ГЛАВА VII

Шоске проспал трое суток.

Он проснулся в комнате с низким потолком, на скрипучей деревянной кровати. Окон не было, в комнате царил полумрак. В углу можно было различить какой-то сундук. Больше мебели в помещении не было. Шоске не понимал, где он и как тут оказался. Подушка пахла чужими волосами, и Шоске в отвращении вскочил и сел на кровати. В соседней комнате слышались чьи-то голоса, но при резком движении Шоске кровать издала такой скрип, что голоса сразу замолкли. Послышались шаги, дверь распахнулась, и на Шоске упало пятно света от лампы. Он зажмурился, но успел заметить, что лампа стоит на заваленном бумагами столе.

Человек, открывший дверь, громко и удивленно произнес:

— Проснулся!

Ослепленный ярким светом, Шоске вглядывался в него. В проеме двери появился второй силуэт, повыше первого, и второй голос с тем же удивлением произнес:

— Ого! Ну и поспали же вы! Как себя чувствуете?

— Кто вы? — с трудом, прокашлявшись, спросил Шоске. — Где Исаев?

— Давно уехал.

— Но где я?

— Вы в Колобовке. Вас привезли сюда из степи.

— Зачем?

Оба врача, словно предугадав этот вопрос, ответили хором:

— Здесь чума.

Пораженный этим известием, Шоске спустил ноги на пол, поднялся и, прихрамывая от долгого лежания, вышел в освещенную комнату. Только тут он разглядел своих собеседников. Первый, пониже, был черен, плотен, широкоплеч. Это был доктор Арустамов, врачебный инспектор из Астрахани, присланный губернатором в Колобовку для исследования причин эпидемии. С ним вместе прибыл доктор Язвинский, врач для командировок по военно-медицинскому ведомству, молодой человек с цепким взглядом ревизора. Оба пробыли в Колобовке уже два дня и успели осмотреть всех больных и провести микроскопические и бактериологические исследования. Ни тот, ни другой не сомневались, что болезнь, посетившая Колобовку, была именно чума, а не какое-то «острозаразное заболевание с высокой смертностью», как продолжало уклончиво называть колобовскую болезнь начальство в Астрахани.

Арустамов поведал о самоотверженной работе троих врачей из Царева, которые прибыли на место первыми и первыми же провели осмотры больных и вскрытия тел умерших. Мигом опустевшее село было оцеплено жителями из более благополучных степных хуторов, которых зараза не затронула, и прибывшими астраханскими казаками.

— Когда мы прибыли, село было совсем пустое, — рассказывал Арустамов. Говорил он с сильным кавказским акцентом, высоко поднимая черные брови словно бы в удивлении. — Все, кто мог ходить, ушли в степь, на хутора, в самом начале эпидемии, остались одни старики да больные.

— Они тут, в Колобовке, арбузами промышляют, — добавил Язвинский. — На сотни верст окрест одни бахчи — на степных хуторах. С одного из них и пришла первая больная — Марья Симакина. Как она там, на хуторе, заразилась — уму непостижимо. Сейчас-то она уже померла, но ее и при жизни не удалось бы спросить — глухонемая была.

Шоске сидел за заваленным бумагами столом и слушал их, не веря своим ушам. Ему представилось, будто он путешественник, который долго брел к белевшей на горизонте снежной вершине, которая, стоило ему только ненадолго отвернуться, внезапно выросла и нависла над ним острыми скалами и зияющими пещерами, грозя побить лавинами камней. Он чувствовал себя слабым и незрелым — ребенком, перед которым суровые взрослые поставили задачу, непосильную для его возраста. За стенами дома бушевало черное море чумы, уже поглотившее несколько человеческих жизней, и ему, Гартмуту Шоске, предстояло найти истинную разносчицу заразы. Но где искать ее? Он вспомнил бесконечные желтые пыльные пространства, простиравшиеся вокруг на многие тысячи километров, и вздрогнул.

Тогда, ночью, у костра, он чувствовал себя более уверенным. Он был настроен на борьбу, сила плескалась в нем и требовала выхода. Он не боялся и тратил свою силу не думая и не жалея. Сейчас, после трех суток беспробудного сна, он чувствовал, что растратил не только силу, но и уверенность в том, что сила вообще у него есть. Страшная нерешительность овладела им. А за окном бушевало чумное море, и казалось, жуткие мертвые лица жадно глядят снаружи в окно.

— Сколько всего больных? — с трудом спросил Шоске.

— Всего заболело девятнадцать человек, — быстро ответил Язвинский. — Большинство уже умерли. Состояние остальных очень тяжелое.

— Да, — сказал Шоске, думая о другом. — Вы уже говорили.

Двое врачей действительно успели рассказать о многом. За то короткое время, что они пробыли в Колобовке, они сумели разузнать о селе и его окрестностях столько, сколько не знали и губернские власти, и теперь, встретив сотрудника КОМОЧУМа и приняв его за специалиста, посланного из самой столицы на помощь местным докторам, взялись по очереди вываливать на голову Шоске самые разнообразные факты. Шоске узнал не только о сезонных особенностях разливов Ахтубы, но и о том, в каком родстве заболевшие состояли между собой. Для кого-то эта информация, возможно, и представляла какую-то ценность, но определенно не для Шоске — в этих невообразимых деверях, кумовьях, свояках и братанихах могли хорошо разбираться только сами русские, любой другой человек немедленно путался и замирал в этом первобытном сплетении родства и свойства.

Относительно того, как чума попала в Колобовку, Арустамов имел четкое мнение:

— Я говорил с местным священником. Брат Марии Симакиной служит на Дальнем Востоке. Незадолго до болезни Мария Симакина получила от него посылку. Что было в той посылке, батюшка не знает, но заразилась она явно от тех вещей, что ей прислал брат.

Где именно на Дальнем Востоке? — хотел было спросить Шоске, но так и не задал своего вопроса. Он здесь не для того, чтобы искать прорехи в логике местных эскулапов. Он-то знает, кто на самом деле принес чуму в Колобовку. И сейчас необходимо поговорить с крестьянами, чтобы выяснить, не видели ли они чего подозрительного или странного незадолго до того, как больная Мария Симакина прибрела со своей бахчи в село и слегла в доме Дарьи Чулановой, которая вскоре также заболела, положив начало колобовской эпидемии.

Занялось жаркое утро. Волны зноя стали приплывать из степи, едва только рассвело. В сопровождении двух казаков из оцепления Шоске шел по безлюдным улицам, мимо пустого здания школы, мимо притихшей церкви. Как и предупреждал Арустамов, те жители села, которые еще не сбежали, сидели по своим домам и на улицу не высовывались. Только у здания волости, рядом с церковью, гудела небольшая толпа — то были казаки, пришедшие за жалованьем.

— Смотри-ка, Мелентий, — лениво произнес один из казаков, сопровождавших Шоске, — сколь наших набежало. С утра небось не столько было.

— С утра не столько, — равнодушно согласился другой. — Эти-то, вишь, сменились да сразу и сюда. А куда идем-то, ваше благородие? — обратился он к Шоске.

— Я хотел бы поговорить с крестьянами, — ответил тот.

— С крестьянами? — протянул второй казак. — Крестьяне-от по домам сидят, дрожат.

— Нельзя ли постучать хотя бы в этот дом?

— Отчего же не постучать, — лениво произнес первый. — Постучим.

И казак, подойдя к дому, несколько раз громко стукнул в окно.

— Эй, хозяева! — крикнул он. — Есть хто дома?

В окне показалось испуганное женское лицо.

— Кто там? Чего стучишь?

Шоске подошел к окну.

— Простите, я хотел узнать. — начал он.

Женщина что-то прокричала и скрылась в доме. Шоске растерянно повернулся к казакам.

— Что она сказала?

Казаки с ухмылкой переглянулись.

— Так прямо не передашь, вашебродь, — произнес первый казак. — И то ведь — народ у нас темный, беда одна.

— Не понимаю.

— Она, ваше благородие, сказала — приходи вчера! — вступил в разговор Мелентий. — Это они, ваше благородие, завсегда так говорят, крестьяне-то, когда видят чужого. Думают, что вы, ваше благородие, этот. как его. чумной человек. Чуму, значит, разносите.

Казаки снова переглянулись и смущенно засмеялись.

Шоске уже слышал об этом странном суеверии.

— Ведите меня к другому дому, — приказал он сердито. — Черт знает что такое!

— Вот я и об том же, вашебродь, — сказал первый казак. — Беда прямо, какой темный народ пошел. Оне ведь и врачей не жалують, — добавил он неодобрительно.

Хозяин следующего дома, Иван Злобин, высокий белый старик, согласился говорить с Шоске. Но говорить получалось плохо — старик давно и навсегда осип и мог только шептать. Шоске едва различал слова.

— Наказание Божие, — шептал старик. — За грехи наши, значить. Машку-т Симакину первую покарал Господь. даром что глухонемая, а путалась с каждым встречным-поперечным.

— Ты это, дед, — подал голос первый казак, — языком-то не трепли. Ты по делу.

— По делу, — прошептал старик и закрыл глаза. — Можно и по делу.

— Видели ли вы что-нибудь подозрительное перед тем, как Мария Симакина заболела? — спросил его Шоске. — Или кого-нибудь? Посторонние были в селе?

Старик открыл глаза. Они были белесоватыми, видели плохо. Он заморгал, вглядываясь в лицо Шоске.

— Чужие? — зашептал он. — Да откуда тут чужому взяться? Не было никого.

— Тогда откуда в селе чума? — напрямик спросил его Шоске.

— Чума, — едва слышно повторил старик и замолк. Глаза его опять закрылись.

— Ты на вопрос-то ответь, дед, — понукнул его Мелентий.

— Кара Божья, — еле слышно прошептал Иван Злобин, не открывая глаз.

Казаки переглянулись.

— От этого мы толку не добьемся, ваше благородие, — сказал Мелентий. — К другим надо иттить.

— Чужих тута не было, — раздался громкий шепот старика. — Это все за грехи наши, за то, что не по правде живем.

— Что ж тогда чума в столицу не пришла? — насмешливо осведомился первый казак. — В столице небось почище нашего. эт самое. балуют.

— И столицу накажуть, — прошептал старик, закрывая глаза, словно устав от спора. — Дай только время, паря.

Потом Шоске с казаками заходил и в другие дома, но и там хозяева только крестились, поминали Божью кару и клялись, что чужих на селе вовек не бывало.

Шоске был разочарован. Он ожидал столкнуться с самым дремучим суеверием, самыми дикими историями, самыми невероятными домыслами. Однако крестьяне были поразительно рациональны. Они за версту обходили зараженные дома и с вниманием выслушали лекцию доктора Арустамова о пользе противочумной прививки, которую вот-вот должны были привезти из Петербурга. Было похоже, что они согласны на вакцинирование, чему удивился даже повидавший виды уездный врач Федоров, бывший в числе тех царевских докторов, которые первыми прибыли в Колобовку на борьбу с эпидемией.

— Русский крестьянин чрезвычайно недоверчив, — говорил он. — Ум его обуреваем множеством всяческих предрассудков, и та добровольная готовность, с какою колобовские крестьяне подставляют себя под врачебные иглы, есть неоспоримое доказательство научного прогресса, который добирается даже до таких медвежьих углов.

Врачи работали в Колобовке с совершенной самоотверженностью. Все шестеро проводили сутки напролет, занимаясь больными и проводя десятки бактериологических анализов. Под эти цели им выделен был отдельный дом. Пока Шоске ходил с казаками по домам, в Колобовку для руководства оцеплением прибыл полковник князь Георгий Орбелиани, боевой офицер, доверенное лицо Ольденбургского, обладатель замечательно зычного и хрипатого голоса. В тот же день казаки перестали расхаживать вальяжно по улицам села и больше не останавливались в теньке покурить да погутарить. Всюду их преследовал страшный голос полковника князя Орбелиани, пристальный взгляд его черных глаз.

Вместе с полковником в село приехал известный гигиенист профессор Капустин, который согласился с диагнозом, впервые поставленным Федоровым и подтвержденным Арустамовым, — в Колобовку пришла именно чума.

Со дня на день ожидался приезд его высочества принца Александра Петровича Ольденбургского с членами противочумной комиссии и медицинским персоналом.

В последующие дни Шоске оставался в стороне от врачебных забот и встречался с докторами только по вечерам, в отведенном для них всех общем доме на краю села. Но и там с ним почти не разговаривали — врачи приходили туда только для того, чтобы наскоро поесть и урвать часок сна. Шоске часто сидел в одиночестве за большим столом и глядел в окно. Есть ему не хотелось, ум блуждал где-то в степных пространствах. Он обратил внимание на странную вещь — в селе отсутствовали духи. Шоске привык видеть в местах, где есть больные и умирающие, огромное количество разных болезнетворных фантомов, однако за три дня пребывания в Колобовке он не встретил ни одного. Это его еще больше обезоружило — он хотел использовать свой тегеранский опыт и заставить духов показать дорогу к их царице. Однако, сколько он ни ходил по селу, он так и не увидел ни одного духа. Даже на берегу реки, которая сейчас пересохла — только извилистая лента мутной воды виднелась посередине бывшего русла.

— Сколько сейчас больных? — спросил он Арустамова вечером второго дня.

Арустамов поднял на Шоске покрасневшие от бессонницы глаза.

— Семеро. Только вчера поступили четверо новых.

Безумная мысль родилась в голове Шоске.

— Можно ли мне увидеть их, Маркар Иванович? — спросил он, подавшись вперед.

— Да, конечно, можно, — просто ответил Арустамов. — Но вам необходимо соблюдать все меры предосторожности. Легочная форма чумы чрезвычайно заразна.

Он тяжело поднялся, чтобы пойти спать, но вдруг обернулся и спросил:

— Зачем вам это нужно? Они умирают, доктор Шоске. Это тяжелое зрелище.

— И вы не сможете их спасти? — спросил Шоске почти с надеждой.

Арустамов покачал головой.

— Они умирают, — повторил он. — Сюда везут лимфу, но когда-то довезут.

— Мне нужно их спросить кое о чем, — произнес Шоске. — Они в сознании?

— У них высокая температура — 39–40. Не думаю, что они смогут дать вам внятный ответ. Многие бредят.

— Я попробую, — сказал Шоске.

На следующее утро в сопровождении Арустамова он отправился в больницу. На улице он увидел группу крестьян, которых вели куда-то казаки. Это Орбелиани начал переводить здоровых в особый карантинный дом, где им предстояло находиться, пока эпидемия не будет побеждена. Крестьяне шли налегке, многие были босы. Все были веселы. Они добровольно оставили все имущество в своих домах, которые теперь казаки спешно заколачивали, а лестницы засыпали негашеной известью.

— Они рады уйти, — пояснил Арустамов. — Они ведь уже впали в уныние. Сейчас мы их вымоем, переоденем и будем наблюдать. А вот с заболевшими хуже. Надежды почти нет.

В его словах Шоске имел возможность убедиться всего через несколько минут. В большой комнате, переделанной в больничную палату, стояли узкие солдатские койки, на которых лежали больные. Их было семеро, как и говорил Арустамов. Ближе ко входу лежал пожилой мужчина. Он тяжело дышал, глаза его были закрыты. У окна лежал мальчик лет пятнадцати. Неподвижный, горячечный его взгляд был устремлен в потолок. Казалось, он даже не заметил вошедших. Дальше лежала женщина, потом двое мужчин. Шоске не стал всматриваться, кто лежит на остальных койках.

— Кто самый тяжелый? — быстро спросил он Арустамова.

— Вон тот, Злобин Сергей, — кивнул Арустамова на мальчика у окна. — Но он вас не услышит. У него 40 второй день подряд, он никого не узнает.

Шоске огляделся и подошел к койке, на которой лежала женщина. Ей было лет сорок пять. Она лежала и безучастно смотрела на него ввалившимися глазами. Ее дыхание было тяжкое, с хрипом. В уголке рта запеклась кровь.

— Как ее зовут? — спросил Шоске через плечо.

— Анна. Сазыкина фамилия, — подсказал Арустамов.

— Анна! — обратился к больной Шоске. — Вы меня слышите?

— Слышу, — едва заметно отозвалась больная.

Шоске попросил Арустамова отойти и снова заговорил:

— Анна, у меня есть к вам вопрос. Сосредоточьтесь, пожалуйста. Видели ли вы за последнюю неделю или две в селе незнакомую женщину?

Больная бессмысленно взглянула на него.

— Никого я не видала, — прошептала она.

— Анна, напрягитесь, пожалуйста.

— Болит, — громко произнесла больная. — Болит — моченьки нету!

Она закашлялась, в груди у нее заклокотало, она стала шарить по постели руками.

Шоске отошел от нее и стал оглядываться, ища, к кому бы подойти.

— Сожалею, но вы ничего здесь не добьетесь, доктор Шоске, — сказал за его спиной Арустамов. — Я говорил вам — у них бредовое состояние, они не могут мыслить связно.

— Вы так думаете? — рассеянно бросил Шоске.

— Совершенно в этом уверен.

В полном расстройстве чувств Шоске вернулся в докторский дом и там обнаружил нового врача — доктора Шмидта, который только что приехал в Колобовку. Это был юркий и востроглазый старичок, еще покрытый дорожной пылью, но ничуть не утомившийся долгой дорогой и чрезвычайно любезный. Завидев Шоске, он бросился к нему и принялся трясти руку.

— Премного наслышан! — вскрикивал он, заглядывая Шоске в глаза. — Его высочество принц Александр Петрович чрезвычайно высоко о вас отзывался. Он будет здесь со дня на день. С ним целый двор, но все врачи, врачи. Я обогнал его высочество всего на одни сутки — несся сюда как скаженный! Весьма, весьма рад знакомству!

— Очень рад, — натянуто произнес Шоске.

— Скажите, — Шмидт понизил голос, — здесь правда чума? Я, конечно, буду иметь возможность удостовериться, но хотел бы услышать из первых уст.

— Чума, — сказал Шоске.

Шмидт отпрянул от него.

— Какой ужас, какой ужас! И ведь опять занесли. Я всегда считал, что в смысле чумы Астраханская губерния является передаточной ступенью между Азией и европейской Россией. Да-да, именно передаточной ступенью!

Он стоял и качал головой.

— Вам нужно поговорить с профессором Капустиным, — сказал Шоске. — Или доктором Арустамовым.

— Профессор Капустин здесь! — оживился Шмидт. — Пойду немедленно с ним повидаюсь.

Шоске посмотрел ему вслед и вошел в дом.

Внутри было пусто. Пусто было в доме, и пусто было в душе Гартмута Шоске. Он не знал, что делать дальше, и чувствовал себя таким домом — покинутым, пускай на время, но покинутым. Оставила его сила — вся сила, какая была в нем. Сила физическая, которой двигалось его донельзя усталое человеческое тело, и сила моральная, которая питала его волю, поддерживала в нем уверенность. И он не знал, что больше устало в нем — тело или дух. Он видел себя как бы со стороны — он был темный дом на краю села и только в одном его окошке теплилась крохотная свечка.

С шумом рухнул Шоске на лавку и застыл.

Таким его вечером и нашли пришедшие врачи. Он сидел неподвижно на лавке и не мигая смотрел в пустоту. Насилу сумели его растолкать. Шоске очнулся, но был словно после глубокого обморока — шатался и, похоже, не сознавал, где находится.

— Зачем я повел его к больным! — сокрушался Арустамов. — У него шок!

— Не убивайтесь вы так, Маркар Иванович, — добродушно произнес Капустин. — Это у него с непривычки. Не доводилось еще видеть чуму так близко, а, Герман Иванович? Вам нужно пойти поспать. Идите-идите, не смейте возражать.

Спать Шоске не хотелось. У него слишком звенело в ушах. Оглушительный звон мешал ему сосредоточиться. Он лег на скрипучую кровать и стал смотреть в окно. Снаружи прямо ему в лицо смотрела луна — яркая и холодная, как ледяная монета с чьим-то странным профилем. Шоске лежал, прижав ладони к ушам, и глядел на луну. Ему вспомнилось, что по древним поверьям она навевает безумие. Может, это сейчас с ним и происходит? Сквозь прижатые к ушам пальцы доносились голоса из соседней комнаты — врачи ужинали, обсуждали прошедший день. Как же, должно быть, они устали. Как они все устали. Голоса вскоре затихли — врачи отправились отдыхать.

Шоске неподвижно лежал.

Вдруг какая-то тень в окне заслонила луну. Кто-то заглянул снаружи в комнату. Шоске различил чью-то руку — она медленно манила его.

Он поднялся и приблизился к окну.

Снаружи стояла женщина. Он не мог различить ее лица, хотя в лунном свете отчетлива видна была ее фигура. Одета она была в просторную белую рубаху, из-под которой виднелись пальцы босых ног. Она снова подняла руку и поманила его. Смутное чувство узнавания шевельнулось в нем. Женщина стояла и манила его. И вдруг он узнал ее — это была Анна Сазыкина, он видел ее давеча в палате. Но как ей удалось выйти?

Кивнув ей несколько раз, он вышел из своей комнаты, прошел через темный дом и оказался на крыльце. Женщина уже была здесь — стояла перед дверью. Это действительно была Анна Сазыкина. В лунном свете лицо ее было отчетливо различимо — она улыбалась.

— Пойдем со мной, — позвала она.

— Куда? — спросил Шоске, не двигаясь с места.

— Тебя матушка зовет. Услыхала тебя, значит, и согласилась повидаться. А что, говорит, человек-то хороший, пущай приходит.

— Какая матушка? — не понял Шоске.

— Сударыня-матушка, — строго сказала Анна Сазыкина. — Какую ты ищешь.

Шоске было шагнул к ней, но вдруг осознание шевельнулось в нем. Он беспомощно оглянулся. Можно было еще отказаться, возвратиться.

— Ты. умерла, что ли, Анна? — спросил он негромко, сам не веря тому, что говорит.

Женщина покачала головой.

— Нет, родилася я. Родилася заново. Матушка вызволила. Ну, пойдем, что ли?

И они пошли в степь.

Странная стояла вокруг ночь. У земли было черно, а на небесах разливался серебристый свет от луны. Свет этот отчего-то не достигал земли, бледными волнами расходясь по небу, словно дым.

А у земли было темно. Шоске едва видел, куда ступает. Под ногами шуршал песок, хрустели ломкие сухие травинки. Впереди едва чернел силуэт Анны, время от времени ее голос звал:

— Иди, иди за мной, милый! След в след ступай.

Шоске не понимал, как это сделать, — ведь даже самой земли не было видно. Но он послушно продвигался в темноте за зовущим голосом. Звон в ушах прекратился, но сменился другим звуком — глухим ровным гулом, идущим как будто из-под земли.

— Что это? — спросил он в темноту, останавливаясь. — Что это за звук?

— Стонют, родимые, — отозвалась она. — Стонют, болезные. Умерли, а никак успокоиться не могут. Очумели, бедные.

Он содрогнулся.

— Пойдем же, милый! — позвала она опять. — Не надо стоять, не надо бояться. Матушка не тронет, матушка добрая.

Через несколько шагов впереди послышался негромкий разговор. Приблизившись, Шоске расслышал:

— К матушке веду. Поговорить хочет. побеседовать.

И глухой мужской голос что-то ей ответил.

Шоске различил в темноте высокую мужскую фигуру в белой рубахе до колен, почувствовал на себе пристальный взгляд.

— Идите уж, — произнес глухой голос.

Они отправились дальше.

— Анна! Кто это? — спросил Шоске.

— А это Симакин Николай. Матушка забрала его еще до меня. Туточки поставлен сторожить, чужих не пущать. А своих-то он привечает, мужик хороший. А вот и Федя! Пусти нас, Феденька, к матушке идем!

В темноте маячила еще одна фигура.

— Идите уж, — произнес молодой голос.

— А и спасибочки, а и пойдем, — приговаривала Анна, увлекая Шоске за собой.

Потом им встретились по пути еще несколько сторожевых, и всех Анна просила их с Шоске пропустить, и все пропускали их после секундного раздумья. И Шоске, проходя мимо очередной молчаливой черной фигуры, чувствовал, как холодок пробегает по спине от осознания, кто это стоит тут на часах в темноте.

Внезапно позади послышалось шипение и треск, будто тлела огромная головня. Он обернулся и успел заметить за секунды до того, как на мгновение ослеп, что восходит громадное солнце. И сразу свет и жар обрушились на него со всех сторон. Разлепив влажные веки, он оглянулся в удивлении.

Вокруг лежала красная степь. Островки черной обугленной травы виднелись повсюду. Невероятный зной облекал тело, ноздри жгло. Шоске показалось, что его разом погрузили в кипяток.

Анна исчезла. Он искал ее глазами, но ее не было.

Перед ним вздымался узкий черный терем. Зданий такой конструкции ему еще не приходилось видеть. Он был без окон, вход был похож на черную щель. Терем был построен из какого-то неведомого материала, от него исходил холод. Шоске приблизился и потрогал стену рукой.

Терем был сложен из черного льда.

Поколебавшись, он вступил внутрь, и ему разом стало холодно.

Пронизывающий холод царил в тереме. При каждом выдохе изо рта вырывался густой пар, но Шоске удивительным образом не мерз — только чувствовал мороз лицом. Пройдя через обширные пустые сени, он оказался в темной сводчатой палате. По стенам бездымно горели неярким пламенем угловатые светильники.

Он взглянул наверх. Своды были расписаны черными лемурами, пауками, жабами, — весь отвратительный паноптикум, так хорошо ему знакомый, присутствовал здесь.

Она ждала его, сидя на черном стуле с подлокотниками и высокой прямой спинкой — подобии трона. Стул стоял в противоположном конце палаты, до него нужно было идти — как оказалось, долго, ибо палата была велика размерами. Шоске шел и шел, и страшные черные силуэты проплывали над его головой.

Наконец он встал перед престолом.

Она молча рассматривала его. Смотрел и Шоске. Она была похожа на монашку — в черном головном платке, туго обтягивавшем маленькую голову, и лицо — худое, с тонкими скорбными чертами. Черные глаза печально смотрели на него. Руки с долгими, почти прозрачными пальцами неподвижно покоились на подлокотниках. Из-под длинного черного одеяния выглядывали красные башмачки с загнутыми носами — персидская обувь резко контрастировала с остальной одеждой.

— Рабыня сказала, ты ищешь меня, — произнесла она по-персидски. У нее был низкий грудной голос, который совсем не вязался с ее внешностью. — Чего ты хочешь?

Он лишь молча рассматривал ее. Она была не похожа на свои изображения из китайских трактатов. В ней не было ничего от той страшной, хищной, прожорливой красоты. Но и сомнений у него не было — это была она, царица.

И он спросил ее по-персидски — скорее чтобы удостовериться:

— Это ты — царица?

Она засмеялась и смеялась долго, запрокинув голову в платке.

— Какая же я царица? — произнесла она, насмеявшись. — Я всего лишь княжна.

Она замолкла и с интересом стала ждать, что он скажет.

Стараясь не показать вида, что растерялся, Шоске произнес:

— Значит, я пришел не к той. Мне нужна твоя госпожа — та, что насылает мор на землю. Та, что владычит над духами болезней. Мне нужна повелительница чумы.

— Духи! — произнесла она с неподдельной печалью. — Повелевает ли ветер песчинками? Он лишь переносит их с места на место.

— Повелевает, — твердо сказал Шоске, — ибо приказывает, где им быть.

Она покачала головой.

— Этого недостаточно. Духи — не песчинки. Их мало перенести на другое место — им нужно сказать. Кто скажет им?

Она с улыбкой смотрела на него, словно ожидая, что он отгадает загадку. Шоске совсем растерялся.

— Сказать? — переспросил он.

— Духи не войдут в человека просто так, — лукаво произнесла она, точно подсказывая. — И в животное духи не войдут по своему желанию. Им надо сказать. Кто скажет им?

Шоске решил рассердиться.

— Мне не нужны твои рассуждения. Отведи меня к царице!

Она снова засмеялась. Разговор доставлял ей удовольствие.

— Какой ты недогадливый. Ладно, я подскажу тебе. Нет никакой царицы. Есть царь. Он речет, и все падают ниц от одного его слова. Он повелевает, и входят в людей. Он приказывает своей княжне, — она стыдливо опустила глаза, — и она берет людей в полон. Ну, что же ты опять растерялся? Ты ведь знаешь, о ком я говорю. Тебе уже говорили о нем.

Шоске и вправду вконец растерялся. Ее речи были темны для него, он не понимал, о ком она говорит.

— Есть только один царь, — продолжала она. — Но он скрыт до времени. Он ждет своего часа.

Шоске внезапно пробрало холодом, он задрожал. Он чувствовал себя маленьким и слабым. Если бы она сейчас кинулась на него, он не смог бы ответить.

Но она не бросалась. Вместо этого с усмешкой продекламировала:

— Как от смерти спастись? Что от смерти поможет?

Двери смерти закрыть самый мудрый не сможет.

Лишь смертельный нагрянет на смертного жар,

Вмиг оставит врачей их целительный дар.

Он понял, что она ждет, когда он попросит.

— Покажи мне его, — с трудом проговорил Шоске, лязгая зубами. — Приведи меня к нему.

— Он тоже хочет тебя видеть, Гартмут, — сказала моровая дева и поднялась.

Она оказалась выше его ростом на целых две головы. Длинная, тонкая, черная, она смотрела на него сверху вниз.

— Пойдем, — произнесла она ласково, и он словно услышал, как она говорит это тем людям, которых приходить забирать. Черная, она нависла над ним. Он невольно съежился и почувствовал обжигающее прикосновение — ее рука, жаркая и влажная, взяла его за локоть.

В ответ на это прикосновение по его телу пробежала дрожь ужаса и отвращения.

Шоске стоял на краю необозримого болота. Позади высилась черная стена леса. Впереди, куда ни кинь взгляд, простиралась бурая трясина, над которой плыл белесоватый туман. Ему надо было идти вперед, но он колебался. Любая кочка, обманчиво твердая, поросшая мягкой травкой, могла провалиться под ногой и увлечь в бездонную муть. Он не понимал, как он сюда попал, кто привел его. Просто ему нужно перебраться через болото, а он не знал, как это сделать.

— Аль заблудился?

Шоске обернулся. Позади стоял незнакомый мужик. Коротко постриженная русая борода, смеющиеся глаза. В руках его была длинная гладкая палка. Шоске догадался — палка нужна, чтобы ходить по болоту, нащупывать дно.

— Извините, пожалуйста, — обратился он к мужику возможно вежливо, — мне необходимо перебраться через это болото.

— «Извините, пожалуйста!» — весело передразнил его мужик. — Ты откуда такой? Али немчин?

— О да, я из Германии, — закивал Шоске.

— Ишь ты! — удивился мужик. — А чего ты тут, на этом болоте? Ваш брат тут не ходит.

— Я не знаю, — начал оправдываться Шоске. — Мне нужно выбраться из леса. Мне нужно.

Он замолчал, потому что забыл, куда ему нужно.

Мужик перестал улыбаться и кинул на него испытующий взгляд.

— Пойдем-ка со мной, мил человек. По энтим местам без проводника не ходют.

— О, спасибо! — начал благодарить Шоске, бросаясь за ним.

В лесу стояла избушка. Мужик толкнул скрипучую дверь, кинул через плечо:

— Заходь — гостем будешь.

Шоске зашел и остановился на пороге. Внутри избушки не было ничего, кроме лежанки в углу. Даже печи не было. Зато весь пол покрывала какая-то отвратительная на вид, уже подсохшая слизь, в ней же были все стены. И дух в избе стоял непереносимый.

— Чего воротишься? — с усмешкой спросил мужик. — Али не догадался еще, кто я?

Шоске покачал головой. Ему хотелось побыстрее выйти наружу.

— И что же, ночевать не останешься? — спросил мужик, словно читая его мысли.

— Помогите выбраться из болота, — взмолился Шоске.

— Ты погодь, погодь. Совсем ты все позабыл. Я эдак и обидеться могу.

— Что позабыл?

— А кто привел тебя пред очи мои светлые? Кто услыхал твои молитвы?

Шоске не мог вспомнить.

— Любушка моя ненаглядная, — сказал мужик с неожиданной нежностью. — Княжна моя прекрасная. Покажись ему! — молила меня. А я чего, я мужик отзывчивый. Даром что царь. Покажусь, сказал я ей, коли он гостей моих не испужается.

Моментальное осознание пришло к Шоске.

— Степан Разин! — еле сумел вымолвить он.

— Он самый, — кивнул мужик. — А ты далеко забрел, немчин. Никто так далеко не заходил. В самую глубь моего болота забрался. Ну, говори, что хочешь знать?

— Я не вас хотел видеть, — проговорил Шоске. — Ее.

— Ишь ты! Ее! Убить небось хотел?

Шоске долго молчал, потом ответил:

— Избавить землю от чумы.

Он думал, что Разин разгневается, но тот лишь удивился:

— А баба-то тут при чем? Немчин ты и есть немчин! В другую сторону думаешь. Ну, сейчас-то она тебе небось растолковала, что к чему. У баб, у их язык хорошо подвешен. А ты ишь какой, не побоялся ее.

— Она сказала, что она всего лишь княжна, — произнес Шоске. — Что это вы. на самом деле.

— Правильно сказала, — весело кивнул Разин. — Это я туточки распоряжаюсь. Потому как я царь истинный, доподлинный. Что, скажешь, какой я царь, коль на болоте сижу? — Он нехорошо усмехнулся, уставившись на Шоске исподлобья. — А потому я на болоте сижу, что не настало еще мое время. Хоронюсь я тут, немчин, да землю слушаю — чем она там полнится. Стон народный слушаю. Ох, страшен он, вопль народный. Нету волюшки. Много неправды на белом свете, ох как много. А я, значит, не даю о ней забыть, шлю слуг моих верных, чтобы они телеса-то бередили, о правде думать заставляли. А ты, значит, землю от чумы избавить хочешь.

— Хочу избавить, да, — подтвердил Шоске.

— Вон оно как, значит. Только опять не туда смотришь. Ты унутрь человека загляни, в самые черева. Вот то, что там хоронится, слуг моих и привлекает. Шибко они это дело жалуют — скверну душевную. Идут на нее, ровно зверь на запах. Да. Первый бич — чума. Слово мудрое да увещевания — ничего этого человек не слышит. А тряхнет его чума, почнет огнем-то жечь — вот тут он закричит-заверещит, о грехах вспомнит. О неправде содеянной. Только без толку это все, немчин, — вдруг оборвал он сам себя. — Что, думаешь, не знаю того? Неправду таким порядком не выжгешь, так, попалишь немного. Простой народ не спасешь. Заливает Россию неправда, как половодье весеннее. Скоро все уже утонут. Но и я медлить не стану, нет. Коплю силушку, кормлю лягушек своих да букашек кусачих. Это я ведь их только понемножку на свет выпускаю. Слабые они еще, мало крови бунташной попили.

Он замолк и о чем-то задумался. Страшно было глядеть, как он думает, — желваки ходили под короткой рыжеватой бородой, глаза остекленели и налились кровью.

— Но ничего, — вдруг усмехнулся он и ударил кулаком по колену. — Ужо мы вместе наберемся силушки-то. Близок час — встанем-поднимемся, пойдем гилью, почнем шарить Русь широкую, черева бодить! Великая власть мне дадена, немчин, — буду лживого царя с боярами ссаживать да на правеж тащить. А на псов на его верных натравлю моих — с рогами да усами да когтями звериными. И любушку свою ненаглядную из черного терема призову — пойдет, милая, по Руси тихой поступью. А кому улыбнется — тот кровью изойдет. А кого поманит — тот скончается. А кого по голове погладит — тот рассыплется.

И он перевел жуткие глаза на Шоске, выговорил искривленным ртом:

— А тебя я покамест не трону, царев посланник. Иди, передай ему — конец скоро роду его. Скажи — красное грядет. Возьмут его и кончат, и жену его, и детей его, и весь род его изгонят. И бояр-дворян, каких я не умучил, умучают. И было полно, а станет пусто на Руси, и другое зачнется. А что другое — это тебе любушка моя ненаглядная скажет, ужо она об этом позаботится.

— И. жену, ты сказал? — спросил Шоске со страхом.

— И жену, — медленно кивнул Разин. — Непременно жену, ведьму эту. Вижу, любишь ее. Это она тебя приворожила, спать тебе не дает. Не сумеешь отвести гнева моего от нее, не силься. Сгинет так, что косточек не сыщут. А на могиле ее двенадцать дев будет плясать — дщери Иродовы. Они тут где-то ходют, поблизости. Они всегда рядом. Хошь, кликну их?

Это было отчего-то так страшно, что Шоске вскрикнул, заслонился рукой. А голос Разина уже звал, выкликал непонятные имена. И Шоске почувствовал, услышал, что на эти имена отзывается, близится нечто страшное. Толкнув дверь, он выскочил из избушки и прямиком через лес, не замечая боли от царапин, которые оставляли на его лице и руках острые сучья, бросился прочь.

Но краем глаза он успел заметить, как невдалеке поднимаются из болота двенадцать белых фигур с распущенными волосами, как бредут прямо через бездонную трясину к избушке Разина, откуда несется его громовой голос:

— Подруженьки любезные, девы-трясавицы, огневицы ласковые, проводите-ка немчина до выхода! Проводите сердешного, будет, погостевал у нас! Да уж не целуйтеся с ним и не милуйтеся — там его уж другие дожидаются, встренят как положено.

Шоске бежал, продирался сквозь чащобу, которая становилась все гуще, все дичее, и, мельком оглядываясь, видел, как мелькают среди веток безмолвные белые фигуры, следующие за ним по пятам. Все лицо его было исхлестано в кровь острыми ветками, волосы намокли, и струйки крови заливались в глаза. А в замершем от нечеловеческого ужаса сознании полыхали никогда не виданные образы — плоты с виселицами, медленно плывущие по реке, исклеванные вороньем трупы, целые поля, покрытые трупами, — белые мерзлые поля где-то в арктических просторах, усеянные какими-то вышками, колючей проволокой, покрытые скорченными мерзлыми телами. И Шоске изо всех сил рвался из этой стенящей, стылой, страшной страны, которая была внутри него, и, продираясь сквозь чащу, чувствовал, как все больше слабеет, как покидают его силы. И когда он, окончательно обессилев, свалился в колючие кусты, глаза его закрылись — и он проснулся.

Он проснулся в комнате с низким потолком, на скрипучей деревянной кровати. Окон не было, в комнате царил полумрак. В углу можно было различить какой-то сундук. Больше мебели в помещении не было. Шоске не понимал, где он и как тут оказался. В соседней комнате слышались громкие голоса, но при резком движении Шоске кровать издала такой скрип, что голоса сразу замолкли. Послышались шаги, дверь распахнулась, и Шоске зажмурился от света.

— Ого! Ну и сильны же вы спать, Гартмут Иванович! — удивленно проговорил чей-то голос. — Господа! Доктор Шоске проснулся!

В ответ послышался целый хор голосов:

— Чудесно!

— Давно ждем!

— Скорее к столу, доктор!

Шоске вспомнил — он в Колобовке, селе, пораженном чумой. Он спустил ноги на пол, поднялся и, прихрамывая, вышел в освещенную комнату. Посередине ее увидел он большой накрытый стол, уставленный блюдами и графинами. Вокруг стола собралось много людей, показавшихся ему незнакомыми, но во главе стола узрел он принца Ольденбургского. Это было так неожиданно, что Шоске застыл как вкопанный. Он помнил, что сказал ему доктор Шмидт — вот он, кстати, сидит подле принца и ласково кивает Шоске, — приезд Ольденбургского ожидался со дня на день, но не мог же он прибыть так скоро! Неужели на него опять напал сон? Или он так и не просыпался?

— Проходите к столу, доктор, — раздался густой голос принца. — Мы уже стали бояться, но вас осматривал чуть ли не каждый здесь присутствующий, пока вы спали, и не нашел никаких подозрительных признаков.

— Как долго я спал? — выговорил Шоске.

Этот вопрос вызвал оживленные разговоры — все присутствующие стали спрашивать друг друга, но никто так и не смог вспомнить, сколько проспал Шоске. Наконец Ольденбургский произнес благодушно:

— Уж трое суток, Гартмут Иванович, а может, все четверо. да вы не беспокойтесь, за вами был организован надлежащий уход. Вот и доктор Тартаковский подтвердит.

Низенький лысый Тартаковский с улыбкой кивнул и быстро произнес:

— По высшему разряду!

Все засмеялись.

— Ну-с, господа, подниму первый тост за вас, — произнес принц, поднимая бокал. — За героизм врачей и ученых, грудью вставших на пути заразы. Вашими трудами эта территория очищена от чумы.

— Как? — вырвалось у Шоске.

— Да-да, — произнес принц среди общих улыбок. — Последние больные идут на поправку. Это огромная победа науки. Итак, господа, пью за вас!

И принц торжественно поднялся, а за ним, грохоча стульями, встали и все присутствующие. Поднялся и бледный, ничего не понимающий Шоске. Все выпили, а он лишь прикоснулся губами к жидкости в бокале и содрогнулся — она пахла болотом.

За столом тем временем воцарилась оживленная суета — кто-то передавал соседу блюдо с закусками, кто-то тянулся за прибором. Шоске, обмякнув, сидел и рассматривал присутствующих. Кого-то он знал — вон Арустамов, там — Язвинский, рядом с ним — профессор Капустин. По правую руку от принца — Шмидт. Но были и незнакомые — этот Тартаковский, которого назвал принц, или вон, в конце стола, молчаливый худой человек с длинным острым носом — Джерговский, химик, Шоске услыхал его имя от своего соседа справа, представившегося доктором Левиным. Но кто же этот чернобородый, белозубый, сидящий по левую сторону от принца?

Ольденбургский обращался к нему с нескрываемым почтением, внимательно выслушивал ответы, торопливо кивал. Шоске не мог понять, кто этот человек. Его присутствие волновало.

Себя Шоске чувствовал так, будто пережил некое потрясение. Ему что-то снилось. Что ему снилось? Он не помнил, только смутные и страшные образы возникали в мозгу. Виселицы? Ему, кажется, снились виселицы. И кто-то разговаривал с ним. Борода. кто-то с бородой. Он обратил взгляд на чернобородого человека рядом с принцем и увидел, что тот внимательно его разглядывает. Шоске попытался улыбнуться и кивнуть, и человек медленно наклонил голову.

— Что же вы ничего не едите? — спросил его кто-то через стол, и Шоске даже не стал отвечать. Он словно окаменел и, похоже, окончательно уверился, что происходящее вокруг — страшный сон, что необходимо проснуться. Ему надо было спросить что-то у того человека с бородой. рыжей бородой. но что именно спросить и что это за человек, он так и не помнил.

Он мучительно старался вспомнить, но тут вокруг произошла какая-то перемена. Шоске растерянно оглянулся и уставился на стол. Он и не заметил, как со стола исчезли закуски, в середине появился и запел самовар и уже расставили чашки и стаканы.

— А у нас и десерт есть! — вскричал чей-то веселый голос.

И растерянный Шоске увидел — несут блюдо с чем-то черным. Знакомый аромат распространился по комнате, аромат, от которого горький комок подкатил к горлу Шоске.

На блюде была ромовая баба — черная, ноздреватая, увенчанная шапкой желтого крема. Шоске в ужасе не мог оторвать от нее глаз.

— Превосходно! — послышался довольный голос Ольденбургского.

Кто-то в восторге зааплодировал.

И тогда Шоске вскричал:

— Откуда у вас ромовая баба?

Стол дружно грохнул смехом.

— Однако вы все заспали, Гартмут Иванович! — сказал Ольденбургский. — Это же вы испекли эту бабу. Пришлось вот ждать, когда вы проснетесь, без вас мы не решились ее есть.

Ужас залепил глотку Шоске, он не мог говорить, только судорожно сглатывал.

А между тем чернобородый медленно взял нож и принялся под одобрительные возгласы разрезать кекс. Нож с каким-то свистом входил в бабу, от нее отваливались жирные крошки и просыпались на блюдо.

— Умеет наш Илья Ильич резать, — гудел голос принца. — Он и скальпелем так же.

Илья Ильич! Где он слышал это имя?

Чернобородый положил ломтик ромовой бабы на блюдце и подвинул к Шоске. Тот замотал головой, в ужасе отодвинул блюдце. Но никто не обратил на это внимания — Ольденбургский опять собирался говорить.

— Господа, — с удовольствием произнес он, — признаться, не ожидал. Запах. ммм. дивный. Гартмут Иванович, вы, оказывается, искусный кондитер. Право слово, я даже при дворе. а вы в степных условиях. такое!

И он, прижмурив глаза, поднес ложечку с кусочком кекса к носу, вдыхая аромат. После чего свой ломтик ромовой бабы отправил в рот Илья Ильич. И, глядя на его жующие губы, на шевелящуюся черную бороду, Шоске вспомнил его фамилию.

— Мечников! — пролепетал он.

Тот поднял на него глаза, снова медленно кивнул.

Прошла минута, другая. За столом стучали ложечками, тянулись за добавкой. Пел самовар.

Наконец Мечников вытер губы салфеткой, произнес глубоким голосом:

— Хороша баба!

Слова эти оглушили Гартмута, потому что при их звуке он обнаружил, что позади него, в затылке, имеется дверца. Незапертая дверца, и он никогда не знал о ней, иначе бы запер на ключ. И теперь, после слов Мечникова, он почувствовал, что эта дверца отворилась и кто-то вошел внутрь него. Вошел тихо, но по-хозяйски, не снимая обуви. Гартмут ощущал, как уверенный взгляд обводит его изнутри, как новый жилец с удовольствием оглядывает чистое, выметенное жилище.

Прошло несколько мгновений, и раздался грохот упавшего тела.

Немец боком свалился со стула, лишившись чувств.

ЭПИЛОГ

В мае 1945 года Ганновер представлял собой печальное зрелище. Центр города с его средневековыми уличками, церквями, башнями, фахверковыми домами был стерт с лица земли союзнической авиацией. Город наполнился тысячами страждущих, бездомных, изувеченных.

На этом фоне семья Лоренц выглядела так, как будто ее совершенно не коснулось общее несчастье. Герберт и Марта Лоренц не лишились своей квартиры — их дом на Брандштрассе чудом уцелел во время бомбежек, даже стекла в окнах не потрескались. Никого из семьи не убило, не покалечило, не поранило осколком — только сам Герберт получил во Франции пулю в ногу, но она прошла навылет, и рана быстро зажила. Вернувшись домой, Герберт открыл пекарню, которая во время бомбежек также уцелела. Марта стала шить на дому и учила шитью семилетнюю дочку Грету. Будучи людьми сердобольными и добропорядочными прихожанами, Лоренцы по мере сил помогали тем, кто попал в беду.

Среди этих обездоленных был один примечательный старичок.

Как и Герберт, он был пекарем, но более знаменитым — до войны его пекарня пользовалась у горожан заслуженной популярностью. Нигде больше нельзя было сыскать таких пышных кренделей, такого хлеба. Но больше всего старичок прославился благодаря своим гугельхупфам. Эта сдоба стала его визитной карточкой, и, как другие пекари вывешивали над входом в свои заведения традиционные крендели, этот вывесил большой жестяной гугельхупф.

Никто не помнил, как этот человек появился в городе. И имени его никто не знал — старичок был хоть и радушный, но на разговоры не падкий. Поэтому так его и прозвали — герр Гугельхупф. Пекарня его превратилась в груду щебня вместе с другими зданиями старого центра, а сам старичок выжил и теперь бродил, понурый, по бывшим улицам, что-то бормоча. Никто с ним не заговаривал, никто не подходил, даже те, кто когда-то уплетали его гугельхупфы, потому что старичок и до войны был малость с придурью, а сейчас, кажется, совсем потерял рассудок. Только Лоренцы жалели его, кормили и навещали его в каморке под крышей одного из домов на окраине города.

Вообще-то старичок, когда нападал на него приступ говорливости, казался вполне разумным. Это девочка Грета поняла давно. Ведь именно ее папа и мама Лоренцы посылали отнести старичку еду, спросить, не надо ли ему чего еще. Девочка очень быстро привязалась к странному человеку и часами просиживала в его каморке с белеными стенами, которая всегда полнилась голубиным курлыканьем и хлопаньем крыльев. Старичок внезапно начинал рассказывать о довоенном житье-бытье, о пекарне, которую держал его отец в каком-то далеком городе, о дружбе с баронами и герцогами. Все это девочка Грета слушала зачарованно, потому что в ее семье были совсем другие разговоры, о вещах ей непонятных — все о каких-то союзниках, которые распоряжались в городе как у себя дома. И о русских. Родители много говорили о русских, и Грета не могла понять, то ли родители ненавидят их, то ли восхищаются.

Однажды Грета упомянула о русских в разговоре со старичком, просто спросила, кто они такие, и герр Гугельхупф вздрогнул. С ним на глазах произошла перемена — он рассердился и вдруг принялся визгливо кричать на нее. Что она не понимает, о чем говорит. Что ничего не знает о русских. Что никто ничего о них не знает, потому что это большой секрет, его нельзя выдавать. Но скоро о нем узнают все. Ибо красное пришло. Оно уже здесь, в наших городах, на наших улицах. Красное море или мор — Грета толком не расслышала — захлестнуло страну. Немцы так любят чистоту, что привлекли к себе внимание тех, кто тоже любит чистоту, поэтому те, другие, войдут в чистые немецкие дома и там поселятся. И тогда красное воцарится в умах, и разъест сердца, и поглотит души, и заразит полмира.

Ничего не понимая, Грета сидела и только хлопала глазами. А он, обессилев, упал на кровать и затих. Тогда девочка Грета и поняла, почему родители называют его помешанным. Разве нормальный человек будет так кричать? Дома она рассказала о странных речах старичка, и родители только головами покачали — совсем бедняга рассудка решился. Тут отцу пришла в голову одна мысль.

— Грета, — вкрадчиво произнес он, — ты лучше попроси его рассказать, как у него получались такие замечательные гугельхупфы. Или попроси рецепт. Знаешь, что такое рецепт?

Грета не знала, и отец рассказал ей. И заодно рассказал, как будет здорово, если он сможет выпекать настоящий традиционный гугельхупф по возрожденному старинному рецепту. Старичку-то эти рецепты уже ни к чему, у него и пекарни нету. А так у него будет чем отблагодарить Герберта и Марту за добро.

На следующий день Грета пришла к старичку и нашла его совсем больным. Старичок тихо лежал на своей койке и только дышал, закрыв глаза. Она принесла ему еды, и он, разлепив губы, едва слышно поблагодарил ее. Увидев, в каком он состоянии, Грета бросилась домой и рассказала все родителям. Те посовещались и наказали Грете отправляться обратно к герру Гугельхупфу — ухаживать за ним до прихода врача, которого Марта надеялась разыскать и привести.

Старичок к приходу Греты был совсем тихий. Только веки едва заметно трепетали. Увидев, что его губы шевелятся, Грета наклонилась к нему. Он просил попить. Она сбегала и принесла воду в чашке. Пить он не мог, вода проливалась. Тогда она подняла на удивление тяжелую голову и напоила его. Маленькую чашку воды он пил долго, как птичка. Тогда Грета поняла, что он умирает. Она была уже взрослая и видела много смертей, даже видела однажды, как выносят тела из разбомбленного дома. Вспомнив слова отца, она спросила старичка о рецепте.

Тот открыл глаза и кинул на нее взгляд — и столько боли было в этом взгляде, что она устыдилась. Но он продолжал смотреть, и боль в его глазах сменилась нежностью. Так смотрела на нее бабушка, которая умерла два года назад.

Вдруг его лицо перекосилось от отвращения, в глазах мелькнул страх. Он потянулся к ней, вздрогнул всем телом, и сразу в комнате запахло чем-то вкусным.

Грета в удивлении повела вокруг глазами и увидела рядом с собой гугельхупф. Он был большой, горячий и пахнул так, что рот ее наполнился слюной. Она потянулась к лакомству, и тут старичок странно всхлипнул. Грета посмотрела на него и сразу поняла, что он умер, потому что он лежал такой маленький, такой неподвижный и не дышал. Тогда она заплакала, потому что ей было жалко старичка. Прошло какое-то время, может, пять минут, а может, целых десять, прежде чем она вспомнила о гугельхупфе.

Но он уже куда-то пропал.

Загрузка...