Глава XXI. На комсомольском собрании


Зал гудел. Народу собралось больше обычного. Прежде всего почти в полном составе явился 7-й класс «Б». Он занял четыре ближних к сцене ряда, и отсюда-то главным образом разносился по залу, то возвышаясь, то опадая, приглушенный, сдержанный, но неумолкаемый шум.

Вошли Костя и Саша. Головы в первых рядах, как по сигналу, обратились к дверям.

На мгновение шум снизился. Но вот показался Борис Ключарев. Опять голоса заплескались. Это он, Борис Ключарев, поднял нынче на ноги весь 7-й «Б».

Кто-то радушно поманил его на припасенное место.

Борис не пошел к своим. Он стал у стены, откуда виден был весь зал.

Саша и Костя сели рядом.

Вначале Саша с таким увлечением разглядывал зеленые пальмы по краям сцены, стол, покрытый красным сукном, портреты и надписи на стенах, как будто впервые очутился а этом парадном зале и от изумления не может опомниться.

Впрочем, скоро Саша устал притворяться. Он зажал между коленями переплетенные пальцы и больше не поднимал головы.

Однако не он один испытывал сегодня тревогу, от которой в какой-нибудь час под глазами ложится синеватая тень.

Неспокойно было на душе и у Бориса Ключарева.

Ключарев не подошел к своим оттого, что хотел подумать перед началом собрания, хотя столько уж передумал за сегодняшний день. Конечно, Борис не мог назвать себя близким Сашиным другом вроде Кости Гладкова. Но Ключареву нравился Саша. Так хорошо было, что он вступал в комсомол!

Вдруг за один день все изменилось. Что-то новое раскрылось в товарище и оттолкнуло Бориса.

Ключарев посмотрел в конец зала, где сидел Саша.

Побледневшие щеки, вихор волос, жалко повисший надо лбом, сосредоточенный, ожидающий взгляд… Ему тяжело!

Ключарев смотрел как прикованный. Саша, встретившись с ним глазами, нахмурился, отвернулся…

«Товарищами теперь нам не быть, — подумал Борис. — Как это плохо! Но молчать я все равно не могу».

О многом еще, стоя один у стены, думал комсорг 7-го «Б»: о том, что такое смелость и честность, о долге, о дружбе и о том, как трудно обвинять и судить человека, когда жалеешь его.

А собрание между тем все не начиналось. Алеша Чугай и Вихров перехватили Богатова как раз в тот момент, когда он поднимался на сцену.

— Колька, постой!

Чугай развернул номер «Вечерней Москвы», как ни в чем не бывало атакуя товарища.

— Вот газета, которой я восхищаюсь. Найдешь ты где-нибудь подобную эрудицию в части спорта? Умные ребята — корреспонденты «Вечерней Москвы». Спортсмены все на подбор.

— Слушай, ты! — не на шутку рассердился Богатов. — Выбрал самое подходящее время делиться восторгами! Может, отложим собрание и поговорим о «ребятах» из «Вечерней Москвы»?

— А ты прочти.

Вихров обвел пальцем заголовок.

Коля Богатов с откровенно озадаченным видом пробежал глазами статью.

— Странно!

— Сама судьба подослала бедняге на выручку вчерашний номер «Вечерней Москвы», — рассмеялся Алеша Чугай.

— Ты думаешь? — спросил Богатов, невольно обратив взгляд туда, где сероглазый, печальный и порядком растрепанный мальчик застыл в такой каменной позе, словно наказал себя среди общего шума обетом молчания.

— Конечно. Парнишка сплоховал, но обстоятельства за него. Да здравствуют обстоятельства!

— Ты думаешь? — угрожающим тоном повторил Коля Богатов.

Однако на объяснения времени не было, и, взбегая на сцену, он на ходу бросил Вихрову:

— Сережа, опровергни его с принципиальных позиций.

— Хорошо, я его опровергну, — согласился Вихров, подтягивая рукава, как будто собирался сразиться на кулачках. — Держись, выдающийся деятель спорта, чемпион и так далее.

Чугай в неодумении пожал плечами.

— «Что за комиссия, создатель», иметь философов-друзей! Ну, давай опровергай живее.

— Не спеши. Я выберу подходящий момент. Пусть прозвучит. Что? Уже началось?

Зал непонятно затих.

Вихров взглянул на сцену — там Геннадий Павлович. Коля, Кудрявцев. Почему тишина в зале? Из-за Кудрявцева?

Но что же особенного в том, что секретарь райкома пришел на собрание? Нет, не в Кудрявцеве дело!

— Э! Смотри! — Чугай тронул друга за локоть.

Оба обратили взоры к дверям. У входа в зал стояли две девочки — Юля и Алла.

— Явилась! Сумасшедшая Юлька! — почти вслух простонал Костя. — Она и с Аллой подружилась для смелости!

Отчасти Костя был прав. Конечно, Юлька не отважилась бы притти в мужскую школу одна.

— Разве могла она пропустить такой случай, когда меня принимают в комсомол? — ворчал сконфуженно Костя. — Она уговорила Аллу. Понятно, понятно! И меня еще называют Юлькиной тенью? Вот кто тень — она, а не я.

Но в глубине души Костя был тронут.

А Юлька чувствовала себя не очень уверенно даже в компании с Аллой. Ее вытянувшееся от волнения лицо побледнело. Надо было выдержать удивленное молчание переполненного ребятами зала и, главное, надо у всех на виду сделать десять шагов, чтобы найти где-нибудь место. Не стоять же весь вечер здесь, у дверей, как на выставке!

Кто-то насмешливо крикнул:

— Вы ошиблись! У нас не турнир!

— У вас открытое комсомольское собрание, — спокойно ответила Алла.

А Юлька с облегчением вздохнула: к ним направлялся Алеша Чугай.

— Здравствуйте! У нас открытое собрание, верно. Садитесь! Пожалуйста!

Не глядя. Чугай поднял за плечо первого мальчика, какой попал ему под руку, и с необыкновенной галантностью предложил Алле освободившийся стул. Тем же способом он раздобыл стул для Юли.

Девочки сели в простенке между двумя окнами. Они не шептались, не обменивались на ухо мнениями. Алла решительно никакого внимания не обращала на тех ротозеев, которые все еще продолжали рассматривать известных шахматисток из соседней школы. Юлька старалась держаться так же независимо, не спуская напряженного взгляда со сцены.

В конце концов самым любопытным из ребят наскучило вертеть головами. Они забыли о девочках, тем более что раздался громкий голос Богатова:

— Считаю собрание открытым.

По залу прошел гул и утих.

«Началось!» подумал в смятении Саша.

…Выбирали председателя, секретаря, голосовали, шумели, утверждали повестку. Все это проходило мимо Саши, где-то вне, далеко.

Неожиданно Саша увидел на сцене Юру Резникова. Он стоял за столом с густо красными, словно натертыми свеклой щеками.

— Слово Богатову! — прокричал Юра Резников во всю силу мальчишеских легких, и гордясь и стесняясь своей роли председателя, но в то же время стараясь показать, что вести собрание для него вполне привычное дело.

Что-то говорил Богатов. Вдруг зал умолк. Семиклассники в первых рядах повернулись.

— Почему они смотрят? — спросил Саша Костю.

— Ты не слышал? Объявили повестку. Нас обсуждают первым вопросом.

Только теперь до Саши отчетливо донеслись слова Богатова:

— …решим, достойны ли они вступить в комсомол. Мы принимаем в организацию новых членов. Мы должны знать, кого принимаем.

И словно ударило молотком по виску:

— Емельянов!

— Выходи сюда, на сцену, — сказал председатель. Юра произнес эти слова негромко, смущенный глубоким молчанием. Чтобы нарушить его, он звякнул колокольчиком.

Саша шел между рядами стульев. Это был самый длинный путь в его жизни. И все же он не успел собраться с силами, пока приблизился к сцене, и чувствовал, что даже губы у него побелели. Они были сами по себе, дрожали и прыгали, не подчиняясь усилиям его воли.

Гордый тем, что держит в образцовом порядке такой переполненный зал. Юра распорядился важным председательским тоном:

— Рассказывай биографию.

— Я родился… — начал наконец Саша.

Но тут что-то изменилось в зале. Движение пробежало по первым рядам, шопот, нарастая, поднялся до шума, чей-то выкрик оборвал Сашину речь:

— Не надо! Биографию после! Расскажи, что было в субботу перед уроком физики!

В самой гуще толпы, направо, налево эхом повторялся вопрос:

— Что было на физике? Расскажи о вольтметре!

Так надвинулось то, к чему Саша готовился эти два дня. И вдруг что-то затихло в нем, улеглось. Он начал различать перед собой знакомые лица и, чтобы быть ближе к ним, подошел к краю сцены. Голос его слегка вздрагивал, но сейчас даже шопот был бы в зале услышан.

— Когда у Надежды Димитриевны разбился вольтметр, ребята решили сделать новый прибор. Все согласились, чтобы прибор сконструировал я.

— Кроме тебя, никто не сумел бы его сконструировать?

Вопрос задан был из президиума. Саша оглянулся. Он не знал, кто тот человек, который сидел рядом с директором. Его коричневые глаза смотрели прямо и чуточку жестко.

Саше не дали ответить. Из рядов семиклассников раздались голоса:

— Конечно, сумели бы! Юрка Резников сделал бы!

— А Ключарев?

— И Гольдштейн!

— Я!

— И я!

Резников звякнул колокольчиком:

— Продолжай, Емельянов.

— Я принес вольтметр… и ребята хотели подарить его от класса. А я думал, он мой… Я хотел сам, один. Мы поссорились. Ребята ушли. И я вижу, все пропало. Тогда мне стало безразлично.

В рядах семиклассников словно бомба взорвалась.

— Тебе безразлично? А Надежде Димитриевне как?

— Не соглашался бы, без тебя могли сделать!

— У Резникова материал весь забрал и прославиться вздумал!

А Петровых грустно вслух рассуждал:

— Ведь вольтметр не только для нас — для всей школы!

— Я не думал! — пытался оправдаться Саша.

Но Резников его перебил:

— Не думал? Стукнуть бы тебя раза два, чтобы думал!

Однако Юра тут же вспомнил о своих председательских обязанностях и, подняв над головой колокольчик, объявил, что если не перестанут шуметь, закроет собрание.



Резников вошел в роль. Ему нравилось быть крутым председателем.

— Говори, — разрешил он, увидев протянутую руку.

Ключарев поднимался на сцену. Саша сходил. Они встретились на ступеньке и секунду смотрели друг другу в глаза. И Саша опустил голову и, глядя под ноги, быстро пошел на свое место.

Слова Ключарева настигали и гнали его.

Со сцены Борис казался узким и длинным, как восклицательный знак. Его ломкий голос подростка часто ему изменял: неокрепший басок перебивался тончайшим мальчишеским дискантом.

— В нашем классе ребята любят Гладкова и Емельянова. Емельянов веселый. Ребята с ним дружат. Но ведь сейчас мы принимаем их в комсомол. За Гладкова все поднимут обе руки, его уважают. Гладков не старается выставлять себя на первое место, самое главное для него — комсомольская честь. А ты, Емельянов?

Борис замолчал. Вспоминая ссору Емельянова с классом и ту обиду, которую он пережил на уроке за ребят и себя, за Надежду Димитриевну, он вскипал гневом. Ему хотелось хлестать Емельянова резкими и злыми словами. Но он приучался быть сдержанным, этот серьезный худенький мальчик, который волю считал самым высоким человеческим качеством. И он заставил себя продолжать речь спокойно, не сводя с Саши прямого, твердого взгляда.

— Мы, весь класс, дали тебе поручение. Я был уверен, что ты отнесешься к нему как к комсомольскому поручению. Я не догадался тебе об этом сказать. Но зачем говорить? Разве можно делить пополам свою жизнь: вот я комсомолец, а сейчас я просто Саша Емельянов? Нельзя! Настоящий комсомолец не может жить двойной жизнью.

Почему все наши ребята загорелись желанием сделать вольтметр? Потому что мы любим Надежду Димитриевну. Мы хотели, чтоб она увидала, как ребята ее уважают и как благодарны за все, а потом мы непременно сказали бы, что вольтметр сделал ты. Все равно мы открыли бы. Мы только хотели, чтоб Надежда Димитриевна поняла — не один человек о ней позаботился, а весь класс. Вот чего мы хотели добиться. А Емельянов? Чего ты добивался?

Когда я позвал ребят на пустырь, чтоб обсудить, как нам выручить Надежду Димитриевну, я думал — мы, комсомольцы, должны всегда итти впереди, должны первыми начинать всякое важное, полезное дело. И потому мы все радовались, что ты согласился делать вольтметр. Но ты не понимаешь, должно быть, что такое комсомольская гордость и честь. Сорвалась твоя слава, и ты украл у ребят и Надежды Димитриевны радость. Ты сам признался, что тебе стало все безразлично. Тебе не важно общее дело, а важно свое. Мы это видели. Ты индивидуалист. И если представить… вдруг с нами случилась беда? Как ведут себя индивидуалисты в беде? Они спасают сначала себя, а не общее дело, не народ. И… я против того, чтоб индивидуалистов принимать в комсомол. Емельянов не заслужил комсомольского билета. Он до него еще не дорос. И я против.

Ключарев сказал и ушел. В зале воцарилось молчание. Многие тайно мечтали о том, чтобы все оказалось ошибкой. Сейчас она разъяснится, тогда можно спокойно и весело проголосовать за Емельянова, о котором все говорят, что он неплохой парень.

— Выступайте, ребята, — убеждал председатель.

У него был растерянный вид — собрание становилось не очень обычным, атмосфера сгущалась. Теперь Юра завидовал своим одноклассникам, которые дружно и тесно сидели внизу, у сцены. Он стоял один на глазах у ребят и учителей, щеки его краснели. Ни с того ни с сего Юре пришла в голову вовсе несуразная мысль. Вдруг кто-нибудь скажет: «Давайте заодно с Емельяновым и нашего председателя обсудим. Настоящий ли он комсомолец?» В сущности, так оно и получалось. Обсуждали Емельянова, но говорили не только о нем.

Комсомольцы выступали один за другим. Они учились в разных классах, многие плохо знали Емельянова, но слова Ключарева слышали все, после них говорить хотелось о том, каким должен быть комсомолец — на войне и теперь, в жизни, в школе. Из всех речей вытекало: нельзя принимать в комсомол человека, если он накануне приема забывает о комсомольском долге и чести и в припадке тщеславия срывает общее дело. Казалось, Сашина судьба была решена.

Вдруг поднялся Костя Гладков. Он не мог заставить себя выйти на сцену и стоял рядом с Сашей, тяжело дыша, с беспокойно блестевшими глазами.

Кудрявцев наклонился к председателю и что-то спросил.

— Друг Емельянова, — отвечая секретарю райкома, громким шопотом, почти на весь зал, объяснил Юра Резников.

Костя густо покраснел:

— Если друг, значит нельзя выступать?

— Нет, почему же? Напротив, — спокойно возразил Кудрявцев.

— Вот я и говорю, — начал Костя.

— Что ты говоришь? Пока не слыхали! — крикнул какой-то насмешник.

Костя сразу смешался.

— Если вы думаете, что я из-за дружбы хочу защищать… — сказал он, ужасаясь тому, что теряет ход доказательств. — Я принципиально считаю… Ну да. Саша мой товарищ. Я знаю, он будет настоящим комсомольцем. Мы с ним вместе готовились. Я все его убеждения знаю. Если бы Емельянов был плохой человек, никто и дружить с ним не стал бы. — Костя сел и махнул рукой. — Провалил! — шепнул он с горечью Саше.

Но в это время на сцену вышел новый оратор.

— Сеня Гольдштейн! — толкнул Костя Сашу.

Саша не поднял глаз.

— Товарищи! — откашлявшись, сказал Сеня Гольдштейн.

По рядам семиклассников прошел легкий шум. Грозно сведя над переносицей брови, привстал Юра Резников, и его шумные одноклассники послушно утихли.

— Я хочу осветить вопрос с другой стороны, — солидно заявил Сеня, снова покашлял и вдруг заговорил горячо и живо: — Ребята! Мы с Емельяновым сколько уж лет учились вместе, и ни разу с ним не бывало такой истории, какая случилась из-за вольтметра в субботу. Нельзя судить по одному факту. Один факт отрицательный, а другие факты положительные. Например, Саша Емельянов очень идейный, я за это ручаюсь. И смелый, тоже ручаюсь. И надежный товарищ. В субботу он просто ошибся. Я тоже иногда ошибусь, а потом разберу все по порядку и даже сам иногда удивляюсь, как могла произойти такая ошибка. И он разберется. Его надо принять.

— А кто давал Емельянову рекомендацию? — спросил чей-то голос.

Саша ответил, никто не расслышал.

Юра Резников крикнул громко:

— Кто рекомендацию дал, пусть не прячется! Пусть защищает, если давал!

Ребята оглядывались друг на друга, ища глазами, кто прячется.

Поднялся Коля Богатов, вынул из папки листок и ясно, четко, раздельно прочел:

— «Я, член ВКП(б) с 1942 года, рекомендую своего сына Александра Емельянова в ВЛКСМ. Мой сын запальчив, горяч, из-за горячности может сорваться, может наделать ошибок, но он до конца предан Родине, верен в дружбе, отзывчив на чужую беду и безусловно неспособен на ложь. Таким я знаю Емельянова Сашу четырнадцать лет. Уверена, что комсомол его сделает еще прямее, достойней и выше».

Богатов аккуратно сложил листок, не спеша спрятал в папку и молча сел.

Никто не оглянулся на Сашу, только Костя, прикоснувшись ладонью к его холодной, неподвижной руке, шепнул:

— Саша, ты смотри не заплачь.

— Я ее опозорил, — ответил Саша.

В передних рядах, словно в кукольном театре Петрушка, вынырнул плоский, рыжеватый затылок Лени Пыжова.

— Вот как мама по знакомству похвалила сыночка! Хи-хи!

Затылок скрылся среди чубатых, курчавых, лобастых голов. Потонул.

Зал вдруг взревел. Ребята топали, стучали, орали. Леня Пыжов, как черепаха, втянул голову в плечи, а на сцену великолепным спортсменским броском вскинул свое ловкое, стройное тело Чугай.

— Повтори! — приказал он.

Пыжов забегал глазами. Казалось, заметались вороватые серые мыши.

— Чего повторять? Разве не слышал?

— Кто заодно с этим глупым подростком не верит нашим матерям и отцам? — крикнул в зал Алеша Чугай.

Зал не шелохнулся.

— Своего выгородить всякий старается, — трусливо и дерзко подал голос Пыжов.

Чугай усмехнулся, вытащил из кармана газету, развернул и сказал:

— Разрешите вас познакомить с поручителем Емельянова.

— Не надо, Чугай. Не относится к делу, — хмурясь, остановил его Коля Богатов.

— Нет! Извините! Если так поставлен вопрос… если этот Пыжов… Читаю! Внимание!

«Искусство и мужество», называлась статья. В ней описывалась редчайшая по своей сложности операция, которую в рядовых условиях районной больницы провел молодой советский хирург, отвоевав у смерти обреченную жертву. То, что успех операции являлся крупным успехом всей советской медицины, был факт. И то, что смелый новатор, хирург Емельянова, была матерью семиклассника Саши, — тоже факт, хотя о нем не сообщалось в газете.

При первых же словах Саша дернулся, порываясь бежать, охнул, вцепился в спинку переднего стула и, прикусив больно губу, застыл не дыша.

Бурные возгласы, ликование, шум были ответом на эту статью.

Ребята хлопали в ладоши, вскакивали с мест, кто-то кричал:

— Принять Емельянова! Принять!

Тогда Саша встал.

Шум оборвался, резко наступившая тишина почти оглушила. Саше казалось: он падает в тишину, как в колодец. Он держался за спинку стула.

— В газете написано о маме, не обо мне. Я не хочу, чтобы из-за маминой славы меня принимали. Пусть меня обсуждают за то, что я сделал сам, — повторял он с упорством отчаяния.

В этот миг Саша снова увидел на сцене незнакомые карие, с рыжеватыми зрачками глаза и поразился тому, как изменился их взгляд: он ободрял и поддерживал Сашу. Человек, которого Саша увидел сегодня впервые, нагнулся к Богатову и что-то ему говорил. Коля кивнул, соглашаясь, и встал.

— Ребята! Емельянов правильно считает, что слава матери не может его защитить. Это он честно решил. Мы все с ним согласны. Но если кто-нибудь знает факты из его собственной жизни, которые могут поспорить с тем, в чем виноват Емельянов… Говорите, ребята!

Он выжидал некоторое время и наконец, заметив чью-то поднятую руку, весело пригласил:

— Кто там хочет сказать? Выходи на сцену, сюда.

И вдруг все затаили дыхание, слышен был только легкий стук каблучков.

Саша зажмурил глаза и открыл: нет, ему не почудилось — Юлька!

Она стояла у рампы и теребила и мяла оборку своего черного передника.

Все молчали. Молчала Юлька.

Никто не знал, как под черным передником билось отчаянно сердце. Оно колотилось мелкими, частыми до боли толчками, оно куда-то неслось.

Да, Юлька оказалась вовсе не такой смелой девочкой, чтоб спокойно стоять в этом чужом мальчишеском зале, перед огромной толпой. Она приказывала себе: «Говори!» И молчала.

— Что же, девочка, — раздался позади тихий голос, — в судьбе твоего товарища изменится многое, если ты знаешь о нем то, что другие не знают. Пора начинать. Нельзя быть трусишкой.

Юлька круто обернулась. Человек сидел в странной позе, протянув вперед длинную, прямую, как палка, ногу. Его рыжеватые глаза смеялись.

Вот а хорошо, что он обругал ее трусишкой!

Юлька ответила надменным, негодующим взглядом, смахнула со щеки завиток и стала бесстрашной.

— Меня зовут Юлей Гладковой, — сказала она.

Это можно было и не говорить: ее знали все. В зале на стене висел бюллетень с большой статьей о турнире и с портретом чемпионки женской школы, нарисованным Вихровым.

— Саша — друг моего брата и мой. Я не защищаю его, он поступил очень плохо. Он оказался индивидуалистом, когда подвел весь свой класс. Сашина мама написала, что он может сорваться. И верно, Саша сорвался. Но один только раз. А я расскажу вам другое. Недавно Костя готовился к сбору. Мы с ним замучились, но ничего не могли придумать особенного, чтобы вдохновить пионеров. А Саша придумал. Он к нам примчался… Вы-то не видели, каким он был в это время счастливым, как он радовался, что поможет товарищу! Он рисовал, сочинял, он вместе с Костей трудился. И вот сбор прошел хорошо. Костя! — через зал крикнула Юлька. — Ты ведь знаешь, что если б не Саша…

— Знаю!

— Но дело не в этом, — сказала Юлька, в раздумье покачав головой. Она держалась теперь просто, спокойно, без тени смущения. Ее уверенный голос слышен был во всех уголках зала. — Саша мучается оттого, что сделал плохое и… не помнит, совсем позабыл о том, что он сделал хорошего.

Она замолчала, опустила глаза; чуть краснея, исподлобья глянула в зал и негромко спросила:

— Пусть он не помнит, но мы-то должны?

— Правильно! — рявкнул над ее ухом голос.

Юлька отступила, удивленно разглядывая толстощекого мальчика, который потешно косил одним глазом.

Володя Петровых еще во время Юлькиной речи забрался на сцену.

Спрятавшись в занавес, он неслышно стоял до тех пор, пока что-то не вынесло его из засады.

— Ребята! Товарищи! У Саши индивидуализм был в зародыше. Мы берем его под ответственность. Вообще… Я за то, чтоб принять.

Юра Резников, задетый тем, что Петровых, этот увалень, не спросив у него разрешения, самовольно ввалился на сцену, зазвонил в колокольчик:

— Просите слова! Просите!

Но его одноклассники, к стыду председателя, оказались недисциплинированными. Никто не желал просить слова.

— Принять! — кричали в первых рядах.

— Емельянов исправится, — твердил Сеня Гольдштейн.

— Принять!!

Они разом умолкли, когда на сцене появилась Надежда Димитриевна. В синем праздничном платье, украшенном на груди, как цветком, кусочком тончайшего кружева, седая учительница была красива той достойной, величественной красотой умной старости, которую мальчики привыкли приветствовать стоя.

В первых рядах один мальчик встал. Это был Ключарев. Как по команде, за ним встал весь 7-й «Б». Зал поднялся, мгновенье молчал и вдруг разразился восторженным шумом. Смеясь, отчего-то волнуясь, чему-то радуясь, ребята били в ладоши. Зал бушевал.

Потрясенная, учительница слушала этот ураган. Наконец он утих.

— Дети! — сказала Надежда Димитриевна. — Я работала тридцать пять лет для того, чтобы заслужить такую награду. Выше почестей нет, чем те, какие вы мне оказали сегодня. И сегодня я твердо узнала: наша школа, учителя, комсомол воспитали из вас настоящих людей — советских граждан, честных и смелых. Я поняла, что вы патриоты нашей мужественной Родины, по тому, как настойчиво бьетесь вы за чистоту комсомольского имени, за высокую честь быть комсомольцем. А теперь… — Надежда Димитриевна улыбнулась, поднесла руку к прекрасным белым, как переспелый овес, волосам и сказала: — Если моя седина не лишает меня права голоса на комсомольском собрании, я голосую за Сашу. Он получил сегодня суровый урок. Но вы, его товарищи, — с ним, и с вами он будет хорошим комсомольцем. Поверьте своей учительнице.

Снова заволновалась ребячья толпа. Снова, выбиваясь из сил, бедный председатель трезвонил в колокольчик.

Секретарь, грызя карандаш, ломал голову над тем, как такое записать в протокол, а Алеша Чугай, презрев все требования дисциплины, порядка, регламента, приложил трубкой ладони ко рту и кричал:

— Ты прав, Богатов, ты прав! Надо было обсуждать этот вопрос на общем собрании. Именно на общем собрании!

Широко улыбаясь, отчего на его правой щеке обозначилась непростительно детская ямка, Богатов спросил секретаря райкома:

— Вы будете выступать, товарищ Кудрявцев?

— Что же выступать? — весело развел тот руками. — Сказано все.

И именно этот момент Вихров спешно запечатлел в зарисовке, озаглавив ее: «Оживление в президиуме».

Но Саша не видел ничего. Горячий туман наплыл на глаза.

Костя встал и загородил Сашу спиной от ребят.

* * *

Они возвращались домой.

И опять декабрьский снег звенел под ногами. Багрово-красный, чуть обтаявший с одного края шар выкатился из-за крыш и повис в синеве. Из заводской трубы все бежала, бежала куда-то гряда кудрявого белого дыма.

Вдруг впереди Саша увидел Бориса. Неизвестно почему Борис здесь прогуливался.

Он остановился, заметив Сашу, а тот, не размышляя, не заботясь о том, как его примет Ключарев, подбежал к нему, весь в лихорадке возбуждения.

— Борис! Ты правильно сделал, что говорил против меня. Ты говорил прямо, что думал. Давай всегда так… без страха!

Острые, светлые глаза Ключарева успокоились, потеплели.

— Давай! Согласен! Вот это здорово! Я-то боялся — вдруг ты не поймешь. Саша, я рад, что ты комсомолец! — Ключарев протянул товарищу руку.

— А я теперь знаю, что совершенно не могу жить один! — сказал Саша твердо.

Он оглянулся и увидел лица товарищей и радость в их застенчивых, дружеских взглядах.

Как все ново, как необыкновенно кругом! Тихий сквер. Мерцанье снежинок. Иней. Пушистые тополи.

И вдруг, словно по волшебству, вдоль шоссе зажглись фонари, и перед глазами мальчиков, сияя огнями, открылся широкий, прямой и стремительный путь.


Загрузка...