ВОРОБЬИНЫЙ СУД Фрагменты из жизни Великой Страны

Пролог

— Ничего не понимает… Отец, а понять не может простых вещей. Зачем, спрашивает, вытаскивать солдатиков из коробки, раз все равно мы на юг сегодня уезжаем. А встречать меня, интересно, кто будет, когда вернемся? Рыбок нет — только аквариум. Собаку все никак не купят. Попугая — тоже. А так меня будет ждать целая страна — неужели не понятно?

Так говорил мальчик, вытаскивая из коробки и расставляя по полу ровные ряды совершенно одинаковых, прямых, будто фонарные столбы, круглоголовых оловянных солдатиков, выкрашенных золотистой краской. Их было много, этих золотых солдатиков, и мальчик их ставил ровненько и аккуратно.

В окошко кто-то постучал. Мальчик удивленно поднял голову: воробей.

— Ну чего стучишь? — Спросил мальчик и поднял ладонь так, будто сдувал с нее вопрос. — Сейчас не зима, тебе отогреваться не надо. А чего прилетел? Вали отсюда давай!

Воробей не улетал.

Но мальчику он стал совершенно не интересен, его внимание отвлекли два солдатика. Они сильно отличались ото всех остальных: у одного не было части головы, у другого — вовсе отсутствовала рука.

— Брак, наверное, — сказал мальчик, и поставил бракованных солдатиков во главе строя.

Когда коробка опустела, мальчик встал, подошел к двери, но тут же остановился. Он вспомнил, что кроме солдатиков есть еще печальный Петрушка, Мальвина с шикарными белыми волосами, маленькая и большая плюшевые собаки и всякие другие игрушки.

— Вас тоже, наверное, надо как-то расставить? — мальчик сдул с ладони вопрос, и сам же на него ответил. — Ничего. Сами разберетесь.

Потом он вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

Луч солнца скользнул по ровным золотым рядам…

Глава первая

1

— Великий Свет… — Безголовый затих, вслушиваясь в тишину. То была тишина ожидания: все ждали от него слов. То была величественная тишина… — Включить!

И тут ему стало грустно; Безголовый представил, как солдат карабкается сейчас по веревочной лестнице, как пытается дотянуться до шнура, с каким трудом дергает…

Вспыхнул желтый свет, озарив белую небесную гладь потолка над Безголовым, улыбающегося Безрукого справа от него. Перед глазами Великого Командира стояли стройные золотые ряды, скученная масса плюшевых виделась вдалеке.

Раздался глухой стук — это упал с лестницы солдат, Хранитель Света. Еще не было случая, чтобы солдат не сорвался. Впрочем, после того, как был выпущен Приказ «считать Хранителя Света — наиболее почетным солдатом», Безголовому стало легче переживать чужие падения.

— Барабаны!.. — Пауза повисла над площадью. — Впе-е-ред!

Из золотых рядов вышел отряд барабанщиков. Тугие удары разнеслись над площадью.

Безголовый набрал в легкие побольше воздуха — перекричать барабанщиков дело нелегкое — и властно крикнул (не забыв, разумеется, сделать подобающую паузу):

— Счастливца… вве-е-сти!

На площадь вышел аккуратный, словно по линейке построенный, квадрат золотых солдат: двое впереди, двое сзади. Между ними — строго по центру — шел Счастливец и широко улыбался.

— Раз! Два! Раз! Два!

Ровно. Торжественно. Прямолинейно.

Всякий раз, когда Безголовый видел Почетную Казнь, — он вспоминал одно и то же: как вошел к нему в кабинет Безрукий и стал доказывать необходимость издания Приказа, согласно которому самым радостным событием в жизни гражданина Великой Страны следовало считать казнь на костре. Герою казни Безрукий предлагал присваивать звание «Счастливец».

Безголовый не помнил точно, чем именно мотивировал тогда свой приказ Главный Помощник. Впрочем, чем он мог мотивировать? Разумеется, все тем же: Приказ необходим для создания истинного государства.

Однако Безголовый очень хорошо помнил, что спросил тогда:

— Как же мы отыщем Счастливца среди абсолютно одинаковой массы? Уж не предлагаешь ли ты искать его среди плюшевых?

— Нет, конечно, — спокойно ответил Безрукий. — Прости, командир, но логика подводит тебя. Лучший среди одинаковых — это не тот, кто выделился сам. Это тот, кого выделил Великий Командир.

Когда Безрукий начинал философствовать, Безголовый понимал, что всецело попадает в его власть. В такие минуты Великому Командиру хотелось только одного, чтобы его помощник замолчал и для достижения этой цели он готов был совершить даже необдуманные поступки. В тот раз, похоже, так и случилось.

Пофилософствовав, Безрукий предложил считать наиболее Почетной казнь путем поджигания головы, ибо она приближала Счастливца к Великому Командиру. Безголовый согласился, но позже он понял: вовсе это ненужное дело, чтобы кто-нибудь приближался к нему. Поэтому наиболее Почетную Казнь не применяли пока ни разу.

— Огонь… — Безголовый окинул взглядом стройные ряды солдат. — …зажечь!

Как только пламя охватило ноги жертвы, улыбка исчезла с лица Счастливца, а еще через мгновение ужас обуял его. Счастливцу хотелось кричать, но дым забивался в рот.

Зато гаркнули солдаты. Троекратное: «Ура! Ура! Ура!» разнеслось над площадью.

И едва раздался этот многоголосый крик — Счастливец почувствовал, будто в голове его что-то включилось, ведь впервые в жизни не кричал он «Ура!» вместе со всеми… И тогда, собрав уходящие силы, Счастливец захрипел: «Ура!..»

Но собравшиеся на площади услышали лишь стон умирающего солдата.

В толпе плюшевых кто-то вскрикнул.

«Она… Конечно, она, — томно вздохнул Безголовый. — Все же она у меня очень чувствительная… Надо же, чтобы у этой толстушки была такая нежная, такая ранимая душа».

Если бы Безголовый умел видеть далеко… Да что там! Если бы он просто захотел видеть дальше стройных солдатских рядов — он бы наверняка разглядел, что крикнул вовсе даже не тот, про кого он думал, а маленький зубастый Крокодилин, едва заметный в толпе плюшевых; и то, что Мальвинина и Матрешина глядели в землю, не поднимая глаз; и то, что глаза Собакина-большого и Собакина-маленького наполнены слезами; и стальной взгляд Медведкина и любопытный — Зайцева… А если бы он умел смотреть еще дальше — он разглядел бы Петрушина, который не пришел на праздник, несмотря на строжайший Приказ всем быть непременно, а остался дома и печалился о своем.

Многое мог бы разглядеть Великий Командир, если бы умел смотреть далеко. Но этого-то как раз он и не умел.

Зато Безголовый с радостью заметил, как толпа плюшевых чуть надвинулась на солдат, выражая тем самым протест. Это тоже являлось своего рода ритуалом. Потом солдаты подняли ружья прикладами вперед — толпа отхлынула.

После «ритуала протеста» и началась та главная процедура, ради которой, собственно, все и собрались.

Речи в их государстве говорил Безрукий. Слушание их было, пожалуй, единственным испытанием для Безголового. Великий Командир тонул в потоке чужих слов и, спасаясь, хватался за приятные воспоминания… Особенно приятно было вспоминать Мальвинину, ее толстую шею, на которую так упруго ложилась рука, ее груди, между которыми столь приятно было положить усталую голову, ласковые руки, которые всегда знали, что им надо делать…

Голос Безрукого лился над площадью и все попадали в его плен, который в Великой стране принято было считать сладким.

— И вот мы собрались здесь в этот особенный день для события радостного и ответственного одновременно. Сегодня, наконец, наступило то событие, которого все достойные граждане нашей страны ждали с особым нетерпением. А поскольку иных граждан у нас нет — мы имеем все основания сказать, что ждали этого события буквально все. То, что произойдет через несколько минут, буквально ознаменует новую эру в истории нашей Великой малострадальной Страны…

Однако, в последнее время Безголовому все трудней было думать о приятном. Иногда он вдруг с ужасом замечал, что Мальвинина в его воспоминаниях появляется все реже, а все чаще он зачем-то пытается отыскать в прошлом некие истоки нынешних переживаний и проблем. Процесс этот воистину был мучителен, ибо жизнь в его стране шла сама по себе и влиять на нее не было никакой необходимости.

— Наше Великое государство заслужило то, что оно заслужило, и оно получит то, что заслужило по заслуженному праву, — разносился над площадью голос Безрукого.

2

И тут, совершенно непонятно почему, Великому Командиру вспомнилось самое начало его правления — то, как народ избрал его правителем.

Тогда в первый (и, пожалуй, в последний раз) народ собрался на площади не просто так, а чтобы принять решение. Собрались, разумеется, только золотые — так было принято называть солдат. Плюшевые не считались народом, поэтому их не позвали. Очень удачно получилось, что ото всех остальных отличались лишь двое: Безголовый и Безрукий. Если бы кандидатов было больше — не исключено, что кто-то из золотых попросту сошел бы с ума. Привыкшие выполнять приказы солдаты от такого выбора растерялись: они никак не могли понять, как это можно среди двух отыскать одного: Командира?

Первым произнес речь Безрукий. Безголовый попытался побыстрее ее забыть — она была ему абсолютно неинтересна — но один аргумент Безрукого все-таки нахально врос в память: нельзя, говорил Безрукий, чтобы глава государства был без головы, мол, какой это будет пример для подданных? А глава государства без руки, мол, очень даже благородно и намекает на ратные заслуги в битвах с врагом.

До сих пор не понимает Безголовый, что же случилось с ним тогда: может, озарение нежданно нагрянуло, или испугался столь сильно, что поумнел. Однако, его первая (и, видимо, последняя) речь была очень логична. Сказал он тогда следующее:

— Друзья! — Обращение это так понравилось солдатам, что они сразу были готовы отдать пальму первенства Безголовому. — Друзья! Тут кое-кто на наших глазах передергивает факты. — Солдаты при этих словах приняли ружья наизготовку. — Разве у меня нет головы? Как бы не так! У меня нет каски и ма-а-аленькой части головного организма с самого верха. А голова-то у меня еще как есть, в чем легко может убедиться каждый желающий. — Золотые опустили ружья и вздохнули с облегчением. — Если у правителя нет каски — это говорит о его бесстрашии, о том, что он не собирается прятаться от опасностей. А что может вызвать большее уважение и друзей, и врагов, как не бесстрашие? Кроме того, каждый заметит, что я ниже ростом всех остальных. О чем это говорит? Это говорит о том, что я ближе всех нахожусь к земле, а это, согласитесь, важно. — Золотые согласились. — А если у правителя нет руки — это говорит о его чрезмерной рассеянности, о том, что не умеет он хранить даже самое необходимое. Друзья, напомню вам: командир — это рука народа. Может ли рука народа быть без руки? Итак, судьбе было угодно выделить из наших рядов двоих, теперь вам самим предстоит решать, кто же вам ближе: то ли тот, кто не сумел сберечь такую важную часть своего организма, без которой даже и ружье не зарядишь, то ли тот, кто с открытой головой идет навстречу опасностям…

Тут, конечно, все захлопали и выбрали Безголового. Тем более, что говорил-то он вторым и золотые речь его запомнили лучше.

Потом солдаты решили, что Безрукий будет Главным Помощником Великого Командира, ибо если кто-то отличается от остальных — он непременно должен командовать.

После своего относительного поражения Безрукий начал говорить очень много, не всегда понятно, и с той философской мудростью, которая отличает людей, переживших несчастье, но не сломленных.

3

Золотые любили слушать Главного Помощника. Им казалось, что с каждым его словом они становятся умнее на одну мысль. Правда, они не могли точно сказать, на какую именно мысль поумнели, но ощущение все равно было приятным.

Безголовый видел, что и сейчас золотые слушают его помощника чрезвычайно внимательно. На лицах некоторых из них появились слезы, которые были хоть и непрошеными, но желанными.

— Наша малострадальная страна мало страдала потому, что это — Великая Страна. Великая страна любит своих великих сыновей великой любовью. Чем же отвечают великие граждане своей великой стране? — Спросил Безголовый и сам себе ответил. — Тем же. «Каким именно: тем же?» — спросите вы. И я отвечу: «Преданностью. Верностью. Любовью».

«У него всегда есть ответы на собственные вопросы», — подумал Безголовый, мечтая только об одном: чтобы праздник поскорее кончился.

Неприятные воспоминания продолжались. Более того, в его подрубленном головном механизме все беседы с Главным Помощником, которые они вели в последнее время, перемешались, и, вздохнув, он вспомнил как бы один длинный, неприятный, тяжелый разговор…

4

…Она стояла перед ним так близко, что просто никак нельзя было к ней не потянуться. И он потянулся к ней руками, ногами, всем телом, ибо только так можно было ее удержать: слившись, став с ней единым целым. Ее руки упали ему на плечи… Петрушин всегда удивлялся: откуда в этих тонких руках такая сила, что хватает ее на двоих. Когда он чувствовал на своих плечах эти руки, ему казалось, что весь он наполняется каким-то неестественным, богатырским могуществом…

Петрушин потряс головой, отгоняя наваждение.

«Что у нас за страна? — подумал он. — Здесь ерунда считается важнее любви, и кажется, будто все здесь делается для того лишь, чтобы у влюбленных не было ни времени, ни сил встречаться».

«Что у нас за страна? — подумал Медведкин, стараясь вслушаться в речь Безголового и все больше понимая бессмысленность этого. — Взять бы и чего-нибудь изменить в ней…»

«Что у нас за страна? — подумала Матрешина. — Купить краски, столь необходимые любой женщине для обновления себя, и то — проблема».

«Что у нас за страна? — подумал Клоунов. — Здесь постоянно приходится бояться, и ни на что другое просто времени не остается».

5

— Что у нас за страна? — спрашивал Безрукий в начале этого противного разговора, всплывающего сейчас в памяти. — У нее даже названия нет. А ведь это ты отвечаешь за страну, командир.

— Мы называемся Великая Страна. По-моему, неплохо, — примирительно отвечал Безголовый.

— У нашей страны даже прошлого нет, — напирал Безрукий. — И ты, как Командир, ничего не делаешь, чтобы оно появилось.

— Как, то есть, не делаю? — Весьма наигранно удивился Безголовый. — А памятник Великому Конвейеру? — Мы его откроем в самое ближайшее время, уже утвержден макет. И ты на его открытии скажешь речь.

Безголовый усмехнулся.

— Почему Почетной Казни подвергаются только солдаты, а плюшевые никогда? — Выспрашивал Безрукий. — В конце концов, подобная несправедливость может вызвать недовольство народа.

— Все, что почетно, может быть связано только с золотыми. И ты это прекрасно понимаешь.

— Но мы могли бы издать соответствующий Приказ, — не сдавался Безрукий. — И тех из плюшевых, кого мы сочтем наиболее достойными, тоже подвергать Почетной Казни.

— Во-первых, ничто не должно уравнивать золотых и плюшевых. Тебе ли этого не понимать? — Спросил на этот раз Безголовый. А потом соврал: — Кроме того, не все в нашей стране свершается приказами.

На самом деле Великий Командир прекрасно знал, что с помощью приказа можно все свершить и все объяснить.

— А знаешь ли ты, что плюшевые готовят бунт?

— Главное, что ты это знаешь, — улыбнулся Безголовый. — В истинном государстве обязательно должны готовиться бунты, — так повелось, но истинные командиры их должны вовремя пресекать.

Вот оно слово — сказано. Стоя на трибуне, Безголовый вздохнул, вспомнив это ужасное слово, которое зачастую даже лишало его сна.

Истинное государство. Была ли его страна настоящей? Несмотря на многочисленные Приказы, уверенность в этом не приходила.

Все имел Великий Командир для полного счастья. Государство его было великим, и Безголовый мог делать в нем все, что захочет. Даже любовь к нему пришла не настолько счастливая, чтобы быстро превратиться в привычку, но и не настолько несчастная, чтобы стать трагедией. Единственное, о чем мечтал Великий Командир: быть уверенным, что страна его настоящая. Однако, как добиться этой уверенности, он не знал и даже страдал из-за этого. Не очень, правда, часто и сильно, но страдал…

— Мы должны помнить свои корни, свои истоки. Мы должны твердо знать: от кого произошли и кому, собственно, обязаны всем тем, что у нас было, есть и будет. Чтобы не было никаких сомнений, кого именно благодарить. — Так заканчивал свою речь Безрукий. — Это наша история, о которой мы забывать не вправе и которой мы вдохновенно прокричим наше троекратное: «Ура!»

Троекратное «Ура!» немедленно разнеслось над площадью.

— Покрывало… — То ли от тяжести воспоминания, а может, от долгого молчания голос Безголового стал немного сиплым, и он крикнул, что есть мочи: — …снять!

Покрывало слетело на землю, и перед собравшимися на площади предстал огромный постамент, на котором золотыми буквами было выбито «ВЕЛИКИЙ КОНВЕЙЕР».

На постаменте ничего не было. Он был гол и пуст, как солдатская каска. Только прямоугольный.

«Все-таки хорошая идея — пустой постамент, — похвалил себя Безрукий. — Ничто не отвлекает от главного, ничто не навевает ненужных мыслей. А надпись однозначно указывает, кому необходимо здесь преклоняться».

— На этом праздник открытия Памятника Великому Конвейеру считаю закрытым, — радостно сообщил Безголовый.

Плюшевые захлопали.

Солдаты три раза крикнули «Ура!» — они не могли отказать себе в этом удовольствии.

Глава вторая

1

Великая Страна честно спала.

Великий Свет был давно погашен, и даже Хранитель Великого Света, устав делать вид, будто он в состоянии что-либо охранять, спал, прислонившись спиной к теплой стене и доверив усталую голову холодной стали автомата.

Тишина, темнота и спокойствие властвовали всюду: в солдатских казармах, которые были выстроены из книг, и, согласно Приказу, считались самыми комфортабельными жилищами в стране; в разноцветных, выстроенных из кубиков, домиках, где коротали свои одинокие вечера плюшевые; во Дворце Великого Командира — огромном доме, разместившимся под диваном, во всех его комнатах и комнатках; короче говоря: всюду властвовали тишина, темнота и спокойствие.

Только что ж это за тишина, если она не обманчива?..

Зайцев вышел из своего домика, огляделся по сторонам: никого. Дверь за ним закрылась, естественно, скрипнув. Вязкая тишина рухнула на плечи, придавив голову. Сердце учащенно забилось.

Зайцев засунул руки в карманы и зашагал по темному пространству.

В далекую огромную пропасть окна упал лунный луч. Ничего не осветил, однако, стало еще более таинственно и жутко.

«Хорошая какая атмосфера, — подумал Зайцев. — Самая подходящая для нашего дела. — Он усмехнулся. — Как же все, однако, перепуталось: наше дело, мое…»

Развить мысль Зайцеву не удалось: под ноги бросилась тень. Зайцев замер и, на всякий случай, сжал кулаки.

— Истина, — прошептал он.

— Правда, — ответила тень.

— Крокодилин — ты? — радостно спросил Зайцев.

— Ну это… Как это?.. Хоть бы и я… — буркнул Крокодилин.

И они пошли рядом.

Лунный луч добрался до огромного зеркала, и оно стало похоже на озеро, вставшее зачем-то вертикально, а может — на водопад, который, устав от бессмысленности падения, застыл ровной голубой стеной.

Отразившись от зеркала, луч застыл на белом циферблате часов с кукушкой, но через мгновенье растворился в темноте.

Атмосфера стала еще более таинственной.

«Хорошо-то как: жутко», — улыбнулся Зайцев, но Крокодилин его улыбки не заметил.

Крокодилин вообще предпочитал глядеть под ноги и не вертеть без дела головой по сторонам.

Так и шли они вдвоем среди темноты. Целеустремленные. Смурные. Но в глубине своих душ очень счастливые, ибо знали, куда они идут и зачем. Дело их было благородно, а потому — разумеется — прекрасно.

— Истина, — услышали они за спиной тоненький голос Пупсова.

Хором ответили:

— Правда.

И продолжали путь втроем.

— Как же тебе удалось не уснуть в столь позднее время? — едва сдерживая иронию, спросил Зайцев.

— На благородное дело идем, друг, — ответил Пупсов. — История делается сегодня. Если не мы, то кто тогда перевернет эту страну к чертовой матери? — С этими словами Пупсов отвернулся и, чтобы никто не увидел, зевнул.

Они шли, печатая шаг. И шаги их гулко нигде не отдавались.

Вскоре к ним присоединились Собакин-большой и Собакин-маленький.

Шагать впятером было уже совсем приятно.

— А если вдруг облава? — все-таки спросил Собакин-маленький.

— Расправимся. Ни один не уйдет, — прошептал Зайцев.

А Пупсов добавил веско:

— Мы сильны правотой своего дела.

Крокодилин тоже сказал свое слово:

— Наше оружие… оно… это… оно… не заржавело пока.

И все ощутили необыкновенное чувство единения.

Путь пятерки лежал мимо Хранителя Света.

Хранитель совсем уже сполз на пол и теперь спал, укрывшись веревочной лестницей, лишь иногда блаженно покрякивая во сне: почему-то на посту спится особенно хорошо.

Взглянув на него, Собакин-большой и Собакин-маленький одновременно подумали, что спящий солдат и спящий плюшевый очень похожи на детей, а значит — и друг на друга. Но быстро сообразив, что мысль эта может завести настолько далеко, что там их, пожалуй, уже и не найдут, они лишь посмотрели друг на друга и ничего не сказали.

— А что — если? — спросил Пупсов и выразительно посмотрел на Хранителя Света. Взгляд его выражал недоброе. — Время работает на нас. Чем собираться, обсуждать, голосовать… Лучше раз — и все. Сразу — восстание. Тут справедливость восторжествует, а мы спать пойдем.

Все поняли, на что намекает Пупсов и уставились на Хранителя Света.

Светила скупая луна…

2

Петрушин вышел из своего домика, запер дверь и пошел к Медведкину.

Петрушин шел спокойным, ровным шагом: глаза его постепенно привыкли к темноте, а солдат он не боялся, потому что знал точно: ночью в Великой Стране не спит только тот, у кого есть дела. А у солдат какие дела ночью? У них и днем-то с делами не особенно густо…

Петрушин шел и изо всех сил старался не думать. Он уже понял: мысли приходят из жизни, больше им неоткуда взяться. Ну а если жизнь печальная, то и мысли — соответственно…

Он изо всех сил старался не думать о том, что уже который день не может написать ни строки, а когда он не пишет, то ощущение такое, будто жизнь остановилась, а он торчит посредине этой жизни словно памятник Великому Конвейеру — такой же громоздкий, нелепый и бессмысленный. Впрочем, об этом размышлять было не только глупо, но и небезопасно: ведь мысли непременно уходят в жизнь, и ведут по ней, а куда может завести такое сравнение?

Петрушин изо всех сил старался не мечтать про антитолпин… Хотя, конечно, хотелось изобрести такую штуку, которая фантастическим образом подействовала бы на жителей Великой Страны, и они вдруг стали бы каждый по себе. Слово «антитолпин» Петрушину ужасно нравилось… Но, кроме самого слова, Петрушин ничего больше про антитолпин не знал — ни как он выглядит, ни, тем более, как его изобрести. А чего мечтать понапрасну, да еще про такое неконкретное?..

Потом Петрушин постарался не думать о Ней, не вспоминать, что Она давно не приходила к нему, не размышлять о том, что без Нее жилище его превращается в пристанище одиночества, а что можно сочинить в пристанище одиночества? Какие-нибудь глупые сантименты да и только… Вот ведь и к Медведкину он идет не за тем, за чем идут все остальные плюшевые, но лишь для того, чтобы увидеть Ее.

И тут Петрушин испугался: как бы не начать думать о том, зачем идут к Медведкину все остальные. Благородная непонятность их общего дела не только не вдохновляла Петрушина, но даже вызывала легкое, как жжение, раздражение.

Петрушин зашагал еще быстрее, будто хотел убежать от своих мыслей.

Подумал: одиночество — это когда жизнь не дарит ни одной приятной мысли. А потом решил печально: ну ни о чем нельзя подумать, совсем ни о чем.


Скупая луна высвечивала шесть силуэтов: пятеро стояли, шестой лежал. Над их головами чуть покачивался шнур выключателя.

— Ну что? — ухмыльнулся Пупсов и поднял голову. — Какие будут предложения по поводу моего предложения? Или будем голосовать, как требует Медведкин? — Он обвел друзей взглядом и нервно зевнул.

Тревожная тишина повисла в воздухе и задрожала.

— Друзья могут нас неправильно понять, — почему-то прошептал Зайцев. — Они нас ждут там, а мы в это время тут…

От его голоса тишина задрожала еще сильнее и лопнула. Все непроизвольно втянули головы в плечи.

И тут сказал свое веское слово Крокодилий:

— Нельзя, так сказать, опускаться до этого… до… самоуправства. Нужен суд этих… друзей. Наш плюшевый суд.

И тогда, с достоинством отвернувшись от Хранителя Света, они зашагали своей — общей для всех — дорогой.

3

Подходя к дому Медведки на, Петрушин увидел Ее — точнее Ее тень. Тень скользнула по двери дома и исчезла за углом.

«Она? Не Она? — вздрогнул Петрушин — Неужто галлюцинации начались от этих мыслей?»

И тут из-за угла появилась Матрешина.

— Истина, — звонко крикнула она.

— Не видишь, что ли, это я — Петрушин, — приветливо улыбнулся Петрушин.

Матрешина смотрела на него, не мигая. Недобрый огонь в ее глазах высвечивал верность неясным идеалам.

— Пароль, — сказала она уже сквозь зубы. — Я говорю: истина. Твой ответ, друг?

Петрушин махнул рукой и направился к двери дома.

— Истина, — повторила Матрешина в третий раз, и слово это прозвучало как угроза.

— Правда.

— Истина, — раздалось по ту сторону двери.

Дверь открылась. На пороге стоял Медведкин.

— Опаздываете, — назидательно сказал он. — Друзья уже собрались. Ждут.

В комнате висел полумрак. Очертания исчезли, вокруг стола сидели тени. Ощущение чего-то неясного, но чрезвычайно важного витало в воздухе.

Петрушин прошел в угол комнаты. Огляделся: Ее не было.

Совершенно некстати раздался чей-то храп. Столь приятное и необходимое ощущение тотчас пропало.

— Пупсов? — не то спросил, не то позвал Зайцев.

В ту же секунду храп исчез, на смену ему пришел уверенный голос Пупсова:

— Именно поэтому мы должны положить конец бесчинствам, которые творятся на нашей, пока еще малострадальной, Родине. Кто, если не мы, сделаем это? Нам не нужны новые страдания. И старые нам тоже не нужны!

— Мы еще заседание не начали, а ты уже как-будто выводы делаешь, — нервно прошипел Медведкин.

А Зайцев сказал:

— Необходимы самые жестокие, самые крутые меры. Террор, я не побоюсь этого слова.

Тень Медведкина возвысилась над столом и важно произнесла:

— Не будем торопиться, друзья. Друзья! Тайное заседание «Тайного совета по предотвращению» объявляю открытым. Сегодня на повестке ночи один вопрос…

Каждый раз, когда Медведкин называл их тайный совет — Петрушин думал: надо непременно спросить его, что они собираются предотвращать, и каждый раз в конце заседания он забывал об этом.

4

А ночь, между тем, уже начала, лениво ворочаясь, переваливать через середину. Небо в провале окна еще не явственно, медленно и постепенно, но все же начинало сереть, и страх, который обязательно приносит с собой чернота ночи, растворялся в сером сумраке небес.

«Самое время для моего дела», — подумала Мальвинина, улыбнулась и, хотя была совершенно одна, по привычке прикрыла ладонью рот.

Дом Медведкина ей удалось миновать незамеченной. Правда, подходя к нему, она едва не столкнулась с Петрушиным, но сумела вовремя ускользнуть за угол.

«Только с ним мне еще не хватало встретиться», — Мальвинина снова улыбнулась.

Дворец Великого Командира был все ближе, ближе. Она еще не видела его, но знала точно: вон за тем домиком поворот, потом еще, а потом…

Она почувствовала на себе дыхание могучего красавца Дворца, дыхание чего-то величественного и недосягаемого. Казалось, там, в этом сказочном огромном доме, и жизнь совсем иная — фантастическая и прекрасная, жизнь, которой правит только одно — красота.

«Интересно, сколько там комнат? — подумала Мальвинина. — Вот бы погулять по всем».

А вокруг: ни шороха, ни звука, ни даже легкого дуновения. Величественный силуэт Дворца на четырех ножках посреди тишины.

Пересекая дворцовую площадь, Мальвинина машинально поправила прическу. Руки ее предательски дрожали.

У самых ворот Дворца ее остановил странный звук — казалось, кто-то перекатывает камешки в пластмассовой коробке: то храпела дворцовая охрана, и звук этот обозначал — проходи любой, кто хочет.

Мальвинина слегка толкнула ворота, они раскрылись с легким и, разумеется, зловещим скрипом.

Через мгновение она уже вошла в дворцовые покои. Здесь было темно и душно, как под одеялом. Но Мальвинина знала все дворцовые переходы так хорошо, что ей не нужен был свет.

Шаг. Еще шаг. Еще один.

Жалобный стон сотряс огромный дом, и снова все стихло. Видимо, кто-то из охранников или лакеев застонал во сне. «Что снилось бедному солдату?» Впрочем, сейчас Мальвинину это абсолютно не интересовало. Да и вообще не интересовало.

Шаг. Еще один. Еще шаг.

Скрипнула половица. Звук показался пугающе громким. Мальвинина замерла — ей почудилось, будто за ней кто-то идет. Оборачиваться не было сил. Она замерла в ожидании чего-то ужасного.

Однако оно не наступило. Мальвинина перевела дыхание.

Шаг. Еще шаг. Еще один.

Наконец, подошла к нужной двери, глубоко вздохнула, собираясь с духом…

Безголовый бросился ей навстречу. Но вдруг остановился и оглядел ее с головы до ног, словно не веря в ее приход.

— Господи, — прошептал он. — Как же я ждал тебя, чуть с ума не сошел.

Мальвинина нагнулась и поцеловала Великого Командира. Поцелуй был долгим и возбуждающим.

Потом она поглядела на него — не то удивленно, не то восторженно — и сказала:

— Ты знаешь, я когда иду сюда, каждый раз ужасно волнуюсь. Мне кажется иногда, будто я делаю что-то очень-очень плохое, и меня за это могут наказать.

«Ты не так уж далека от истины, — усмехнулся Безголовый. — Если бы кто-нибудь узнал, что к Великому Командиру приходит плюшевая — тебе бы не поздоровилось».

Но вслух Безголовый ничего не сказал.

Мальвинина совсем уже собралась спросить, чего это он усмехается, как вдруг Безголовый подпрыгнул, наклонил ее голову, и впился губами в бледные, но крашеные губы.

За окном начинался рассвет.

Его рука сама нащупала вырез, скользнула по груди. Не отрывая губ, он начал расстегивать платье и, когда добился желаемого и платье упало на пол, — страсть захлестнула Безголового.

Они рухнули на широкую постель и стали кататься по ней, теряя остатки одежды.

Его руки обвили толстую шею Мальвининой с такой силой, что, казалось, еще мгновение и задушат. Мальвинина вскрикнула. Безголовый приподнялся на руках и посмотрел на нее сверху вниз. Грудь Мальвининой колыхалась, как… Ах, она так здорово колыхалась, что не требовала никаких сравнений! И Безголовый упал на нее.

Он не торопился, оттягивал то мгновение полного счастья, когда весь мир исчезнет и останется только восторг. Ему нравилось, что он может запросто управлять и собственным желанием и этим прекрасным женским телом. Он улыбался. Пожалуй, только в эти минуты ухмылка на его лице растягивалась в широкую счастливую улыбку.

— Звереныш мой, — ласково прошептала Мальвинина.

Безголовый стиснул зубы, почувствовал, что страсть перестает ему подчиняться, задохнулся… Мощный, почти звериный крик сотряс Дворец.

Они лежали рядом, тяжело дыша, и рука Безголового лениво поглаживала ее тело.

— Послушай, — Мальвинина приподнялась на локте, подперла рукой белокурую голову и посмотрела на Безголового тем единственным взглядом, каким могут смотреть женщины в те минуты, когда ощущают над мужчиной свою полную власть. — Ты любишь меня?

— Дорогая, — банально ответил Безголовый и банально притянул Мальвинину к себе.

Но Мальвинина банально отодвинулась — ей и вправду было не до этого. Она обиженно скривила губы и томно произнесла:

— Отчего же ты не хочешь, чтобы я всегда была рядом с тобой? Я могла бы жить во Дворце, считалась бы служанкой, или, я не знаю, кухаркой, лакейкой… Да какая разница, кем считаться, лишь бы жить во Дворце! — Она провела пальцем по безволосой груди Безголового. — Здесь такие широкие коридоры, столько комнат, вообще так много интересного…

Настал черед отодвигаться Безголовому.

— Ты же знаешь — это невозможно, — вздохнул он.

— Ну почему? Почему? — Мальвинина даже руками всплеснула, чтобы получше выказать свое непонимание. — Наоборот, это было бы очень демократично: у тебя во Дворце — плюшевая. Ты бы всем показал… показал бы всем, что… Не притворяйся! Ты прекрасно понимаешь, чтобы ты всем показал! Все бы увидели, какой ты хороший, добрый. Разве тебе не хочется, чтобы тебя любили и твои солдаты и мы, простые плюшевые?

— Любить надо в постели, в государстве надо властвовать, — пошутил Безголовый и расхохотался собственной шутке.

Но Мальвинина его радости не поддержала.

Надо сказать, Безголовый не привык, чтобы его о чем-нибудь просили, не был натренирован в искусстве вежливого отказа, и поэтому просьбы Мальвининой его сильно раздражали. Он хотел бы перевести разговор на какие-нибудь более безопасные рельсы, но Мальвинина уже пододвинулась к нему, и он почувствовал прикосновение ее огромной груди.

— Ну, пожалуйста, — попросила она. — Что тебе стоит? Разве для Великого Командира есть что-нибудь невозможное? Можно я останусь?

— Нет, — произнес Безголовый твердо.

— И я никогда не буду жить во Дворце? — В глазах Мальвининой застыли слезы, что предвещало начало истерики.

Стало ясно: скандала сегодня не избежать, и Безголовый почувствовал, что сдается, к тому же он понял, что устал и хочет спать.

— Нет, — повторил он совершенно спокойно. — Во Дворце ты жить не будешь никогда. И вообще, если бы кто-нибудь узнал, что во Дворец — ко мне! — приходит плюшевая, это бы сильно подорвало мою репутацию.

Мальвинина гордо поднялась с постели и начала одеваться.

— Не уходи, — банально попросил Безголовый.

— Думать, кроме тебя и мужиков больше нет в нашей Великой Стране? — банально спросила Мальвинина. — Если хочешь знать, меня есть, кому любить.

Это прозвучало настолько не изящно, что Безголовый даже решил не провожать Мальвинину.

«Все равно она никуда не денется, — справедливо подумал Великий Командир. — Вернется».

Мальвинина выскочила из его комнаты, хлопнув дверью.


От удара захлопнулось потайное окошко, находящееся над покоями Великого Командира.

Около этого окошка давно уже сидел Безрукий и внимательно наблюдал за происходящим внизу.

Да, повторим мы, ибо нельзя это не повторить: нужно быть особенно внимательным, когда берешься утверждать, будто все честно спали.

Безрукий снова открыл окошко, убедился, что Великий Командир действительно уснул, подумал: «Как же мне все это надоело! Кончить бы все это одним махом! Кончить-то не трудно, да вот что начать?» и пошел в свою комнату ждать доносчика.

Безрукий знал, что сегодня «Тайный Совет по предотвращению» должен принять очень важное решение. Он даже догадывался, какое именно. Но пока лишь догадывался. Приход доносчика должен был превратить догадку в знание.

5

А в доме Медведкина, между тем, заседание продолжалось.

— Какие мнения, друзья, по обсуждаемому вопросу? — грозно спросил Медведкин.

Наступила тишина. И тогда снова стал отчетливо слышен легкий храп Пупсова.

— Друг Пупсов! — крикнул Медведкин.

Пупсов, не открывая глаз, но совершенно уверенно, произнес:

— Именно поэтому данное решение по данному вопросу в данной ситуации я считаю наиболее правильным и, безусловно, целесообразным. Предлагаю голосовать.

— Точка зрения понятна, — сказал после некоторой паузы Медведкин. — Но хотелось бы сказать другу Пупсову: сейчас все устали, вся страна, однако есть такие исторические моменты в нашей истории, когда мы не вправе сидеть сложа руки или, например, спать…

— А кто спит, кто спит? — возмутился Пупсов. — Может, я сказал чего не так? Оспорьте меня. Поправьте. Я готов выслушать любую точку зрения. Это будет справедливо с точки зрения сегодняшнего понимания правды. Однако на данный момент мой взгляд мне кажется единственно верным.

— Прошу слова, — громко сказал Зайцев, и, не дожидаясь разрешения, продолжил. — Здесь кое-кто предлагает половинчатые меры. Ну уберем мы Хранителя Света, ну заменим его своим человеком. И что? Несправедливость-то останется?

— Но когда мы зажжем Великий Свет — это послужит лишь сигналом ко всеобщему восстанию, — робко возразил Собакин-большой.

А Собакин-маленький, оторвавшись от ведения протокола, добавил:

— Это не финал, а очередное начало нашей борьбы.

— Не согласен! — Вскочил со своего места Зайцев. — Только террор спасет страну! Только террор даст ей искомое благополучие и истинность. Тут кое-кто говорил, что при терроре кое-кто погибнет…

— Я говорил, — перебил Собакин-маленький. — И что?

— А то, — не унимался Зайцев. — Что нас больше волнует: отдельные жизни или настоящая жизнь Великой Страны? Да я сам первым готов бросить свою судьбу в огонь общего дела. Покажите мне только, где этот огонь горит!

Спор, наверное, продолжался бы еще: плюшевые любили спорить, подобная манера беседы казалась им наиболее интересной, — но тут раздался томный голос Матрешиной:

— А Петрушин не слушает.

— Друг Петрушин, — призвал Медведкин. — Что ж это вы? Не слушаете… Нехорошо. А хотелось бы знать вашу позицию по обсуждаемому вопросу.

Все члены Тайного Совета одновременно повернули головы в сторону Петрушина.

Петрушин стушевался. Он терпеть не мог, когда на него смотрело сразу столько глаз.

— Я не знаю… — тихо сказал он.

— То есть, у друга Петрушина нет позиции по обсуждаемому вопросу? Так надо понимать? — В голосе Медведкина явно прослушивался металл.

— А у него ничего нет, даже позиции, — хмыкнула Матрешина.

— Понимаете, — Петрушин с печалью заметил извиняющиеся нотки в своем голосе, но поделать с ними уже ничего не мог. — Тут такое дело. Мысли ведь приходят из жизни и в нее же уходят. Вот так.

Медведкин внимательно смотрел на Петрушина, ожидая, очевидно, продолжения.

Но его не последовало — Петрушин молчал и глядел себе под ноги.

И тогда Медведкин произнес:

— Предлагаю это мнение занести в протокол.

Собакин-маленький тихо попросил:

— Друг Петрушин, вы не могли бы повторить вашу мысль?

— Да чего там, — Петрушин улыбнулся. — Я — за.

— За что? — угрожающе спросил Крокодилий. — Я вообще не понимаю… Как-то же надо же все-таки как-то… Ведь здесь у нас не… Я извиняюсь, конечно… Как-то же все-таки необходимо…

Крокодилин, по привычке, оборвал фразу на полуслове.

— Ну чего вы там решили? — Замялся Петрушин. — Свет там чего-то… Восстание… Я не против. Живем-то, действительно, плохо, как-то не по-настоящему живем. Скучно.

— Предлагаю голосовать. Другие предложения есть? — Медведкин умел задавать этот вопрос таким тоном, что становилось совершенно ясно: других предложений быть не может. — Кто за?

Плюшевые так любили голосовать, что никогда не спрашивали, за что именно голосуют и всегда радостно поднимали руки вверх.

— А у друга Пупсова, может быть, какая-нибудь другая позиция? — прищурился Медведкин, заметив, что Пупсов снова уснув, не голосует.

— Я против поспешных решений, — твердо сказал Пупсов. — И в этом, если угодно, моя позиция. Состоит. Я считаю, что именно поспешные решения довели нашу страну до того, до чего она дошла сегодня, но я обеими руками поддерживаю то, о чем было сказано здесь, потому что, как я уже отмечал, в данной ситуации данное решение по данному вопросу мне представляется наиболее отдающим справедливостью.

В подтверждение своих слов Пупсов поднял обе руки. Из-за этого в протоколе заседания количество проголосовавших «за» было больше общего количества присутствующих.

— Друзья, мы приняли поистине историческое решение, — Медведкин смахнул со своих никогда не бритых щек непрошеную слезу. — Я уверен: сегодняшний день войдет в историю нашей Великой Страны. Эти слова непременно занести в протокол, — обратился он к Собакину-младшему. — Они пригодятся будущим поколениям.

Собакин строчил быстро-быстро.

Петрушин чувствовал, что засыпает. Он мучительно боролся со сном, но глаза все равно закрывались. Он уже представлял свою комнату, теплое одеяло…

Тут к нему подсела Матрешина и прошептала:

— Если хочешь, конечно, можешь положить голову мне на плечо. Да не бойся ты… А как снова голосовать начнут — я тебя разбужу.

Петрушин очень обрадовался этому неожиданному предложению.

Заседание, между тем, продолжалось.

И опять говорил Медведкин:

— А теперь, друзья, нам предстоит выделить из своих рядов того — не побоюсь этого слова — героя, который по веревочной лестнице поднимется до выключателя и включит для всей Великой Страны Великий Свет Великого Будущего. Какие будут предложения?

— А я все равно за террор, — не унимался Зайцев. — Пожалуйста — я проголосую за что угодно. Мне нравится сам процесс голосования. Но в душе все равно останусь за террор.

— Тут вообще… это… твоя душа — твое дело, вообще… а у нас… как это?., извините, дело, как говорится общее… правильно я говорю? — заметил Крокодилин.

И тут, прямо под окнами Медведкина, раздался страшный шум, явственно переходящий в грохот.

Все вскочили. По комнате заметались тени.

— Друзья, просьба сохранять спокойствие, — нервно закричал Медведкин. — Пока еще все нормально, мы пока еще живы.

Петрушин открыл глаза и удивленно огляделся по сторонам. В окне он увидел огромную тень. На мгновение тень перекрыла собой все пространство, а затем прыгнула в комнату.

Матрешина вскрикнула и прижалась к Петрушину.

Собакин-маленький уронил сначала протокол, потом карандаш, потом себя и, открыв рот, следил за происходящим из-под стола. Рядом с ним лежал Собакин-большой.

Тень немного полежала и стала медленно отползать.

И тут все поняли, что это — Клоунов.

Клоунов дополз до стенки, сел и оказалось, что он дрожит — мелко-мелко.

— Рассаживайтесь, друзья, рассаживайтесь, — Медведкин снова пригласил всех к столу. — Что с тобой, друг Клоунов?

Клоунов продолжал дрожать так мелко, будто непременно хотел заставить трепыхаться каждую, даже самую маленькую часть своего не очень большого тела. К тому же, из него начали вырываться странные, живущие абсолютно самостоятельной жизнью, слова:

— Друзья… Все… Мы… Вместе… Какое счастье… Общее дело… Справедливость… Испугался я… Шел… Испугался… Хотя, конечно… Общее дело… Справедливость… Великая Страна… Испугался… Все… Вместе…

Крокодилин подошел к Клоунову, внимательно поглядел на него и неожиданно громко крикнул:

— Молчать!

Это простое слово возымело волшебное действие: Клоунов не только замолк, но даже и дрожать перестал.

Крокодилин оглядел всех победно и крикнул еще громче:

— Говорить!

— А чего говорить-то? — внятно и четко спросил Клоунов.

Крокодилин засмеялся — видимо, каким-то своим мыслям — и снова уселся к столу.

— Хотелось бы, чтобы друг Клоунов объяснил присутствующим друзьям свой необычный визит, — снова взял бразды правления в руки Медведкин.

Петрушин положил голову на плечо Матрешиной и закрыл глаза.

— Испугался я, — промямлил Клоунов. — Вот шел по темным улицам. Шел себе. И вдруг подумал… Как подумал! Как представил! И испугался… До того испугался, что побежал…

— Что подумал? Что представил? Чего испугался, друг? — Доверительно спросил Собакин-большой.

— Не знаю… — вздохнул Клоунов. — Подумал и испугался. Но очень сильно.

Все посмотрели на Клоунова с жалостью, поняв вдруг, что на его месте мог оказаться каждый.

— Значит друг Клоунов так струхнул, что окно с дверью перепутал? — Медведкин усмехнулся, приглашая всех усмехнуться вместе с ним.

На этот раз его предложение поддержки не получило.

— Чего пристали? — не открывая глаз, произнес Петрушин. — Сдрейфил друг, со всяким может случиться. Давайте решим, чего там у нас еще не решено и пойдем по домам.

— Поддерживаю предыдущего оратора, — сказал Пупсов.

Медведкин окинул всех сочувственным взглядом, явственно давая понять, что подобный взгляд может принадлежать лишь тому, кто знает нечто такое, о чем остальные едва ли даже догадываются, и произнес:

— Тут кое-кто думает, что я спрашиваю зря. Что мне, может быть, делать нечего и потому я только спрашиваю. Но это ведь не так, друзья. Всем ведь хорошо известно: я не задаю вопросов понапрасну. Я считаю, и в этом, если угодно, состоит моя позиция, что, коль скоро друг Клоунов так здорово умеет лазить и высоты совершенно не боится — значит и быть ему тем героем, который доберется в исторический момент до выключателя и осветит нашу печальную жизнь ярким светом будущего! Есть другие предложения? Если нет — предлагаю голосовать. Кто за?

Все — кроме Пупсова и Петрушина — подняли руки вверх. Даже Клоунов поднял. По привычке.

— Друг Пупсов! — гаркнул Медведкин. — А ты что же?

— Мне бы хотелось сказать, — сказал Пупсов и открыл глаза.

— А вот этого как раз не надо, — перебил его Медведкин. — Сейчас не нужны слова. Нужно конкретно голосовать.

— Ну тогда я — за! — Пупсов поднял руку.

— Единогласно. — Это слово Медведкин произнес так, будто предлагал всем присутствующим деликатес.

— Нет, не единогласно, — Петрушин встал.

Он терпеть не мог произносить речи, и не только потому, что не любил находиться в центре внимания, но — главное — потому, что считал: когда собирается много плюшевых — то есть, больше двух — им нельзя ничего ни объяснить, ни втолковать, и от того речи — любые — штука в принципе бессмысленная.

А когда говорить все же приходилось, голос Петрушина дрожал и впечатление было такое, будто говорит он самое свое последнее слово:

— Вы понимаете… Дело в том… Конечно, можно любые решения принимать, самые невероятные, самые безумные… Может быть, я чего-то не понимаю — другие понимают. Дело не в этом. Я что хочу сказать? Может быть, спросить сначала Клоунова — хочет ли он быть героем? А то вдруг с этим восстанием что-нибудь не так получится? Или — вообще… Разве можно посылать плюшевого на смерть, даже не спросив: а хочет ли он умирать за нас? Кто дал нам такое право, друзья?

Петрушин замолчал, помялся немного в поисках еще каких-то слов, но, видимо, не нашел их и сел.

— У вас — все? — спросил Медведкин. — Хорошо. Будем считать, что проголосовали при одном воздержавшемся. — Улыбка счастья озарила его лицо. — Трижды вспыхнет Великий Свет. Это друг Клоунов трижды зажжет его и трижды потушит. Трижды! И это будет сигналом. — Он снова помрачнел. — А если еще кого-нибудь интересует, откуда у нас право на все, тем скажу так: великое право вершить историю дало нам время. Наше непростое время, которое требует от каждого из нас сами знаете чего.

— А потом как начнем всех крушить! — вскочил Зайцев.

— Это предложение мы обсудим позже, — Медведкин явно хотел заканчивать тайное заседание. — Напоминаю, друзья: расходимся по одному и в разные стороны.

У двери Клоунов задержал Петрушина:

— Спасибо, конечно. Только зря ты так… Кому-то ведь надо в герои? Пусть я — что ж делать?

Петрушин ничего не ответил. И Матрешину провожать домой не стал, мотивируя это тем, что расходиться приказали в разные стороны.

А направился Петрушин к собственному дому, чтобы побыстрей лечь в постель и уснуть. В последнее время он очень полюбил сон за непредсказуемость. Потому как это только мысли из жизни приходят, а сны приходят неизвестно откуда, и от них вполне можно ожидать чего-нибудь хорошего.


Безрукий проводил доносчика до двери Дворца — он всегда так делал — и подумал: «Что ж они все дураки-то такие, а? Даже неинтересно… Три раза зажжется — три раза погаснет… А самого большого дурачка героем хотят сделать! Не потянет он! Надоело все! Кончить бы это все одним махом… Кончить, конечно, дело нехитрое. А вот что начать? Как бы понять: что же надо начать, если это все кончить?»


В провале окна нагло брезжило утро.

Великая Страна начинала просыпаться.

Глава третья

Петрушин положил руки на стол и оглянулся.

На его кровати лежала Она. Она пришла к нему. Она осталась с ним. И самое удивительное: это был не мираж, не иллюзия, и не мечта даже. Она пришла к нему. Она осталась с ним.

Ее худая рука свесилась с постели, одеяло сползло и обнажилась тонкая шея.

Петрушин подошел, поправил одеяло. Снова сел за стол.

Спать не хотелось. Близость с Ней не отняла, но лишь прибавила сил.

«Почему Она пришла? Почему вернулась? — спрашивал себя Петрушин. — А может, она любит? Меня?»

Он прошелся по комнате и снова сел за стол.

«Конечно, — подумал Петрушин уже в который раз, — любовь — это когда тебя заколдовывают. Ты становишься несвободным и даже счастлив этой несвободой. Разве не колдовство? Когда все: и действия твои и мысли, не говоря о чувствах, зависят единственно от Нее, и даже не от поступков, что было бы хоть как-то объяснимо, но от взгляда, от звука голоса, от интонации; все разговоры, споры, все события твоей жизни становятся бессмысленными перед приходом хрупкого существа, властного и беззащитного одновременно, перед дурацкими Ее словами: „Ну вот я и пришла. Ты рад?“ Когда такое — разве ж это не колдовство? По-другому и не назовешь никак. Но от чего же я страдаю? — снова спрашивал себя Петрушин. — От чего мне так неспокойно даже, когда Она здесь, со мной, когда Ее дыхание делает живым дыхание моего дома? А может быть, мы страдаем в любви от того, что никак не можем понять: добрая нас волшебница околдовала или злая? То, что околдовала, — понятно, и даже банально отчасти, но ведь это важно: добрая или злая… Вот и сопротивляемся колдовству, вот и разбираемся в том, в чем вовсе не нужно разбираться, но чем необходимо жить. Боимся попасть в лапы злых волшебниц — пуще смерти боимся — и испуганные, трусливые, с легкостью необыкновенной теряем привязанность волшебниц добрых… Чем колдовство сильно? Верой. А если не веришь в доброе колдовство — оно исчезает, становится обыденностью… А вдруг любовь поможет создать тот самый антитолпин, — радостно подумал Петрушин, но тут же ответил себе: — Нет, Нет! О чем я? Любовь — бескорыстна, ее нельзя использовать. И потом любовь настолько добра, что может лишь притягивать, отталкивать учит отчаяние…»

Мысли путались. Становилось невыносимо думать обо всем этом. Распирали эти бесконечные внутренние диалоги, мучали, требовали выхода.

Он почувствовал, что комната заполнена Ее спокойным дыханием, и он купается в нем.

Что-то легкое, счастливое, нездешнее поднялось в душе Петрушина. Он схватил — не глядя — белый лист. Карандаш сам прыгнул в руку.

Петрушин писал.

И — пошло время.

Ударили часы, висящие под самым потолком. Плюшевые и золотые удивленно глянули на них, совершенно не понимая: к чему этот бой? О чем он? К чему зовет? О чем напоминает? И зачем это выскочила из странного окошка непонятная птичка? И почему она попыталась открыть клюв и крикнуть нечто похожее на звук: «Ку-ку». Что она имела в виду? И почему так быстро исчезла?

Жители Великой Страны не особенно любили поднимать голову и редко обращали внимание на этот домик с белым циферблатом, к тому же жители были уверены, что их мысли все время чем-то заняты, а потому они не задумывались над тем, для чего, собственно, этот домик нужен.

Стрелки стремительно пересекали круг.

Петрушин писал.

Солдаты Великой Страны ходили, дышали, глядели, короче говоря — жили. У них попросту не было другого занятия.

Чувствуя дыхание времени, все напряженней готовились к восстанию плюшевые.

Но и те и другие граждане Великой Страны с печалью замечали вдруг, что жизнь проходит. Уж это совершенно точно: жизнь проходит. Но они старались забыть об этом, потому что не любили думать про неприятное.

Петрушин писал.

Время двигалось. Бежало? Катилось? Шло? Скакало? Неслось? Ему было совершенно все равно, что о нем думают, и как называют то, что оно делает.

Ибо время делало только то, что умеет: двигалось вперед.

Время шло, шло и прошло. Прошло время.

Глава четвертая

1

Луна торчала в темноте ночи одинокой копейкой, и потому навевала грусть. Петрушин смотрел на луну и грустил, однако это занятие ему вскоре надоело, он отвел от луны глаза, глянул в зеркало.

В зеркале он увидел собственное лицо: глаза — собственные, в которых, как всегда, застыла вселенская печаль художников всех времен и народов; нос — собственный, предназначенный, казалось, для того, чтобы, рассекая им воздух, прокладывать путь хозяину; длинные волосы — собственные, рыжие, таких больше ни у кого нет. И только улыбка, долженствующая изображать непроходящую радость, — чужая, приклеенная.

«И чего ж эти правители так хотят, чтобы мы походили друг на друга? Что наш Безголовый, что этот залетный Воробьев… Проще им так, что ли? Антитолпина на них нет…»

Дальше Петрушин развивать эту мысль не стал, потому что не любил размышлять над бессмысленным.

Он повернул зеркало так, чтобы в нем отразилась Она.

Руки у Нее были собственные — тонкие и белые; волосы собственные — пышные, чуть голубоватые и всегда, даже во сне, хорошо уложенные; грудь под тонким одеялом угадывалась собственная и шея. И только улыбка — чужая, приклеенная.

«Сейчас как оторву эти улыбки, не могу их больше видеть!» — Это стремление подняло Петрушина из-за стола, но последовавшая за ним мысль, тут же усадила обратно. — «Ну оторву. А что толку? Первый же встречный золотой отведет в ПВУ. А так осточертело клеем морду мазать».

ПВУ — Пункт Всеобщего Увеселения — был создан, конечно же, по приказу Великого Командира. Но жители Великой Страны знали: с тех пор, как появился Воробьев — все приказы сочиняются им.

Спать не хотелось. Писать Петрушин снова не мог. Что было делать? Чем заняться? Хотелось задуматься о чем-нибудь приятном, утешительном, желательно — вечном.

И Петрушин занялся раздумьями о любви.

«Что же это такое: любовь?» — начал размышлять Петрушин, хотя рассуждать об этом не стал бы ни с кем и никогда. Даже с Ней — не стал бы. Пусть все мысли приходят из жизни — им просто больше неоткуда взяться, но им вовсе не обязательно возвращаться обратно в жизнь, надо же некоторым из них и в душе остаться, чтобы она не пустовала.

«Так что ж это такое — любовь? — продолжал Петрушин свои размышления для души. — Движение или остановка? Течение или берег? Мгновение, которое ценно в самом себе, или время, понять которое можно лишь в его протяженности?.. Вот приходит ко мне Та, кого я люблю больше всего на свете; Та, которая — единственная — может принести в мою жизнь смысл. И Она не только приходит ко мне, но и остается со мной. Не только дарит мне страстный восторг ночи, но и преподносит спокойную радость утра, ибо только эта радость и может принести ощущение спокойствия и постоянства, — а разве не этого ищем мы в любви?.. Но отчего же мне всего этого мало? Почему все время кажется, что, даже бывая у меня дома, она убегает? Почему, когда она выходит из моего дома, я готов броситься за ней, чтобы увидеть, куда она идет? Отчего мне мало того, что есть? Говорят, любовь — вечное беспокойство. Но об этом стихи хорошо писать и романы — жить так нельзя… А вдруг мое беспокойство — это просто-напросто предчувствие? Предчувствие ухода, предвосхищение потери? — Подумав так, Петрушин почувствовал, как легкий холодок поднимается у него от сердца к самому горлу. — Ну хорошо — пусть так. Все конечно, даже любовь. Отчего же мне мало сегодняшнего счастья? Или в любви существует только будущее, предчувствия которого и определяют наше самочувствие, а настоящего у любви попросту нет? Вот если бы я стал каким-нибудь Безголовым или Воробьевым, я издал бы соответствующий Приказ, и тогда все проблемы бы исчезли. Мы жили бы с Ней, согласно Приказу, ни о чем бы дурном не помышляли, не переживали бы ни о чем: ведь это так просто — соответствовать Приказу. Где есть Приказ — там нет проблем, но где есть Приказ — там нет и любви. Не потому ли разные чувства испытывает наш народ к своим правителям: и боязнь, и пренебрежение, и даже уважение иногда, вот только любви не бывает. Потому любовь и приказ не могут пересечься никогда».

И тут Петрушину стало страшно — не то чтобы он испугался чего-то внешнего (сторонний страх победить нетрудно), он испугался себя, собственных своих мыслей. Он вдруг с ужасом понял, что, даже рассуждая о самом интимном — о душе своей, о любви, — все равно рано или поздно в мыслях своих приходит он к правителям, к государству, ко всему тому, о чем не только думать — вспоминать не хочется. Начав размышления с Нее, как-то быстро и незаметно он добрался до Воробьева — этого странного существа, которое перекраивало их жизнь под их собственное неумолкающее «Ура!»

«Неужто я даже в мыслях своих несвободен? — подумал Петрушин испуганно. — Неужели мне от этого Воробьева даже в размышления не уйти? Неужто нигде в нашей Великой Стране нет места уединению? Неужто даже для меня, для одного, нет хоть какого антитолпина?» — Петрушин непроизвольно глянул в зеркало, увидел приклеенную чужую улыбку на своем лице, уронил голову на руки и зарыдал.

Так и сидел за столом, уронив голову. Копейка луны закатилась за облака, а он все сидел — сначала рыдал над этой так называемой жизнью, а потом забылся тяжелым каменным сном.

2

И снился Петрушину Воробьев. Серой бесформенной массой возвышался Последний Министр над Петрушиным, давил на глаза, на сердце, на душу и, как заведенный, повторял одни и те же слова: «Жить. Народик. Лучше. Жить. Народик. Лучше…»

Петрушину казалось, что этот рефрен никогда не кончится, но Воробьев неожиданно упал, начал биться головой о землю — тук! тук! тук! — исступленно крича: «Истина… Истина… Истина…»

Петрушин в ужасе открыл глаза.

Кто-то тарабанил в стену его дома, повторяя: «Истина… Истина… Истина…» И чем чаще повторялось это слово, тем больше исступления слышалось в голосе.

Во сне заворочалась Она.

— Кто это? — сонно прошептали тонкие губы.

— Не волнуйся. Спи. — Петрушин вскочил, натянул брюки, распахнул дверь и прошептал в ночь. — Правда.

— Истина, — раздалось у самого его уха.

Перед ним стояла Матрешина. В ее взгляде перемешались презрение и любопытство. Правда, где-то на самом донышке глаз существовало еще что-то третье — доброе, приятное, — но Петрушин предпочел этого не заметить.

— Ну чего, — спросила Матрешина, — опять, что ль, твоя пришла? Дрыхнет?

— Чего надо? — отрубил Петрушин.

— Тебя, родимый, Медведкин зовет на тайное заседание «Тайного совета по предотвращению».

— По предотвращению чего? — Петрушин тянул время, размышляя, как бы отказаться повежливей.

Матрешина оставила его вопрос без ответа. У нее уже была заготовлена речь, которую она и произнесла.

— Я вижу, друг Петрушин, ты совсем забылся в своей постели. Оно, конечно, под теплым одеялом приятней, чем в общем деле. Только вот, если все мы по кроватям разбредемся, что ж тогда будет с нашей страной? Ты об этом подумал?

«Начинается», — подумал Петрушин.

А вслух спросил:

— Что вам от меня надо?

Из глаз Матрешиной исчезли все чувства, кроме презрения.

— Все ясно, — грозно сказала она, — променял ты, друг, общее дело на индивидуальную постель. Так друзьям и передам.

«А ведь она симпатичная, эта Матрешина, — подумал Петрушин. — Почему-то я этого никогда не замечал…»

А вслух сказал:

— Что хочешь, то и передавай.

— Что хочу? — Матрешина ухмыльнулась одними ноздрями, и сказала тихо-тихо. — Слушай, а может все-таки пойдем, а? Там хорошо так — полумрак. Посидим. Поговорим про важное. Ты на моем плече поспишь, а?

— Я привык дома спать.

«Зачем я грублю?» — подумал Петрушин.

Матрешина отвернулась, и уже через секунду растворилась в чуть подрагивающей темноте ночи. Петрушин зачем-то смотрел ей вслед, хотя ничего не было видно.

Потом он запер дверь, разделся, юркнул под одеяло.

Она сразу же потянулась к нему, будто успела истосковаться, прижалась, обвила тонкими руками. Петрушин начал целовать Ее — сначала осторожно, бережно, боясь разбудить, а потом истово, страстно, забыв про все на свете…

3

Атмосфера в комнате была накалена предчувствиями будущих исторических свершений. За столом сидели плюшевые. Их лица, искаженные одинаковыми приклеенными улыбками, казались немного жутковатыми. В глазах плюшевых светилась решимость идти на все. (Правда, внимательный посторонний взгляд, без сомнения, заметил бы, что точное направление пути в глазах плюшевых пока еще не прочитывалось).

— Какие будут предложения по вопросу, стоящему сегодня на повестке ночи? — В голосе и во взгляде Медведкина при этих словах зазвенело столько металла, что все, сидящие за столом, невольно втянули головы в плечи. А Пупсов даже проснулся. Разумеется, первое, что он сделал, не успев даже глаза как следует открыть, начал речь.

— Что касается меня лично, то, понимая тот факт, что мнение мое — не более нежели мнение одинокого плюшевого, все же хотелось бы сказать. Однако, прежде чем сказать о том, о чем особенно хотелось бы сказать именно в этот, без сомнения, исторический для каждого в отдельности и для всех вместе момент, — думается, имеет смысл сказать, пускай для начала, несколько о другом. Так вот. Знаете ли, друзья, что волнует более всего? Надо признать, глядя друг другу прямо в уставшие глаза, что не научились мы пока еще решать судьбоносные вопросы как должно, как требует того наше традиционно непростое время. Подчас, зачастую, кое-где, порой мы все-таки решаем их неправильно, так как привыкли решать вопросы обычные, к судьбоносным никакого отношения не имеющие! Одним росчерком пера! Реже — двумя. И крайне, крайне редко — тремя росчерками! Нельзя же так, друзья мои! Можно как-нибудь иначе, помня о той ответственности, об этой обстановке и о сложившейся ситуации. Вся Великая Страна подглядывает за нами и очень надеется на нас. А мы… Эх! — Пупсов ударил себя по коленке, сел на место и закрыл глаза, как бы от отчаяния.

— Интересное предложение, — заметил Медведкин. — Нам очень важно сегодня не забывать и про ответственность, и про обстановку, и про ситуацию. Вовремя напомнил нам об этом друг Пупсов, очень вовремя. Спасибо.

Тут со своего места поднялся Крокодилий, метнул на всех недобрый взгляд, дважды открыл рот, но лишь с третьей попытки изо рта стали выскакивать слова, впрочем, выскакивали они как-то порознь, недружно:

— Я не понял… чего это?., усложнять это… чего?.. Ну мы это… Мы как все навалимся вместе, когда… Этого Хранителя Света… как говорится… уберем… Вот… Потом Клоунов… наверх как залезет… как три раза, как говорится, вспыхнет… вот… и победа будет… как это?.. за нами… короче говоря…

Услышав эти простые слова, плюшевые загрустили: дело получалось настолько простым, что за него даже неинтересно было браться. Не было у плюшевых веры в то, что легко свершалось.

И тут вскочил со своего места Зайцев.

— Неужто ты думаешь, друг Крокодилин, что можно вот так, запросто совершить историческое дело? — Прямо и четко поставил он вопрос.

— А чего? — Не унимался Крокодилин. — Выйдем, как говорится, вместе. Снимем. Хранителя… Вот… И это… навалимся… Клоунов… это… влезет… И… как говорится… победа!

— Что-то у тебя все слишком просто? — Зайцев попытался ухмыльнуться, но приклеенная улыбка превратила ухмылку в гримасу. — А ведь сам же перечисляешь такое огромное количество дел, и ведь каждое из них может завершиться печально, а то и просто трагически. Надо вместе собраться, надо идти в полной темноте, надо найти Хранителя Света, надо нейтрализовать его или уничтожить… Список дел я могу продолжить. А сколько нас еще ждет непредвиденных трудностей? А сколько — предвиденных, но не учтенных?

Услышав слова Зайцева, плюшевые с радостью поняли: дело их трудное, почти безнадежное, а значит, без сомнения, стоящее, историческое дело.

Теперь плюшевым стало совершенно ясно, что нужно делать дальше: они начали назначать Ответственных. Делалось это просто, но долго: сначала выдвигали кандидатуру, потом — утверждали голосованием. К тому же плюшевых оказалось меньше, нежели ответственных должностей, и поэтому некоторых плюшевых пришлось утвердить Ответственными за два, а то и за три дела.

Когда процедура наконец завершилась, поднялся Медведкин.

— Возможно, кое-кто со мной не согласится, — сказал он тоном, отвергающим любое несогласие. — Но мне представляется, что мы приняли настоящие исторические решения. Теперь, когда каждый на собственных плечах ощущает всю ответственность за наше общее дело — победа, наверняка придет за нами. А за кем ей, собственно, еще приходить? — Сделав паузу, позволяющую присутствующим оценить сказанное, Медведкин завершил свою небольшую, но важную речь традиционно-демократическим пассажем. — Возможно, у кого-нибудь есть иные мнения, дополнения, суждения?

И тут поднялся Собакин-большой.

— Я целиком и полностью поддерживаю и присоединяюсь. Только вот что я хотел сказать… — Собакин-большой сделал паузу и выдохнул одно лишь слово. — Воробьев.

Услышав эту фамилию, плюшевые снова запечалились.

— Я прошу понять меня правильно, — продолжил Собакин-большой. — Конечно, бунтовать — дело хорошее. Тем более, есть ведь против чего бунтовать. И все же… С тех пор, как появился Воробьев, жизнь наша несравненно стала лучше. Вот, например, мы улыбаемся все время, а раньше улыбались гораздо реже. Или вот еще пример: Дворец теперь называется хижиной, мелочь, казалось бы. Однако, мы больше не завидуем нашим руководителям, потому что нельзя завидовать тем, кто живет в хижине. И каждый из нас теперь может выйти на площадь и сказать все, что он думает. Никто, правда, не пробовал, но не это ведь важно. Раньше мы и помышлять об этом не могли, а теперь — можем помышлять. Так я вот что думаю: может быть, с помощью Воробьева у нас, действительно, успешно строится настоящее, истинное государство? Может, пока подождем бунтовать, а?

Плюшевые совсем загрустили. Жизнь, которая еще совсем недавно казалась такой перспективно-трагической, в секунду обернулась перспективно-простой.

«Куда же теперь девать Ответственных? — задумались плюшевые. — Получается, мы зря голосовали?»

И снова всех выручил Зайцев.

— Я ничего не имею против Воробьева, — сказал он. — Мне тоже очень нравится его должность: Последний Министр. Не каждый, согласитесь, рискнет занять такой пост, с которого отступать дальше просто некуда. И по поводу того, что каждому приятно выйти на площадь и чего-нибудь крикнуть, поспорить, — конечно, так оно и есть. Только вот что, друзья, как-то нехорошо получается: договорились, вроде, бунтовать. Сами себе слово дали. А теперь что ж — отказываться? Нехорошо это, не по-нашему, не по-плющевому.

— А это… как его?.. с этим… как говорится… с Воробьевым что делать? — спросил Крокодилий.

— А что делать? — как бы удивился Зайцев. — Назначим Ответственного за Воробьева — вот и все. Пойдем себе спокойненько бунтовать, зная, что за Воробьева у нас несет персональную ответственность… — Он оглядел всех оценивающим взглядом. — Кто у нас не имеет еще ответственных получений?

— Петрушин не имеет, — раздался тихий голос Матрешиной.

— Но ведь Петрушина нет среди нас! — воскликнул Клоунов.

Его немедленно поправил Зайцев:

— Петрушина нет с нами в территориальном смысле, но в духовном, я уверен, он здесь. Мало ли какие у него сегодня могут быть дела? Но бунтовать он точно пойдет. Итак, ставлю на голосование: назначить Ответственным за Воробьева Петрушина. Кто за? Кто против? Воздержался, может, кто по дури?

Проголосовали единогласно.

Также единогласно решили бунтовать в самое ближайшее время — очень уж хотелось.

4

Как только доносчик ушел, Безрукий снова почувствовал приступ меланхолии.

Надо было спускаться вниз, к Безголовому — готовый очередной секретный Приказ лежал в папке, не хватало только подписи Великого Командира, и он вступит в силу. Безрукий медлил. Он понимал: как только дело решится, придется снова подниматься сюда, ложиться в кровать, а значит опять бессонница.

Бессонница завладела ночами Безрукого с тех пор, как во Дворце появился Воробьев. Конечно, Главный Помощник Великого Командира и раньше редко спал по ночам: он предпочитал вершить ночами те дела, которые боялись дневного света. Но тогда он владел бессонницей, а теперь — бессонница завладела им.

Безрукий прошелся по своим покоям, пытаясь отыскать среди вороха мыслей хотя бы одну приятную. В дверь постучали.

— Кто? — испуганно спросил Безрукий. — Входите.

Вошел солдат, отдал честь, спросил:

— О чем прикажете думать?

— О смысле, — ответил Безрукий, чтоб побыстрей отделаться.

— Есть! — гаркнул солдат, повернулся через левое плечо и вышел.

«Воробьевские штучки, — нервно подумал Безрукий. — И зачем ему надо, чтобы золотые думали? Жили ведь без этого — нормально жили. И вот ведь что самое обидное: эти золотые дураки считают: когда они думают по Приказу — это и есть свобода мысли! Еще бы! Раньше они и слова такого не знали: думать, а теперь пожалуйста — любой солдат может получить Приказ и думать себе на здоровье о чем приказано… Ладно, бунта не долго ждать осталось, не долго… Пусть Воробьев пока порадуется».

Безрукий встал на колени, открыл потайное окошко, глянул вниз.

Разумеется, в покоях Безголового сидел Воробьев и, развалившись на диване, вещал:

— Пойми, есть определенные законы, по которым и создаются настоящие государства. Если ты знаешь эти закончики, то задачка построения истинного государства решается легко и быстро. Поверь мне, я очень многое видел, я бывал в таких местечках, о которых вы и не подозреваете…

«Зачирикал, подлец! — вздохнул Безрукий. — И ведь об одном и том же долбит, об одном и том же. Откуда они знают, что настоящее государство строится именно так? А разве я строил не настоящее? Меня, между тем, никто не хотел слушать. И почему это к пришлым доверия всегда больше, чем к своим?»

Безрукий осторожно прикрыл дверцу потайного окошка, быстро сбежал вниз.

Увидев его, Воробьев вскочил с дивана.

— Главный Помощничек Великого Командирчика к нам пришел, — радостно завопил он. — Я ужасно рад тебя видеть!

— И я, — буркнул Безголовый.

— Я пришел по делу, — строго сказал Безрукий. — Дело очень простое. Великий Командир, тебе нужно подписать один очень важный тайный Приказ… Вот он, — и Главный Помощник достал бумагу.

— Завтра, — вздохнул Безголовый. — Все — завтра Ночью даже плюшевые спят, — и, обращаясь уже к Воробьеву, попросил. — Расскажи мне о тех местах, где ты бывал, пожалуйста.

Однако Безрукий был солдатом: сдаваться он не любил.

— Великий Командир, я прошу тебя подписать тайный Приказ именно сейчас, — сказал он совершенно спокойно. — Поверь мне: это дело государственной важности.

— О чем приказик? — поинтересовался Воробьев.

— О том, что если Великий Свет вспыхнет и погаснет трижды — это будет являться сигналом всеобщей тревоги.

— К чему это? — удивился Безголовый. — Раньше для объявления всеобщей тревоги было достаточно зажечь и погасить Свет дважды. А ты уверен, что солдаты сумеют досчитать до трех и не сбиться со счета?

Безрукий не стал отвечать, а продолжал как ни в чем не бывало:

— Если золотые увидят, что свет трижды погас и трижды вспыхнул вновь — они должны мгновенно собраться у памятника Великому Конвейеру и быть готовыми выполнить любой, даже смертельный Приказ.

Возникла пауза. Она начала быстро расти, превращаясь в пропасть между Великим Командиром и его Главным Помощником.

Но тут вступил Воробьев.

— Великий Командирчик, подпиши Приказик, — попросил он. — Иначе он долго еще не уйдет, а мы ведь так давно не пополняли наше «Руководство по руководству руководством настоящим государством».

Великий Командир тотчас подписал Приказ, и Безрукий, не прощаясь, вышел.

Он поднялся к себе, отдал Приказ посыльному, дабы тот незамедлительно, несмотря на позднее время, огласил его всем солдатам.

Хотя Безрукий точно знал, что в эту ночь плюшевые бунтовать не будут, но подстраховаться никогда не мешало.

Едва он сел на диван, чтобы предаться печальным размышлениям, как на пороге возник золотой.

— О чем прикажете думать? — строго спросил он.

Безрукий не был убежден, что это тот самый солдат, которому он уже приказывал недавно, и потому бросил коротко:

— О смысле.

Но золотой оказался как раз тот же самый.

— О смысле я уже думал, — гаркнул он. — О чем прикажете думать дальше?

— О жизни, — вздохнул Безрукий.

— Есть! — ответил солдат и, повернувшись через левое плечо, вышел.

Безрукий лег на диван, и чтобы хоть как-то развеселить себя, подумал: «Ничего, недолго вам ваше „Руководство“ пополнять, недолго…»

Глава пятая

1

В последнее время (а если уж быть совсем точным, то с тех пор как во Дворце появился Воробьев) слегка подрубленный головной механизм Великого Командира начал вести себя как-то странно, весьма непривычно для своего обладателя. Дело в том, что Великий Командир стал в последнее время излишне часто предаваться воспоминаниям. Вполне возможно, что головной механизм был просто не в состоянии переварить того обилия информации, которое выплескивал Последний Министр, и потому постоянно обращался к памяти — то ли за помощью, то ли за советом.

Разумеется, Безголовый и раньше позволял себе вдруг ненароком чего-нибудь да и вспомнить. Особенно он любил обращаться к своей памяти, когда приходилось выслушивать речи или просто гордо восседать в каком-нибудь публичном месте. Безголовый давно заметил: воспоминания придают лицу ту глубокую, окрашенную подчас трагизмом значительность, которая столь приличествует главе Великой Страны.

Но то были воспоминания нужные, не падающие с потолка, и вытребованные начинающим дремать разумом из самых глубин сознания. Стоило разуму начать дремать — и он тотчас будил память. Это понятно. А вот, чтобы так, ни с того ни с сего, предаться размышлениям о прошлом, когда и рядом никого нет, и заснуть было бы весьма кстати… Нет, такого с Безголовым не было никогда.

Безголовый лег на диван, укрылся одеялом и постарался не глядеть в потолок. Впрочем, он знал: можно глядеть в потолок, можно и не глядеть, можно закрывать глаза или оставлять их открытыми… Это не имело ровно никакого значения. Он знал, что он увидит.

Сначала возникала Мальвинина. Роскошно-огромная, притягательно-голая шла она прямо на Безголового, обязательно в какой-то момент одна грудь выскальзывала из ее рук и соблазнительно покачивалась. Шла Мальвинина странно: выбрасывая вперед свои толстые, но такие прекрасные ноги, покачивая бедрами и улыбаясь Безголовому не дурацкой приклеенной, но своей собственной зовущей улыбкой.

«Почему она почти перестала ко мне приходить? — думал Безголовый, вздыхая. — Это же пытка: и постоянно быть с нею не могу, и отвыкнуть не получается».

Однако, тут в воспоминания — это уж обязательно — своей прыгающей походкой входил Воробьев. Властным жестом он отодвигал Мальвинину, та, покачивая бедрами, выходила из видений Безголового, но напоследок обязательно всем телом поворачивалась к нему, будто дразнила. И исчезала.

А Воробьев, разумеется, оставался.

2

Великий Командир никогда не вспоминал, откуда взялся в Великой Стране Воробьев, как появился. Даже, если специально руководил своей памятью, пытаясь направить ее куда надо, не мог вспомнить, когда впервые увидел того, кто стал в его государстве Последним Министром.

Однако первый свой разговор с Воробьевым Безголовый помнил очень хорошо. Как и все последующие диалоги с Воробьевым, вспоминался он как-то странно: Великий Командир видел своего Последнего Министра, слышал его слова, а себя самого не видел и не слышал, будто был он фигурой лишней и вовсе для беседы ненужной.

Воробьев говорил такие слова:

— Ты не знаешь меня, а я тебя знаю. Я наблюдаю за жизнью Великой Страны вот через это огромное окно, ведущее в неведомый вам мир. И я понял главную твою печалинку, Великий Командирчик: ты хотел бы, чтобы у тебя была настоящая страна — такая, как положено, — но каким образом добиться этого, ты не знаешь. Вы делаете кое-что симпатичненькое в этом направленьице: памятничек вот соорудили, приказики издаете, с казнями дело хорошо поставлено… А вот только нет у вас в жизни системочки, по которой можно истинную страну построить. Почему нет системочки-то? Ты не обижайся, Великий Командирчик, но вы мало видели, вам сравнивать не с чем. А я за свою судьбинку видел столько стран, сколько не видели все гражданчики Великой Страны вместе взятые. И вот мои слова, Великий Командирчик, я знаю, как сделать вашу страну настоящей…

(Каждый раз, вспоминая эти слова Воробьева, Безголового обуревала первозданная радость и ему хотелось кричать: «Знает! Знает самое главное!»).

…Конечно, это ты — Великий Командирчик, а не я — Великий Командирчик, — продолжали вспоминаться слова Воробьева, — стоит тебе издать приказик, изгоняющий меня из твоей страны, — я улечу. Есть немало державок, где пригодятся мои советики. Но если ты только пожелаешь — я научу тебя, как сделать твою страну не только Великой, но и настоящей, как сделать ее таким государством, которое станет примерчиком для всех. Хочешь?

Разумеется, Безголовый хотел. Сильно хотел. Так хотел, что даже не задумывался: а зачем это, собственно, ему надо — вроде и так неплохо живет.

3

Слух о появлении во Дворце странного существа быстро дошел до золотых, и поначалу они приняли Воробьева весьма настороженно, не без оснований считая его плюшевым. Ибо плюшевым считался всякий, кто не был золотым.

И когда Безголовый спросил его: «Я не знаю, что делать. Как успокоить их? Как объяснить им, кто ты?» — Воробьев ответил такими словами:

— Великий Командирчик, вот главный принципик нашего «Руководства по руководству руководством настоящим государством»: нет ничего сложнее, нежели убедить в чем-либо одного человека; и нет ничего проще, нежели убедить в чем угодно толпу. И потому, Великий Командирчик, я не пойду к твоему Главному Помощнику — он видит во мне противника, и разговорчик, а тем более диспутик с ним внесет только раздорики в нашу жизнь. Разреши мне, Великий Командирчик, выступить на всенародной дискуссии.

Конечно, Безголовый разрешил. Собственно, он разрешал все, о чем просил Воробьев. Но все равно выходило так, будто Воробьев все делал только с его разрешения.

На всенародной дискуссии Воробьев сперва с легкостью доказал, что не является плющевым; ибо никто и никогда не видел его среди плюшевых. А затем с той же легкостью убедил всех, что является солдатом, ибо — если смотреть в корень, в суть, а не обращать внимание на внешнее, — солдатского в нем куда больше, чем плюшевого.

На это золотые триады крикнули: «Ура!»

Правда, Безрукий хотел было испортить все дело, утверждая, что на всеобщих глазах происходит государственный переворот (надо сказать, что слов этих в Великой Стране все боялись панически), ибо у Великого Командира не может быть сразу двух Главных Помощников.

На это Воробьев сказал такие слова:

— Нет, никогда, ни за что не хочу я быть Главным Помощничком! Нет, никогда, ни за что не буду я претендовать на бразды правленьица! Нет! Я даже не хочу быть Первым Министром, ибо у первого министра есть возможность отступленьица: он может стать вторым, третьим и даже сотым министром. Главному Помощничку тоже есть куда отступать: он может стать просто помощничком или младшим помощничком. Солдатики! Золотенькие! Братики! Я не хочу, чтоб у меня было куда отступать. И, если вы мне доверите, я бы хотел стать последним министром — самым-самым последним, ниже которого никого и ничего нет. Пусть у меня будут отрезаны все пути-дороженьки для отступления. Или я погибну, или не отступлю!

На этом месте Воробьеву пришлось прерваться, потому что многие золотые разрыдались, некоторые захлопали, а некоторые закричали: «Ура!» Солдаты очень хорошо понимали, какой непосильный груз взваливает себе на плечи тот, кто отрезает все пути к отступлению.

А Воробьев продолжил говорить такие слова:

— Спасибочки за понимание. Чтобы быть последовательным до самого конца, до финальчика: я хочу, чтобы, в отличие от всех иных должностей, моя писалась с маленькой буквочки. Да! Пусть так и пишется! Последний министрик. С самой-самой маленькой буквочки. Потому что это уже предельчик! Исходик! Точечка! Отсюда отступление не может быть никогда и никуда!

Тут золотые наперебой стали убеждать Воробьева, что он слишком уж многим жертвует, что так нельзя, в конце концов, ну ладно, пусть последний министр, но не с маленькой же буквы — это уж никак не годится, только с большой, как принято — Последний Министр. Золотые убеждали-убеждали, убеждали-убеждали, устали невероятно, но своего добились: убедили. После чего все — в том числе и Безголовый, который не принимал никакого участия в дискуссии — разошлись с приятным ощущением выполненного трудного долга.

4

Резкий стук в дверь вывел Безголового из забытья. Он вскочил и, пожалуй, излишне громко, крикнул:

— Да!

На пороге стоял золотой.

— Последний Министр приказал доставить радость! — гаркнул он.

Из-за его спины появился еще один солдат. На вытянутых руках он нес новую фуражку для Безголового.

Положив фуражку к ногам Великого Командира, золотой отрапортовал:

— Радость доставлена. — Переведя дыхание, солдат столь же громогласно спросил: — О чем прикажете думать, Великий Командир?

— О нашей Великой Стране, — не задумываясь, ответил Безголовый. — Все думайте об этом.

— Есть! — солдаты повернулись через левое плечо и вышли.

Хотя Безголовый уже и привык к тому, что его Последний Министр очень любил делать подарки своему Великому Командиру, каждый подарок все равно радовал его.

Полюбовавшись новой фуражкой, примерив ее, и даже прошагав в новом головном уборе перед зеркалом, Безголовый снова лег на диван, прекрасно понимая: раз уж пришли воспоминания — просто так они не уйдут.


Великий Командир продолжал вспоминать…

Воробьев говорил такие слова:

— Великий Командирчик, если ты будешь руководствоваться в своем правлении «Руководством по руководству руководством настоящим государством», — ты построишь истинное государство. Мы будем создавать его постепенно — и чем больше будет «Руководство…», тем истинней будет твоя страна. А для начала запомни главный принципик: ПРИКАЗ ОПРЕДЕЛЯЕТ СОЗНАНИЕ. Это очень важные, самые необходимые для построения воистину великой и настоящей страны слова! Приказик определяет сознаньице! Вы интуитивно поняли этот принципик, но не сумели его красиво сформулировать, а для настоящего Командирчика умение красиво формулировать чрезвычайно важно, ибо народик верит только тем приказам и лозунгам, которые красиво сказаны и абсолютно ясны, потому что у народика нет времени вдумываться в суть. И это прекрасно. Будь по-другому, толпа стала бы столь же неуправляемой, как неуправляем один человек. Но не будем отвлекаться. Итак, приказ определяет сознание, приказ закрепляет слово, дает ему силу. Что такое словечко? Штучка бессмысленная и легкая, как комарик — съел и не заметил. Но словечко в приказике — огромная сила.

«Говори! Говори! Говори» — даже в воспоминаниях Безголовому хотелось просить об этом своего Последнего Министра, речи которого чаще всего были ему не понятны, но все равно вселяли в Великого Командира уверенность. Ведь раньше в их стране выходило множество разных приказов, и все граждане понимали, как им жить. Но для самого Великого Командира приказа не было — от чего он и мучился. С появлением Воробьева, Безголовый начал править уже не просто так, а согласно «Руководству по руководству руководством настоящим государством». Поэтому «Руководство…» являлось как бы Приказом, который Великий Командир издавал для себя самого, что, без сомнения, было очень мудро.

Подумав так, Безголовый даже заурчал от удовольствия.

Но и эти радостные мысли недолго кружились в его головном механизме. Плен воспоминаний не отпускал Великого Командира.

Воробьев говорил такие слова:

— Великий Командирчик, давай начнем с самого простого. Давай назовем Дворец — хижиной, именно так — с маленькой буковки. Ты, наверное, хочешь задать вопросик: «Что же изменится от этого?» «Ничего», — таков будет мой ответик. Запомни, Великий Командирчик, еще один непреложный принципик: для того, чтобы гражданчики твоей страны поверили, будто в их жизни что-то изменилось, первым делом надо поменять вывесочки. Ибо настоящие изменения происходят так долго, что жители привыкают к ним и уже не радуются их новизне. Вывесочки же можно изменить за секунду.

Однако отныне твои гражданчики смогут говорить: «Наш-то Командирчик в хижине живет!» Представляешь, как это поднимет твой авторитетик? Запомни еще один простой принципик: Великий Командирчик постоянно должен подчеркивать свою скромность, и чем чаще он будет ее подчеркивать, тем громче и яростней будут звучать здравицы в его честь.

5

Ночь, казалось, длится вечно.

Солдаты сидели, тупо уставившись в одну точку и честно старались думать о том, о чем им приказано было думать.

Безрукий ходил из угла в угол своей комнаты, в сотый раз представляя, как воплотится его план и какое после этого наступит удачное время.

Плюшевые спали и снился им всем один и тот же сон: будто выходят они на площадь, и трижды вспыхивает и гаснет Великий Свет и начинается замечательный бунт. И только Собакину-маленькому снился почему-то огромный хоровод вокруг памятника Великому Конвейеру.

Спал Петрушин, обняв Ее, испытывая во сне ощущение полного счастья.

А Воробьев говорил такие слова:

— Что более всего мешает построению настоящей страны? Жители мешают, народ. Нет народика — нет проблем, есть народик — есть проблемки. Как же совладать с этим народиком? — Вот очень важный вопросик. Глупые Командирчики изо всех сил стараются, чтобы народик их полюбил, им кажется, что в этом случае они смогут делать со своими гражданчиками все, что захотят. Ошибочка. Не надо, чтобы народик любил своих командирчиков. Во-первых, любовь надо все время подтверждать, а зачем командирчику подтверждать любовь к своему народику? А во-вторых, чем кончается истинная любовь? Разочарованием. Насколько я знаю, тебе это хорошо известно, Великий Командирчик. А потому запомни еще один важнейший принципик «Руководства»: народик должен своего командирчика уважать. А если будет немножко бояться — очень хорошо. Это любви страх мешает, а уважение только крепит.

Но как же добиться уважения своего народика? Здесь есть несколько взаимодополняющих приемчиков. Для начала нужно создать о своем Командирчике, то есть о самом себе, легенду… Согласись, о простых гражданчиках мифы не слагают — их слагают только о героях и командирчиках. Поскольку героев в вашей стране, к счастью, нет, значит вывод прост: если о тебе рассказывают легенды — ты, безусловно, командирчик. В этом ты уже мог убедиться: ведь стоило тебе сказать, что ты живешь в хижине, — и сразу начали ходить легенды о твоей скромности. Как мы и ожидали, это вызвало новый прилив любви и уваженьица к тебе. Но, Великий Командирчик, сегодняшний день не очень хорошо способствует появлению мифа — тут уж никак не обойтись без прошлого. И я думаю: отчего это у вас до сих пор нет прошлого? Надо бы его непременно придумать, ибо не бывает настоящего государства без прошлого.

В Великой Стране нет Бога, и ты даже не знаешь, Великий Командирчик, что есть Бог. Нет, я не буду тебе это объяснять — ни к чему. Но ведь нельзя жить вовсе без веры. Во время моих полетиков я понял: кто не верит в Бога — тот верит в святость прошлого. Многие народики почему-то думают, что эти две веры взаимозаменяемы. Вы поставили памятничек Великому Конвейеру. Хорошо. Вы приказали верить в святость Великого Конвейера. Все постепенно свыкаются с мыслью, что Великий Конвейер — это самое святое, что у вас есть. Очень хорошо. И вот, когда все свыкнутся с его величием, надо неожиданно поставить вопросик: «А так ли уж, на самом деле, велик Великий Конвейер? Да и вообще: является ли он конвейером по большому счету?» Так рождаются споры о прошлом: вначале догма — потом сомнения. Все просто.

Диспутики о прошлом — это очень важно. Ибо запомни еще один принципик нашего «Руководства…»: самое страшное для страны, если народик вдруг начнет копаться в сегодняшнем дне. С этого-то разбродик и начинается. А разбродик, увы, может привести к переворотику… Для того, чтобы отвлечь народик от разбродика есть два способа: либо заставить народ мечтать о будущем, убедив его в том, что будущее непременно должно быть прекрасно, либо заставить народ страстно ворошить прошлое.

6

Золотой заглянул в комнату к Великому Командиру. Увидев, что тот спит, солдат принял самостоятельное решение: перестать думать и отправиться в свою казарму спать. Но по дороге он прислонился зачем-то к стене да так и уснул — стоя.

Безголовый же на самом деле не спал — он пребывал в некоем странном состоянии, когда душой и мыслями владеют не то сон, не то мечтания, не то воспоминания. Когда время представляется ямой, заполненной тягучей краской, и вот он лежит в этой краске, и так ему хорошо, так покойно, и кажется Великому Командиру, что нет в мире вовсе никаких проблем, а если вдруг некстати возникнут какие-нибудь вопросы, то для них уже давно заготовлены ответы, только и ждущие, чтобы их востребовали.

А Воробьев возникал рядом с этой ямой и говорил такие приятные слова:

— Что же требуется от народика, Великий Командирчик? От народа требуется, чтобы он был весел и счастлив. Тем командирчикам, которые забыли великий принцип: приказик определяет сознание — кажется, что добиться этого чрезвычайно трудно. Но ведь мы с тобой этот принципик помним…

И вот я спрашиваю тебя: что делаешь ты, Великий Командирчик, когда тебе бывает весело? Ты улыбаешься. Потому что веселье рождает улыбочку. Но значит возможна и обратная закономерность: улыбочка рождает веселье. Поэтому, если все жители Великой Страны начнут улыбаться — они непременно будут веселы, не так ли? И вот здесь, на самом почетном Месте, рядом с дв… прости… хижиной Великого Командира, в которой живут лучшие жители Великой Страны, мы построим Пункт Всеобщего Увеселения. Представь: в течение нескольких дней мы обулыбим всех плюшевых, и у тебя будет не только самая Великая, но и самая Счастливая страна. Ты можешь задать вопросик: «А как же золотые? Будем ли мы обулыбливать их?» Даю ответик: пока не будем. Смотри, как прекрасно все раскладывается: плюшевые улыбаются — золотые думают. Это и есть настоящая жизнь. Твоя державка будет становиться день ото дня все малострадальнее.

Великий Командирчик, я много летал и повидал много. Я видел разных командирчиков и заметил, что самые глупые из них все время пытаются не позволить народу чем-нибудь заниматься. Им кажется: если народик вовсе ничего не делает — правителям нечего опасаться. Дурачки! Народ — тот же ребеночек: отними у него все игрушечки, так он непременно начнет забавляться собственными ручками, и, того и гляди, сломает себе пальчик… Прости, Великий Командирчик, ты ведь не знаешь, что это такое — ребеночек, тебе неведомо само понятие «продолжение рода», твоя жизнь не имеет конца и потому у нее нет продолжения: вечность не нуждается в потомстве. Впрочем, извини, это я уже о своем заговорил… Тебе же главное запомнить еще один принципик нашего «Руководства…»: народ может делать все, что угодно, — главное, чтобы по сути он не делал ничего. Не удивляйся, Великий Командирчик, поверь мне: есть множество занятий, которые увлекают народик, и при этом не приносят ни вреда, ни пользы.

Итак, вот проблемка: как развлечь народик? Сейчас мы будем выбирать с тобой способы развлечения, и ты увидишь, как много этих способов.

Хорошо бороться с врагами — например, с внешними, мотивируя это тем, что они все время угрожают. Война за то, чтобы не было войны, в принципе, хорошо развлекает народик, но, боюсь, твои гражданчики этого не поймут, им ближе настоящий бой.

Можно побороться также с врагами внутренними, на них удобно сваливать любые неурядицы. В связи с этим запомни, Великий Командирчик, еще один принципик: настоящее государство отличается не тем, что вовсе нет недовольных, но тем, что недовольные хорошо известны Командирчику и выражают свое недовольство только тогда, когда Командирчику это необходимо.

Также очень хорошее развлечение для народика чего-нибудь строить. При этом не результат важен, а процесс. Главное: назвать строящееся каким-нибудь красивым словом и с помощью Приказика убедить всех, будто в этом строительстве и заключается смысл их жизни. Над этим мы непременно подумаем еще.

А пока давай начнем обсуждать с гражданами проблемки, которые не имеют к жизни никакого отношения. Мои полеты убедили меня: любой гражданинчик с особой страстью обсуждает почему-то именно те проблемки, решение которых абсолютно ничего не меняет в его собственной жизни.

Для начала давай начнем освоение потолка. Мы с легкостью докажем, что освоение потолка — дело всей Великой Страны. Мы придумаем разные способы освоения, мы прикажем золотым отыскать в своих абсолютно одинаковых рядах тех, кто будет достоин первым ступить на потолочек… Увидишь: солдатики с яростью примутся за решение этой проблемки.

А всевозможные всенародные диспуты, спорики? И чем менее понятен их смысл, тем лучше, с тем большим азартом будут в них все участвовать.

Великий Командирчик, покуда мы живы — а мы не умрем никогда — будет создаваться «Руководство по руководству руководством настоящим государством». Ты даже не представляешь, какие еще делишки предстоит нам вершить на этом пути. Но это все в будущем. Пока же ты можешь быть уверен: раз я здесь — никакого переворотика в твоей стране не произойдет, и она все быстрей и быстрей станет приближаться к истинному государству.

7

В далеком провале огромного окна возник ленивый взгляд серого утра. Утро никак не хотело разгораться, блеклые краски покрыли Великую Страну. Просыпаться и шагать в серость не хотелось никому.

Безголовый открыл глаза, увидел потолок, понял, что проснулся и вздохнул.

Тотчас на пороге комнаты возник Воробьев. Как всегда он был бодр и весел.

— Как понравилась Великому Командиру моя вчерашняя радость? — улыбнувшись, спросил он. — Я так люблю делать тебе подарки.

— Спасибо. Не мог бы ты посидеть со мной? — попросил Безголовый. — Мне грустно.

— Что так? Что так? Что так? — весело затараторил Воробьев. — Пусть только прикажет Великий Командирчик, и я расскажу ему еще несколько особенно важных принципиков «Руководства по руководству руководством настоящим государством».

— Спасибо, — повторил Безголовый. — Но, видишь ли, в чем дело: я начал вспоминать. Более того: воспоминания овладели мной, они душат меня по ночам. Я не могу ни о чем думать — я все время вспоминаю твои слова.

— Это не те проблемки, из-за которых стоит ломать себе голову, поверь мне, Великий Командирчик. Я прикажу, и тебе принесут какую-нибудь неожиданную радость. Думаю, тебя это развеселит.

Так сказал Воробьев, а сам подумал: «Глупые создания. Что они могут вспомнить — эти существа, которые не стареют, у которых ни смерти нет, ни рождения, чья жизнь не течет, а движется от события к событию — скачками, фрагментами? А ведь течение жизни и есть постарение. Дурачки, зачем нужны воспоминания существам, не ведающим старости?»

— Последний Министр, ты мудр и добр, — Безголовый попробовал улыбнуться. — Только я никак не могу понять: почему ты выбрал именно мою страну?

— Ты много раз задавал мне этот вопросик, и каждый раз я давал тебе один и тот же ответик: стоит тебе приказать, я тотчас улечу.

Так сказал Воробьев, а сам подумал: «Они все по сути одинаково-плюшевые дурачки: они не понимают собственного счастья. Он еще спрашивает: „Почему я здесь?“ Как будто есть еще державки, жители которых овладели бы вечностью? Здесь нет ни рождений, ни смертей, ни течения жизни, ни старости — разве это не вечность? Нашему роду слишком хорошо известно, что такое старение, — течение жизни, которое может прерваться каждую секунду, и что такое смерть… Кто знает, если я буду править ими, возможно, и мне перепадет кусочек вечности? Может, я стану бессмертным, как они, — кто знает…»

День никак не хотел разгораться. Казалось, уставшее время спряталось ото всех, и эти серые краски непроснувшегося утра, теперь уже — навсегда.

Глава шестая

1

Бунтовать решили ночью. Во-первых, ночное время для бунта более подходящее. Во-вторых, если зажигать Великий Свет в ночном мраке — красивей получится. А в-третьих — это Пупсов сказал, и его все с удовольствием поддержали — символично получится: ночью побунтуем, как следует, а с утра начнется новая жизнь.

Бунтовать шли гуськом. Впереди Собакин-старший как Ответственный за дорогу. Следом за ним — Медведкин как Ответственный за все. А дальше остальные в произвольной последовательности.

Петрушин шел последним. И думались ему такие мысли-вопросы: «Куда я иду? Зачем? Что мне делать с Воробьевым, и как я буду за него отвечать?»

Вообще-то Петрушин очень не хотел идти бунтовать. До последнего момента идти и не собирался, но тут к нему пришел Крокодилий.

Крокодилина назначили «временным Ответственным за обеспечение явки Петрушина на бунт».

Крокодилин посмотрел на Петрушина со значением и сказал такую речь:

— Я это… Я чего пришел-то?.. Ты… Это… Ты, конечно, можешь это… идти — не идти… Наше дело, в общем, такое: хочешь — идешь, хочешь, как говорится… это… не идешь. Только если не ты — кто ж тогда, как говорится… это… будет за Воробьева отвечать?

Сказав речь и бросив напоследок значительный взгляд, Крокодилин удалился.

Петрушин подумал: действительно, неловко получается — друзья доверили ему ответственное дело, а он вроде как проигнорировал. Еще вдруг решат, что испугался…

Вот Петрушин и пошел. Так и шел, глядя в затылок Пупсов у, размышляя о грустном.

И тут к нему подошла Матрешина, взяла под руку, чуть попридержала. Они отстали от остальных и оказались как бы вдвоем посреди ночи.

— Я сказать тебе хотела. Обязательно. Можно? — От волнения Матрешина говорила отрывисто, слова выскакивали, словно удивленные дети. — Понимаешь сам, на какое дело трудное идем. Историческое. Сложиться по-всякому может… Кто знает, вдруг видимся с тобой в последний раз…

— Чего это — в последний? — перебил Петрушин. — Напрасно ты краски сгущаешь, честное слово. Сделаем дело и пойдем по домам. Не стоит особенно переживать по этому поводу.

Матрешина посмотрела ему в глаза так пристально, что Петрушину оставалось только отвернуться.

— Ты подожди. Не перебивай. Выслушай. — Из-под приклеенной улыбки Матрешиной продолжали выскакивать одинокие слова. — Я давно тебе собиралась сказать. Все не получалось никак… Вот… Но в такой день, точнее в такую ночь… Я бы очень хотела, чтобы ты знал… Понимаешь, это важно… Хотела бы, чтоб ты понял… — Матрешина замолчала. Петрушин со страхом ждал продолжения. — Короче… Понимаешь, это ведь я попросила, чтобы тебя назначили Ответственным за Воробьева. Нельзя ведь, чтобы все шли на смерть Ответственными, а ты шел просто так? — Матрешина снова замолчала, а потом добавила тихо-тихо. — Не то говорю, совсем не то…

— Это все? — резко спросил Петрушин. — Все, что ты хотела мне сказать?

— Все! Все! Все! — не сказала — выстрелила Матрешина. — Не понимаешь ты, Петрушин, ничего! Совершенно ничего не понимаешь, — она быстро отошла от Петрушина.

Двигались почему-то медленно, понурив головы. Казалось, этот скорбный путь в историю не кончится никогда.

Но вот все услышали храп Хранителя Света и поняли: они у цели. Хранитель Света спал, привалившись к стене. Лицо его выражало абсолютную удовлетворенность жизнью. Рядом с ним чуть покачивалась веревочная лестница, а выше — подрагивал довольно длинный шнур выключателя.

Все ощущали торжественность момента, и ждали только, чтобы он был зафиксирован.

— Друзья мои! — провозгласил Медведкин.

Все, словно услышав команду, сгрудились вокруг него. И только Клоунов почему-то сделал шаг назад.

— Друзья мои! — повторил Медведкин и смахнул слезу со своих вечно заросших щек. — Меня распирает волнение, и, я думаю, вы понимаете меня, как надо. Вспомните сами, сколько «Тайных Советов по предотвращению» провели мы, предотвращая все то, что может помешать приблизить этот момент! Сколько бессонных ночей, тревожных дней! Да, нам было трудно, ведь мы — первые, мы идем неизведанной дорогой. Признаемся: кое-кто не верил в успех нашего дела, кое-кого раздирали сомнения. Но все-таки мы — выстояли. Не сломились. Не сломались. И вот мы здесь. Сейчас трижды вспыхнет и трижды погаснет Великий Свет, и тогда… — Медведкин закашлялся и прикрыл ладонью глаза. — Извините, друзья, не могу… Меня распирают чувства.

Тогда вступил Пупсов:

— Трудно, друзья мои, переоценить историчность того события, на историческом пороге которого волею судьбы мы с вами находимся сейчас, — сказал он. — Вдумаемся: а надо ли переоценивать? Может быть, вот так честно и сказать, глядя себе прямо в уставшие глаза: историческое оно, и никуда от этого не денешься, как говорится, не увильнешь, а мы с вами, получается, исторические личности — хотим мы того или как бы не хотим… Я буду прям и скажу честно: история, друзья мои, делается сегодня, впрочем, сегодня я позволю себе больше, я позволю утверждать: история делается сейчас, в эти неприметные как будто мгновения. Делается она руками таких вот простых плюшевых, как мы с вами, которые взвалили на себя историческую миссию и понесли ее, и нести будут столько, сколько понадобится. Уверяю вас.

Все задумались над сказанным.

Раздумья длились недолго. Их прервал Медведкин:

— Импровизированный митинг, посвященный свершению бунта, объявляю закрытым.

Но тут Клоунов, находящийся уже на изрядном расстоянии от общей массы плюшевых, тихо-тихо сказал:

— У меня есть… как это называется?., заявление.

«Давай! Давай! Говори!» — загалдели все столь громко, что если бы у Хранителя Света был плохой сон — Хранитель непременно бы проснулся. Но у него, как, впрочем, у всех солдат Великой Страны, сон был отменный.

— Пусть скажет, — резюмировал Зайцев. — Пусть заявит, чего ему хочется. На такое дело идет. Прямым ходом, можно сказать, в историю.

Клоунов помялся немного и тихо-тихо произнес:

— Я не полезу. — Подумав немного, добавил. — Никуда.

В уши ударила тишина. Все непроизвольно схватились за головы.

Первым опомнился Крокодилин. Он подошел к Клоунов у и громко прошептал ему в самое ухо:

— Ты чего это удумал?.. Как говорится — предатель, так сказать… Раз уж мы это… как говорится, решили… Раз уж ты… этот… как его?.. то есть Ответственный… Тут уж никуда не денешься… Ведь, как оно… это… положено… кто за что… это… отвечает — тот за то… это… и отвечает.

— Не полезу, — упрямо повторил Клоунов и сделал шаг назад.

— Мы тебя быстренько заставим подвиг совершить, — ухмыльнулся Медведкин и поправил приклеенную улыбку. — Плюшевый ты или какой?

И на Клоунова посыпался град вопросов. Почему-то именно эта минута показалась плюшевым наиболее подходящей для того, чтобы узнать как можно больше про своего друга. Они спрашивали: понимает ли Клоунов великую бессмысленность их святого деда? Не ощущает ли себя и вправду предателем? И не знает ли он, откуда мог взяться такой плюшевый в их столь малострадальной стране?

Вопросов было много. Клоунов на них отвечать не стал. Более того: с каждым вопросом, брошенным в него, он все отдалялся и отдалялся от друзей, пока не превратился в серый силуэт. Потом и силуэт исчез.

Из темноты прозвучал слегка дрожащий голос:

— Что угодно, только не это! Не полезу я! Не полезу!

И удаляющиеся шаги перечеркнули, казалось, все надежды плюшевых на непонятную, но, безусловно, счастливую будущую жизнь.

2

Безрукий напряженно всматривался в темноту. В темноте было совершенно темно, и это обстоятельство сильно пугало Главного Помощника.

«Пора ведь, пора, — тревожно думал он. — Давно пора бы начать. Что у нас за страна такая: все происходит не вовремя Даже историческое дело вовремя начать — и то не в состоянии».

Спал, как всегда, сжавшись в комочек, Великий Командир, судя по счастливой улыбке на его лице, снилась ему Мальвинина, которая вчера приходила, а сегодня почему-то не пришла.

Спал Воробьев, тоненько посвистывая во сне.

Спали в своих казармах золотые. А те из них, кто нес дежурство, — спал на посту.

Но Безрукий знал: скоро трижды вспыхнет Великий Свет, и, подвластные сигналу всеобщей тревоги, соберутся золотые на площади, окружат плюшевых. И, разумеется, Великий Командир туда подойдет, и Последний Министр, и тогда тот, кто должен не промахнуться, — не промахнется… А он, Безрукий, станет героем, спасшим Великую Страну от непоправимого…

В голове Безрукого все было расписано четко, как в Приказе. И он снова и снова прокручивал будущее, которое, без сомнения, будет развиваться по его сценарию.

Вот только Великий Свет не зажигался. Все сроки давно прошли, а за окнами хижины по-прежнему висела темнота.

3

Плюшевые топтались молчаливой группой, совершенно не понимая своих дальнейших действий. Вообще-то плюшевые привыкли жить достаточно размеренно, предпочитая те изменения в жизни, которые были бы хорошо подготовлены. Любой, даже самый незначительный отход от плана до такой степени выбивал их из состояния равновесия, что они были готовы незамедлительно идти по домам, ложиться в свои постели, чтобы увидеть прекрасные сны о том, что им не удалось сделать.

Занятые борьбой с этим соблазнительным желанием, плюшевые не сразу заметили, что у веревочной лестницы стоит Собакин-маленький и дергает нижнюю ступеньку лестницы с таким видом, будто никак не может решить: лезть ему наверх или нет.

Они молча придвинулись к Собакину-маленькому и смотрели на Ответственного за ведение протоколов одним всеобщим взглядом, который выражал вопрос: кто же все-таки перед ними стоит и за что он, в конце концов, несет ответственность?

Естественно, первым нашел верный ответ Медведкин.

— Друзья мои! — начал он речь. — Время выдвигает настоящих героев. Перед нами простой плюшевый, который…

— Не надо, — перебил его Собакин-маленький.

Затем он подошел к Собакину-большому и потрепал его по плечу. Потом подошел к каждому плюшевому и пожал руку.

Делал он это как-то очень трогательно, и от этого всем стало печально, а Матрешина даже заплакала и поцеловала Собакина-маленького в приклеенную улыбку.

«Что ж это мы делаем? Что ж это творится такое?» — подумал Петрушин, пожимая руку Собакину-маленькому, но вслух, однако, ничего не сказал.

Собакин-маленький вздохнул, подошел к лестнице, взялся за нижнюю ступеньку и, оглядев всех присутствующих отсутствующим взглядом, спросил:

— Три раза надо дернуть, да? Обязательно — три? — Все согласно закивали головами. — Вот и хорошо… Три раза… Только вы не подумайте чего лишнего. Я просто лазить умею хорошо, быстро. — Он поднялся на первую ступеньку и оттуда крикнул. — Вы только вспоминайте меня, ладно? Обязательно вспоминайте!

И начал быстро-быстро карабкаться наверх.

4

Напряженно вглядываясь в темноту, Безрукий нервно грустил у окна.

— Свет, — беззвучно шептали его губы. — Пусть наконец-то будет свет! Умоляю вас: свет! — просил он, неизвестно кого.

И выпросил.

Прямой, как штык, вертикальный луч вспорол темноту ночи.

И в ту же секунду хижину и казармы потряс визжащий крик сирены.

Безрукий выскочил из хижины и зашагал в сторону площади. Он не стал будить Великого Командира и уж тем более Воробьева: сами проснутся. Не стал проверять, прибегут ли солдаты: Приказы в Великой Стране всегда выполнялись неукоснительно.

Главный Помощник Великого Командира понимал: для того, чтобы войти в историю, надо прийти на площадь первым. И он торопился это сделать.

Подняв головы, плюшевые напряженно ждали, когда вспыхнет Великий Свет. И когда он вспыхнул, всех обуял невероятный восторг гражданского свойства: плюшевые бросились обнимать друг друга, пожимать друг другу руки и говорить слова, не совсем ясные по сути, но все равно очень приятные и важные.

Свет погас. Тревожная темнота, накрывшая площадь, немного охладила пыл. Но тут Великий Свет вспыхнул вновь, даже, как казалось, с новой силой — и снова разлились радость и веселье.

Свет погас во второй раз. Плюшевые открыли рты, приготовившись криком приветствовать третью решающую вспышку. Великий Свет не загорался. Но поскольку рты уже были открыты и требовали крика, плюшевые стали кричать: «Эй, Собакин-маленький, давай свет! Три раза договаривались! Давай еще!»

Свет не загорался.

Даже в провале огромного окна, ведущего неизвестно куда, совершенно ничего не светило. Плотная бесконечная темнота уничтожала ощущение реальности и порождала ужас.

На всякий случай плюшевые взяли друг друга за руки, и по их рукам, как по проводам, прошел панический страх. Они поняли вдруг, что, размышляя о том, как зажечь Великий Свет, совсем забыли подумать над тем, а что же делать после этого? Назначая множество Ответственных, они забыли назначить Ответственного за продолжение.

И тут раздался крик Собакина-маленького, и Великий Свет вспыхнул в третий раз.

Плюшевые увидели, что они окружены двойным кольцом солдат. Впереди золотых стоял Главный Помощник Великого Командира, а сам Великий Командир торопился на площадь.

— Великий Командир! — крикнул Безрукий, — я спешу сообщить тебе: только что моими усилиями и усилиями доблестных золотых был предотвращен страшный бунт! Переворот! — как ни страшно произнести это слово. Эти плюшевые хотели уничтожить и тебя и нашу Великую малострадальную Страну! Страшно подумать, что могло бы начаться у нас, если бы к власти пришли плюшевые! Ибо каждый должен заниматься своим делом, и не дело плюшевых приходить к власти! К счастью, у тебя есть Главный Помощник, способный предотвратить бунт…

Безголовый, наконец, добежал до шеренги солдат и дрожащим голосом спросил:

— Что это?

Неторопливой походкой, позевывая и почесываясь, из хижины вышел Воробьев.

Безрукий решил, что вопрос относится к Последнему Министру и ответил:

— Да, Великий Командир, твой вопрос, как всегда очень прозорлив! Заметь, пока у нас в стране не было некоторых, якобы руководителей, не было и бунтов…

— Что это? — перебил своего Главного Помощника Великий Командир и поднял глаза.

Все проследили за его взглядом и увидели Собакина-маленького. Он висел на шнуре, ноги его слегка покачивались, будто все еще надеялись добраться до веревочной лестницы. Глаза выкатились, улыбка отклеилась и болталась ненужной тряпкой, пена еще пузырилась у раскрытого рта. Видимо, никак не мог он дернуть шнур, и жизнью своей заплатил за то, чтобы Великий Свет все-таки вспыхнул трижды. Как договаривались.

С криком: «Сволочи!» — Собакин-большой бросился на солдат. Но уже через мгновение он лежал на земле, придавленный к ней сапогом золотого.

— Немедленно снять этого плюшевого идиота! — заорал Главный Помощник. — Немедленно!

Петрушин схватил Собакина-маленького за ноги. Нет, он не протестовал, не устраивал истерик — он просто не хотел, чтобы золотые дотрагивались до тела его друга.

Удар приклада опрокинул его.

«Вот сейчас бы мне антитолпин, хоть бы чуточку», — совершенно некстати подумал Петрушин и вскочил на ноги. Но не успел сделать и шага — как получил новый удар в голову. Все поплыло у него перед глазами, в сиянии звезд и радуг он увидел Ее. Она была совсем рядом — Петрушин потянулся к Ней, но прикоснуться не мог. Тянулся — и не мог дотронуться…

Солдаты начали снимать труп, но у них ничего не получалось: сказывалась нехватка опыта. Они только дергали за шнур, Великий Свет то вспыхивал, то гас. Вспыхивал — и гас снова. И в этом пульсирующем свете возникала голова Собакина-маленького с выкатившимися, будто удивленными, глазами.

Матрешина бросилась к лежащему Петрушину, обняла. Но золотые отшвырнули ее, и она осталась лежать под постаментом памятника Великому Конвейеру.

— Быстрей! — орал Безрукий. — Снимайте быстрей, я сказал!

Наконец тело Собакина-маленького со стуком упало на пол.

— Унести! — крикнул Главный Помощник. — Чтоб ни я, никто другой его больше никогда не видел.

Тело Собакина-маленького унесли, и его, действительно, больше никто и никогда не видел. А если вдруг кто-нибудь по рассеянности спрашивал про Собакина-маленького: мол, где же он? — ему отвечали: «Ушел в вечность» и показывали при этом на огромное далекое окно.

А скоро про Собакина-маленького и вовсе забыли.

5

Главный Помощник понял, что пробил наконец его час, встал на постамент памятника и начал свою много раз отрепетированную речь, внеся в нее, правда, коррективы, согласно моменту.

— Друзья! Сограждане! Золотые! И вы — плюшевые! Да, я обращаюсь и к вам, ибо вы сами не знаете, что делаете! Это вас довели до того, до чего вы докатились! Некоторые якобы руководители, прикрываясь лозунгом о том, что они якобы хотят превратить нашу страну якобы в настоящую, на самом деле расшатали самое святое, что у нас есть: государственные устои. Воробьев — тот, кто без зазрения совести называет себя Последним Министром, — видимо, хочет, чтобы мы все тут висели, чтобы вся Великая Страна повисла тут, выкатив глаза и истекая пеной. И я спрашиваю: неужели не найдется среди вас никого, кто скажет свое решительное: «Нет!» этому так называемому министру, якобы последнему?

Зайцев понял, что слова эти обращены к нему. Он нашарил в кармане пистолет, взвел курок.

Если б было можно, Зайцев мечтал оказаться бы сейчас дома, в своей постели, чтобы зарыться в одеяло и никого не видеть…

Но было нельзя.

Медленной, чуть шатающейся походкой, Зайцев направился к Воробьеву.

Воробьев взглянул на него и двинулся навстречу. Он шел, раздвигая руками солдат: будто не шел, а плыл.

Зайцев выхватил пистолет.

Плюшевые посмотрели на Петрушина. Ответственный за Воробьева лежал на земле с открытыми глазами и тихо стонал. Было совершенно очевидно, что сейчас он ни за что и ни за кого отвечать не может.

— Схватить плюшевого быстро! — истерично закричал Великий Командир.

— Не надо, — остановил золотых Воробьев и улыбнулся. — Зачем? Хочется ему сделать выстрельчик — пусть делает. — Последний Министр продолжал идти навстречу своей смерти, улыбаясь все так же спокойно и по-доброму. — Ну что ж ты не стреляешь, плюшевенький? Стреляй! Во всех странах реформаторы погибают от выстрельчиков тех, кому хотели принести только добро. Уж это я знаю точно.

Они шли, окруженные кольцом золотых. И золотые с любопытством смотрели на них. Солдаты никак не могли понять двух вещей: во-первых, откуда могло появиться оружие у плюшевого и, во-вторых, если уж он взял его в руки, то почему не стреляет…

Они приближались друг к другу медленно и неотвратимо, как влюбленные. Один — бледный и дрожащий, с лицом, перекошенным приклеенной улыбкой и с пистолетом в руках. Другой — уверенный, радостный, доброжелательный. Казалось, что их связывает незримая, но очень прочная нить.

Наконец они сблизились настолько, что пистолет Зайцева уперся в голову Воробьева. Мгновение они стояли недвижимо. Затем Воробьев спокойно взял пистолет, отшвырнул его в сторону и так же равнодушно приказал солдатам:

— Взять его и увести.

Команда Последнего Министра была исполнена быстро и даже радостно.

Затем Воробьев подошел к Безрукому и сказал:

— Я прощаю тебя, ибо ты, как и они все, не понимаешь, что делаешь. Запомни: того, кому даровано бессмертие, — убить нельзя. И завидовать мне не надо: у тебя своя ролька, у меня — своя. Вот только бессмертие у нас общее. — Затем Воробьев подошел к плюшевым. — И вас прощаю по выше означенной причине. — Затем обратился к Великому Командиру. — Великий Командирчик, тебе надо почаще заглядывать в наше «Руководство по руководству руководством настоящим государством». Что ты расстроился? Бунт — это народная забава, если, конечно, он не ведет к перевороту. Когда народик знает, что делает, — это переворотик, а когда не знает — забава, развлечение, отвлечение от делишек. И запомните все, — тут он возвысил голос, — или я погибну или не отступлю! А теперь, пожалуй, все пойдем спать, потому что для бессмертия нужно много силушек.

Солдаты на всякий случай трижды крикнули: «Ура!»

А плюшевые еще долго не расходились, им казалось, что их обманули, но они никак не могли понять: кто же это сделал?

Глава седьмая

1

Уже на следующий день в Великой Стране постарались забыть про бунт. И, надо сказать, удалось это без особого труда. Дело в том, что плюшевые вообще предпочитали долго не помнить о событиях печальных и горестных — они совершенно профессионально овладели искусством забвения.

Что же касается золотых, то солдаты попросту не успели сообразить, что же именно случилось, а помнить то, чего не понимают, они не умели.

Безголовый в то утро проснулся позже обычного и, лежа на диване, размышлял: печалиться или радоваться вчерашнему событию…

Тут к нему без стука вошел Воробьев и сказал такие слова:

— Великий Командирчик, не забыл ли ты включить в «Руководство по руководству руководством настоящим государством» те словечки, которые я сказал тебе вчера, во время того забавного случая, который с нами со всеми произошел?

— Ты ведь обещал, что не будет бунта, — обиженно сказал Безголовый. — А вчера чего было?

Воробьев улыбнулся:

— Видимо, придется повторить тебе сказанное вчера еще разик. Подумай, кем ты был до бунтика? Великим Командирчиком. Кем ты стал после бунтика? Великим Командирчиком, победившим бунтик. То же самое, только значительней.

Безголовый зевнул и спросил лениво:

— А может, все-таки казним кого-нибудь? Для порядка?

— Не перестаю удивляться прозорливости Великого Командирчика, — Воробьев, казалось, стал улыбаться еще шире, от чего глаза его превратились в узкие щелочки. — Как ты прав! После бунтика обязательно надо кого-нибудь казнить, не для устрашения народа — он и так достаточно напуган, — а чтобы отдать дань хорошей традиции. Только не стоит тебе забивать головку такими пустячками. И без тебя решат, кого казнить, а твое дело: речь произнести. Поговорим лучше о чем-нибудь веселом. О наших государственных делишках. О том, например, как мы готовимся к освоению потолка. А про бунтик забудем — он не достоин памяти Великого Командирчика.

Безголовый, как всегда с радостью, послушался совета своего Последнего Министра.

Лишь трое не могли забыть про не удавшийся бунт.

Зайцев ходил по камере и все ждал, когда же его наконец освободят. Он не волновался за свою жизнь потому, что был уверен: высокий покровитель не даст ему пропасть. Конечно, как истинный плюшевый, Зайцев старался про бунт не вспоминать. И все же, когда он вдруг задавал себе вопрос: «Отчего это я здесь, а не в собственном доме?», — волей-неволей приходилось вспоминать и про бунт, и про неудавшееся покушение на Последнего Министра…

Не мог забыть о неудавшемся восстании Безрукий. Почти целый день стоял у окна, пытаясь спокойно обдумать сложившуюся ситуацию.

Наконец он вышел из комнаты, запер ее на ключ и, стараясь остаться незамеченным, покинул хижину.

2

Не мог забыть о бунте и Петрушин. Хотел — и не мог. Искаженное смертельной судорогой лицо Собакина-маленького все время стояло у него перед глазами.

«Ну для чего все это? Для чего? — спрашивал себя Петрушин и не мог найти ответа. — Ради чего погибает мой друг и зачем живу я? А если смысл моей жизни в Ней, в Ее приходах ко мне — то для чего тогда все остальное? И что же, если не приходит она ко мне — значит жизнь моя абсолютно бессмысленна? А при чем тут Собакин-маленький?»

Рана на голове болела, мысли путались. Петрушин ложился на диван, закрывал глаза. И снова перед ним вставало лицо Собакина-маленького, и пена пузырилась у оторванной улыбки.

Петрушин ходил по комнате, садился к столу, пытался писать, но не мог. Время превратилось в болото, из которого Петрушин не умел вылезти.

И вдруг в дверь постучали. Стук был робкий, почти трусливый.

«Она! — едва не закричал Петрушин. — Все-таки пришла ко мне. Все-таки судьба ко мне благосклонна».

Подбежал к двери, распахнул и… отпрянул.

На пороге стоял Безрукий — Главный Помощник Великого Командира.

3

— Вы позволите войти? — спросил Безрукий и, не дожидаясь ответа, вошел. — Однако, вы неплохо живете. — Сказал он, окинув взглядом комнату. — Бедно, но с достоинством. — Разрешите присесть? — и тут же сел на диван. — Вы, вероятно, удивлены моему приходу? Ну что ж, зачастую странным образом пересекаются судьбы жителей нашей Великой малострадальной страны.

Петрушин присел на краешек стула. Пожалуй, впервые он ощущал себя гостем в собственном доме.

— И чего вы поперлись со всеми на площадь, не понимаю, — вздохнул Главный Помощник. — Мне всегда казалось, что вы не из тех, кто любит массовые мероприятия. А тут пошли с толпой, да еще в такой странной должности.

— Какой должности? — не понял Петрушин.

— Ну как же, ведь это вы были назначены Ответственным за Воробьева, не так ли?

Петрушин попытался что-то возразить, но Безрукий жестом остановил его и продолжил:

— Вам не кажется забавным, что жители нашей страны с излишней легкостью берут на себя любую ответственность, совершенно не задумываясь над последствиями? А ведь ответственность — такая ноша, которую не надо бы взваливать на себя, не подумав.

Голова у Петрушина разболелась так, что, обхватив ее обеими руками, он начал непроизвольно качаться на стуле.

— Болит? — участливо поинтересовался Главный Помощник. — Впрочем, о чем я спрашиваю? Болит, конечно. И не в переносном, заметьте, — в буквальном смысле. Не правда ли, странно: играем в какие-то игры, а головы болят по-настоящему?

— И погибают плюшевые тоже по-настоящему, — тихо сказал Петрушин.

— Вы правы. — Безрукий встал и зашагал по комнате. — Вы даже сами на знаете, как вы правы. Смерть — это, пожалуй, единственное, что не вызывает в нашей стране абсолютно никаких сомнений. Более того, смерть — это подчас как последний шанс. Кажется, что проиграл жизнь, однако остается последняя возможность доказать, что это не так: смерть.

Безрукий молча зашагал по комнате, ухмыляясь собственным мыслям.

Петрушину казалось, что Главный Помощник хочет сказать ему что-то очень важное, но то ли не решается, то ли слов не может подобрать.

И Петрушин решил помочь ему.

— Что вам угодно? — спросил Петрушин и даже попытался улыбнуться. — Не думаю, что вы пришли ко мне пофилософствовать. А если вас привело какое-то важное дело, так говорите сразу — зачем тянуть?

— Вы правы: тянуть незачем. — Безрукий снова сел на диван. — Хотел наладить с вами контакт, но, видимо, не получится. Так вот. Мне угодно, чтобы вы погибли. И вы — погибните.

— Что? — воскликнул Петрушин.

— Понимаю, что мое предложение может показаться вам по меньшей мере странным, но, если вы хорошенько подумаете, легко поймете сами: Почетная Казнь — это единственное, что у вас осталось в жизни, дело в том…

— Стоит ли понапрасну тратить время? — перебил Петрушин Главного Помощника. — Если вы намерены убить меня — я бессилен оказать вам сопротивление. Но идти добровольно на смерть я не собираюсь.

— Почему? — улыбнулся Безрукий.

— Воистину странно: плюшевый, а умирать не желает. Может быть, вы хотите, чтобы я объяснил вам феномен эдакой моей любви к жизни?

— Хочу, — снова улыбнулся Главный Помощник. — Просто убить вас — это дело нехитрое. Но мне нужно завершить дело. Так сказать, поставить точку в бунте. Не ту, конечно, точку, которую бы мне хотелось… Но уж что тут поделаешь? Так я не понял: вы что, правда, хотите жить? — он был настолько спокоен, что Петрушину на мгновение показалось, будто речь идет не об его жизни, а о каких-то незначащих пустяках.

— Мне вряд ли удастся вам что-либо объяснить! — произнес Петрушин сквозь зубы. — Если вы не понимаете, что жизнь прекрасна сама по себе и выбрасывать ее по меньшей мере глупо, то вам просто придется поверить, что в моей жизни существуют некоторые обстоятельства, неведомые даже вам, которые заставляют меня крепко цепляться за жизнь.

— Вы имеете в виду ваши отношения с Мальвининой?

И снова Петрушин хотел возмутиться, закричать, выгнать этого наглеца из дома. И снова короткий жест Безрукого остановил его гнев.

— У вас болит голова, вам не надо бы нервничать, — снова улыбнулся Главный Помощник. — Видите ли, ситуация складывается так неожиданно, что я вынужден быть с вами предельно откровенным, иначе вы вряд ли поверите мне… — заметив, что Петрушин хочет ему что-то возразить, Главный Помощник вздохнул. — Только не надо говорить, что вы не поверите мне никогда. Это пошло. Так вот. Тот самый Зайцев, который не сумел выстрелить в Воробьева, тот самый Зайцев, который сейчас якобы томится якобы в неволе, тот самый Зайцев, которого вы, видимо, считаете своим другом и членом вашего дурацкого «Совета по предотвращению», этот Зайцев, на самом деле, мой агент.

— Я это знаю, — спокойно сказал Петрушин.

— Да? А как вы догадались? — выражение лица Главного Помощника выражало неподдельный интерес.

— Я понял это, когда увидел в его руках пистолет. Откуда у плюшевого может взяться оружие, если он не ваш агент?

— Логично. Знаете, разговаривая с вами, я все чаще думаю, что ошибся, завербовав Зайцева, надо было вербовать вас… Как все, однако, странно складывается: Зайцев — нелепое, в сущности, создание, необходим мне в моей игре. И он будет жить. А вы — талантливый, гордый, умный — погибнете. И знаете, что всего печальней? Ни у Зайцева, ни у вас, ни у меня нет выхода, потому что нет выбора. Представьте, мне иногда тоже хочется попробовать пожить так, как я еще не жил, но возможности такой у меня нет. А у вас подобное желание не возникало?

«Наверное, антитолпин должен быть таким препаратом, который заставит каждого человека погрустить о своей жизни, — подумал Петрушин, — ведь каждому, если он выйдет из толпы, найдется о чем погрустить».

Но вслух он сказал довольно резко:

— Вы напрасно провоцируете меня. Я же сказал вам: мне нравится моя жизнь.

Главный Помощник, казалось, еще больше запечалился:

— Завидую вам, — тихо произнес он. — А я не то, что жизнь — агента не могу сменить, хотя и то, и другое мне не по нраву. Тоскливо, не так ли? Но самое грустное, однако, что так и будем жить, и ничего не изменится. Погиб этот дурачок маленький Собакин, и Собакин-большой может погибнуть, а вы-то уж точно распрощаетесь с жизнью, но жизнь как шла, так и будет идти. И, заметьте, идти будет та же самая, неизменная жизнь, как будто все эти смерти — вовсе незначащие события. И глупости станут повторяться те же самые — порядок неизменен.

С удивлением подумал Петрушин, что мысли, которые высказывает Безрукий, очень схожи с его собственными размышлениями.

Видимо, удивление отразилось в глазах Петрушина, но Безрукий истолковал его по-своему:

— Вам, должно быть, кажется странным, что я говорю обо всем этом именно с вами? А почему бы и нет? Мне ведь и поговорить-то не с кем… Так вот заметьте, самое странное, что мы держимся за эту бессмысленную жизнь с непонятным, патологическим даже остервенением. И каждому из нас — каждому, заметьте! — кажется: пусть, мол, все бессмысленно, но есть ведь нечто такое, ради чего я живу. Вы, наверное, думаете, что живете ради любви? Вы, небось, считаете, что эта красавица, которая приходит к вам, она…

Петрушин перебил:

— Я вас очень прошу: об этом не говорить!

— Молчать! — закричал вдруг Безрукий. — Молчать и не перебивать меня! А знаешь ли ты, что ты у Мальвининой не единственный, и что другой ее любовник живет в нашей хижине, и зовут его Великий Командир?

— Перестаньте! — взмолился Петрушин.

— Молчать, я сказал. И вот, когда она приходит к нему, я иногда не отказываю себе в удовольствии сверху, из потайного окошка, поглядеть на ее фигуру, не прикрытую никакими одеждами. Согласись, фигура Мальвининой достойна того, чтобы ее внимательно разглядывать. Я могу рассказать тебе про родинку на левом плече, или еще про какие-нибудь интимные детали, только это будет слишком банально и пошло.

— Перестаньте, — прошептал Петрушин. — Вы врете все.

Главный Помощник захохотал. Хохотал он долго, с удовольствием. Квадратный смех скакал по комнате, больно царапая Петрушина своими острыми углами.

Отсмеявшись, Безрукий сказал:

— Зачем ты прикидываешься? Ты ведь мне веришь. Я просто объяснил тебе твои же собственные сомнения и предчувствия. Или, может, ты никогда не чувствовал, что Мальвинина не тебе одному принадлежит? Не спорю: мужики любят иметь дело с блядями, но при этом надо же понимать, с кем имеешь дело. Знаешь, как называет Великий Командир Мальвинину? Толстушка! Смешно, правда?

— Уходите, — ответил Петрушин.

— Пожалуй, уйду. Думаю, ты понял, сколь непрочны нити, связывающие тебя с жизнью? Я даю тебе еще немного времени, дабы ты окончательно осознал это, а потом придут солдаты и уведут тебя на Почетную Казнь. Тебя казнят как Ответственного за Воробьева, который не обеспечил безопасности Последнего Министра, чтоб ему провалиться. Жители нашей Великой Страны, где Приказ определяет сознание, легко поверят в твою вину. Я прошу тебя, мой друг, об одном: веди себя во время казни спокойно, не порть праздник. Подумай сам: нет же ведь ничего такого, чего тебе было б жаль оставить в этой жизни, не так ли?

4

Как только Главный Помощник ушел, Петрушин сел за письменный стол и зачем-то стал рвать пустые белые листы бумаги. Делал он это спокойно, методично, отрешенно. Рвал на самые мелкие, крошечные клочки и бубнил при этом: «Почему толстая?.. Она ведь худая… Изящная… Вранье… Она ведь худая… Врет он все… Врет… Все они врут…» И рвал листочки. Складывал из них квадратики, и снова рвал, пока бумага не превращалась в белую труху.

А Безрукий, вернувшись в хижину, тотчас лег спать. Он понял, что немного перестарался, доказывая Петрушину бесполезность жизни. В результате он убедил в этом и самого себя, настроение испортилось до такой степени, что оставалось лишь завернуться в одеяло и постараться уснуть, надеясь на избавительную новизну утра.

А пока засыпал — как всегда долго и мучительно — думал про одно и то же: «Кончить бы все это раз и навсегда. Только обязательно, чтобы — раз и навсегда… Кончить-то, оно, конечно, можно — только что ж начать? Что же начать, если это все кончить?»

Глава восьмая

1

После того, как Воробьев с легкостью избежал смерти, он окончательно уверовал в то, что именно в этой стране обретет бессмертие. А раз так, необходимо вносить в «Руководство по руководству руководством настоящим государством» еще больше пунктов, касающихся не только нынешней, но и будущей жизни, дабы не оказаться безоружным перед грядущим.

В одном из огромных залов хижины Последний Министр расхаживал перед Великим Командиром и говорил такие слова:

— Я много думал, Великий Командирчик, плохо это или хорошо, что в державке твоей вовсе нет искусства? Вы используете книжки, как строительный материальчик, но должен тебе сказать: они создавались не совсем для этого… Один из плюшевых, насколько мне известно, пишет стихи, но вы их не издаете. Даже типографии нет в Великой Стране. Безусловно, сегодня эта проблемка мало кого волнует, но ведь надо думать о будущем. Конечно, у нас приказик определяет сознаньице, но кто знает, какой приказик мы решим отдать завтра и что именно определит он в головках твоих подданных? А вдруг однажды кто-нибудь придет к нам и спросит: «А чего это у нас нет искусства? Где оно? Ведь если мы настоящая державка, у нас непременно должно быть искусство». И мы должны уже сегодня знать, что будем отвечать завтра. Потому что настоящий Командирчик отличается от ненастоящих тем, что у него есть готовые ответики на еще не существующие вопросики. Все привыкли: сначала вопросик — потом ответик. Но в настоящем государстве все наоборот: сначала готовится ответ, а затем к нему подбирается нужный вопрос. Итак, в наше «Руководство…» мы должны вписать следующий пунктик: «Наличие в стране искусства означает плохонькую жизнь. Отсутствие искусства означает жизнь прекрасную, заполненную благами». Ты, конечно, понимаешь, почему это именно так?

Безголовый ничего не понимал. Например, не понимал, что такое искусство и чего это вдруг кому-то взбредет в голову спрашивать об его отсутствии в то время, когда в Великой Стране не хватает куда более необходимых вещей.

Но он безгранично верил Воробьеву. И от того, что его Последний Министр знает все и про него самого, и про жизнь его страны, Великий Командир испытывал неописуемый восторг. И чем более непонятно говорил Последний Министр — тем большее счастье разливалось в душе Великого Командира.

А Воробьев продолжал говорить такие слова:

— Итак, Великий Командирчик, ты, разумеется, понимаешь, что суть искусства — это поиск гармонии. Значит, искусство будет процветать в той стране, где гармонии в реальной жизни не существует, Без чего не может жить искусство? Без проблемок. Но! Чем лучше жизнь — тем меньше проблемок, а если в твоей державке искусства нет вовсе, это говорит только лишь о том, что Великая Страна живет прекрасно. По-настоящему, в полной гармонии, без проблем.

Воробьев замолчал, опустился в мягкое кресло, поглядел в восторженные, почти влюбленные глаза Безголового и подумал: «Конечно же, я велик! Мало того, что я — бессмертен, так я еще — единственный из нашего рода, кто не просто наблюдает жизнь, а создает ее…»

И он улыбнулся счастливой улыбкой.

Так и сидели они — Великий Командир и Последний Министр — друг против друга и счастливо улыбались. И было им обоим очень хорошо и покойно. Так хорошо и покойно, что они забыли: жизнь идет даже тогда, когда кажется, что ею управляешь.

2

Как только дверь за Мальвининой закрылась, Петрушин бросился к письменному столу, придвинул к себе бумагу, схватил карандаш.

«Что я делаю? — спросил он себя. — Зачем это все сейчас? И чего я вчера всю бумагу не изорвал, дурак…»

Но рвать бумагу не хотелось — карандаш тянулся к белым листам почти с нежностью.

А казалось бы: Петрушину надо бы сейчас на кровать упасть лицом вниз, отодрать эту проклятую улыбку — в конце концов на казнь можно и без нее идти — и рыдать вволю, рыдать, пока хватит слез. А как кончатся они, завыть от полного бессилия…

Мальвинина и не думала ничего отрицать. Как только Петрушин сказал, что, мол, какие противные слухи про нее ходят — сразу же все и объяснила.

— Почему ты решил, что это — сплетни? Так все и есть на самом деле, — спокойно сообщила она. — Да, я — любовница Великого Командира. Тебе разве это не льстит? Что плохого в том, что мне нравится бывать в этой великолепной хижине, нравится, что первый гражданин Великой Страны говорит мне «ты»… А тебе разве не приятно, что у тебя и у Великого Командира совпали вкусы? Знаешь, что забавно: он все время говорит, что у меня пышные формы, а ты называешь меня хрупкой, изящной и миниатюрной. Из этого я сделала вывод, что я ужасно многообразна. — Мальвинина улыбалась одними глазами — так научились делать все плюшевые.

Петрушин пытался понять смысл того, что говорит Мальвинина. Но у него ничего не получалось. Он не слышал слов. Он представлял, как узкие губы Безголового впиваются в Ее губы, как целуют Ее тело, как его руки ласкают Ее маленькую грудь.

— Ну что, больше не злишься? — спросила Она и начала раздеваться. — Подумай сам, разве тебе будет лучше от того, что мы расстанемся?

— Уходи отсюда вон, — почему-то прошептал Петрушин.

— Ду-ра-чок, — по слогам произнесла она. — Ну и с кем же, интересно, ты будешь теперь заниматься любовью? С Матрешиной, что ли? У нее, между прочим, грудь гораздо хуже моей, хотя и большая, но рыхлая, а шеи и вообще нет.

Одевалась Мальвинина спокойно, пожалуй, даже излишне тщательно. Ходила перед Петрушиным в расстегнутом платье, делая вид, будто что-то ищет в комнате.

Петрушин молчал. Смотрел в окно.

У самой двери Мальвинина оглянулась:

— Когда отбесишься — позови меня, я вернусь. Мне тебя будет очень не хватать.

— Некуда будет приходить и не к кому, — сказал Петрушин.

Но Мальвинина не услышала его. Или сделала вид, что не услышала.

И как только за ней закрылась дверь, он бросился к письменному столу.

«Что я делаю? — спрашивал себя Петрушин. — Надо спокойно ждать завтрашнего дня, когда за мной придут солдаты, и я спокойно выйду им навстречу, и спокойно отправлюсь на Почетную Казнь…»

Но это были уже не мысли — эхо мыслей, отголоски размышлений. Петрушин себе уже не принадлежал. Им владела некая необъяснимая сила.

Петрушин писал.

Время перепрыгнуло через самое себя и устремилось в вечность.

Петрушин писал.

3

В дверь постучали.

— Наверное, опоздавший, — тихо сказал Медведкин, подойдя к двери, спросил. — Кто?

— Я это… — ответили из-за двери. — Как это надо? Истина.

— Кто? — еще раз спросил Медведкин и оглядел всех взглядом, выдающим в нем руководителя.

— Ну я это, я, — повторял голос, без сомнения принадлежащий Клоунов у. — Забыл я, как надо по-новому. — Из-за внешней стороны двери раздалось тяжелое молчание, а затем — радостный крик. — Вера! Вот как надо! Я говорю: вера.

— Отвечаю новым паролем: надежда, — назидательно произнес Медведкин, и только после этого открыл дверь.

В доме Медведкина, понятное дело, висел полумрак. Очертания, разумеется, исчезли, и по-прежнему казалось, что вокруг стола сидят тени. Ощущение чего-то неясного, но чрезвычайно важного, как ему и положено, витало в воздухе.

Совершенно некстати (как, впрочем, и заведено) раздался чей-то храп. Столь приятное и необходимое ощущение исчезло.

— Пупсов? — не то спросил, не то позвал Зайцев.

Храп, как водится, тотчас исчез, и на смену ему пришел уверенный голос Пупсова:

— Потому что только новые цели открывают новые горизонты! Мы прошли торной дорогой, теперь пройдем неторенным путем. И придем, куда надо. Вот именно, куда нам надо — туда именно и придем. Нашей малострадальной Родине новые страдания не нужны. И старые тоже не нужны. Такова моя позиция.

— Мы еще заседание не начали, а ты уже как будто выводы делаешь, — традиционно перебил его Медведкин.

А Зайцев сказал:

— Что касается меня, то я все равно стою за самые жесткие, самые крутые меры. Пережитые мною в застенках мучения еще раз доказали: только террор спасет Великую Страну!

Тень Медведкина возвысилась над столом и важно произнесла:

— Тайное заседание «Тайного Совета по завершению» объявляю открытым. На повестке сегодня один ответ: о новизне текущего момента. Разрешите предоставить слово Председателю Тайного Совета. Кто — за? Против? Воздержался? Единогласно. Спасибо за доверие, слово беру. — Медведкин сделал паузу, приличествующую столь ответственному моменту и продолжил. — Друзья! Как вам, должно быть, хорошо известно: путь наш труден, нелегок, долог, печален. Многих теряем мы на этом пути. Нет среди нас Собакина-маленького, этого гордого летописца нашего пути, этого орла, поднявшегося к высям истории. Как будет не хватать нам его слов и поступков, его коротких, но всегда таких дельных, таких нужных замечаний… Сегодня мы можем смело сказать: именно наша плюшевая среда породила подлинного героя Великой Страны. Предлагаю всем почтить его память.

Серые тени поднялись из-за стола, постояли немного и снова сели.

— Спасибо за почтение, — Медведкин перевернул следующий листок. — Некоторые не пришли сегодня, испугавшись напряженности нового момента. Назову хотя бы Собакина-большого. Что и кому хочет он доказать своим неприсутствием? Не ясно. Или Петрушина — нашего пламенного поэта. Может быть, этот друг испугался того, что ему придется отвечать за свою ответственность за Воробьева?

Услышав эти слова, Матрешина — даже для самой себя неожиданно — начала плакать.

Медведкин по-доброму успокоил ее:

— Не надо слез, друг Матрешина! Будь уверена: у каждого жителя Великой Страны найдется причина для рыданий, а может, и не одна. Но сегодня время требует от нас не слез, а дела! Хотя мы многого достигли — впереди по-прежнему трудности. Но было бы неправильно промолчать сегодня об успехах. Они, как говорится, налицо. Изменили пароль — и это говорит о все возрастающей надежности нашей конспирации перед лицом врага. Мы поменяли название нашей организации, что еще раз подчеркивает непроходящую новизну наших целей. Друзья! Не хочу делать вид, будто знаю, как нам надо жить дальше. Никому — по отдельности — это неведомо. Но всем вместе, я убежден, это известно очень хорошо. Потому-то мы здесь и собрались. Плюшевые всегда жили в непростое время. Такова традиция. Но я не погрешу против истины, если скажу: сегодняшнее время куда непростее всех прочих времен. Так что попрошу высказываться.

— Можно мне? — вскочил со своего места Зайцев.

— Опять по вопросу террора? Об этом позже, — и Медведкин сделал движение рукой, приглашающее Зайцева сесть.

— Я вот тут… это… вот… хотел бы… как говорится… вставить. — Крокодилин кашлянул. — Мы ведь это… как бы почтили память Собакина-маленького. Правильно? Вот… А у нас ведь… это… летописца как бы и нет… Надо бы… как говорится… выбрать.

— Очень дельное предложение, — улыбнулся Медведкин одними глазами. — Какой же смысл вершить историю без летописца? Какие будут предложения?

И снова вскочил Зайцев.

— Я не про террор, — сразу сообщил он. — Я чего хотел сказать-то? У всех ведь есть ответственные поручения, правильно? Каждый за что-нибудь отвечает. И только друг Клоунов — без ответственности. Я предлагаю его — в летописцы.

Услышав это предложение, плюшевые почувствовали неясное ощущение несправедливости, смутные сомнения.

Но Медведкин быстро внес ясность.

— Это ведь хорошее предложение, — объяснил он всем. — Хорошее. Сейчас мы его проголосуем «за», и у нас будет новый Ответственный, новый летописец. Итак, кто «за»? Против? Воздержался? Ничего в темноте не видно… Впрочем, думаю, ясно и так: друг Клоунов вполне может занять подобающее ему место. Вот сюда вот садись, Клоунов — тут у нас всегда летописец сидел — вот тебе карандаши, бумага. Пиши, как говорится, историю.

Вдруг Матрешина вскочила со своего места и закричала:

— А так меня видно? Я против! Я! Слышно? Сволочи вы, а не плюшевые! Гады! Из-за этого труса Собакин-маленький погиб, а вы… — Она подошла к Зайцеву и, потрясая перед его носом кулаком, затараторила быстро и громко. — А ты… Ты… Ты вообще неизвестно как на свободу вырвался. Как мне противно тут с вами, отвратно! — И, хлопнув дверью с такой силой, что у Медведкина отклеился кусок улыбки, Матрешина выскочила вон.

Тут пришла пора вскакивать со своего места Зайцеву.

— Прошу оградить меня, — спокойно сказал он. — Мне трудно продолжать наше общее дело в обстановке недоверия и недоброжелательности. Если у друзей есть вопросы по поводу моего побега, я на них отвечу. Чтобы не было недоговоренности между нами. Все-таки одно историческое дело делаем, друзья…

Небольшая, но страстная речь Зайцева произвела то, что и должна была произвести, — приятное впечатление. Плюшевые наперебой начали успокаивать Зайцева, произнося слова о вере, доверии, общем деле и историчности общей судьбы.

Когда, успокоенные собственными речами, плюшевые затихли, Медведкин сказал:

— Тайное заседание «Тайного Совета по завершению» продолжается. Кто еще хочет выступить?

4

Петрушин откинулся на спинку стула и с удивлением оглядел свой стол, усеянный множеством исписанных листов. Его изумленный и пока еще несколько отрешенный взгляд спрашивал неизвестно кого: «Неужто это все я написал? Неужто я?»

Петрушин посидел так некоторое время, приходя в себя, а затем, повинуясь привычке сразу перечитывать написанное, он протянул руку к листам, но… рука ощутила весьма прочную преграду, словно невидимый забор вырос вдруг над бумажными листами и не позволял их взять.

«Либо я очень устал, либо дело не в этом», — подумал Петрушин.

Встал, прошелся по комнате, расправляя плечи, даже поприседал немного.

Потом снова сел за стол, медленно, осторожно повел руку. Рука снова застыла над листами, наткнувшись на невидимую преграду.

Странное дело, Петрушин не удивился, не испугался, вообще никаких особенно сильных эмоций не испытал.

Поразмышляв совсем немного, он сказал себе: «Я не могу взять листы потому, что мне незачем их перечитывать. Если мне незачем их перечитывать, значит написанные мною слова совершенно не важны. Жанр, язык, стиль, сюжет — что там еще есть из того, что можно вычитать? — все это не существенно. Потому что существенно другое. Что же именно? — спросил себя Петрушин. И ответил сам себе с уверенностью, которая приходит лишь к тому, кто не побоялся поверить озарению. — Важна и существенна та энергия, которую вечность передала через меня в эти листы. Та энергия, которая до сих пор владеет мною, и мыслями моими и чувствами, не позволяет мне сойти с ума от всего происходящего, а наоборот, помогает всю эту фантастику объяснить».

Поразмышляв таким образом еще немного, Петрушин задал себе новый вопрос: «Откуда же я все это знаю? — и сам себя успокоил. — Если я все это написал, то кому ж тогда знать, как не мне?»

Абсолютно успокоенный, забыв и про отчаянье свое и про неизбежную близость смерти, Петрушин лег спать.

И приснился Петрушину сон.

Приснилось ему, будто лежащие у него на столе листы упорхнули в окошко и улетели, словно стая белых в крапинку птиц, а Петрушин побежал их догонять.

И вот как будто прибегает он на площадь к памятнику, а там уже ровным строем стоят солдаты и слушают, о чем говорит им Великий Командир.

Знакомая картина: Безголовый говорит — золотые слушают, периодически прерывая его речь криками «Ура!». Вот тут-то и налетели белые листы-птицы, и начали вести себя до такой степени странно, что золотым пришлось обратить на них внимание, хоть это явно шло в нарушение Приказа.

Сначала листы для чего-то сгруппировались около висящего домика с белым циферблатом, и не будь они плоскими листами бумаги, вполне можно было решить, что они не то совещаются, не то — получают указание.

После чего листы разлетелись в разные стороны, начали скручиваться и превращаться в весьма симпатичные головы. При этом у каждой имелось собственное выражение лица и собственная, абсолютно естественная улыбка.

Головы летали над площадью и подмигивали всем так, как могут подмигивать лишь абсолютно свободные и независимые головы.

Ружья солдат превратились в сачки для ловли бабочек, и золотые бросились бегать, пытаясь поймать в сачок летающую голову.

Строй, разумеется, расстроился, превратившись сначала в толпу, а затем и толпа разделилась на отдельно бегущих солдат.

Великий Командир, Главный Помощник и Последний Министр подбежали к Петрушину, и пока он успел что-либо сообразить — поставили его на памятник Великому Конвейеру.

«Они что решили, будто это я — Великий Конвейер? — удивленно подумал Петрушин. — Да я на него и не похож вовсе».

Но тут Безголовый, Безрукий и Воробьев рухнули на колени, и Петрушин понял: его поставили на возвышение потому, что руководству страны как-то привычней падать на колени перед памятником, нежели перед гражданином.

Руководство страны начало в голос умолять Петрушина, чтобы он хоть что-нибудь предпринял и вернул стройность строю.

Но Петрушин лишь извинительно развел руками и слез на землю: на площади происходил процесс, неподвластный никому.

Каждый солдат, крича и улыбаясь, бегал за полюбившейся ему головой. И чем дальше улетала голова — тем дальше убегал и солдат.

В конце концов площадь опустела: остались лишь Петрушин да руководство страны, медленно поднимающееся с колен.

Поднявшись, Безголовый по привычке решил сказать речь, а может быть, хотел спросить о чем-то. Во всяком случае он поднял руку и… начал бить ею по воздуху с таким грохотом, словно воздух был деревянный. Стук стоял страшный.

5

Петрушин проснулся от громких ударов в дверь. Так мог стучать только тот, кто ощущает себя хозяином жизни.

Петрушин понял: пришли за ним, чтобы увести его из дома навсегда.

Он натянул одежду и, пошатываясь со сна, пошел открывать дверь.

На пороге стояли трое солдат. Три пары совершенно одинаковых, абсолютно равнодушных глаз смотрели на Петрушина.

— Ты, что ль, Петрушин? — спросил один из солдат.

— Я, — ответил Петрушин и посторонился, пропуская золотых. — Проходите.

Золотые начали в три голоса громко и смачно хохотать. Один из них, продолжая смеяться, отшвырнул Петрушина, вошел в дом.

— Мы в приглашениях не нуждаемся, — гаркнул он. — Давай, ребята. Начинай!

Первым делом солдаты разбили окна, затем разбили все, что билось. Затем методично — сантиметр за сантиметром начали сдирать обои со стен, ковыряться в полу. Делали они это как-то вяло, даже устало.

— Вы что-то ищете? — поинтересовался Петрушин. — Может быть, я знаю? Мне вообще-то нечего скрывать.

— Чего надо — то и ищем, — ответил один из солдат. — Ничего не ищем. Порядок такой: пришли арестовывать — надо обязательно беспорядок учинить. Таков порядок — чтоб беспорядок. Ты чего тут, пишешь, что ль? — неожиданно спросил золотой и склонился над бумагами.

Двое других солдат не обращали на действия своего товарища никакого внимания. Они продолжали делать свое дело, добиваясь, очевидно, нужной кондиции беспорядка. Петрушин же внимательно смотрел за солдатом, склонившимся над бумагами, твердо зная, что сейчас должно произойти нечто невероятное.

И оно произошло.

Золотой сначала пробежал взглядом по листам, затем чрезвычайно напряженно начал всматриваться в них, будто что-то искал. Потом он поднял голову — смотрел он теперь так, как будто не окружающий мир наблюдал, а в себя всматривался. В глазах его появилось вовсе не свойственная золотым задумчивость…

— Зачем? — неожиданно спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал. — Что-то тут не так, ребята, что-то не так. — Затем помолчал немного и снова неожиданно спросил. — Сколько сейчас времени? Это ведь так важно знать, сколько прошло времени, а сколько осталось… Надо пойти узнать: сколько осталось. И помните, ребята, что-то не так здесь, что-то неправильно…

С этими словами он выскочил прочь.

Солдаты совершенно не знали, как вести себя в случаях, не предусмотренных Приказом, — их опыт подсказывал, что таких ситуаций не бывает. Но когда все-таки что-то подобное возникало, золотые умело отсекали от ситуации все нестандартное, превращая его в знакомое и ясное.

Сейчас они тоже решили, что ничего особенного не произошло, но, на всякий случай надо отсюда уходить. И тогда хором закричали на Петрушина:

— Чего улыбаешься?!

Петрушин, действительно, улыбался, и эта настоящая улыбка была настолько широка, что приклеенная не могла ее скрыть.

Петрушин вспомнил свой сон, проанализировал странное поведение солдата и подумал: «А может быть, я все-таки изобрел антитолпин? А почему нет? Ведь я знал, что умру; значит ощутил себя на краю вечности, вечность вполне может помочь изобрести антитолпин. К тому же все произошло так незаметно, как и должно происходить с великими открытиями. Вроде все сходится: это антитолпин».

Широко улыбаясь, двинулся он навстречу смерти, совершенно не думая о том, что даже если открытие антитолпина и состоялось, о нем вряд ли кто узнает, ведь время Почетной Казни уже назначено…

Глава девятая

1

— Великий Свет… — Безголовый замолчал, вслушиваясь в тишину.

«Все-таки нет на свете ничего более приятного, чем эта величественная тишина ожидания, — подумал он. — Разве что — речь Воробьева».

Он улыбнулся Воробьеву и закончил:

— Включить!

Вспыхнул желтый свет, озарив белую небесную гладь потолка над Безголовым, улыбающегося Воробьева справа от него и хмурого Безрукого слева. Перед глазами Великого Командира застыли стройные золотые ряды, где-то вдалеке скучилась серая масса плюшевых.

— Барабаны! — пауза повисла над площадью. — Впе-е-еред!

Из золотых рядов вышел отряд барабанщиков. Тугие удары разнеслись над площадью.

Воробьев наступил на ногу Безрукому — то был сигнал.

Безрукий тотчас поднял руку: барабаны смолкли.

— Граждане нашей мало страдальной Великой Страны! — обратился Безрукий к собравшимся.

На эти простые слова солдаты ответили троекратным «Ура!», а плюшевые — аплодисментами.

Выслушав положенные по процедуре Почетной Казни излияния восторга, Главный Помощник продолжил:

— Граждане! Великий Командир высказал желание обратиться к вам и сказать целый ряд слов. И вот мы все вместе, коллективно должны решить: разрешим ли мы нашему любимому Великому Командиру обратиться к нам с речью?

Золотые трижды крикнули «Ура!». Плюшевые захлопали.

— Позвольте считать ваши звукоизлияния за разрешение? — одновременно как бы и спросил и ответил Безрукий, а затем обратился к Безголовому. — Ну что ж, Великий Командир, народ позволил тебе сказать ему несколько слов. Говори!

Безголовый подошел к микрофону, изо всех сил стараясь держаться скромно.

Золотые трижды крикнули «Ура!». Плюшевые похлопали.

Великий Командир вынул из кармана речь, написанную Воробьевым, откашлялся, улыбнулся и начал:

— Граждане Великой Страны! В первых словах моей речи позвольте поблагодарить вас за разрешение выступить перед вами. Я вижу в этом фактике глубокий смысл: кто бы еще вчера мог представить, что Великий Командир должен испрашивать у народа разрешения обратиться к нему? Но сегодня это уже стало реальностью, более того — нормой. Подними голову.

Прочитав последнюю фразу, Безголовый понял, что ошибся. Не зря ведь два слова были написаны в скобках: их не надо было зачитывать — их надо было исполнить.

Впрочем, ошибки никто не заметил, Безголовый улыбнулся, откашлялся, и речь его снова потекла над площадью:

— Наша малострадальная страна вступила в новый, невиданный доселе этапчик. Признаемся и себе, и любому, кто нас спросит: никогда еще наш великий народ не был так счастлив, как сегодня. Вот мой вопросик: а что делает счастливым настоящий народ? Возможен лишь один ответик: настоящий народ счастливым делают перспективы. Они у нас, скажем прямо, появились, количество их день ото дня растет, что еще раз доказывает истинность нашего государства. Нами уже немало сделано, и сделанное открывает широкие перспективы. С помощью Пункта Всеобщего Увеселения мы осчастливили плюшевых: каждый может убедиться, как нынче радостно улыбаются они! Сегодня любой гражданин может, согласно Приказу, доставить радость другому — значит, радости в нашей стране прибавилось. Больше, без сомнения, стало мыслей, ибо стоит приказать кому-нибудь думать, и он — заметьте, это может быть любой гражданин — немедленно начинает мыслительный процесс. Могли ли мы еще вчера даже мечтать об этом? С утроенной энергией продолжается освоение потолка. Уже есть несколько кандидатов, борющихся за право первым ступить на неизведанную поверхность над нашей головой. С другой стороны, мы продолжаем осваивать наше прошлое. Эта нелегкая задача, которая, требует от каждого концентрации всего, что он может сконцентрировать, рождает множество проблемок.

Мы хотим, чтобы с прошлым у нас все было понятно, чтоб не возникало никаких недомолвок. Кое-кто сомневается: а так ли уж был велик Великий Конвейер и был ли он вообще конвейером по большому счету? Хорошо. Поспорим. Обсудим. Важно, чтобы не было скоропалительных выводов, бездоказательных тезисов, рассчитанных только лишь на сенсацию. Освоение прошлого требует самого серьезного подхода. Подними головку.

Безголовый опять ошибся, но этого снова никто не заметил.

После процедуры одобрения он сказал:

— Признаемся, что во всех этих заслугах не последняя роль принадлежит нашему Последнему Министру, который много сил отдает укреплению нашего Великого государства. Подними голову, пожми мне руку, улыбнись.

Сказав эти слова, Великий Командир потратил еще некоторое время на обдумывание сказанного. После чего улыбнулся, пожал руку Воробьеву.

Переждав процедуру одобрения, которая на этот раз повторилась дважды, он продолжил:

— В настоящих государствах есть хорошая традиция: не давать в обиду руководящие кадры. Мы не намерены отступать от нее. Мы должны со всей законной, конечно, но строгостью спросить с тех, кто хоть и отвечает за жизнь руководителей, но делает это недостаточно активно. И если кто-то отвечал за жизнь Последнего Министра, но в должной мере не обеспечил, то разве мы вправе? Любой даст только такой ответик: нет, не вправе, конечно, а наоборот, должны… Теперь я спрашиваю вас: кто в последнее время отвечал за жизнь нашего Последнего Министра? Кто? — я спрашиваю вас. И сам же отвечаю: кто отвечал — тот и ответит за все. Будьте уверены. Подними голову.

2

Шаги Матрешиной гулко отдавались в опустевших улицах. Шла она быстро, стараясь не думать о том, что из ее странной затеи вообще может ничего не получиться.

Сзади послышался шорох. Матрешина испуганно обернулась: никого, почудилось.

Поворот. Еще один. До цели оставалось совсем немного. Но тут впереди мелькнули мундиры золотых. Матрешина рванула чью-то дверь, затаилась за ней.

Солдаты проходили так близко, что Матрешина вполне могла достать до них рукой.

Со стороны площади раздалась барабанная дробь.

— Раз казнят — значит жизнь идет, — радостно сказал один солдат. — А что за Счастливец подвергнется сегодня Почетной Казни?

— Плюшевый, говорят, — ответил второй.

— Да бросьте вы оба! — возмутился третий. — Не может быть! Если плюшевых начали подвергать Почетной Казни — страна на грани развала! Я вам точно говорю, такая демократия до добра нас не доведет!

Патруль исчез за углом.

Матрешина перевела дух и выскочила на улицу. Теперь ей показалось, что каблуки грохочут так, словно все улицы превратились в подворотни.

Она сняла туфли и побежала. Бежать босиком было невыносимо тяжело, тысячи маленьких иголочек впивались в пятки, каждый шаг отдавался болью…

Поворот. Еще один.

Матрешина остановилась перед домом Петрушина и перевела дыхание.

Домик казался избитым и искалеченным: окна выбиты, вокруг мусор, даже стены, кажется, и те покосились. Лишь дверь почему-то плотно закрыта.

Матрешина обернулась — никого. Пустая улица. Вдали, на площади, грохочет барабан.

Она медленно открыла дверь и вошла…

Поняв, что речь его наконец-то подходит к концу, Безголовый безо всякой команды поднял голову и улыбнулся.

— Заканчивая свою речь, — радостно сообщил он, — которую, напомню, я произносил по решению народика, хотел бы подчеркнуть следующее: кто бы еще вчера мог представить, что плюшевый вот так запросто придет сюда, к нам, и подвергнется Почетной Казни? А сегодня это уже стало реальностью. Сейчас мы с вами понимаем: ничто не в силах помешать нам оказать Петрушину эту особую честь. Вдумайтесь: плюшевый подвергается не поруганию, не наказанию даже, а Почетной Казни! И это прекрасный символ демократических преобразований, происходящих у нас в стране.

Троекратное «Ура!» и аплодисменты ответом Великому Командиру.

— Барабаны… — Безголовый выдержал паузу, подобающую торжественности момента. — Вперед!

Тугие удары разнеслись над площадью.

Безголовый привычно набрал в легкие побольше воздуха — перекричать барабанщиков дело нелегкое — и властно крикнул:

— Счастливца ввести!

На площадь вышел аккуратный, словно по линейке построенный квадрат золотых солдат: двое впереди, двое — сзади. Между ними — строго по центру — шел Петрушин.

Шел он спокойно, даже излишне медленно, чем постоянно нарушал стройность квадрата: солдаты не могли приспособиться к его ленивому шагу. Руки у Петрушина были заложены за спину, а смотрел он почему-то прямо в глаза Воробьеву. Последний Министр вздрогнул, заметив в глазах плюшевого не мольбу о пощаде, не страх и даже не растерянность — в них легко прочитывалась спокойная уверенность гражданина, хорошо знающего себе цену. Так мог бы смотреть, пожалуй, тот житель Великой Страны, которого ожидало впереди очень важное дело…

Воробьев отвернулся.

Безголовый отыскал в бумажке нужное место и торжественно сообщил собравшимся:

— Сегодня мы подвергаем плюшевого не просто Почетной Казни, что уж само по себе было бы замечательно. Мы подвергаем его самой Почетной Казни — путем поджигания головы.

Воробьев с радостью заметил: услышав эти слова, Петрушин вздрогнул.


Матрешина схватила со стола карандаш и оглянулась на дверь, будто боясь, что кто-нибудь уличит ее в воровстве.

Карандаш… Его карандаш! Конечно, это самая лучшая вещь на память о Петрушине! Карандаш, который помнит тепло его рук. Карандаш — его верный помощник, его, быть может, единственный верный друг.

…Матрешина не спала всю ночь перед Почетной Казнью, а утром вдруг поняла: «Я ведь никогда больше не увижу Петрушина. Никогда не услышу его голоса, он никогда больше не уснет на моем плече. Петрушин ушел из моей жизни навсегда».

Пустая безысходность слова «навсегда» поразила Матрешину до такой степени, что она решила непременно прийти сегодня в дом Петрушина и взять что-нибудь на память. Ей казалось, что таким образом она победит глупую безысходность.

Теперь Матрешина сжимала карандаш в руках и испытывала если не радость, то бесконечное удовлетворение.

Но тут взгляд ее упал на исписанные листы, которыми был усеян стол.


Безрукий понимал: речи закончены, и, значит, в процедуре Казни наступает самый ответственный момент. Поняв это, он почувствовал в коленях нервную дрожь.

Сегодня можно было ожидать самых непредвиденных осложнений.

Ведь у солдат не было опыта совершения самой Почетной Казни, то есть казни путем поджигания головы. Вдруг что-то не сладится: трудно ведь без опыта. Кроме того, Воробьев решил обойтись без традиционного ритуала протеста, но, кто его знает, что придет в голову плюшевым. А если придет что-то не то — кто будет виноват? Разумеется, он — Главный Помощник.

После неудачного покушения на Воробьева, после того, как Безрукий столь откровенно высказал свое отношение к Последнему Министру, жизнь Главного Помощника, как ни странно, вовсе не изменилась. Его не посадили в тюрьму, даже не отстранили от дел. Он был нужен на своем месте. Для того, чтобы во всех неудачах в жизни Великой Страны было кого винить.

Сначала он только подозревал это, догадывался, но однажды через свое потайное окошко услышал, как Воробьев наставляет в очередной раз Великого Командира: «Вот еще одно правило, которое ты должен вписать в „Руководство по руководству руководством настоящим государством“. Великий Командирчик, нет сомнения, что ты воистину велик, но даже такой великанчик, как ты не застрахован от ошибочек. Такова диалектика. Однако народик должен обвинять в них кого угодно — только не тебя. И вот тебе правило: „В настоящей стране рядом с правителем обязательно должен быть тот, кто в глазах народика будет всегда и во всем виноват. Это сильно поднимает авторитетик Великого Командирчика. Такой руководитель нужен еще и для того, чтобы было с кем выгодно сравнивать Великого Командирчика. Конечно, я мог бы взять на себя эту сложную задачку, но, мне кажется, есть кандидатурка получше“».

— Безрукий, — радостно выдохнул тогда Великий Командир, как всегда уверенный, что это он сам так здорово во всем разобрался…

И вот теперь, пожалуй, впервые в жизни, Главный Помощник смотрел на обряд Почетной Казни с некоторым страхом.

«Важно, чтобы он именно с головы загорелей, обязательно с головы, — нервно думал Безрукий. — А если вдруг сорвется что-нибудь? Кто его знает, как горят головы плюшевых… Тут ведь самое главное, чтобы сначала голова занялась, а хворост, чтобы — потом, после».

3

— Что ж я, дура, сразу не догадалась, что делать надо… Хотела, видишь ли, себе ведь на память оставить, идиотка! — Матрешина отбросила карандаш и стала собирать исписанные листы в одну кучу. Каждый листок казался невероятно тяжелым, и с трудом перемещался по столу. Но Матрешина не обращала на это внимания. — Тут не вспоминать надо — действовать, — убеждала она себя. — Вдруг еще не поздно? Вдруг они прочтут это и поймут, что Петрушин — гений, а гениев нельзя убивать — их и так мало.

Матрешина почти не умела читать, и поэтому не могла оценить написанного Петрушиным. Но она была твердо уверена: Петрушин мог написать только гениально.

Пачка листов казалась просто неподъемной, словно это не бумага была, а каменная плита. Матрешина подняла ее двумя руками.

Она несла листы на вытянутых руках, и руки скоро онемели. К тому же идти босиком становилось совсем невыносимо, хотелось присесть, хоть немного отдохнуть. Но Матрешина понимала: дорого каждое мгновение. Жизнь — ведь это такая штука: опоздаешь на секунду, она обидится и уйдет навсегда.


Солдат ходил вокруг Петрушина, сверкал глазами, махал факелом у самого его лица, но никак не мог поджечь голову. Оказалось, что поджечь гражданина Великой Страны все-таки куда труднее, чем запалить хворост у него под ногами.

Петрушин всего этого не видел. Как только вспыхнул факел в руках солдата, он попрощался со всеми и потерял сознание.

Толпа плюшевых чуть придвинулась на солдат, решив, очевидно, все-таки выразить протест. Может, по привычке, а может… Кто знает?

«Начинается, — подумал Безрукий. — Что ж у нас за страна такая? Казнить как следует, вовремя и без эксцессов — и то не можем».

Толпа плюшевых волновалась все больше. Солдаты подняли ружья прикладами вперед.

— Может, срочно заменим самую Почетную Казнь просто Почетной? — Робко спросил Великий Командир у своего Последнего Министра.

Но Воробьев только усмехнулся на эти слова и сказал:

— Великий Командирчик не должен принародно менять своих решений. Что нам может помешать? Минутой раньше — минутой позже, какая разница?

Слова эти очень успокоили и Великого Командирчика, и его Главного Помощника.


«Как же я разбросаю эти листы? — думала Матрешина, пытаясь шагать быстрее. — Пожалуй, лучше всего вскарабкаться на памятник Великому Конвейеру и оттуда начать сбрасывать. Впрочем, пока я дойду до памятника — меня арестуют. Что же делать? Что делать?»

Матрешиной хотелось плакать от бессилия — она ничего не могла придумать, но как только дошла до площади, все решилось само: бумажные листы, словно они только этого и ждали, сами вырвались из ее рук и легко взлетели к потолку.

Они летели строго по направлению к домику с белым циферблатом, и все, кто был на площади, словно завороженные, следили за этим странным полетом, ничего не понимая.

Как только листы долетели до домика, из окошка выскочила кукушка и начала куковать с такой яростью и страстью, будто сообщала всем нечто очень важное.

С первым же «ку-ку» листы посыпались на землю, как неживые.

И тут началось нечто странное, загадочное и фантастическое.

Все — и солдаты, и плюшевые — начали спрашивать: «Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось?» И, что уже было совершенно необъяснимо, каждый из них услышал свой ответ на этот вопрос.

Они поднимали белые исписанные листы, смотрели в них, — скорей, как в зеркало, нежели как в написанный текст — качали головами.

Вдруг кто-то из золотых говорил: «Пять лет… Всего пять лет… Могу не успеть… Кстати, а что я должен успеть? Что-то ведь должен…» И золотой уходил с площади, повторяя: «Пять лет… Что-то должен… Пять лет…»

Кукушка продолжала свое: «Ку-ку».

Другой поднимал листок, вслушивался в кукование, считал что-то свое, а потом говорил: «Целых два года у меня… Два года, а потом — вечность.» И уходил, повторяя: «Прожить два года перед вечностью… Прожить два года…»

Собакин-большой схватил листок, глянул в него, бросил и убежал, взявшись за голову.

Плюшевые уходили с площади в большой растерянности, и кто-то из них повторял: «Зачем?», а кто-то другой: «Для чего?», и взгляд у них при этом был такой, какой бывает, когда смотришь не на мир окружающий, а в себя.

Безрукий и Безголовый — одновременно — поняли вдруг, что, оказывается, у всех золотых — совершенно разные лица, ну просто абсолютно непохожие. А Безголовый к тому же заметил, что у Мальвининой грустные глаза, оказывается, они не просто красивые и не просто огромные — грустные. «Как же я этого раньше не замечал», — подумал Безголовый и вздохнул.

Кукушка продолжала свое «ку-ку».

Строй, разумеется, расстроился, превратившись в толпу, а затем и толпа разделилась на отдельных граждан. Граждане Великой Страны бродили по площади, бормоча под нос какие-то вопросы, восклицания, а затем уходили с площади по одиночке.

Петрушин пришел в себя, открыл глаза, увидел эту жутковатую картину.

— Эй, — прошептал он. — Куда же вы все?

Но на него уже никто не обращал внимания.

Тогда он закричал:

— Вы что, с ума все посходили? Куда вы уходите? Не оставляйте меня одного!

Матрешина бросилась к нему, обняла, начала шептать в ухо:

— Ты что говоришь, дурачок? Произошло чудо! Теперь ты будешь жить! Ты свободен! — она стала развязывать Петрушина.

— Да, я все понимаю, — сказал Петрушин. — Это — антитолпин действует. Я так и думал, но куда же они все уходят? Мне страшно!

Страшно было и Воробьеву. Может быть, впервые в жизни ему было по-настоящему страшно. Он не понимал, что происходит, — ведь переворота не произошло, и власть у него никто не отнимал. Однако Воробьев точно знал: руководить он сейчас не может, никто ему не подчинится. Воробьев чувствовал, как в глазах его застывают слезы.

И вдруг над Великой Страной раздался голос, подобный грому:

— Ну как вы тут, без меня?

Эпилог

— Не дали все-таки… Не разрешили. И все — отец… Странный какой-то… Говорит, воробьи не поддаются дрессировке. И откуда он знает? Как будто пробовал… Я бы посадил воробья в аквариум и дрессировал бы. Ни у кого нет дрессированного воробья, а у меня был бы…

Так говорил мальчик, складывая оловянных солдатиков в коробку.

Потом он начал ставить на место плюшевые игрушки.

— А где же маленький пес? — спросил он сам у себя. — Был ведь вроде… Большой вот есть, а маленького нету… Ну ладно, завтра найду.

Потом он убрал все книжки и кубики, взял коробку с солдатиками — она была довольно тяжелая — забросил ее на шкаф, и сказал, обращаясь неизвестно к кому:

— Ничего, ребята, мы еще поиграем…


Загрузка...