Вторую часть этой книги мы начнем так же, как и первую, — с произведения беллетристики нового времени. Роман, о котором мы будем говорить теперь, был написан в конце XIX — начале XX в. английским писателем Брэмом Стоукером и назывался он «Дракула».
Роман Стоукера, переведенный в начале века на многие языки (в том числе незадолго до революции и на русский — он произвел сильное впечатление на Александра Блока), вскоре потерял популярность и был бы наверное забыт, если бы не новое искусство — кинематограф. В 1922 г. немецкий режиссер Ф. Мурнау поставил на основе этого романа фильм «Носферату», а затем (особенно с конца 50-х годов) стали появляться все новые и новые кинематографические «Дракулы»; число их во всем мире приближается к сотне. Кино вновь возбудило интерес к роману; он стал переиздаваться, даже с комментариями.
Чем же эта книга привлекла читателя? Дракула в романе принадлежит и нашему времени, и средневековью. Когда герои романа после многих приключений находят мавзолей рода Дракулы, один из саркофагов этого мавзолея оказывается пустым. Обитатель этого саркофага, грозный князь и воевода, некогда завоевавший славу в борьбе с турками, покинул могилу и стал вампиром-вурдалаком, чтобы всюду, от Трансильвании до Англии, сеять смерть и плодить таких же «не-мертвых» вампиров.
Большинство наших читателей не читало книги Стоукера и не видело фильмов о Дракуле, и, пожалуй, это небольшая потеря. На пороге XX века, когда писал Брзм Стоукер, вампир, пьющий кровь прекрасных женщин, может быть и казался воплощением ужаса; сейчас он выглядит совсем бутафорской фигурой — XX век знает темы пострашнее вурдалаков.
«Вы мертвых не бойтесь. Они вам ничего не сделают. Вы бойтесь живых», — говорит сторож при морге в записных книжках, которые вел в 1936–1937 годах Илья Ильф.
Но князь Дракула не был только плодом вымысла Стоукера — он действительно существовал и правил в восточной Валахии (Румынии) XV века и прославился там и в соседних странах своей жестокостыо. На родине его звали Владом Цепешем, т. е. «Прокалывателем», «Сажателем на кол» (это был излюбленный им вид казни), а в венгерских, немецких и других землях «Дракулой», что означало «дракон», «дьявол». Дракула был не сказочным вурдалаком, а как раз тем живым, который куда страшнее мертвых.
В чем же смысл сказаний о Дракуле, появившихся в эпоху Возрождения и странным образом воскресших пять веков спустя? При всем отличии Дракулы XV в. от «Дракул» XX века у них есть одна общая черта — они внушают ужас. Дракулой можно стращать — и стращать тех, кто заслуживает кары.
Именно так воспринимал образ Цепеша-Дракулы классик румынской литературы Эминеску — еще до Стоукера и независимо от него. Для Эминеску Цепеш был не фантастической, а исторической фигурой; он хорошо знал сказание XV века о том, как грозный государь призвал к себе на пир, а потом сжег всех бродяг и нищих страны. Такую же казнь поэт призывал и на головы современных ему паразитов — любителей «золота и праздности»:
О приди, могучий Цепеш, и, тяжелый сон развеяв,
Раздели их на две шайки, на безумцев и злодеев.
В две огромные темницы заточи их без раздумья
И сожги огнем священным и тюрьму и дом безумьи!{93}
Эминеску писал в конце XIX века — за десятилетия до первой мировой войны. Пришла эта война, не миновавшая и его родную Румынию, и о Цепеше-Дракуле на время забыли. Но вновь наступили мирные времена, и в веймарской Германской республике 20-х годов воскрес Дракула — на этот раз в его стоукеровском варианте, как средневековый, но оживший мертвец. Говоря об экспрессионистском фильме «Носферату», имевшем большой успех, известный киновед З. Кракауэр писал, что Дракула здесь — «фигура кровожадного, упивающегося кровью тирана, принадлежащего к области между мифом и сказкой. Весьма знаменательно, что в этот период воображение немцев. постоянно тяготело к таким фигурам, как бы под влиянием смешанного чувства ненависти-любви»{94}.
Чем это объяснить? Жизнь в Германии 20-х — начала 30-х годов была еще относительно спокойной — особенно в сравнении с последующими временами. По сосуществование «золота и праздности» с нуждой и лишениями порождало некие подспудные силы жестокости. Когда же пришел Гитлер и жестокость стала повседневностью, Дракула и связанные с ним мифы, потеряли привлекательность и ушли в небытие: экспрессионистское кино оказалось под запретом как упадочническое и вредное.
Но вновь наступила мирная эпоха — вторая половина XX века. И Дракулу вспомнил американский поэт Огден Нэш:
Люди, у которых есть все, что им нужно, любят убеждать людей, у которых нет того, что им нужно, в том, что им вовсе не нужно этого и что они попросту сгущают краски.
Лично я собрал бы подобных люден в какой-нибудь старинный замок на Дунас и направил бы туда за собственный счет полдюжины Дракул — для пущей острастки{95}.
Нэш едва ли знал Эминеску и по всей видимости ничего не слышал об историческом Цепеше-Дракуле. Тем удивительнее это совпадение: независимо друг от друга два разных поэта нового времени, выражая ненависть к окружающему их миру несправедливости, обращаются к одному и тому же историческому персонажу XV в.
Но ведь не они первые начали эту традицию. Она и сама восходит к XV веку. Люди, жившие в эпоху европейского Возрождения, тоже интересовались Дракулой не просто как одной из фигур недавнего прошлого — в истории этого беспощадного государя они искали урока и поучения. А в числе людей, обратившихся к этой теме, был и русский автор, чью «Повесть о Дракуле» переписал уже в 1486 г. наш знакомец Ефросин.
Что же представляет собой «Сказание о Дракуле воеводе» в ее ефросиновском варианте? Как и большинство зарубежных сочинений XV века о Дракуле, это сочинение содержит мало конкретно-исторических данных: здесь нет обычного в летописных повестях хронологического порядка изложения. «Сказание о Дракуле» — сюжетная повесть, по композиции больше всего напоминающая сказания о Соломоне и Китоврасе: ряд эпизодов, связанных одной темой и одним героем. Однако в отличие от Китовраса ее главный персонажно сказочный «дивий зверь», а «греческыя веры христианин воевода именем Дракула», правивший «в Мутьянской земли». По ни исторического имени Дракулы — Влад Цепеш, ни указания на время его правления (1456–1462 и 1477 гг.), ни вообще каких-либо дат в повести нет. Автор сразу начинает с эпизода, рисующего беспощадность воеводы: к нему являются турецкие послы, отказавшиеся снять свои «капы» (шапки), ссылаясь на то, что таков их обычай. Дракула решает подкрепить их обычай, приказав прибить их шапки к головам.
Дракула сажал на кол всех, кто ему не угодил: трусливых воинов, непочтительных послов, даже ленивую крестьянку, не починившую мужу рваную рубаху; он собрал на пир всех нищих страны и приказал сжечь дом, где они пировали. Но Дракула был не только жесток; он оказывался кроме того еще нелицеприятным государем и судьей, искоренявшим любые преступления, ложь и воровство в своем княжестве.
Что же представляет собой «Повесть о Дракуле» — апофеоз грозной власти, «модель царского поведения», как считали одни исследователи повести, или осуждение жестокого тирана, как думали другие?{96}Как относился к Дракуле Ефросин — первый переписчик повести о нем? Каким образом соединялись в системе интересов, представлений и симпатий этого книгописца описание «зломудрого» Дракулы с рассказом о счастливом народе, которому совсем не нужны государи?
От этих вопросов можно и уйти, если считать, что Ефросин как профессиональный книгописец переписывал все то, что ему заказывали. Но ведь известные нам рукописи Ефросина — «келейные» сборники, написанные для себя и для немногих друзей, а вовсе не чужие рукописи; «Повесть о Дракуле» Ефросин, как он сам отметил, переписал дважды, и во второй раз уже несомненно не на заказ. В подборе ефросиновских памятников, о которых шла речь до сих пор, явно ощущалась некая система. Не занимала ли и «Повесть о Дракуле» определенного места в его системе?. Для того чтобы ответить на этот вопрос, полезно разграничить две его стороны: смысл и значение повести для ее предполагаемого автора и для переписчика.
Ефросин включил «Повесть о Дракуле» и один из своих сборников, но автором ее он не был и никаких дополнений к ее оригиналу (в отличие от оригинала «Слова о рахманах») в его рукописи нет: в этом легко убедиться по второму списку повести, сделанному в конце XV века другим писцом и в другом месте. Кирилло-белозерского книгописца интересовали, по-видимому, в значительной степени литературные особенности памятника: подобно Китоврасу или Ихнилату, Дракула в повести был сложной фигурой: явно неположительной, но и не только отрицательной. С Китоврасом его сближала еще одна черта: он загадывал своим собеседникам трудные загадки. Он испытывал таким образом турецкого царя, послов, монахов, нищих.
— Хощете (хотите) ли, да сотворю вас беспечалны (избавлю вас от печали) на сем свете, и ничим же нужни будете (ни в чем не будете нуждаться)? — спрашивал он нищих.
Глупые нищие, не понимая второго, зловещего, смысла этих слов, с восторгом соглашались. Дракула избавлял их от вечной нужды, сжигая в «великой храмине» (доме){97}. Здесь не только жестокость, но и испытание ума собеседников, и те из них, кто, по выражению автора, был «неизящен», т. е. лишен мудрости и остроумия, тяжко расплачиваются за это.
Ефросина, таким образом, могла привлекать в повести тема ума, остроумия, «виртуозности» в возрожденческом смысле слова. Но, конечно, этим не исчерпывалось значение самой повести. Центральной ее фигурой все же был государь, носитель власти, и автор, очевидно, не случайно сделал его «зломудрым».
Кто же был этот автор, когда, при каких обстоятельствах и кем была написана его повесть?
Переписав «Повесть о Дракуле», Ефросин сопроводил ее заметкой: «В лето 6994 фев[раля] 13 преже писал… в лето 6998 генв[аря] 28 вдругое переписах аз (переписал я), грешны Ефросин»{98}. 6998 г. — это 1490 г. по нашему летосчислению; указание на переписку «вдругое» (т. е. вторичную переписку), очевидно, относится к данному сборнику. Но повесть писалась, как мы видим, и «преже» (прежде) — до 1490 г.: она переписывалась Ефросином и в 1486 г. Значит, тот, кто написал ее и передал кирилло-белозерскому книгописцу, сделал это не позднее первой приведенной даты — 13 февраля 1486 года.
Повесть о Дракуле несомненно была написана по свежим рассказам о Цепеше, еще ходившим в соседних с Румынией землях. Сходные рассказы и анекдоты записывали немецкие авторы из близлежащих земель; записывал их и итальянский гуманист Антонио Бонфини, поселившийся при дворе венгерского короля Матвея Корвина (Матиаша Хуньяди) и писавший «Венгерскую хронику». Сходство русской повести с немецкими и итало-венгерскими повествованиями о Дракуле не текстуальное, а сюжетное, — очевидно, что это не переводы, а самостоятельные произведения, написанные на основе близких устных рассказов.
Автор русской повести сообщил немаловажные данные и о себе самом. Он был в соседних с Валахией землях, во всяком случае в Венгрии, вскоре после смерти Влада Цепеша. Автор сообщает о детях Дракулы: «Един при кролеве сыне живет (т. е. при сыне венгерского короля Матвея Корвина), а другой был у Варадинского бискупа (епископа города Варадина Великого, входившего тогда в состав Венгрии) и при нас умре (умер), а третьего сына, старейшаго, тут же на Будину (в Буде — столице Венгрии) видехом (мы видели)…»{99}Далее он рассказывает о судьбе «Мунтьянской земли» (Валахии), где соседний государь «Стефан молдовскый» (Стефан Великий, молдавский господарь в 1457–1504 гг.) посадил спустя несколько лет после Дракулы на престол «некоего воеводского сына, Влада именем», который был прежде монахом, а потом расстригся. Из этих слов ясно, что автор был в Венгрии в царствование Матвея Корвина, причем не один, а вместе с какими-то спутниками («при нас.», «видехом»). Происходило это во всяком случае после воцарения в Валахии («Мутьянской земле») Влада Монаха — т. е. после 1481 г. Посольства из России в Венгрию были в те времена достаточно редкими, но одно посольство было отправлено именно в те годы. Послы выехали в 1482 году, возглавлял посольство государев дьяк Федор Васильевич Курицын.
Время возвращения Курицына на Русь определяется довольно точно. Договор, заключенный русским послом с Матвеем Корвином, был направлен против польско-литовского государя Казимира Ягеллона, но начинать серьезную войну с королем Иван III пока не собирался. В грамоте Матвею Корвину, посланной несколько лет спустя, великий князь объявил «почином (началом войны) и наступом (наступлением)» на польско-литовского короля присоединение Твери в августе 1485 г., совершенное якобы за то, что «князь великий Михайло Тверской с Казимиром королем был в братстве, любви и докончании (соглашении)». Происходил же этот поход, по словам великого князя, «как до нас дошол наш посол Федор» и привез текст договора. Значит, к августу 1485 года (т. е. за пять месяцев до первой переписки «Повести о Дракуле») Курицын уже наверняка вернулся в Москву.
Федор Курицын был человеком книжным — одно написанное им сочинение, «Лаодикийское послание», известно, и мы к нему еще обратимся. Из Венгрии Курицын привез с собой некоего «угрянина Мартынку» — венгра или венгерского славянина, который мог при случае напомнить ему (а иногда и сообщить, если дьяк их не знал) анекдоты о Дракуле. Так, вероятно, и возникла «Повесть о Дракуле». И автором ее можно считать государева дьяка Федора Курицына.
В XV веке в России еще не было книгопечатания, и сочинение, которое автор хотел размножить, вручалось переписчику. Таким переписчиком и оказался для Федора Курицына опытный и достаточно известный к тому времени Ефросин. К февралю 1486 года он уже вполне мог переписать небольшую по размеру «Повесть о Дракуле»{100}.
Так, очевидно, и осуществилось знакомство (очное или заочное) двух героев нашего повествования — книгописца Ефросина и дьяка Федора Курицына.
Дату возвращения Курицына в Москву приходится устанавливать ио косвенным данным потому, что обратный путь его оказался не совсем легким. Летом 1484 г., проезжая из Венгрии через Молдавию, Федор Васильевич был задержан турецким военачальником в Белгороде (Читатеа Алба, Аккерман) — молдавском городе, как раз перед этим захваченном турецкими войсками. У задержавших Курицына турок не было, впрочем, особенно дурных намерений: просто султан не имел еще дипломатических связей с московским государем, и турки были непрочь завязать их хотя бы таким способом. В Белгороде Курицына продержали довольно долго — пока об освобождении русского посла не похлопотал союзник Ивана III и вассал султана — крымский хан Менгли-Гирей.
В отличие от бояр, старших советников Ивана III, доставшихся ему от отца, дьяк Федор Курицын, очевидно, был сверстником великого князя, начавшим жизнь тогда же, когда и тот, — в середине XV века. Рода он был незнатного, своими служебными успехами обязан прежде всего себе самому.
Жизненный опыт, приобретенный Курицыным, во многом совпадал с жизненным опытом кирилло-белозерских летописцев и Ефросина, но на события тех лет он смотрел с несколько иной точки зрения.
Дьяк, ведавший преимущественно дипломатическими делами, Курицын, конечно, сознавал, как неубедительны были те аргументы, которыми его государь обосновывал походы на Новгород. Особенно мало заботился Иван III об обосновании последних походов, начавшихся летом и осенью 1477 г. Формальным поводом к походам было утверждение великого князя, будто новгородцы в мае через своих послов назвали его «государем», а затем отреклись от этих слов. Достаточно взглянуть в текст московского великокняжеского свода, доведенного как раз до июня 1477 г., чтобы убедиться, что никакого известия о специальном приезде в 1477 г. новгородских послов, назвавших Ивана III государем, там нет. Рассказ же этот — позднейшее добавление к летописному повествованию в своде 1479 г., составленном уже после окончательной победы над Новгородом и уничтожения республики{101}. Отправляя в Новгород посла, Иван III, видимо, предполагал две возможности: либо новгородцы согласятся на новый титул, и тогда новые порядки придется вводить «миром», либо они ответят на него хотя бы какими-нибудь враждебными действиями, и тогда можно начать поход. Но не произошло ни того, ни другого.
Новгородцы объявили «лжею» утверждение, что они называли Ивана III государем, но никаких других действий протии великого князя не предпринимали, и созданная на ходу «лжа» стала единственным поводом для похода. Взятые в кольцо, правители Новгорода тщетно пытались выяснить, чего же конкретно хочет от них Иван III. Великий князь продолжал требовать ответа на заведомо бессмысленный вопрос:
— Какого хотите государства на вотчине нашей, Великом Новгороде?
Никакого «государства» новгородцы не просили, и им не о чем было «битв челом». Наконец, когда положение в городе стало совсем отчаянным, Иван III согласился дать ответ: раз новгородцы сами спрашивают, «какову нашему государству быти на нашей отчине в Новгороде, ино мы, великые князи, хотим государства своего, как… на Москве…, вечю колоколу в отчине нашей в Новегороде не быти, посаднику не быти…» Начались «выводы» (высылки) из Новгорода враждебных и подозрительных лиц, конфискация земель; вечевой колокол был снят и отвезен в Москву, в кремлевскую колокольную звонницу{102}.
Все это Курицын отлично знал. Знал он и о жесточайшей внутренней борьбе в городе, которая была в 1477–1478 гг. еще острее, чем в 1471 г., знал и о том. что сторонники Москвы в Новгороде состояли не только из боярских фамилий, соперничавших с теми, кто находился у власти в республике, не только из наемных предателей, подобных Упадышу, заколотившему железом в 1471 г. новгородские пушки, но и из людей, искренно озабоченных судьбой земли Новгородской и всей Русской земли. Эти люди были еретики, появлявшиеся в Новгороде и в Пскове еще с XIV века.
Во время кризиса и падения республики существовавшее в городе в начале XV века и затихшее было еретическое движение появилось вновь. Многое из того, что казалось поверженным вождям Новгородской республики крайним «нечестием» великого князя — конфискация владычных и монастырских земель, начатая уже в 1472 г. и неоднократно возобновлявшаяся в последующие годы, арест в 1480 г. (с конфискацией всех принадлежащих ему земель) того самого владыки Феофила, за права которого Иван III якобы и начал в 1471 году войну, — вызывало сочувствие еретиков великому князю. Еретики давно уже осуждали «стяжания» и «имения» церкви.
Даже отлучение в 1467 г. самозванных московских митрополитов всея Руси константинопольским патриархом, признавшим западно-русского (литовского) митрополита единственно законным главой русской церкви, не подорвало, а скорее усилило симпатии еретиков к великому князю. В ответ на это отлучение Иван III объявил в 1470 г. греческое православие «нарушившимся»{103}, и новгородские еретики, не верившие в благочестие не только современной им русской, по и греческой церкви, были вполне солидарны с ним в этом вопросе. Когда архиепископ Геннадий, поставленный на новгородский владычный престол в 1484 г., спросил еретика Захара, почему он «перестриг» монахов Немчинова монастыря и три года не давал им причастия, Захар ответил:
— А у кого ся причащати (причащаться)? Попы… по мзде (за плату) ставлены, а митрополит… и владыкы по мзде же ставлены.
Желая до конца уличить Захара, Геннадий заметил, что митрополита «ставят не по мзде». Но Захар не побоялся осудить и митрополита:
— Коли (когда)… вь Царьград ходил… митрополит ставитися, и он… патриарху деньги давал; а ныне он боярам посулы (взятки) дает тайно, а владыкы… митрополиту дают деньги. У кого причащатися?{104}
Критицизм русских еретиков в конце XV в. явно распространялся не только на русскую, но и на греческую официальную церковь.
Не разделяли еретики и господствовавшего в ю время на Руси представления, что мир, созданный богом в семь дней, просуществует семь тысяч лет (ибо сказано в Псалтири, что «тысяча лет для бога как день единый»). Представление о конце мира, который должен наступить в 7000-м году от сотворения мира (т. е. в 1492 г., если считать по нашему летосчислению), было настолько общепринятым, что даже пасхалия (таблица для определения переходящей даты празднования пасхи на каждый год) была доведена на Руси до 7000–1492 года: предполагалось, что после 1492 года праздновать пасху уже не придется! «Зде (здесь) страх, зде беда велика, зде скорбь не мала!.. Сие лето на конци явися, в онь же (наступил тот последний год, в который) чаем всемирное пришествие Христово!» — писали составители этой пасхалии (этот текст содержался, в частности, и в сборничке, принадлежавшем Кириллу Белозерскому). Но еретики, критически относившиеся к греческой традиции, не верили в конец мира. Напротив, они были убеждены, что грядущий 1492 г. будет не годом всеобщей гибели, а временем их морального торжества.
По своей ли инициативе или по совету кого-либо из приближенных Иван III, завоевав Новгород, пригласил тамошних противников церковных «имений» и «стяжаний» к себе в Москву. Один из еретиков, священник Алексей, занял даже среди московского духовенства весьма важное место. В 70-х годах Иван III решил ознаменовать победу над Новгородом перестройкой «града» (Кремля) и находившихся в нем церквей: «церкви из града выметал вон» — как, явно преувеличивая, утверждал Геннадий Новгородский. Перестроен был и главный храм страны — Успенский собор. Перестройка началась уже вскоре после Шелонской победы, но еще не завершенный собор в 1474 г. из-за неудачной кладки стен развалился, и для новой постройки был приглашен итальянский архитектор Аристотель Фиораванти. Аристотелю удалось создать удивительный архитектурный памятник, соединив русские владимирские традиции (он специально ездил во Владимир посмотреть тамошние храмы) с привычными ему ренессансными. В августе 1479 г. храм был торжественно открыт; протопопом его стал новгородский священник Алексей. Другой еретик, Денис, стал служить в кремлевской великокняжеской усыпальнице — Архангельском соборе. Третий, Гавриил, — еще в одной московской церкви. Тогда же, очевидно, завязались связи между этими еретиками и Федором Курицыным.
Идеи, воспринятые Курицыным на родине, полу чили новое развитие во время его поездки на запад.
Зарубежная Европа — страна «латин», как именовали в России католиков, оказалась и непохожей и очень похожей на родину Курицына. Иными были наряды, дома, картины, висевшие в королевском дворце в Будине (Будапеште). Венгерский король (1458–1490) Матвей Корвин (Матиаш Хуньяди), во владениях которого находился ряд славянских земель, а в 80-х годах даже Вела, слыл покровителем наук и искусств. Основанная им библиотека — Библиотека Корвина — стала одним из богатейших книгохранилищ Европы; там Курицын мог найти не только редкие рукописи, но и никогда еще не виденные им печатные книги, появившиеся в Западной Европе с середины XV века; при Матвее Корвине в пригороде Буды — Пеште была основана уже и собственная типография, а в Братиславе— университет. Сочинения же, которые читали в Центральной Европе, напоминали сочинения, переписывавшиеся Ефросином или его собратьями. Западине параллели к русским памятникам конца XV века многочисленны: рассказы (поэтические и прозаические) об Александре Македонском, басни о Соломоне и Морольфе, басни о животных, аналогичные «Стефаниту и Ихпилату», «Троянская история», изданная в Чехии в 1468 году типографским путем.
Время Федора Курицына совпало с одной из удивительнейших эпох в истории человечества. Феодальные войны во многих европейских странах, массовые эпидемии, усилившиеся из-за скопления населения в сильно разросшихся городах, — все это вызывало ощущение «горького вкуса жизни» в эпоху, которую известный голландский историк И. Хойзинга назвал «осенью» или «увяданием средневековья». Как и на Руси, на Западе ждали конца мира по истечении седьмой тысячи лет от его создания, — правда, на Западе преобладало летосчисление от Рождества Христова, но время рождения Спасителя определялось примерно так же, ка в Византии и на Руси, — около 5000 года от сотворения мира и, следовательно, окончания 7000 лет существования мира ждали где-то между 1492 и 1500 годами.
Но рядом с великим страхом, как это часто бывает, жили и великие надежды. Никогда еще люди средневековья не думали столько о неизбежных переменах, ожидающих мир. Подобно Александру Македонскому из средневекового романа люди XV века стремились хотя бы накануне неизбежной смерти познать мир до конца: таков был, по преданию, один из аргументов, каким убеждал Колумб испанских монархов дать ему средства для экспедиции (она была совершена, как известно, как раз в 1492 г. — в году, когда ждали конца мира). Не менее важным доводом и пользу далеких экспедиций служило легендарное письмо царя Индии «пресвитера Иоанна» — то самое, которое на Руси называли «Сказанием об Индийском царстве». О «пресвитере Иоанне» помнили и Колумб, и Васко де Гама, направлявшиеся в Индию двумя путями — западным — через Атлантический океан и восточным — вокруг Мыса Доброй Надежды; путешественники имели с собою даже письма к царю-священнику или к его преемникам.
Вряд ли собеседники Курицына в Будине были смущены, если он рассказал им о своих новгородских знакомцах — русских еретиках конца XV века. Многие подданные венгерского короля, жившие на присоединенных им словацких и чешских землях, были гуситами — последователями великого чешского реформатора Яна Гуса, сумевшими после казни своего учителя в 1415 г. сохранить его учение. Гуситы преобразовали церковь, конфисковали многие церковные земли, упростили и сделали доступной народу церковную службу. Наиболее радикальные из них вообще отвергали церковную иерархию, требовали всеобщего равенства.
Наряду с чешским реформаторством проникали в Венгрию свободные идеи и из других стран, например из Италии. Европейские вольнодумцы так же не хотели верить во всеобщую гибель человечества в 1492 г., как и их новгородские собратья. Мир, который должен погибнуть, это был, по их представлениям, старый мир, где идет война всех против всех, царствуют ложь, жадность и суеверии. Московское «зелье в куряти» (яд в цыпленке), которым был отравлен Шемяка, вряд ли могло удивить собеседников Курицына — уж кто-кто, а итальянцы знали, как светские и духовные князья нарушают договоры, обманывают и исподтишка отправляют на тот свет своих соперников. Предвестники конца старого мира действительно налицо. Уже многие не верят «римской волчице» — папскому престолу, поддерживающему раздробленность государств: уже говорят, что и права пап на Рим и прилегающие области основаны на давнем обмане. Нарождается новый мир — без прежних границ и кровопролитных войн, мир науки и просвещении. Но, если новый мир не может быть построен без насилия, если города-республики не могут быть объединены под властью «икиарха» — доброго правителя, соблюдающего все их вольности, то нужно найти решительных вождей и вручить им всю полноту власти. Это — синьория, принципат — уступка народного суверенитета одному лицу, но временная — во имя всего народа и общего блага; когда всеобщая справедливость будет установлена, она больше не понадобится.
Мысли о новом мире не оставляли Федора Васильевича Курицына после возвращения из путешествия. Неожиданная задержка в Белгороде его, возможно, даже обрадовала: он получил досуг не только для конкретно-политических дел. Во всяком случае, именно после возвращения из Венгрии и Молдавии, в 1485 году, вокруг него создался тот кружок, который враги считали главным оплотом еретиков: «а та стала беда», по словам архиепископа новгородского Геннадия, после того, «как Курицын из Угорские земли приехал», и перебравшиеся из Новгорода в Москву протопоп Алексей, поп Денис и другие новгородские еретики стали постоянно ходить к нему. «Курицын у них и печальник (т. е. главный защитник), — жаловался Геннадий, — а о государской чести печали (заботы) не имеет».
Захваченный и допрошенный Геннадием участник этого новгородско-московского кружка рассказал под пыткой о собраниях кружка и об участии в нем еще одного лица — «угрянина Мартынки». Все эти подробности были для Геннадия очень дороги: они должны были служить доказательством его хорошей осведомленности и точности сведений, посланных в Москву. «А потому, — с торжеством заключал новгородский владыка, — Курицын начальник всем тем злодеям»{105}.
Чем же занимались Федор Курицын и его товарищи? К сожалению, известно об этом очень мало. Сохранилось несколько рукописей, созданных еретиками — составленный в середине XV в. свод всеобщей истории «Еллинский летописец», переписанный московским еретиком Иваном Черным (сбежавшим в Литовскую Русь еще до 1490 г.) и церковно-юридический сборник «Кормчая — Мерило Праведное», писанный рукой брата Федора Курицына дьяка Ивана Волка. Из числа памятников, вышедших£из еретических кругов, наиболее интересно и, по-видимому, наиболее оригинально «Лаодикийское послание». Зашифрованная цифровой тайнописью приписка к этому памятнику называет имя лица, «приведшего» (обретшего или привезшего) его: «Федор Курицын диак». Именно зашифрованность приписки и помогла «Лаодикийскому посланию» сохраниться в рукописной традиции последующего времени, когда имя Федора Курицына стало запретным.
Что же это за памятник? Загадочно уже самое его название. Лаодикия — город в Передней Азии, жителям которого было адресовано апокрифическое (не вошедшее в библейскую книгу апостольских посланий) послание апостола Павла, но с этим посланием сочинение Курицына ничего общего не имеет. Почему оно называется «Лаодикийским посланием», неизвестно. «Лаодикийское послание» Федора Курицына состоит из трех частей (считая третьей зашифрованную подпись автора). Первая часть представляет собой своеобразный философский трактат, построенный так, что каждое его изречение начинается с того слова, которым оканчивалось предыдущее, образуя как бы своеобразное стихотворение из десяти строк:
Душа самовластна, заграда (ограда) ей — пера.
Вера — наказание (наставление), ставятся пророком.
Пророк — старейшина, исправляется (направляется)
чюдотворением.
Чюдотворения дар мудростью усялеет
(поддерживается мудростью)…
Вторая часть — особая таблица из 40 клеток-квадратов, каждый из которых заключает в себе две буквы и комментарий к ним. Автор различает согласные («плоть», «столп») и гласные («душа» и «приклад») буквы, указывает, как сочетаются между собой отдельные звуки, как образуются слова женского и мужского «имени» (рода). Но таблица «Лаодикийского послания» служила не только своеобразной грамматической и фонетической энциклопедией. В каждой из клеток было помещено по две буквы — красная (написанная киноварью) и черная; заменяя одну букву на другую, таблицу можно было использовать как ключ к шифру{106}.
«Лаодикийское послание» было несомненно связано с другим, анонимным, памятником, встречающимся с ним в одних сборниках, — «Написанием о грамоте». В тех же сборниках переписывалась и переводная «Диалектика» греческого поэта и философа VII–VIII вв. Иоанна Дамаскина, — сочинение, излагающее те логические и грамматические знания, которые были восприняты византийской наукой от античности. «Диалектика» Дамаскина, видимо, оказала влияние и на «Написание о грамоте», и на «Лаодикийское послание».
Как и «Лаодикийское послание», «Написание» особенно настаивало на «самовластии души», провозглашая, что бог дал человеку при его сотворении «самовластна ума», открыл ему «вольное произволение» к «добродетели или к злобе», «путь откровения изяществу и невежествию»; автор объявлял даже воплощением «самовластия» грамоту: «грамота есть самовластие, умнаго волное разумение…» В «Лаодикийском послании» говорилось: «…наука преблаженна есть. Сею приходим в страх божий — начало добродетелей…» В «Написании» то же говорилось о грамоте: «…сим учением приходят человецы (люди) в страх божий…»{107}
Итак, постигнув грамоту, образованность, знание, человек станет поистине свободен: он узнает, где добродетель, где злоба, где изящество, где невежество. Ну, а пока? А пока во всех землях, которые перевидел Федор Курицын, не было ни свободы, ни справедливости. Одни законы существовали для простых людей, другие — для людей сильных. Взяточники-воеводы, описанные в кирилло-белозерском летописном своде, изменник и «тать» Кулодарь, с которым судьба связала Ефросина, отнюдь не были исключительными фигурами. Да и князья церкви бывали не лучше своих мирских собратьев. По всей стране росли монастыри; им принадлежали огромные угодья; но монастырским старцам этого было мало: каждый день княжеские судьи разбирали тяжбы монастырей с их соседями — крестьянами-общинниками, землевладельцами, другими монастырями. Игумен Чудова монастыря не постеснялся даже подделать завещание одного из князей, чтобы помочь Спасо-Каменному монастырю завладеть наследством князя{108}. Испугать таких людей мог разве что дьявол. И Курицын решил рассказать им о князе-дьяволе.
«Бысть (был) в Мутьянской земле греческой веры христианин воевода именем Дракула влашеским (молдаванским, румынским) языком, а нашим — диавол. Толико (так) эломудр, яко же (как) по имени, то и житие (жизнь) его», — так начиналась Повесть или Сказание о Дракуле.
Дракула расправлялся с нищими, с неверными и ленивыми женами, неискусными послами, посадил на кол монаха, пожалевшего казненных, и даже слугу, отвернувшегося от смердящих трупов на кольях, среди которых имел привычку пировать «мутьянский воевода».
— Тамо ти (тебе) есть высоко жити — смрад не может тебе дойти (дойти), — балагурил он, отправляя брезгливого слугу на казнь.
Курицын вовсе не скрывал от читателей дьявольской жестокости своего героя. Но к анекдотам о Дракуле, услышанным им в Венгрии и Молдавии, он добавил от себя авторские рассуждения о жестоком мутьянском воеводе. Именно этот дьявол, сажавший людей на кол, добивался в его повести того, чего не могли достигнуть другие правители: искоренял зло в своем государстве. «Яко (если) кто учинит кое зло — татьбу (воровство), или разбой, или кую лжу (неправду), той никако не будет жив. Аще ль (будь то) болярин, или священник, иль инок, или просты (простой), аще (если) и велико богатьство имел бы кто, не может искупитись (откупиться) от смерти. И толико (так) грозен бысть (был)». И тут же приводились конкретные примеры искоренения «зла» Дракулой: в пустынном месте, где протекал горный источник с прекрасной ключевой водой, Дракула велел оставить золотую чашу и никто не смел ее унести; иноземный купец мог спокойно ночью оставлять свои товары посреди улицы: Дракула ручался за безопасность его имущества…
Что же доказывали, по мнению автора, все эти истории? Казался ли ему «мутьянский воевода», несмотря на все его жестокости, образцом справедливого государя?
Как и Ефросин, Курицын знал, что идеалы «Нестора XV века» — составителя «свода 1448 г.» не осуществились: «братские» отношения между князьями не стали Основой объединения Руси. Русское государство было создано отнюдь не на договорных началах. И, конечно, в этом государстве остались все те многочисленные беды, от которых ефросиновское «Слово о рахманах» освобождало счастливых людей, — там сохранялись «вельможи», «свары» и «бои», «купля» и «продажа» в сочетании с «татьбой» и «разбоем». Но, может быть, это зло, не устраненное полюбовным соглашением «братьев»-князей, могло быть уничтожено тем самым государем, который силой подчинил себе соседние земли? Может быть, подавив местные вольности, он установит равенство всех своих граждан — бояр, священников, монахов и простых людей — перед законом? Мы не знаем, верил ли в такую возможность Ефросин, но Курицын, очевидно, надеялся на устранение «зла» могущественным государем; надеялись на него и такие люди, как новгородские священники Алексей и Денис. В отличие от автора «Слова о рахманах» они имели, стало быть, не только негативную, но и определенную позитивную программу — хотя совсем иную, чем составитель «свода 1448 г.», «Нестор XV века».
Автор «Повести» не прославлял «мутьянского воеводу» и вовсе не видел в нем «модель царского поведения» для Ивана III. Повесть его была не апологией, а скорее предостережением. Автор ее хотел напомнить людям, и в особенности боярам, священникам, инокам и владельцам «великих богатств», до каких крайностей может дойти власть, если ей будут мешать ввести новое государственное устройство. А в том, что такое устройство будет введено и притом с его, Курицына, ближайшим участием, в этом Федор Васильевич не сомневался.
80—90-е годы XV века были временем, которое десять лет спустя игумен Волоколамского монастыря Иосиф Санин назвал временем «пагубной и богохульной бури» в Русской земле. Жалуясь на «церковный раздор от еретического нападения», новгородский епископ Геннадий писал в 1489 г., что до сих пор «того ни в слуху не бывало, чтобы быть в Руси какой ереси». То же твердил Иосиф Волоцкий{109}.
Говоря о «неслыханности» ереси в Русской земле, обличители явно кривили душой. Во всяком случае Новгороду и Пскову, где владычествовал Геннадий, еретики были знакомы уже больше века. Это были так называемые «стригольники», отвергавшие всю церковную организацию (священников, архиереев, епископов) и многие таинства — исповедь, причастие. Допросив новгородского еретика-монаха Захара и убедившись, что он не признает таинств, совершаемых духовенством, поставленным «по мзде» (за деньги), Геннадий с торжеством заявил:
— И аз (я) познал, что стригольник{110}.
Как же относилась к этим событиям мирская и духовная власть, как развивалась борьба между теми, кто начал еретическую «бурю», и теми, кто ей противодействовал? К сожалению, известий об этом сохранилось мало. Как раз в 80-х годах, с укреплением власти русского государя, прекратилось на Руси независимое летописание, породившее в предшествующие десятилетия такие интереснейшие памятники, как «свод 1448 г.» и Кирилло-Белозерский свод 1472 г.
Последний общерусский оппозиционный летописный свод, сохранившийся в составе Софийской II и Львовской летописей XVI века, доходил до середины или конца 80-х годов XV в. Свод этот несомненно был связан с церковными кругами: несколько рассказов о чудесах, содержащихся в Софийской II и Львовской летописях, написанных митрополичьим дьяком Родионом Кожухом, позволяют предположить, что свод был составлен этим дьяком; подробнейший рассказ о строительстве Успенского собора дает основание для другой догадки: не был ли автор летописи как-то связан с причтом собора?{111} Автор последовательно осуждал Ивана III и защищал тех, кто стал жертвами его политики, — тверских бояр, подвергавшихся притеснениям после присоединения Тверского княжества в 1485 г., выселяемых из Новгорода новгородцев, братьев Ивана III — удельных князей. С полным сочувствием этим князьям летописец рассказывал об их столкновении с Иваном III в 1480 г. и упомянул о том, что в 1489 г. Андрей Углицкий заподозрил великого князя в том, что, нарушая клятву, тот намеревается арестовать его. Иван III поклялся брату, что ничего не замышляет против него — но поклялся какой-то странной, не встречающейся в других памятниках клятвой: «землей, небом и богом сильным — отцом всякой твари».
Вообще правоверие великого князя вызывало у составителя оппозиционного свода, явно связанного с церковью, серьезные сомнения. Первая жена Ивана III умерла рано — составитель свода довольно прозрачно намекал, что ее отравили, и называл даже виновника, того самого дьяка Алексея Полуектова, который помог Ивану III захватить ярославские земли. Второй раз Иван III женился в 1472 г. на Зое-Софии Палеолог, племяннице последнего византийского императора — невесту, приехавшую из Рима, сопровождал католический священник, и оппозиционный свод не преминул указать на то, что митрополит Филипп отказался участвовать в венчании Ивана III и Софии. Рассказывая о спорах Ивана III с другим митрополитом — Терентием, летописец неизменно сочувствовал митрополиту, но он сурово осуждал и митрополита, и великого князя за то, что при перестройке Кремля в 70-х годах они проявили неуважение к погребениям прежних святителей.
По своей антикняжеской направленности оппозиционный церковный свод 80-х годов, пожалуй, превосходил все независимые летописи XV века. Даже рассказывая о походе крымского хана Менгли Гирея на общего врага Крыма и Москвы — польско-литовского короля Казимира, летописец не только сообщил, что, захватив в 1484 г. «по слову великого князя» Киев, хан «вся люди в полон поведе (забрал в плен), и держателя (наместника) Киевского сведе с собою и с женою и с детми, и много пакости учинил, Печерскую церковь и монастырь разграбил, а инии бежали в печеру (пещеру) и задохшася», но и специально отметил, что захваченные в церкви Святой Софии священные сосуды Менгли Гирей отослал своему союзнику — Ивану III{112}.
Однако найти какую-либо определенную политическую программу, стоящую за этой критической позицией летописца, довольно трудно. В этом отношении составитель свода 80-х годов отошел еще дальше от «Нестора XV века», чем севернорусский летописец 1472 г. Совершенно чужд он был в отличие от кирилловских книжников какой-либо склонности к свободомыслию. Правда, один деятель итальянского Возрождения произвел сильное впечатление на составителя московского независимого свода 80-х годов: Аристотель Фиораванти, строивший как раз в те годы Успенский собор. О его «хитростях» этот летописец рассказывал подробнее всех остальных и с явным восхищением. Но «небрежение», которое проявляли во время кремлевских строительных работ духовные власти к останкам древних святителей, глубоко возмущало его: «делатели» ходили мимо гробов Ионы и других прежних святителей, «а что ни есть отесков (осколков) каменных, то все на гроб его падаше (падали)», — писал летописец{113}. Нисколько не сомневался он в отличие от своих северных собратьев в святости ярославских князей-чудотворцев, открытых в 1463 году. Напротив, он с благоговением и ужасом описывал божию кару над ростовским владыкой Трифоном за неверие в новых святых. Единственное, что, по-видимому, отстаивал оппозиционный летописец 80-х годов, это была старина — ив политической, и в церковной жизни.
Сообщил оппозиционный летописный свод 80-х годов в отличие от великокняжеского летописания и о новгородских еретиках конца века, правда, в весьма лаконичной форме. В 1488 г., записал он, били «попов новугородских на торгу (па площади) кнутьем, прислал бо их из Новагорода к великому князю владыка Геннадий, что пьяни поругалися святым иконам…»{114}Летописец явно не знал подоплеки всего этого дела и излагал ту версию, которая была объявлена перед «торговой казнью» (наказанием кнутом). Между тем новгородский владыка вовсе не считал наказанных новгородцев виновными только в кощунстве в пьяном виде. Он настаивал на том, что раскрыл большой еретический заговор, в котором участвует переехавший в Москву поп-еретик Алексей и другие; но в Москве не признали всех выдвинутых им обвинений, наказали кнутом только трех человек, присланных Геннадием, а одного даже избавили от наказания за недостатком улик. Московские власти, по словам возмущенного новгородского владыки, повели себя так, будто «Новъгород с Москвою не едино православие».
О борьбе с ересью еще не думал не только неофициальный летописец 80-х годов. С нею не пытался бороться и московский митрополит — Геронтий (1472–1489). Впоследствии, когда ересь уже была разгромлена, Иосиф Волоцкий объяснял такое бездействие, во-первых, тем, что Геронтий боялся «державного»
(«державный», стало быть, противодействовал борьбе с еретиками!), а во-вторых, тем, что Геронтий был «грубостью съдержим (охвачен, одержим)» — недостаточно образован{115}.
Но если Геронтий не захотел и не смог противостоять еретической «буре», то нашлись другие, более бдительные и непреклонные ее противники.
Двух из них мы уже знаем — новгородского владыку Геннадия и игумена Волоцкого монастыря Иосифа Санина. По своему положению Геннадий был более важной фигурой, чем Иосиф Санин, — ведь он имел сан архиепископа и как и ростовский архиепископ занимал в церковной иерархии место, следующее непосредственно за митрополитом. Но Иосиф, по-видимому, первым заметил еретическую опасность, и еще в конце 70-х годов, будучи монахом Боровского монастыря, написал послание против еретиков, отрицавших иконное изображение Троицы. Сразу после смерти своего учителя Пафнутия Боровского Иосиф, избранный было игуменом Боровского монастыря, поссорился с Иваном III, перешел под покровительство его брата — удельного князя волоцкого Бориса и основал монастырь в Волоке Ламском — как раз в то время, когда Борис Волоцкий «отказался» от власти великого князя и признал вассальную зависимость от Казимира (накануне «стояния на Угре» 1480 г.). Тем самым глава Волоколамского монастыря обнаружил стремление обеспечить своей обители такое же независимое положение, какое обрел Кириллов Белозерский монастырь и начале века.
Позиция Геннадия в начале его деятельности была куда более лояльной к великокняжеской власти чем позиция Иосифа: в 1479 г. он как раз поддержал Ивана III в его столкновении с Геронтием, и, возможно, именно это помогло ему занять в 1485 г. новгородскую архиепископскую кафедру. Но, став новгородским владыкой, Геннадий довольно скоро оказался в оппозиции к великокняжеской власти — важнейшую роль здесь сыграл вопрос о ереси{116}.
Борьбу с «еретическим нападением» Геннадий считал настоятельным, едва ли не важнейшим для себя делом. В одном из посланий он попытался определить список книг, которые «у еретиков все есть». В нем упоминались библейские книги, сочинения отцов церкви, церковно-полемическая литература, «Менандр» (отрывки из сочинений афинского драматурга IV в. до н. э.) и анонимная «Логика»{117}. Смущало Геннадия то, что его сподвижники, очевидно, не располагали этими книгами, уступали еретикам в образованности и не могли вести с ними «речей о вере». Владыка собрал вокруг себя целый круг помощников. Среди них был его дьякон Герасим Поповка со своим братом Дмитрием Герасимовым — будущим дипломатом, получившим образование в Ливонии. По поручению Геннадия Герасим и другие приближенные владыки стали переписывать и рассылать по монастырям книги, которыми пользовались еретики. Беспокоило Геннадия и использование еретиками библейских книг. Значительная часть этих книг была переведена на древнерусский язык задолго до XV века, но в единый кодекс они сведены не были — задача составления такого кодекса встала перед новгородским владыкой именно в связи с борьбой против ереси и завершена была только к концу века. В создании «Геннадиевской Библии» принимал участие наряду с Герасимом Поповкой и еще один весьма необычный помощник Геннадия: «поп Вениамин, родом словянянин, а верою латынянин», «честный презвитер (священник)», он же «мних (монах) обители свята го Доминика» (как было указано на рукописях его трудов) — южный славянин (вероятно, хорват) и католический монах-доминикапец. Именно Вениамин перевел для «Геннадиевской Библии» с латинского те тексты священного писания, которых не оказалось в славянских переложениях с греческого.
Это несколько неожиданное участие «латинянина» в борьбе за чистоту веры против еретиков не было случайным эпизодом в деятельности новгородского владыки. Именно последователи «святого Доминика» (вовсе не считавшегося на Руси святым) играли главную роль в католической инквизиции, а инквизиция была как раз тем учреждением, которое больше всего ценил Геннадий у «фрязовей» (западных европейцев). Обращаясь в Москву с призывом созвать церковный собор, Геннадий больше всего настаивал, чтобы никаких «речей» о вере на этом соборе «не плодили», ибо «люди у пас простые, не умеют по обычным книгам говорити»:
— Токмо того для учинити собор, что их казнити — жечи да вешати!
В связи с этим он и ссылался на «латин»:
— А фрязове по своей вере какову крепость держат! Сказывал ми (мне) посол цесарев (германского императора) про шпанского (испанского) короля, как оп свою очистил землю!
Не ограничиваясь этим, Геннадий послал Ивану III особый список «Речей посла цесарена», полученный от императорского посла фон Турпа (де ла Торре) через русского дипломата греческого происхождения Юрия Траханиота. Там описывалось, как в «Шпанской земле» (Испании) еретиков (в том числе и духовных лиц — совсем как в Новгороде!) «казнили многыми казнми и многыми ранами, да и сожгли. да мучили их многыми розными муками, да и пережгли всех. а животы (собственность) их и имения на короля поймали, а слава. и хвала того шпанского короля пошла по всем землям по латинской вере, что на лихих крепко стоит…»{118}
Но, помогая новгородскому владыке, «латиняне» не забывали о своих целях. Желая отвратить Ивана III от покушений на монастырские земли, Геннадий поручил своим приближенным написать трактат о неприкосновенности церковных имуществ. Трактат этот под названием «Собрание от божественнаго писания от ветхаго и новаго на лихоимцев» был написан, по всей видимости, доминиканцем Вениамином и снабжен ссылками не только на Константина Великого (IV в.), по и на франкского императора «Карула Вертина» (Карла Великого, VIII–IX вв.) который на Руси считался еретиком и авторитетом отнюдь не пользовался. В другом месте автор, указывая, что даже нехристиане почитали «святая святых», и каясь в непочтительном отношении к церковному имуществу от имени всех христиан, писал: «Мы же христиане — греци, русь и латини.», хотя на Руси в то время никак не полагалось включать «латин» в число правоверных христиан рядом с «греками» и «русью». Сподвижникам Геннадия пришлось срочно переделывать этот трактат (переименованный в «Слово кратко»), удаляя ссылку на Карла Великого и выскребывая криминальные слова «…и латини».{119}
Новгородское окружение Геннадия едва ли пользовалось особым уважением в Москве. Геннадию приходилось не столько «растерзать», подобно льву, «скверный утробы» «злодейственных еретиков» (как описывал потом его деятельность Иосиф Волоцкий), сколько защищаться от требования из Москвы дать вторичную присягу — «исповедание веры». С большой обидой он заявлял, что, «дав исповедание» в начале своей деятельности, он «в том исповедании» стоит «и теперво (теперь) неподвижно»: «Ниже к Литвы (ни к Литве) посылаю грамоты, ни из Литвы посылаю грамот», никакие «литовские ставленикы» (т. е. священники, поставленные западнорусским митрополитом) у него в Новгороде не служат. Он уверял, что к «литовским окаанным делам» причастны, напротив, его противники: в 1471 г. в Новгород приезжал «князь Михайло Оленкович (Олелькович)», а с ним был некий «жидовин еретик» (имя его не называлось), с которым водились еретики-новгородцы. Это утверждение противоречило, однако, словам самого владыки, что еретическая «беда» началась с того времени, «как Курицын из Угорские земли приехал» (т. е. в 1485 г.). Едва ли оно могло произвести впечатление на Ивана III, отлично знавшего, что князь Михаил Олелькович, пробывший в Новгороде всего четыре месяца, никогда католиком не был, а в начале 80-х годов погиб в Литовской Руси как участник православного антиягеллонского заговора{120}.
Круг лиц, группировавшийся вокруг Геннадия, явно был не достаточно силен, чтобы противостоять великокняжескому дьяку. Геннадий обращался за помощью к своим братьям-иерархам — епископу сарскому (епископы «сарские», первоначально — сарайские, некогда представители митрополита в Золотой Орде, пребывали в конце XV века в Москве), епископу суздальскому и бывшему (Иван III лишил его престола в 1489 г.) архиепископу ростовскому. Последние два — Нифонт Суздальский и Иоасаф Ростовский были тесно связаны с северно-русскими землями. Нифонт был еще недавно кирилловским игуменом (именно при нем Ефросин уходил из монастыря), а Иоасаф как ростовский владыка ведал Кирилловым и соседним Ферапонтовым монастырями. В связи с этим, очевидно, Геннадий запрашивал Иоасафа, имеются ли в этих монастырях книги, которые «у еретиков все есть», а также просил его привлечь для помощи в борьбе против еретиков двух старцев, связанных с этими монастырями, — бывшего троицкого игумена Паисия Ярославова и Нила Сорского.
Нил Сорский (Майков) был постриженником Кириллова монастыря — говоря о нем, мы вновь возвращаемся в ту обитель, где жил и писал Ефросин. Но никаких признаков знакомств, никаких связей между этими двумя учеными монахами не обнаруживается. Оба они — и Нил, и Ефросин — воспитывались в школе Кирилла Белозерского; оба, очевидно, читали сборники Кирилла. Но для Ефросина наиболее интересными оказались «естественнонаучные» статьи Кирилловых сборников — «О широте и долготе земли» и другие, а для Нила Сорского — переписанные Кириллом аскетические сочинения писателя V в. Нила Синаита («Об осми помыслах», «О бесстрастии души и тела») и более позднего автора — Григория Синаита (XIV в.), теоретика аскетического учения исихастов. Заставший еретическую «бурю» Ефросин не только не принял участия в обличении еретиков, но дважды переписал сочинение, принадлежавшее, по всей видимости, их «начальнику» — Курицыну. А Нил Сорский еще в Кирилловом монастыре выступал против «растленных разумом» вольнодумцев и чтения «небожественных писаний»; естественно, что Геннадий вспомнил о нем, когда началась борьба с еретиками. Какова же была роль Нила в идейной борьбе тех лет?
Нил Сорский вошел в историю русской церкви как проповедник «скитского» жития монахов — в маленьких поселениях и кельях на два-три человека, провозвестник «нестяжательства» — течения, приобретшего важное значение уже позже, в начале следующего столетия, когда еретическая «буря» утихла. Что же касается его деятельности в конце XV века, то она стала среди историков предметом своеобразной легенды, чрезвычайно стойкой, по совершенно ни на чем не основанной. Историки давно знали о запросе насчет книг, посланном Геннадием через Иоасафа, но ответ Нила или Паисия новгородскому владыке не сохранился (как не сохранилось и огромное большинство эпистолярных памятников того времени), и этому пробелу в источниках придавалось особое значение. Либеральные славянофилы конца XIX в., осуждавшие еретиков XV века как «людей увлечений и жизненной ломки», но не одобрявшие и инквизиционную деятельность Геннадия и Иосифа Волоцкого, видели в старце Ниле как бы своего идейного предшественника. Нил Сорский был в представлениях славянофилов одним из «русских гуманистов-реформаторов в самом благородном смысле этого слова», чуждым ереси (враждебность к еретикам Нил высказывал в своем исповедании веры), но столь же враждебным религиозной нетерпимости, насилиям и гонениям{121}.
Однако нам не известно ни одного случая, когда бы Нил выступал против наказания еретиков. А новые материалы, которыми мы теперь располагаем, ставят под сомнение и традиционное противопоставление Нила Сорского Иосифу и Геннадию. Наиболее интересный из этих источников — своеобразный богословско-полемический трактат против еретиков, составленный, видимо, еще до их разгрома. Трактат этот был адресован некоему «иконописцу» (возможно, что адресатом его был виднейший художник того времени Дионисий, связанный и с Кирилловым, и с Ферапонтовым, и с Волоколамским монастырями){122}. Впоследствии Иосиф Волоцкий включил его (опустив только вступительное «послание иконописцу») в свое главное противоеретическое сочинение — «Просветитель» в качестве трех «слов» (глав) его. Но кто же был автором первоначального, отдельного варианта трактата? Частично, возможно, сам Иосиф Волоцкий; по в трактате заметны следы творчества двух авторов, не всегда совпадающие между собой. Если некоторыми чертами трактат напоминает сочинения Иосифа, то другими скорее произведения его не менее знаменитого современника — Нила Сорского{123}.
Возможность соавторства двух виднейших церковных деятелей подтверждается еще одним памятником. В начале XVI века, когда ересь была разгромлена и для окончательного обличения еретиков был составлен обширный «Просветитель», то список этой книги, аккуратно переписанный и украшенный заставками, был подарен (как «вклад» на помин души дарителя) Волоколамскому монастырю — еще при жизни его игумена Иосифа Волоцкого. Кто же изготовил эту рукопись? Почерк писцов может быть определен. Одним из них был Нил Полов, ученик Иосифа Волоцкого, несколько лет проживший в Кирилловом монастыре, другим — Нил Сорский, автограф которого известен и по другой рукописи (также написанной совместно с Нилом Полевым). Рукой Нила Сорского были написаны важнейшие разделы книги, в том числе и часть «слов», взятых из трактата, адресованного иконописцу{124}. Если Ефросина нельзя считать простым писцом, переписывавшим все, что ему предложат, то уж Нил Сорскпй в начале XVI века никак писцом не был. Готовность Нила взяться за перо, чтобы изготовить парадный список «Просветителя», свидетельствует о том, что книга эта была ему близка и дорога.
Но какова же была программа церковных деятелей, объединившихся в конце XV века для борьбы против еретической «бури»? Как и составитель оппозиционного летописного свода 80-х годов, все они были крайне недовольны поведением Ивана III, покровительствовавшего еретикам и не считавшегося с высшим духовенством. В трактате, адресованном иконописцу, это недовольство было выражено наиболее ярко и определенно. Автор его писал, что «царь, божий слуга есть» и подчинение ему поэтому само по себе не грозит «пагубой души». Но если царь, царствуя над людьми, имеет над собой иных властителей — «страсти и грехи, сребролюбие и гнев, лукавьство и неправду, гордость и ярость, злейши (хуже) же всех — неверие и хулу», то такой царь «не божий слуга, но диаволь (дьявольский), и не царь, но мучитель». И далее уже прямой призыв:
— И ты… таковаго царя или князя да не послушавши, на нечестие и лукавьство приводища тя (направляющего тебя), аще (даже если) мучит, аще смертию претить (угрожает)!{125}
По решительности и откровенности высказанного им мнения автор трактата, адресованного иконописцу, пожалуй, превосходил всех своих современников — даже автора «Слова о рахманах». Но гнев автора трактата был вызван только одной причиной — «неверием» князя, подымавшего руку на церковь и ее имущество. Вопросы же общественного неравенства, встававшие и в «Слове о рахманах», и в «Повести о Дракуле», его явно не волновали.
И главное — смелость его была смелостью отчаяния. В споре, которые вели обличители ереси со своими противниками в 80-х и начале 90-х годов, все время присутствовал один мотив: ожидание надвигающегося и скорого конца мира. Что сулил близкий 7000-й год? В послании Иоасафу, написанном в 1489 г., Геннадий прежде всего просил бывшего ростовского владыку посоветоваться с Паисием и Нилом о том, него ждать, когда «прейдут три лоты» и кончится «седмая тысяща»; он вспоминал слова, сказанные ему еретиком Алексеем:
— И мы, деи (дескать), тогды будемь надобны{126}.
Еретики ждали 7000-го года с надеждой, Геннадий — со страхом и недоумением. Если мир не кончится, окажутся «надобны» еретики, если кончится, то все человеческие дела и споры — суета сует. Семитысячный год неуклонно приближался.
Новый год в то время на Руси начинался осенью. Семитысячный год наступил утром 1 сентября 1491 года. Люди остались живыми — мир не кончился. А спустя несколько дней произошло событие, которое, конечно, не было равно светопреставлению, по многих все же сильно взволновало.
Великий князь Иван Васильевич пригласил к себе брата — Андрея, княжившего в Угличе. Отношения между Иваном и Андреем давно уже не были братскими; однако за три года до этого Иван Васильевич торжественно поклялся брату, что не имеет против него никаких враждебных намерений — углицкий князь поэтому без страха отозвался на приглашение великого князя. Братья немного побеседовали, затем Иван Васильевич ушел, а на его место явился боярин Ряполовский и, неожиданно всплакнув, оповестил гостя, что тот «пойман» (арестован) «богом да братом своим старейшим». Тем временем в Угличе, в княжеском дворце на берегу Волги, были захвачены дети Андрея и его бояре, а из Волоколамска вызван другой брат Ивана — Борис. Борис Волоцкий знал уже о судьбе Андрея, он участвовал во всех выступлениях углицкого князя и мог поэтому догадываться, что его ждет в Москве. Однако час его еще не пришел — великий князь отпустил Бориса домой, и, уехавший в страхе, он вернулся в великой радости. Но испытанное волнение оказалось слишком сильным — волоцкий князь не пережил углицкого; спустя два года Андрей умер, замученный тюремщиками, и почти тогда же в московскую великокняжескую усыпальницу привезли мертвого Бориса{127}.
Смерть обоих братьев произвела сильное впечатление на современников. Иосиф Санин, чей монастырь был построен главным образом от щедрот князя Бориса Волоцкого, посвятил памяти умерших князей прочувствованное послание. Рассуждения о «царе-мучителе» обретали конкретный смысл. Иосиф многозначительно напоминал в послании о Каине, тоже некогда погубившем брата, хвалил покойных князей за твердость в вере и горевал, что они покинули нашу землю как раз в то время, когда в мире умножились грехи и появилось самое страшное зло — ереси{128}.
Федор Васильевич Курицын был несомненно одним из тех, в кого метил Иосиф Волоцкий. Нет оснований приписывать Курицыну участие в «поимании» князя Андрея, но несомненно, что смерть обоих князей его ничуть не огорчила: в его глазах они были прежде всего столпами старого удельного строя, людьми прошлого. Одно за другим уничтожались и присоединялись к великокняжеским владениям последние удельные княжества. В 1486 году умер белозерский князь Михаил Андреевич, и Белоозеро было окончательно подчинено Москве. Тем самым рушилась и относительная независимость Кириллова монастыря.
Курицына такое усиление власти государя могло только радовать. Гораздо труднее было Федору Васильевичу примириться с другой расправой, учиненной в 1490 г. с ведома и согласия великого князя. За два года до несостоявшегося «конца мира» Иван Васильевич, уступая настояниям церковников и желая, может быть, очистить свою душу перед надвигавшимся светопреставлением (еретики могли быть и предтечами Антихриста!), предал соборному суду наиболее опасных новгородских вольнодумцев. Поп-еретик Алексей, не веривший, что в 1492 году наступит конец мира, умер за два года до этой даты — «не дождал» (как потом злорадно писал Геннадий){129} исполнения своего пророчества, но его товарищи были осуждены, отлучены от церкви и разосланы по разным концам государства для наказания. Особенно старательно осуществил это наказание новгородский владыка. Опыт иноземцев, который Геннадий ценил не менее Федора Курицына, но по-своему, пригодился ему: рассказ об испанской инквизиции в «Речах посла цесарева» получил теперь практическое значение. Следуя «шпанскому королю» или опираясь на восточноправославную практику, Геннадий превратил расправу с еретиками Денисом, Захаром и другими в зрелище поучительное и не лишенное забавности — как ее понимал новгородский владыка. Одетые в шутовские наряды, в берестяных шлемах с надписью «Сатанино воинство», еретики были посажены на коней лицом назад и проведены по шумным новгородским улицам, а затем береста на головах осужденных была подожжена. Это была не смертная казнь — сгорели только шлемы и волосы осужденных, да еще кожа на голове; по Денис, проявивший во время следствия твердость и не признавший себя виновным ни в чем, кроме «невоздержания языка», ее не выдержал: когда с него сняли шлем, он заблеял по-козлиному — предался вселившемуся в него «бесу хульному», как удовлетворенно заметил Иосиф Волоцкий в «Просветителе»{130}.
Федор Васильевич знал, конечно, о судьбе Дениса и его товарищей. Курицын разделял далеко не все воззрения своих новгородских знакомцев — некоторые их взгляды (например, отрицание всей церковной иерархии, а возможно и сомнение в догмате о Троице) могли казаться ему сомнительными и опасными; но расправа над людьми, с которыми он был так или иначе связан, наверняка не могла не огорчить его. Немного утешало, однако, то обстоятельство, что и гонители еретиков не добились того, чего они хотели. Далеко не все, на кого они доносили, были подвергнуты суду; некоторые из новгородских еретиков избежали наказания, а московских еретиков преследования совсем не коснулись.
Ни Геннадий, ни Иосиф Волоцкий никак не могли считать себя удовлетворенными. Геннадий писал митрополиту и собору епископов, что еретическая «беда» началась с приезда Курицына «из Угорские земли», что еретики собираются у Курицына, что «оп-то у них печальник (покровитель)» и «начальник», «а о государевой чести попечения не имеет». Никакого влияния эти заявления не имели, никаких доносов на своего дьяка великий князь не принимал. Мало того: спустя некоторое время обличители ереси смогли убедиться, что поставленный в 1490 г. на митрополию и начавший свою деятельность осуждением новгородских еретиков Зосима им вовсе не союзник. Напротив, вслед за великокняжеским дьяком и митрополит стал покровительствовать уцелевшим от расправы вольнодумцам. Глава новгородских еретиков успенский протопоп Алексей не был вопреки настояниям Геннадия посмертно проклят собором, не тронуты были и его ученики, сыновья и зять Иван Максимов, сын осужденного попа Максима. Теперь они стали столь же частыми гостями у Зосимы, какими были в 80-х годах Алексей и Денис у Курицына. В послании суздальскому епископу Нифонту, иерарху, на которого оп еще считал возможным надеяться и которого даже именовал «главой всем», Иосиф Волоцкий писал, что еретики «не выходят и спят» у митрополита. Самого Зосиму он объявлял теперь «сатаниным сосудом» и «антихристовым предтечей». Он приводил даже, ссылаясь на своего брата Васснана, «собственные слова», якобы сказанные главой церкви, позволявшим себе отрицать бессмертие души: «Умер, деи (дескать) ин (кто-нибудь), то умер — по та места (до тех пор) и был»{131}.
Но жалобы на митрополита мало помогали: можно было поколебать положение Зосимы, но «начальник» еретиков оставался неуязвимым. «Того бо державный во всем послушаше (ибо его князь во всем слушался)», — написал о Федоре Курицыне в своих личных экземплярах — двух списках «Просветителя» Иосиф Волоцкий пятнадцать лет спустя. Написал и зачеркнул — даже после окончания еретической «бури» так откровенно говорить о влиянии дьяка-вольнодумца на «державного» было небезопасно{132}. А в 90-х годах бороться с Курицыным было обличителям и совсем не по силам. Сподвижники Геннадия говорили даже, что их враг неспроста приобрел такую власть, что дело не обошлось без «звездозакония» (колдовство по звездам) и чародейства.
Звезда Федора Васильевича и вправду была в зените. Все сношения с иностранными государствами происходили при его участии, он принимал в конце 80-х и в 90-х годах послов «цесаря» (германского императора) Поппеля и фон Турна, передавал им «речи» Ивана III. Именно он, услышав от «цесарева» посла предложение поставить московского великого князя «кралем», ответил от имени своего государя гордыми словами:
— Мы божию милостию государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей… а поставления как есмя наперед (прежде) сего не хотели ни от кого, так и ныне не хотим{133}.
В 1494 г. он отвозил в Вильно дочь Ивана III Елену, выданную замуж за великого князя литовского Александра, сына Кавимира, а на обратном пути посетил Ливонию. В милость попал и брат Федора — Иван-Волк, перенявший у старшего брата его склонность к религиозному свободомыслию и дипломатические таланты: Иван-Волк несколько раз ездил с посольством в Германию.
Преобразования, к которым стремился Федор Курицын, приобретали реальные черты. Великий князь уступил Геннадию и его собратьям, согласившись на осуждение новгородских еретиков, но он продолжал отбирать земли у церкви, а заодно и у опальных князей и бояр — новгородских и даже московских. Вместо них на этих землях появлялись новые хозяева — помещики, обязанные государству военной службой, представители захудалых и малоземельных родов и, что было уже совсем необычно, бывшие рабы — холопы тех самых бояр, которые попали в опалу.
Не состоявшийся «конец мира» дал в руки сподвижникам Курицына важный козырь в спорах с противниками. Митрополит Зосима выпустил в свет новую пасхалию взамен той, которая была доведена только до 1492 г., и в предисловии дал новые и смелые толкования евангельских слов: «И будут перви последний и последний перви». «Первые» — это греки, ныне же, когда Константинополь пал и греки стали «последними», роль их переходит к «государю и самодержцу всея Руси» Ивану III и к «новому граду Констянтину — Москве и всей Русской земле и иным новым землям». Но это был не единственный вывод, сделанный русскими вольнодумцами из споров о «конце мира». Неизбежное светопреставление предсказывали отцы церкви. Предсказание не сбылось — значит «святые отцы солгали». Но если они солгали в одном случае, следовательно, могли солгать и в других. Ведь именно «отцами церкви» было установлено и монашество. Правильное ли это установление? Не противоречит ли оно тому, что сам Иисус Христос не был монахом? Не следует ли русскому государю вовсе уничтожить монастыри?{134}
Слухи о грядущих переменах одни других мрачнее ходили по монастырям. Иосифу Волоцкому и его сподвижникам приходилось теперь уже не нападать, а защищаться от еретиков. Обличители ереси напоминали о монастырской благотворительности, указывали на толпы нищих, получающих милостыню от монастырей, но доводы эти звучали не очень убедительно. Нищие, действительно, постоянно толпились около обителей, но монашеская милостыня не уменьшала, а увеличивала их число — чем больше было монастырей, тем больше нищих. Чтобы унять опасные толки, Иосиф — глава богатой обители, требовал от монахов, владевших иногда немалыми ценностями, полного отказа от личной собственности: в обители не должно быть бедных и богатых монахов; все они равны в одежде и пище; у себя в келье монах не должен иметь даже собственной книги, иконы или чаши. Лишить монахов собственных «келейных сборников», подобных ефросиновским, Иосиф, естественно, был не прочь. Но мог ли волоколамский игумен действительно рассчитывать на спасительность своих строгих правил? Великому князю нужны ведь были не монашеские книги, а монастырские земли.
Расстановка сил при великокняжеском дворе также не сулила ничего доброго Иосифу Волоцкому и его сторонникам. Обстановка была довольно сложной. Иван III был женат дважды. Первая его жена, как мы уже упоминали, умерла рано. Вторично Ивап III женился на Зое Палеолог — «цареградской царевне», племяннице византийского императора, на Руси ее переименовали в Софию. Сведения о жизни Зои на Западе довольно скудны — есть предположение, что до Ивана III она успела побывать замужем за итальянским принцем, но рано овдовела. Воспитана она была при дворе римского папы в католическом духе и при том весьма строгом. Поэтому идеи Возрождения не были восприняты ею: гуманисты, влюбленные в те годы во все греческое, еще в Риме пытались завязать знакомство с наследницей Палеологов, но испытали разочарование. Единственное, чем поразила их царевна, была ее непомерная полнота (наиболее язвительный из ее итальянских гостей уверял даже, что после посещения Зои ему всю ночь снились масло, сало и другая жирная снедь){135}. В одном отношении, однако, итальянский опыт, соединенный с богатыми византийскими традициями, помог Зое-Софии в России, — приехав в Москву и оказавшись в центре придворных интриг, тучная «царевна» обнаружила в них необычайное проворство.
Первая жена Ивана III — «тверянка» — успела родить ему сына — Ивана Молодого, который считался наследником великого князя. Иван Иванович был женат на дочери молдавского господаря Стефана Великого, Елене, занимался военными и дипломатическими делами и считался даже соправителем своего отца. Но в 1490 г. он внезапно умер, и перед Иваном Васильевичем опять встал вопрос о преемнике. У Софии к этому времени тоже родился сын — Василий, но великий князь вопреки настояниям жены хотел сделать наследником не Василия, а Дмитрия, своего внука, сына Ивана Молодого и Елены Стефановны. Это был не только семейный спор. Елена, дочь Стефана Великого, воспитанная в Молдавии, где было немало гуситов, сочувственно относилась к Курицыну и его товарищам и участвовала в еретическом кружке. София, напротив, никакой склонности к свободомыслию из Италии не привезла: как и Геннадий, из всех западных нововведений она больше всех ценила одно — инквизицию. Недаром рассказ об испанской инквизиции был передан новгородскому владыке слугой Софии Палеолог, приехавшим с нею на Русь, — Юрием Траханиотом.
В конце 1497 г. борьба стала открытой. Узнав о том, что Иван III собирается назначить Дмитрия своим соправителем, София добыла «зелье» — яд, который мог ей понадобиться для борьбы с соперниками; по плану заговорщиков, поддерживавших великую княгиню, Василий Иванович должен был бежать на север, на Вологду и Белоозеро, захватить хранившуюся там великокняжескую казну и начать открытую борьбу. Но он не успел этого сделать: заговор был раскрыт, яд у «цареградской царевны» отобран, и великий князь стал жить в «береженьи» от своей чересчур предприимчивой супруги. Сына он велел запереть во дворце под надежной охраной, заговорщиков казнил. А спустя несколько месяцев внук Ивана III Дмитрий, сын еретички Елены Стефановны, был объявлен великим князем Владимирским и Московским и коронован венцом, о котором до того времени не упоминалось в летописях, — шапкой Мономаха.
Провал заговора Василия и коронация Дмитрия-внука совпали еще с одним важным событием — появлением Судебника 1497 г., первого общерусского кодекса законов после древней «Русской правды». Имел ли Курицын какое-либо отношение к введению этого кодекса? Исследователи усматривали связь между рассуждениями о борьбе со «злом, татьбой и разбоем» в «Повести о Дракуле» и провозглашением «правого суда», направленного против «татьбы», «разбоя» и всякого «лихого дела» в Судебнике. Но в «Повести о Дракуле» говорилось не только о борьбе со «злом», но и о равенстве всех — бояр, священников, иноков и «простых» — перед законом. Соответствовал ли Судебник этому идеалу? Еще «Русская правда» резко разграничивала наказание за убийство или преступление, совершенное против «княжа мужа», «людина», «смерда» (крестьянина) и холопа; сходное разграничение предусматривал в XVI веке и Судебник Ивана Грозного для наказания за оскорбление, нанесенное детям боярским, «гостям большим», «торговым людям» или крестьянам. Но в Судебнике 1497 г. такого разграничения нет{136}. Почему? Из-за того ли, что подобная статья уже существовала в предшествующем законодательстве, или потому, что законодатель не желал подчеркивать такое различие? Этого мы не знаем. Во всяком случае прямо идеалам «Повести о Дракуле» Судебник не противоречил.
Как отражались все эти события на церковных делах? В 1494 г. противникам митрополита-вольнодумца Зосимы удалось добиться его отставки (она произошла как раз в то время, когда Курицын находился за рубежом). Но поставленный на место Зосимы новый митрополит Симон не оправдал надежд врагов ереси. В 1498 г. он благословил венчание Дмитрия шапкой Мономаха, а в следующем году дал благословение великому князю на еще более нечестивое дело. В 1499 г. был нанесен удар самому богатому церковному землевладельцу страны — Геннадию Новгородскому; великий князь забрал у него монастырские и церковные земли.
Курицын мог надеяться: еще немного и великий князь осуществит церковные реформы, подобные чешским, — реформы, которые в следующем столетии получили в Западной Европе (Скандинавия, Англия и ряд германских княжеств) наименование «княжеской реформации». В Москве осуществить «княжескую реформацию» было даже легче, чем в западных странах: русская церковь в конце XV века не зависела от папы и каких-либо зарубежных иерархов. На Руси в то время не признавали ни патриарха-униата, пребывавшего в Риме, ни его православного соперника, оставшегося в захваченном турками Константинополе. Когда в 1495 г. в митрополиты был поставлен Симон, Иван III (которого митрополит торжественно именовал «самодержцем»), совершил поставление Симона по образцу поставления патриархов, подчеркивая этим независимость русской церкви.
Объявив греческое православие «нарушившимся», русский государь мог строить свою церковь как бы заново. Но этому серьезно препятствовало одно обстоятельство. Митрополия «всея Руси» охватывала не только те земли, которыми владел московский государь к концу XV века: Москву, Новгород, Тверь и покорный воле великого князя Псков, но также и Киев, Гомель, Брянск, Смоленск — все западные русские земли, входившие в состав древней Киевской Руси. Но западнорусская церковь имела своего митрополита, признанного в отличие от его московского собрата патриархом. Для того чтобы провести «княжескую реформацию» в митрополии «всея Руси», всю эту Русь нужно было собрать воедино.
Уже с 80-х годов важнейшей задачей московской политики стала борьба за западнорусские земли. Польско-литовские государи чувствовали силу Москвы; в 1494 г. литовский князь Александр предложил Ивану III покончить со старыми спорами и скрепить мир семейным союзом. Великий князь согласился, но поставил условие: выйдя замуж за католика Александра, его дочь Елена Ивановна должна была сохранить веру отцов — православие; литовский князь не смел «нудить» к перемене исповедания не только жену, но и ее единоверцев. Речь шла не о пустяке: православным было почти все население литовской Белоруссии и Украины; к «латинству» его «нудили» постоянно, и теперь великий князь получил постоянный повод для вмешательства. «Служебница и девка» Ивана III, как именовала себя Елена Ивановна в письмах к отцу, оказалась превосходным дипломатом и политиком: перед мужем и его родней она делала вид, что слезно умоляет отца оставить «безвинный гнев» и не воевать с Александром, а через своих личных слуг сообщала в Москву об «укоризнах» за веру, испытываемых от деверя-архиепископа и свекрови, и советовала поставить перед ними новые условия — пожестче{137}.
По нескольку раз в год в Москву приезжали литовские послы; каждому посольству Курицын выражал негодование по поводу обид, учиненных единоверцам великой княгини. Весной 1500 г. Александру было заявлено, что терпение государя всея Руси истощилось. В апреле началась война; наступление русских войск было стремительным. В мае был взят Брянск; в июле русские разгромили литовские войска на реке Ведрошь и захватили в плен гетмана Острожского. Федор Курицын ждал, что со дня на день придет победа — победа, после которой начнется полное обновление Русской земли.
Федора Васильевича «взяли», по всей видимости, летом 1500 г. — в разгар военных успехов русских войск. Что именно произошло в этом году, неизвестно, по-видимому (судя по краткому и достаточно темному сообщению одного местного летописца), Василий Иванович предпринял новую попытку «отъезда» (теперь уже на запад), и на этот раз попытка оказалась успешной для княжича. Иван III уступил Софии и назначил наследником Василия; Елена Стефановна и Дмитрий оказались в опале и были, как и Курицын, заточены{138}.
Федор Курицын был человек опытный и мог догадаться, что надеяться ему не на что. Ошибкой оказался весь его замысел, ошибкой была надежда на князя.
Что за человек был «державный» — великий князь Иван Васильевич, с которым так тесно была связана судьба Федора Курицына? В исторической памяти образ Ивана III заслонен и отчасти даже искажен образом другого Ивана Васильевича, его внука — Ивана Грозного.
«…Так думал Иоанн,
Смиритель бурь, разумный самодержец,
Так думал и свирепый внук его», —
говорит Борис Годунов у Пушкина. Рядом со «свирепым внуком» Иван III воспринимается как «смиритель бурь» и «разумный самодержец». А между тем в характере «Ивана Горбатого», как звал его слепой отец, было немало черт, доставшихся потом его «свирепому внуку». Иван был жесток не только по отношению к врагам, но и к своим слугам, и рассчитывать на его покровительство было опасно.
В отличие от своего английского современника, известного в истории монарха-горбуна — Ричарда III (царствовал в 1483–1485 гг.), увековеченного Шекспиром, Иван пережил борьбу за престол не в зрелом возрасте, а в детстве: за престол пришлось бороться и основном не Ивану, а его отцу — Василию II; власть его сына уже никто по-настоящему не оспаривал. Но всю волчью мораль междоусобной борьбы Иван впитал почти с рождения: на его глазах нарушались междукняжеские договоры, заточались и умерщвлялись соперники и попавшие в опалу вельможи. Самостоятельное правление он начал с ослепления Федора Басенка — верного вассала своего отца. Вероломно нарушив клятву, данную им брату Андрею Углицкому, Иван III заточил и замучил его. Когда приезжий врач не сумел вылечить сына служилого татарского церевича, Иван III приказал зарезать неудачливого лекаря ножом — «как овцу», хотя даже отец царевича соглашался выпустить врача «на откуп» (за выкуп){139}.
Однако у великого князя, как и у Курицына, была своя большая цель, и он умел к ней идти, не стесняясь ничем. Не склонный по натуре к ратным подвигам (в военных действиях ему приходилось участвовать лишь в юности, когда он был наследником и соправителем отца), он был, однако, человеком государственного ума и прирожденным дипломатом. Он верил, что его задача — подчинить Москве все земли, когда-то входившие в состав Киевской Руси, и хотел править в могучем и грозном для соседей государстве. К концу жизни его владения были уже поистине обширны и далеко превосходили Московское княжество времен его отца. А для себя он добился власти, о которой не смели и мечтать его предки. К концу жизни Иван Васильевич стал как бы живым богом — доступ к нему не мог получить не только бедный проситель, но часто и ближние люди вроде Курицына. За обедом князь много пил и настойчиво заставлял пить других; потом он нередко засыпал, а приглашенные не смели сказать слова, чтобы не разбудить повелителя; проснувшись, он становился весел и иногда изволил шутить{140}.
Иван III, видимо, не запрещал Курицыну мечтать о будущем устройстве, при котором великий боярин, священник или простой человек будут равны перед законом. Но такое устройство было ему совсем не нужно. Не были нужны подобные преобразования и новым хозяевам — даже бывшим холопам, владевшим теперь всеми благами земными и совсем не помышлявшим о всеобщей справедливости. Новый Судебник, принятый в 1497 г., провозглашал не только «правый суд» и наказание за «лихие дела». Впервые в общерусском масштабе этот кодекс законов ограничил срок, когда разрешался переход крестьянина от одного господина к другому (только за неделю до и педелю после «Юрьева дня осеннего» — 26 ноября), сделав таким образом важный шаг к установлению крепостного права на Руси.
Церковь, у которой отобрали много земель, была ущемлена в своих правах, а между тем она имела сильное влияние в обществе, — Иван Васильевич готов был немного потесниться за столом и допустить к себе верных иерархов. А иерархи уже давно хотели сближения с государем — лишь бы только он перестал держать их в страхе и покровительствовать людям, рассуждавшим о том, о чем не повелел думать бог. Победа при Ведроши обеспечила присоединение к Русскому государству Брянска, Дорогобужа, Гомеля, Новгорода-Северского, но до полного завоевания киевских земель было еще далеко. Следовательно, надо было искать сближения с иерархами — и западнорусскими, и своими, — а не отпугивать их «княжеской реформацией».
Первые годы XVI века были временем непрерывных переговоров Ивана III с обличителями ереси, еще недавно враждебными «державному». После опалы и заточения Елены Стефановны великий князь вызвал к себе Иосифа Волоцкого и беседовал с ним о церковных делах. Во время разговора Иван III признался Иосифу, что он знал «которую держал Алексей протопоп ересь и которую держал Феодор Курицын»; он обещал послать по всем городам «обыскивати еретиков, да искоренити»{141}.
Но за уступку «державный» хотел ответных уступок. В 1503 г. согласно более поздним известиям великий князь на церковном соборе поднял вопрос о «землях церковных, святительских и монастырских». Попытка эта не имела успеха. Единственная уступка обличителям корыстолюбия высшего духовенства, на которую пошел собор, был запрет взимания «мзды» (платы) со священников и дьяконов за «поставление» на церковные должности. Эта «мзда» вызывала возмущение еще во времена стригольников, выступал против нее и новгородский еретик конца XV в. Захар. Собор постановил за поставление «от священнического чина ничего никому не брать».
По сравнению с широкими планами уничтожении монастырских вотчин это было совсем незначительным нововведением, не дававшим великокняжеской власти существенных выгод, однако и оно имело важные последствия. Владыка Геннадий чувствовал себя после собора победителем — еретическая «буря» кончилась, новые покушения на монастырские земли были предотвращены. Вернувшись в Новгород, он счел для себя не обязательной и единственную уступку, сделанную собором, и начал «мзду имати у священников от ставленья наипаче первого» (т. е. больше, чем прежде). Но Геннадий переоценил свою силу. Иван III выместил свое недовольство за неудачу собора на новгородском владыке — владыку не только лишили сана, но «взяли, и казны попечатали, и поехали к Москве»{142}.
Геннадий мог утешаться одним — его отставка совпала с полным разгромом еретиков. Все друзья и единомышленники Курицына были теперь в заточении; их хватали не только в Москве, но и в Новгороде, где за последние благоприятные годы опять завелась ересь. В декабре 1504 года собрался церковный собор, в трудах которого участвовал новый наследник — Василий, сын Софии Палеолог. Именно для этого собора, по всей видимости, и была составлена «Книга на новгородских еретиков», или «Просветитель», включавшая более ранние противоеретические сочинения Иосифа Волоцкого и других авторов. Главным создателем «Просветителя» несомненно был Иосиф (имя которого прямо обозначено на второй редакции книги), но сочувствовали и помогали ему и другие защитники церковной ортодоксии. Среди них, очевидно, был и Пил Сорский — в этом случае взгляды Нила и Иосифа Волоцкого не расходились. Важнейшей задачей «Просветителя» было обвинить людей, подвергнутых соборному суду, не только в еретичестве, но и в «отступничестве» — «жидовстве»: отступник в отличие от еретика подлежал казни, даже если каялся. Соборные приговоры и последовавшие за ними наказания были суровыми. К смертной казни в Москве был приговорен брат Федора — Иван-Волк, московский служилый человек Митя Коноплев и новгородец Иван Максимов, избежавший расправы в 1490 г.; в Новгороде казнили Некраса Рукавого, юрьевского архимандрита Кассиана, его брата и еще несколько других.
На этот раз дело не ограничилось сожжением берестяных шлемов на головах осужденных. Казнь была устроена по-настоящему — не хуже, чем у «шпанского короля». Еретиков посадили в клетки; клетки завалили хворостом и подожгли{143}. Но ни в одной из них Ивану-Волку Курицыну не пришлось увидеть брата. Федора Курицына не было среди казненных. «Державный» наверное читал «Повесть о Дракуле»; он помнил рассказ Курицына о двух монахах, пришедших к мутьянскому воеводе. Один из монахов ругал Дракулу и называл казненных им людей мучениками, другой признавал право великого государя казнить и миловать любого человека; Дракула посадил на кол дерзкого монаха, а другого, разумного, отправил с почестями. Какую же почесть Федор Васильевич мог ожидать от своего государя? Только одну — заточение вместо казни.
Но если Федор Курицын и стал монастырским узником, то ненадолго. В 1505 г. умер бывший покровитель Федора Васильевича — Иван III; новый князь в отличие от отца видел в опальном дьяке заклятого врага. А с врагами Василий Иванович вовсе не был милостив: он приказал уморить своего племянника и соперника Дмитрия Ивановича и мать его Елену; ему нетрудно было подослать убийц и к «злобесному» еретику.