока я рассеянным взглядом осматривал комнату.

Она была небольшой, но уютной. Справа от двери — камин, в котором пылал веселый огонь. Перед ним — кровать в стенной нише, закрытая темным пологом. Напротив двери, между двумя окнами, стоял небольшой письменный стол, над которым на стене были прикреплены всевозможные фотографии. Справа и слева от камина — два низких кресла; еще одно — старое, солидное, обтянутое кожей, стояло у круглого стола в середине комнаты. На столе горела лампа, широкий абажур которой был сделан из плотной зеленой ткани. Вспомнили даже о моей старой привычке, потому что рядом с лампой многообещающе поблескивала бутылка вина «Собственный урожай» с высокими зелеными бокалами по бокам.

Я открыл чемодан и хотел было уже вынуть взятый с собой сборник рассказов, чтобы продолжить чтение там, где я его прервал вчера вечером, когда заметил, что на письменном столе лежат несколько книг. Надо сказать, что у меня с давних пор была скверная привычка копаться в книгах, которые мне попадались во время моих поездок в чужих комнатах, гостиницах или снимаемых квартирах. При этом я находил много забавного и удивительного и запоем прочитывал их, лежа в постели; но иногда мне встречались настоящие жемчужины. Так было и на этот раз. Словно старому доброму другу, обрадовался я иллюстрированному изданию народных сказок Музойса, которые были мне дороги с детства. Я взял книгу из стопки и уселся в большое кресло за круглым столом.

Однако долго читать я не смог и отложил книгу в сторону. Очень уж много воспоминаний всплыло у меня в памяти, чтобы я был в состоянии сосредоточиться на книге. К тому же и вино не способствовало этому. Оно уже было не такое, как прежде, — показалось мне слишком крепким, и после первого глотка я отставил бокал, откинулся на спинку кресла и стал рассеянно наблюдать за легкими струйками дыма, поднимавшимися от сигары.

Как долго продолжалось мое оцепенение, не знаю, знаю только, что едва я собрался бросить докуренную сигару в камин, как вдруг раздался слабый, немного хрипловатый голос, обращенный ко мне:

— Прошу прощения, господин доктор, если я помешал…

Крайне удивленный, я поднял глаза. По другую сторону стола стоял молодой человек, который только что совершенно бесшумно закрыл за собой дверь. Как я мог не заметить, когда он ее открывал, осталось для меня загадкой.

Его внешность не представляла собой, особенно здесь, в гостинице, ничего примечательного: черный фрачный костюм, белый галстук, редкие светло-рыжие волосы, образцово расчесанные в середине на пробор. Все это было типичным для старшего официанта или метрдотеля современной гостиницы.

Я узнал его с первого взгляда. Это был сын хозяев гостиницы, с которым я охотно беседовал во время моих предыдущих визитов. И не потому, что он мне с самого начала понравился. Совсем наоборот! Он казался мне законченным фатом: несмотря на свои веснушки и водянистые голубые глаза, был тщеславен, как лирический тенор; кичился своими внутренними достоинствами, своим французским и английским языком, своим образованием, своими деловыми качествами и прежде всего своим практическим взглядом на жизнь. Одним словом, он был невыносим, являя собой образчик сомнительной, поверхностной образованности, и в мои прошлые приезды интересовал меня как типичный экземпляр этой породы людей. И я его не щадил, когда он пытался показать мне свою значимость. Но несмотря на это, а может быть, именно поэтому, он оказывал мне честь, выделяя среди остальных гостей. Он, конечно, не выполнял обязанности официанта, скорее был кем-то вроде управляющего гостиницей, вел бухгалтерский учет и корреспонденцию, и рядом с неотесанным отцом с повадками охотника, интересы которого не шли дальше винного погреба, и деятельной матерью, которая отвечала за кухню и гостиничное хозяйство, он как бы способствовал внедрению в дом современной изысканности и требований этикета нового времени, почему я и называл его «культуртрегером».

С отцом у него отношения были неважные, а мать он, кажется, сильно любил. Лишь при повторных встречах я начал замечать в нем, кроме фатовских черт его характера, также вполне достойные качества. И в конце концов я вроде бы пришел к некоторому пониманию противоречивости его поведения. Потому что в частных беседах с ним проявилась неоднозначность его натуры, заряженной значительной духовной активностью.

Должно быть, прошло довольно много времени, прежде чем я наконец ответил:

— Вы не мешаете мне ни в малейшей степени — напротив! Я настолько бодр, что и не думаю о сне. И очень мило с вашей стороны, что вы нашли еще время поприветствовать старого верного друга вашего дома. Прием, оказанный там внизу вашим отцом, откровенно говоря, не был особенно теплым. Присаживайтесь у камина, выпейте глоток вина и расскажите, как вам жилось.

— Покорнейше благодарю, — ответил мой гость. — Позволю себе на минутку воспользоваться вашим любезным приглашением.

Он несколько чопорно уселся в кресло, однако отказался как от вина, так и от предложенной сигары.

— Этот человек всего лишь мой отчим, — продолжил он довольно монотонным голосом, — его грубая манера держаться порой удручает и его самого и его близких. Он частенько обходился со мной раньше весьма жестоко. А сейчас, собственно говоря, нам нет друг до друга дела. Единственное, что его интересует, — это охота. И так как я не проявляю в ней особой ловкости, это вызывает еще большее пренебрежение ко мне с его стороны. Поскольку у него нет ни малейшего понятия об образованности, просвещенности и тому подобных вещах, ему неприятно видеть интерес к ним у других, и он допекает тогда своими грубыми насмешками и всячески издевается. Кроме того, мой отчим строго придерживается католических традиций, в то время как я воспитывался в протестантском окружении. Он всегда голосует за представителей клерикалов. А это, конечно, не для меня.

Я предложил исключить из нашего сегодняшнего разговора как политику, так и религию.

— Давайте поговорим лучше в этот поздний час о чем-нибудь личном. Расскажите, откуда вы родом, за кем была замужем ваша матушка в первом браке?

Он кивнул в знак согласия.

— Я охотно расскажу вам об этом. Правда, сегодня я не настолько в форме, как обычно, ноги и руки у меня как будто немного затекли. Это, наверное, от длительной ходьбы по горным склонам. Но я так рад снова увидеть вас; кроме того, здесь в кресле так удобно, а огонь в камине создает особый уют. Я приветствую от всего сердца, что матушка предоставила вам мою комнату — кого бы я еще охотнее в ней увидел, кроме вас.

Удивления, которое вызвали у меня некоторые его слова, он не заметил и продолжал дальше:

— Все мое детство и вся моя прежняя жизнь именно сегодня прошли перед моим внутренним взором, словно в сновидении, и я почувствовал себя при этом несказанно счастливым. Такого блаженства я еще не испытывал. Видите ли, господин доктор, я часто размышлял о бессмертии и о том, каким оно, если оно есть, может быть. Я хочу только сказать, что представляю себе блаженство бессмертной души не иначе, как в виде тех ощущений, которые я испытал именно сегодня. Какое наслаждение пребывать в самых невинных воспоминаниях. Особенно живо предстала сегодня в моем сознании одна сцена из моего детства. Мой отец был лесничим. Я любил лес, как свое второе «Я». Однажды — это был довольно жаркий летний день — я лежал под деревьями далеко от дома. Какая была тишина! Слышался лишь стук дятла, долбившего ствол дерева то ближе, то дальше от меня. Своеобразный запах леса был очень сильным, почти пьянящим, и яркий солнечный свет золотил верхушки деревьев. Тут меня вдруг охватил неописуемый страх, ужасное предчувствие какой-то уже неотвратимой утраты, так что моя жизнь представилась мне бессмысленной и потерянной. Это, видимо, было что-то вроде провидения. Потому что, когда я сегодня в глубочайшей сердечной тоске убежал в лес, я слишком хорошо знал причину моего горя… Ева… Однако буду рассказывать все по порядку. Тогда я вскочил и побежал к родительскому дому, не разбирая дороги — по подлеску, вниз по песчаному карьеру — как получалось. Прибежав, я бросился в слезах к матери, пытавшейся меня успокоить.

Позже меня послали в город учиться в гимназию. «Ты можешь стать, — сказал мой отец, — настоящим ученым-лесоводом, ты достаточно упрям для этого». Родители мои были людьми бедными, и, чтобы оплатить мою учебу, им приходилось экономить буквально на всем, даже на еде. Если кто-то вырос, как я, в окружении природы, тому не так-то просто бывает привыкнуть к жизни в городе и в новых условиях. Кроме того, я по-прежнему предавался своим мечтаниям; вскоре мои школьные товарищи стали дразнить меня «сочинителем». Доведенному до отчаяния, мне пришлось провести немало часов в мучительных раздумьях, потому что я не знал, как мне справиться с собственной нерешительностью. В это время умер мой отец. Я даже не успел узнать, что он заболел, настолько быстро все произошло. Никогда не забуду того, как он выглядел в гробу. Его серьезное, родное лицо было таким серым и холодным; уголки рта слегка приподняты, словно в какой-то странной усмешке. В Рейнской долине, где мы тогда жили, был обычай обряжать покойника в его лучшую одежду. Но не могу даже сказать, насколько жутко это выглядело, будто покойник со сложенными на груди руками, во фраке и с белым галстуком собрался идти на бал.

Сказав это, рассказчик вытянулся в кресле и сложил руки на груди, как бы иллюстрируя вышесказанное своим фраком и белым галстуком. Только сейчас у меня возникла мысль о том, что он для прогулки в окрестных лесах и по горным склонам не оделся, это было бы вполне естественно, соответствующим образом. И на его лакированных штиблетах не было видно никаких следов грязи. Ко всему его виду подходило скорее расхожее определение «одетый с иголочки». Но его пребывание в лесном уединении, видимо, продолжалось довольно долго, судя по его собственным словам и по тому, что в течение всего вечера я его ни разу не видел, хотя гостиница была заполнена гостями, и каждая пара рук оказалась бы нелишней. Возможно, все эти несуразности были причиной того, что его неожиданное появление в моей комнате стало казаться мне теперь в некоторой степени необычным. Я посмотрел на его только сейчас по-настоящему освещенное лампой лицо, которое было пугающе бледным и неподвижным. Какое-то странное, необъяснимое самому себе чувство беспокойства и страха перед ним охватило меня.

Все это время мой гость находился в одном и том же положении, сохраняя неподвижность, как парализованный. Наконец он сел прямо и продолжил свой рассказ:

— Для моей матери и меня наступили трудные времена. Состояния у нас не было; лишь три месяца разрешили нам жить в лесном доме, до тех пор, пока не вселился новый лесничий с семьей. Прощание со старым, ставшим родным домом было тягостным. Меня охватило предчувствие, что надвигаются перемены во всей моей жизни и они разрушат то, что до сих пор составляло ее счастье.

Тогда матушка заняла место управительницы здесь, в гостинице моего будущего отчима, который незадолго до этого потерял свою первую жену. Я знаю, что решение выйти за него замуж нелегко далосьматери и сделала она это не в последнюю очередь из-за восьмилетней дочери хозяина, которую вдовец вынужден был воспитывать один и к которой моя матушка тем временем привязалась всем сердцем. К тому же будущий отчим был готов принять меня и заботиться обо мне по-отцовски.

Это он и делал, правда, на свой манер. Однако о лесной академии он ничего не хотел слышать с самого начала. А мое пристрастие ко всему поэтическому было для него полностью неприемлемо. Его намерения в отношении меня были направлены сугубо на практические цели. У кого есть деньги, у того в наши дни есть все — таков был его принцип. И поэтому он послал меня сначала в торговую школу. «Когда ты станешь расторопным коммерсантом, — сказал он мне, — ты сможешь поехать посмотреть, как ведется гостиничное дело в больших отелях, и если мы сработаемся, ты сможешь стать нашим управляющим». Словом, прежние мечты были, так сказать, похоронены, я стал другим человеком. Только одно осталось у меня от прошлого: когда навязанное мне окружение начинает давить на меня всей тяжестью и мне становится невмоготу, я ищу убежище в лесу. А огорчений в моей дальнейшей жизни было в избытке.

Погруженный в свои мысли, похожий скорее на восковую фигуру, нежели на живого человека, мой ночной гость сидел у камина, снова умолкнув довольно надолго. У меня опять появилась возможность без помех рассмотреть его, потому что, казалось, он не обращал на меня сейчас никакого внимания. В какие-то мгновения у меня появлялось ощущение, что все тело налито свинцом, настолько тяжесть его положения отдавалась в моей душе. Да, я тоже нес груз ответственности за его судьбу.

Как я мог так ошибиться в нем? Теперь не было и следа того фатовского поведения, которое я приписывал ему раньше. Он словно угадал мои мысли и продолжил свой рассказ еще более тихим, чем прежде, голосом:

— Конечно, это любезничанье и важничанье мне самому было не по душе. И то, что нашему брату в такой степени надо следить за внешним видом. Всегда следует быть элегантным, обходительным, внимательным! Создавать у людей впечатление культурного заведения! Отчим все чаще называл меня Жан, намекая на то, что я говорю по-французски. Мое настоящее имя Йоганн казалось ему слишком простецким. Репутация, как он ее понимал, для него была все. При этом у меня часто возникала мысль, как было бы хорошо, если бы не нужен был весь этот маскарад и можно было бы просто любить, ненавидеть, жить и умирать, оставаясь таким, каким создал бог. Но для меня уже обратной дороги нет.

— Не говорите так, — возразил я. — Прошлого, конечно, уже не изменишь, но, слава богу, никогда не поздно изменить свою жизнь. Почему бы вам просто не бросить все и уйти? Вы уже повидали мир, но еще молоды, а при желании всегда можно начать сначала.

— Я и раньше намеревался это сделать, — ответил он, — а с сегодняшнего дня мое решение стало непоколебимым. Довольно странно, но эта уверенность пришла ко мне, пока я крепко спал среди деревьев в лесу, потому что я помню: когда я засыпал, у меня было твердое намерение все-таки остаться в этом доме, несмотря на все страдания и горе, которые мне здесь пришлось пережить. Но когда я проснулся, я почувствовал в себе решимость уйти немедленно, неважно куда. Только мне показалось, что чего-то не хватает, будто я что-то забыл.

— Уж не преувеличиваете ли вы? — прервал я его. — При том, как вы относитесь к своему отчиму, вряд ли его антипатия может причинять вам такие страдания. Ну, конечно, это очень неприятно, но говорить о неизбывной тоске и горе — это уже слишком!

— И все же так оно и есть! — воскликнул он полным отчаяния голосом. — Это сейчас уже ни для кого не тайна. Здесь дело в его дочери, в Еве…

Я содрогнулся в глубине души.

Мой гость заговорил снова:

— У нас с ней разница в возрасте примерно шесть лет; несмотря на то, что в результате брака между ее отцом и моей матерью мы стали, так сказать, братом и сестрой, вначале наши отношения, собственно говоря, не были особенно близкими. Лишь когда я проходил армейскую службу во Франкфурте, где Ева в то же время находилась в пансионе для девочек, между нами зародилось что-то вроде нежной симпатии друг к другу. С какой хитростью и с каким терпением умудрялся я — невзирая на строгий присмотр за ней — поджидать Еву на прогулках в парке или на берегу Майна и следить за ней издали. К сожалению, я близорук. Поэтому какое счастье, что она не только была стройной и высокой, но и носила ла шляпке длинную голубую вуаль, которая служила мне надежным опознавательным знаком. Да, эта шляпа с голубой вуалью, имевшей фиолетовый оттенок, какой я с тех пор больше не видел — с ней у меня тогда были связаны все мои ощущения, все помыслы и надежды… Вы когда-нибудь слышали ее приглушенный, словно прикрытый вуалью голос? — прервал он свой рассказ, подперев голову руками.

Я кивнул, пораженный до глубины души совпадением его описания с моими недавними впечатлениями.

— Однажды, — продолжил он, как бы произнося монолог, — весна была уже в полном разгаре, я увидел ее выходящей из ворот пансиона одну, она показалась мне растерянной. Я довольно долго не видел ее и не разговаривал с ней — слишком долго для любящего сердца. Осторожно, чтобы не скомпрометировать ее, я пошел следом за ней. Так мы дошли до оранжереи. Здесь Ева вступила в разговор с работавшей там женщиной, которая вскоре скрылась в оранжерее. Ева осталась стоять у куста цветущей сирени, опустив глаза, и вообще выглядела очень опечаленной. Тут я подумал, что она, видимо, где-то зацепилась вуалью за ветку, потому что кусок ее свисал со шляпы наполовину оторванный. Я быстро подошел к ней. «Здравствуй, Ева!» — сказал я, сильно обеспокоенный. Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет. «Господи, Ева, почему ты плачешь? Что случилось?» Так я узнал, что накануне вечером после непродолжительной болезни умерла ее лучшая подруга, с которой они жили в одной комнате. Теперь она хотела принести цветов, чтобы сплести траурный венок. Слезы текли из ее глаз; а над нами было голубое небо, рядом благоухала и покачивалась на весеннем ветерке цветущая сирень, в высоте пели жаворонки. Меня раздирали противоречивые чувства: сострадание, печаль и страстная любовь. «Бедная Ева!» — проговорил я и, не знаю, как это получилось, обнял ее за плечи. «Бедная Ева!» — это все, что мне пришло тогда в голову. И чтобы хоть что-то сказать — настолько глуп бывает человек в такие моменты, — я прошептал: «Ты знаешь, что у тебя разорвалась вуаль?» Смущение наше было обоюдным. Ева невольно взялась за вуаль и посмотрела на надорванный кусок. Как бы машинально она оторвала его совсем. Тут у меня мелькнула мысль: «Ева, подари мне этот кусок вуали!» Она отдала его мне, ничего не сказав при этом. Издали послышались шаги женщины из оранжереи. «Прощай», — проговорил я тихо и незамеченным успел добежать до ворот.

С того дня я знал, что полюбил ее больше жизни. Вот мы говорили тут о вечном блаженстве. Но теперь я понимаю, что без Евы я его представить более не могу.

И здесь впервые с того момента, как он заговорил, его голос дрогнул. Затем он собрался с мыслями и сказал:

— Но с того дня я знал также, что и Ева любит меня. Любит не как сестра, нет! А так, как полюбил ее я, — навсегда и бесповоротно. Она мне этого никогда не говорила. Да и какая девушка скажет такое!.. А потом, судите сами, разве не было это понятно хотя бы по тому, как она подарила мне вуаль — сразу, не раздумывая и не колеблясь! Здесь я в себе полностью уверен, такое чувствуют сердцем. Я твердо убежден, что мы принадлежим друг другу!

Однажды при расставании матушка сказала мне: «Мой дорогой мальчик, где есть одно доброе сердце, к нему найдется и второе». Это было ее напутствием… В качестве талисмана я носил с собой небольшой кожаный мешочек с локоном волос Евы и кисточку со шляпы моего отца. В этот мешочек я положил также кусок ее голубой вуали. С тех пор я никогда не расстаюсь с ним и берегу как зеницу ока. И я привык время от времени класть руку на грудь, чтобы удостовериться, на месте ли он. Многие, в том числе и вы, господин доктор, уверены, что я из франтовства все время поправляю галстук, не правда ли?

Как бы упреждая мои возражения, мой гость слегка поднял руку, но прежде чем я успел ответить, он уже продолжал:

— Когда я отслужил год воинской повинности, я вернулся сюда, домой. Несмотря на то, что матушка не советовала мне этого делать, я обратился к своему отчиму с просьбой отдать мне Еву в жены. Старик сделал большие глаза: «Кто-нибудь слышал, чтобы сводные брат и сестра женились друг на друге?»

Я стал возражать, что меня и Еву, собственно говоря, не связывает никакое кровное родство. Тут он вспылил. Для меня, мол, самое главное подцепить богатую невесту. У него в отношении Евы совсем другие планы, она заслуживает мужа получше. Что я мог возразить против этого? Старик был упрям и из той породы людей, которые, к сожалению, не могут иначе, как приписывать всем и всегда только низменные и корыстные побуждения. После того как не помогли настоятельные просьбы, я решил запастись терпением. Мы оба были еще молоды и могли подождать. Ева в то время редко бывала дома и подолгу гостила у родственников и подруг по пансиону. Я тоже часто неделями был в разъездах, которые предпринимались для обеспечения гостиницы и нашего большого винного погреба. Так прошли годы.

И вот сегодня я возвратился утренним поездом после многонедельного отсутствия. Виноград в этом году завязался хорошо и обещает отличный урожай. Учитывая такие перспективы, тот, у кого есть деньги, может закупать вино помногу и дешево у небольших производителей, которые стремятся сейчас освободить свои погреба и бочки для нового урожая. Я в этот раз заключил выгодные сделки и был в хорошем настроении. У меня на душе было такое чувство, знаете ли, какое иногда возникает вроде бы безо всяких на то причин, будто мне должно было повстречаться сегодня большое счастье. Может быть, думал я, старик будет доволен твоими удачными сделками и даст наконец согласие… Я вхожу в комнату, и кто же стоит передо мной?

Ему стало трудно владеть голосом, но он взял себя в руки.

— Короче говоря, — сказал он, — это были Ева и ротмистр, которого вы, вероятно, помните по былым временам. И обоих представляют мне как жениха и невесту… О ротмистре ничего не могу сказать, он был таким, каким ему и подобало быть: сияющим и счастливым, в чем не было ничего удивительного. Матушка с тихой тревогой смотрела на меня. Сама же Ева была проста и естественна, как настоящая сестра. Однако я вынужден был напрячь все мои силы, чтобы хотя бы сохранять более или менее смиренный вид. Нет, более того! Я должен был принимать живое участие в семейном торжестве. До середины дня я еще продержался. Но после совместного праздничного обеда почувствовал, что силы оставляют меня. Конечно, тянуло к матери. Но зачем было расстраивать ее еще больше?

В конце концов я сделал так, как я делал раньше, когда мне становилось невмоготу. Я убежал в лес и нашел там для себя укромный уголок. Но на этот раз… Только когда я лежал там, вверху, среди деревьев на опушке леса, как раз над кладбищем, расположенным у склона горы, мне впервые стало совершенно ясно, что я навсегда потерял Еву. И тут я вдруг понял, почему все так получилось. Ева была принесена в жертву, хладнокровно принесена в жертву своим отцом. Дела в гостинице уже в течение ряда лет идут отнюдь не в гору. Два новых больших постоялых двора прямо рядом с пароходной пристанью составляют ей серьезную конкуренцию. Наиболее выгодными и надежными клиентами являются большие охотничьи компании, которые, как вы знаете, уже с давних пор останавливаются здесь у нас в течение всего охотничьего сезона. Без них мы вряд ли бы смогли продержаться. Однако ротмистр как раз тот человек, который организовывал эти компании. Он, собственно говоря, их душа; если перестанет приезжать он, его примеру последуют все остальные. И теперь вы, как и я в свое время, поймете, почему отчим не сказал «нет» и не мог сказать «нет», даже если бы этого хотел, когда ротмистр попросил руки Евы. Ну а Ева — что ж, она ведь хорошая дочь…

Я слушал его, остолбенев от изумления. Настолько разительным было противоречие между тем, что говорил мой гость, и тем, что я незадолго до этого слышал собственными ушами и видел собственными глазами.

Это недоуменное изумление усиливалось по мере того, как он продолжал свой рассказ:

— И все это случилось такой чудной весенней порой! Такой же, как была тогда, когда она подарила мне у куста цветущей сирени кусок своей вуали. Так, погруженный в отчаяние, я сидел на лесном пригорке над кладбищем и вдруг увидел довольно далеко внизу у Рейна две фигуры, прогуливавшиеся рука об руку, а на шляпке стройной дамы — голубую вуаль.

Тут я почувствовал, как какой-то болезненный удар потряс все мое тело; он был настолько сильным, что меня словно парализовало. Затем подступила смертельная усталость, я откинулся назад и уже не помню, как заснул. Во сне перед моим внутренним взором прошла вся моя жизнь с самого ее начала. И как только я подумал, просыпаясь, о Еве, во мне зародилось какое-то неясное предчувствие, что я что-то потерял, что мне чего-то не хватает. Я сунул руку за пазуху, чтобы узнать, на месте ли кожаный мешочек с куском вуали. Его не было! Не помню, как я спустился с горы и добежал до дома. По освещенным окнам и шуму я понял, что непредвиденно прибыла целая охотничья компания. Правда, обычно охотники приезжали только осенью или зимой — во время охотничьего сезона. Я ни в коем случае не хотел, чтобы меня увидели. Через боковую дверь внизу в подвале, которую коридорный часто забывает запереть, я пробрался по лестнице вверх. Лишь когда я открыл дверь своей комнаты и увидел вас, сидящим за столом, только тогда, собственно говоря, я окончательно проснулся и пришел в себя. А теперь, — он медленно поднялся и подошел к письменному столу, — позвольте мне задержаться еще на секунду, я хочу найти то, за чем пришел. После этого я не буду вас более беспокоить и пойду спать. Ведь уже совсем поздно.

Сказав это, он принялся что-то искать на столе и в столе, но, как видно, напрасно. Тут он взялся за большую, вложенную в футляр книгу, которая лежала на середине стола, медленно вынул ее из футляра и раскрыл. В книге лежал небольшой пакет из белой бумаги. Он взял его, повернулся и положил на круглый стол так, чтобы его осветила лампа.

— Черная метка? — проговорил он с вопросительной интонацией. — Что это может быть? — Он быстро вскрыл и развернул пакет. — Так вот, значит, где он, — тихо сказал он и достал кожаный мешочек, затем открыл его и с серьезным видом взял в руку кусок голубой вуали. На стол упали прядь волос и кисточка от шляпы. Он засунул все это снова в мешочек, затянул шнур и собрался уже привязать его себе на шею.

Тут я увидел, как удивленно он уставился на концы своего белого галстука.

— Боже мой, — воскликнул он испуганно, — как это я выгляжу? — Его взгляд скользнул вниз по всему его телу. — Фрак, да к тому же черный, и белый галстук? Ведь не был же я сегодня в таком виде в лесу. Я выгляжу так, будто собрался на бал или…

Как бы машинально он повязал себе мешочек на шею и спрятал под рубашку. При этом он нагнулся и посмотрел на бумажную обертку, на внутренней стороне которой было что-то написано. Он поднял ее и, поднеся к лампе, принялся читать…

Вдруг он резко и неожиданно выпрямился. Никогда не забуду ни его странно изменившегося лица, ни его взгляда, когда он сказал мне:

— Я должен идти. Прощайте!

Он уже был в дверях, тихо открыл и также тихо закрыл их за собой. Я остался один; на дворе прокричал петух, и лампа погасла. В окнах начинали проступать первые проблески рассвета.

Когда я зажег свечу, в глаза мне бросилась надписанная оберточная бумага. Я взял ее и прочитал следующие строки, написанные немного угловатым женским почерком:

«Этот мешочек с его содержимым был у моего дорогого сына Йоганна, когда 3 мая 1878 года, в день обручения нашей дочери Евы, мы нашли его после долгих поисков в лесу над кладбищем мирно почившим в бозе. В память о нем я вложила этот пакетик в старую семейную Библию моего покойного мужа. Пусть даст ему бог вечный покой и утешит скорбящую мать.

Магдалена Бюргере».

Я не помню, как добрался до вокзала. Пронзительно засвистел паровоз утреннего поезда, и, когда он увозил меня оттуда, высоко вверху, на кладбище, которое тянулось по склону горы слева от железнодорожного полотна, среди голых деревьев блеснул в первых лучах холодного ноябрьского солнца белый крест.

Перевод с немецкого С. Боровкова

Загрузка...