ИТОГИ

Блестящая карьера Федора Курицына кончилась неудачно: замыслы его потерпели полное крушение; он попал в опалу и умер при неизвестных обстоятельствах — едва ли не насильственной смертью. Что же он оставил после себя?

Больше всего сделал для сохранения имени Курицына в истории, как это часто бывает, его злейший враг — Иосиф Волоцкий.

Учивший когда-то служить богу, а не земным князьям, призывавший сопротивляться такому князю, который нарушает божественные заповеди — даже если мучит, даже если грозит смертью, — Иосиф Волоцкий стал после 1504 г. совсем своим человеком при дворе. Опиравшийся прежде в своем противостоянии великому князю на помощь удельного князя Бориса Волоцкого, Иосиф отплатил сыновьям этого князя — последним удельным князьям, оставшимся от времени Василия Темного — крайней неблагодарностью. Когда в 1503 г. в Волоколамске умирал сын Бориса, то Иосиф не допустил к умирающему ни одного из его родственников; по завещанию этого князя, составленному под диктовку волоцкого игумена, владения его доставались великому князю. С другим сыном Бориса Иосиф вступил в прямое столкновение и, как это делали светские феодалы, открыто «отступил» от волоцкого князя и перешел под власть великого князя (им стал уже к этому времени Василий III).

Иосифов Волоколамский монастырь привлекал «честных и благородных» людей, вельмож и придворных великого князя. В Иосифовом монастыре и в других обителях, подражавших этому образцовому монастырю, не было больше запрета на собственные монашеские вещи, и появились три разных «устроения» в еде и в одежде — для монахов знатных, иноков попроще и совсем бедных. Говорить о прежних планах полного равенства в монастырях было теперь и неудобно и нелепо — на числа «честных и благородных» иноков выходили потом высшие иерархи церкви, и этим людям нужно было создать спокойную жизнь и обеспечить их плодами труда монастырских крестьян.

Иосиф Волоцкий утверждал, ссылаясь на византийского писателя Агапита, что государь властью «подобен. вышнему богу», а недоброжелатели стали звать Иосифа «ябедником» и «дворянином великого князя». Написанные Иосифом когда-то дерзкие слова о Курицыне — «того бо державный во всем послушаше» — он теперь вычеркнул из своей книги, но о «начальнике» еретиков не забыл. Курицын вместе с Алексеем и Денисом упоминался в начале каждой из глав «Просветителя». И именно книга Иосифа прочно определила место Курицына в истории.

Русские книжники в течение нескольких веков переписывали «Просветитель». Но переписывали они также и «Лаодикийское послание» — едва ли подозревая, что автором его был «злобесный» еретик. Труду Курицына посчастливилось: имя автора, скрытое под шифром, не всем было понятно, и сочинение сохранилось до нашего времени.

Однако главное наследие Курицына, дошедшее до нас, это, пожалуй, все-таки «Повесть о Дракуле». Тема этой повести, образ ее главного действующего лица интересны людям XX века не меньше, чем современникам автора.

Мы знаем уже, что не один Курицын собирал и записывал в XV веке сказания о жестоком «мутьянском» князе. Валашский «Дракон» и «Прокалыватель» привлекал многие умы в Европе, но оценивали его по-раа-ному. Авторы «народных книжек», популярных брошюр, распространявшихся на немецком языке, не склонны были приписывать «великому извергу» никакой государственной мудрости; ничего хорошего не видел в валашском князе и автор стихотворной поэмы о нем немецкий мейстерзингер Михаэль Бехайм, утверждавший (вероятно, с полным основанием), что из страха перед Дракулой его подданные

…все лгали как попало.

Другому верить, видит бог,

Тогда никто ни в чем не мог

И общности не стало…

Но итальянский гуманист Бонфйни, посетивший двор Матвея Корвина вскоре после приезда Курицына, оценил валашского «Дракона» совершенно так же, как и русский писатель: Дракула, по его словам, был человеком «неслыханной жестокости и справедливости» — соединение этих двух свойств казалось Бонфини вполне законным явлением. Так же жесток и справедлив, коварен и исполнен забот об «общем благе» был в «Венгерской хронике» Бонфини и ее главный герой — древний Аттила. Даже брата своего Аттила убил «ради справедливости и беспристрастия, ради соблюдения закона»{144}.

О жестоком и справедливом тиране, творящем жестокости «ради общего блага», люди Возрождения думали не раз. «Новый князь не может соблюдать все, что дает людям добрую славу, так как он часто вынужден ради сохранения государства поступать против верности, против любви к ближнему, против человечности, против религии», — писал младший современник Бонфини, человек, давший свое имя теории «хорошо примененных жестокостей», — Никколо Макиавелли. Как и Федор Курицын, флорентийский философ вовсе не был поклонником жестокой политики государя — он просто исходил из политической реальности своего времени, из того факта, что сама по себе проповедь верности, любви к ближнему и человечности не приводит государственного деятеля к успеху, что для достижения победы проповедник справедливости должен быть «вооруженным пророком».

И все же теория Макиавелли, хотя и основанная на изучении реальной действительности, включала в себя элементы утопии. Утопичной — не по жанру, а по содержанию — была последняя глава макиавеллевского «Государя», где высказывалась надежда на создание «новым государем» единого и справедливого Итальянского государства{145}.

Идея «благой тирании» не была только возрожденческой идеей — она не раз возникала в истории человечества. Но это была опасная идея. Дьяволом можно грозить — но вызывать его не следует. Люди позднего средневековья смогли убедиться в атом уже в XV и XVI веках. Грозная власть пришла и не принесла с собой справедливости. Валашский «Дракон», казавшийся Бонфини такой же далекой и символической фигурой, как Аттила, обрел плоть и кровь в лицо Филиппа II, Марии Кровавой, Екатерины Медичи; жестокости «ради общего блага» обернулись истреблением иноверцев, Варфоломеевской ночью, массовыми убийствами людей. Утопическими оказались и идеи Курицына. Через полвека после падения дьяка-еретика на русский престол взошел царь, которого историк, знающий Повесть о Дракуле, может считать наиболее ярким воплощением этого литературного образа в XVI столетии — царь Иван Васильевич Грозный.

Не этого хотели гуманисты XV века. «Благая тирания» была в их глазах лишь средством против многочисленных мелких «извергов» феодального мира; сделан свое дело, она должна была исчезнуть. О настоят, ей тирании — прочной и длительной — они не думали, как не думал, например, румынский поэт Эминеску, восклицая «О приди, великий Цепеш!» — о диктатуре мелкого тирана, подобного Антонеску.

Государи XVI в. и последующих веков тоже не любили вспоминать откровенные слова тех, кто возвестил нх приход. Они заказывали и сами писали трактаты против Макиавелли, всячески настаивали на том, что власть их — не какая-нибудь временная тирания, а установленная навсегда просвещенная милостивая монархия, пекущаяся о всенародном благе. Не видел никакого «окаянства» в своем «истинно христианском самодержавстве» и Иван Васильевич Грозный. Оп не умышлял ни на кого «мук и гонений и смертей многообразных», никого даже не «прогонял» из своего царства, а если учинял кому-нибудь «наказание малое», то еще «с милостью», писал он Курбскому. И кроме того, все это уже в прошлом — а ныне все его подданные, даже замышлявшие раньше заговоры, могут наслаждаться «всяким благом и свободой» (Грозный писал эти слова летом 1564 г., за несколько месяцев до учреждения опричнины). Вполне понятно, что «Повесть о Дракуле» с подробным описанием жестокостей государя не пользовалась покровительством властей при Грозном — в XVI в. ее не переписывали{146}.

Но как ни далеки были мысли провозвестников тирании XV в. от подлинной действительности последующих веков, как ни открещивались абсолютные монархи от своих провозвестников, история навсегда связала их вместе. Имя Макиавелли уже в XVI в. неизбежно вспоминалось там, где появлялся жестокий и коварный тиран. «Макиавель — школяр передо мною!» — говорит принц-горбун Ричард у Шекспира{147}, не очень стесняясь тем, что исторический Ричард III царствовал за несколько десятилетий до написания книги Макиавелли.

В Англии во времена Шекспира вера в «хорошо примененные жестокости» была уже в значительной степени подорвана — люди XVI в. убедились в том, что сочетание «неслыханной жестокости и справедливости» невозможно, что оно неизбежно приводит к тирании, не имеющей со справедливостью ничего общего. Но что же они противопоставляли планам Макиавелли и его предшественников? Многие гуманисты все еще сохраняли веру в абсолютную власть, считая только, что им следует воспитывать своих покровителей-государей, призывать их настойчиво и упорно к доброте, к милосердию, к нравственному усовершенствованию.

О нравственном усовершенствовании государей думали и в Москве. Примерно в те же годы, когда окончилась деятельность и жизнь Федора Курицына, при дворе великого князя Василия III появился «великий временный человек», постриженный в монахи князь Василий-Вассиан Патрикеев. В отличие от своего учителя Нила Сорского Вассиан начал свою деятельность тогда, когда не было нужды бороться с еретиками. Они были уже разгромлены, и Вассиан мог не забывать поэтому о любви к ближнему. Еретиков Вассиан решительно осуждал, по не одобрял и Иосифа за его жестокость. Еретиков, объяснял Вассиан, надо наказывать лишь в том случае, если они не признают своих заблуждений, и даже нераскаявшихся еретиков не надо казнить: добрые цари ограничивались тем, что приказывали их избить, с бесчестием провести по городу на верблюдах и отправить в заточение. Федор Курицын наверно вспомнил бы при атом совете такую же «милостивую» казнь, учиненную над еретиком Денисом, но и он не мог бы не согласиться, что это лучше, чем массовые сожжения действительных и мнимых еретиков, устроенные Иосифом.

Смелый и красноречивый человек, Вассиан высказывал свои мысли великому князю прямо и открыто. Он был «нестяжателем»; ссылаясь на своего учителя Нила Сорского, Вассиан утверждал, что монастыри не должны владеть «селами с крестьянами». Василий Иванович слушал его со вниманием (он и сам, вслед за отцом, мечтал забрать монастырские земли) и довольно долго держал в милости. Лишь тогда, когда Вассиан позволил себе оспаривать важнейшие приказы государя (арест неугодных людей в нарушение данной клятвы, насильственное пострижение в монахи надоевшей супруги), князь предал его церковному суду и заточил в монастырь. Там Вассиана и умертвили — так же, как, вероятно, и Федора Курицына.

Мысль о нравственном усовершенствовании государей много раз возникала у писателей и общественных деятелей и в последующие века — не по всех случаях это приводило к такому трагическому концу, как у Вассиана, по результаты этих проповедей всегда были более или менее одинаковыми. Николай Михайлович Карамзин, пересказавший в своей «Истории» повесть о Дракуле и осуждавший ее автора за отсутствие «полезного нравоучения», очень гордился, что он может осуждать тиранию, живя «в правлении самодержавном». «Историю государства Российского» он посвятил Александру I; свои взгляды он излагал царю и во время личных бесед. Об этих беседах и их влиянии на российского самодержца хорошо рассказал Александр Иванович Герцен. «История России сблизила Карамзина с Александром, — писал Герцен. — Он читал ему дерзостные страницы, в которых клеймил тиранию Ивана Грозного и возлагал иммортели на могилу Новгородской республики. Александр слушал его со вниманием и волнением и тихонько пожимал руку историографа. Александр был слишком хорошо воспитан, чтобы одобрять Ивана, который нередко приказывал распиливать своих врагов надвое, и чтобы не повздыхать над участью Новгорода, хотя отлично знал, что граф Аракчеев уже вводил там военные поселения…»{148}

По широте и смелости замыслов сторонники искоренения зла насильственными средствами, подобные Курицыну, сильно отличались от Вассиана Патрикеева и его исторических потомков. Но всех их сближало одно — стремление провести задуманные преобразования сверху, путем чудодейственного подчинения государственной власти своим планам. Завести себе собственного Дракона, чтобы избавиться от всех остальных, — эта мысль была, конечно, заманчива, по таила в себе и серьезные опасности. Ни один из Драконов, на которых надеялись люди, к несчастью, не поддавался нравственному усовершенствованию и не уходил со сцены, сделав свое дело. Все они неизменно отказывались служить скромным средством для водворения на земле справедливости и осуществляли вместо этого свои собственные цели.

Однако среди людей XV–XVI вв. были и такие, которых мало привлекала власть государя и ее неизмеримые возможности. Одним из них был, по-видимому, первый герой нашего повествования — Кирилло-Белозерский книгописец Ефросин. Федор Курицын, покровительствовавший новгородским еретикам, едва ли осуждал Ефросина за его интерес к «отреченной» литературе и мечты о рахманах: свободномыслящий дьяк был, скорее, способен оказать такому книгописцу покровительство и пригласить его в Москву. Но Ефросин едва ли стремился попасть в великокняжеские палаты. Оригинальная версия «Соломона и Китовраса», помещенная в его сборнике, кончается вопросом Соломона Кнтоврасу:

— Что есть узорочнее (краше) во свете семь (этом)?

— Всего есть лучши своя воля, — отвечает Китоврас и вырывается из дворца «на свою волю»{149}.

Мы не можем утверждать, что Ефросин совсем чуждался политической борьбы — вполне возможно, что, подобно своему патрону игумену Трифону, он в какой-то степени принимал в ней участие. Но в отличие от Курицына, Вассиана и других близких к власти лиц государственным деятелем он не был и не пытался «делать» историю. «Слово о рахманах» в его сборнике было утопией, но совсем не такой развернутой и конкретной, как сочинения западных утопистов, писавших после него, — Томаса Мора и Кампанеллы. Он не рисовал планов будущего, ничего не предписывал людям. Он только мечтал об избавлении от хорошо известных ему общественных зол, как мечтал четыре века спустя Лев Толстой, сочинивший в «Сказке об Иване-дураке» страну «дураков», где, как и в стране рахманов у Ефросина, не ценят золота, ничего не продают и не покупают, не умеют воевать, нет ни солдат, ни вельмож, ни воровства, ни разбоя. Именно поэтому мы не вправе упрекать Ефросина за то, что он не указал, что «есть в этой стране», которая изображена в «Слове о рахманах».

И Курицын, и Ефросин сошли с исторической сцены на рубеже XV и XVI веков, по уход второго куда менее заметен, чем исчезновение первого. Кирилле-Белозерский инок не занимал такого высокого положения, как великокняжеский дьяк; ему не пришлось, очевидно, переживать сокрушительного падения. Но крутой поворот в общественной жизни и государственной политике в начале XVI в. должен был как-то отразиться на его судьбе. В вину Ефросину могли поставить не только связь с «злобесным еретиком» Курицыным, чью повесть оп переписал. Еще важнее было другое: киигописец был усердным поклонником и переписчиком той самой «смехотворной» и «глумотворной» литературы, которую осуждал еще Иоанн Златоуст и против которой были направлены проповеди Иосифа Волоцкого. «Неполезные повести», «небожественные» писания решительно осуждали и волоколамский игумен, и сорский старец Нил. До начала XVI в. эти выступления могли казаться гласом вопиющих в пустыне.

После собора и казней 1504 г. предостережения противников «неполезных повестей» были услышаны. В рукописной традиции XVI в. совершенно отсутствуют светские повести, входившие в сборники Ефросина — «Повесть о Дракуле», сербская «Александрия» и другие; сказания о Соломоне и Китоврасе вырезались из сборников, в которых они содержались.

«Смеховая культура» и устные народные сказания, прорвавшиеся в письменность в XV в., вновь были из нее изгнаны. Устное народное творчество, бытовавшее на Руси с древнейших времен до XVII в., лишь в очень небольшой части было переложено на письмо. Литература XVI века — и именно художественная литература, о которой писал Пушкин, — куда более, чем литература предшествующего столетия, соответствовала тому образу «пустыни нашей древней словесности», который рисовался поэту, — в ней не было больше «сатир» и сомнительных «легенд»; остались главным образом церковные сочинения, летописи (официальные), публицистика и «полезные повести».

В реальной обстановке конца XV — начала XVI в. оба героя нашего повествования оказались неудачниками. Ефросин стремился к «перенесению на письмо» богатой фольклорно-повествовательной традиции — в XVI веке эта традиция была почти начисто вытеснена из письменности. Федор Курицын боролся за «княжескую реформацию» — XVI век оказался скорее временем контрреформации. Ни Возрождение, ни Реформация на Руси не осуществились. Не пережила страна в отличие от ряда европейских государств и революций XVI–XVIII веков. Но дело Курицына и Ефросина все же нельзя признать совсем бесплодным. Пути развития России и западных стран не разошлись полностью. Ход истории, наметившийся в XV столетии, не мог остановиться. «Бунташный» семнадцатый век и петровские реформы, крестьянские войны и восстания нескольких столетий, военные походы и поражения — все это привело в конце концов к важным преобразованиям XIX века.

Прежде всего изменения произошли в письменности. Уже в начале XVII века после внешних и внутренних войн, получивших название Смуты, в письменность вновь вернулись «Повесть о Дракуле», сербская «Александрия», легенды о Соломоне и Китоврасе и другие. В середине XVII в. неизвестный Кирилло-Белозерский книжник даже непосредственно обратился к одному из сборников Ефросина, где читались «Повесть о Дракуле» и «Александрия», и переписал его текст (включая запись Ефросина на «Повести о Дракуле»){150}. Вместе с древними повестями появилась и новая литература, обращавшаяся иногда к сюжетам, интересовавшим Ефросина. Так, загадка из «Беседы трех святителей» — об «отметнике» Петре и «блуднике» Давиде — породила «Повесть о бражнике», где «бражник» (пьяница), которого не пускают в рай, напоминает Петру его «отвержение» от Христа, а Давиду — «прелюбодеяние». Окончательная же победа «неполезной» литературы, которую пытался поддерживать Ефросин, совершилась еще позже — в конце XVIII в. и в XIX в.

Но все это определилось лишь в далеком будущем, через много веков после Ефросина. Как завершилась его судьба? Разделил ли он участь многих вольнодумцев XV–XVI вв. и был устранен насильственно, или умер так же тихо и незаметно, как жил? Этого мы не знаем.

Но сборники Ефросина дошли до нас. Они стоят теперь на полках рукописного отдела Публичной библиотеки в Ленинграде, маленькие, размером в осьмушку, но довольно толстые томики, где среди других сочинений содержится повесть о жестоком мутьянском воеводе, сочиненная дьяком-еретиком, сказка о свободолюбивом звере Китоврасе и предание о счастливом народе, не знавшем ни войн, ни вельмож, ни царей.

Загрузка...