«МОИ ПОМОЩНИКИ — ЭТО МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ, НА КОТОРЫХ Я ИГРАЮ»

На кладбище Донского монастыря среди множества старых захоронений есть одно скромное гранитное надгробие. На нем изображена… гостиница «Москва». Так отмечена могила бывшего сотрудника мастерской Щусева — архитектора Леонида Савельева. То ли сам Савельев завещал сделать на своем надгробном памятнике такой рисунок, то ли родные и близкие зодчего осуществили эту затею по личной инициативе.

Так или иначе, но подобная посмертная попытка закрепить авторство Савельева в проекте гостиницы «Москва» выглядит странной и заставляет задаться вопросом: до какой же степени одержимости надо дойти, чтобы таким вот образом оспаривать главную роль Щусева в известной архитектурной истории даже после смерти ее главных участников? Интересно, а что бы другие щусевские сотрудники изобразили на своих памятниках? Ведь спроектировал он немало, а работавших под его начальством было еще больше.

У Щусева работали или совсем недолго, или же десятилетиями. Последних, прошедших школу Щусева, было больше, некоторые из них оставили о своем учителе интереснейшие воспоминания, помогающие нарисовать колоритный образ академика. Неверным было бы опираться лишь на одно ярко выраженное мнение, плохое оно или хорошее. Только из совокупности разных точек зрения и появляется возможность объективно подойти к созданию портрета человека…

Многолетний помощник Щусева Никифор Яковлевич Тамонькин четыре десятка лет трудился в его мастерской. Алексей Викторович взял его к себе еще во время работы над проектом Марфо-Мариинской обители, а затем привлек его к проектированию Казанского вокзала, мавзолея и других построек. Тамонькин — незаурядный художник и проектировщик, создал и ряд самостоятельных построек в Москве — здания Автомоторного института, Института машиноведения Академии наук СССР и т. д. Его мемуары о Щусеве полны драматизма и разочарования:

«Сорок лет совместной работы с А. В. Щусевым составляют всю мою жизнь. Оглядываясь теперь на это длинное и, я бы сказал, трудное для меня, конечно, не для Щусева, — прошлое, я ощущаю в глубине своей души много горечи и ни одного момента радости.

Почему это так?

Кто в этом виноват, я или А. В.?

Чтобы ответить на этот вопрос с понятной для постороннего человека ясностью, нужно привести много примеров наших взаимных отношений, необходимо также рассказать и о его отношениях с другими лицами, свидетелем которых я был.

Вначале я сказал: «Совместной моей работы с ним», — на самом деле это неправильное, а еще точнее, нехарактерное выражение, ведь А. В. был человеком, не терпящим каких бы то ни было помощников, а тем паче меня: в силу моего крестьянского воспитания и малого образования он смотрел на меня так, как американец или англичанин смотрит на цветного человека, считая его неполноценным.

Это составляло отличительную и самую существенную черту его характера. Я бы сказал, основываясь на моих длительных наблюдениях, что такое понятие с его стороны было не только по отношению к столь ничтожным, совершенно невлиятельным (а он особенно разделял людей на влиятельных и невлиятельных), как я, но и к брату, жене, детям. Все они представлялись ему людьми, существующими для него.

Вот основные качества его характера. Что касается меня, то какие же у меня были качества? И могу ли я сказать о себе что-либо беспристрастно, и могут ли этому поверить, да и сам я думаю, что это не будет вполне верным. С какою бы искренностью человек о себе ни говорил, по-моему, он все же не в силах сказать о себе настоящую истину. Вот как, например, Лермонтов выразился по поводу «Исповеди» Руссо: «Она уже потому не может быть вполне искренней, что он читал ее своим друзьям». Да и вообще, что такое «правда», «истина», когда всё на свете относительно?..

Одно могу сказать о себе: если характер человека складывается от природных, наследственных свойств, от воспитания и влияния среды молодых лет, а также от жизненных условий времени, когда человек вырастает физически и умственно, то вот почему мой характер и натура А. В. были совершенно противоположными — противоположно наше происхождение. Я — бедный крестьянский сын, батрак, он — отпрыск зажиточных родителей, воспитывался в дворянской среде. И сам вспоминал (хотя это он говорил еще до революции), что учился в одной гимназии с Пуришкевичем.

Характеры наши были совершенно разные не только от классовых условий, но, очевидно, и от природных. Дворянская среда мне не могла быть известна так же хорошо, как крестьянская. Поэтому мне неведомо и то, что больше всего явилось предпосылкой характера А. В. — природные или жизненные условия. Более того, по этому поводу я могу сказать о себе: отец мой был весьма гордый человек; как крестьянин независимый, он страшно не любил подхалимства, зато правду ценил больше всего, с уважением относился к имени царя и даже чуть ли не обожествлял его (что, впрочем, вообще было свойственно религиозной среде крестьянства), но царских чиновников ненавидел страшно и был революционер в своем роде. Он был грамотен — редкое явление среди крестьян того времени. Мать, прожившая свой век в страшной нужде, была чрезвычайно трудолюбива. Оба родились еще в крепостничестве…

Нужно еще добавить, что я всегда был трудолюбив, унаследовав это качество, очевидно, от матери, а гордость от отца. С восьми или девяти лет я пошел в люди батрачить и всегда замечал, что всем я всегда нравился за прилежность и послушание, но судачили обо мне — «упрямый мальчишка». А. В. говорил: «Упрямый, как тамбовский мужик».

Мирных отношений между нами никогда не было; я в душе ненавидел его за то, что он надо мной властвовал, хотя и старался не показывать виду, ибо он платил мне деньги. Но часто говорил ему дерзости, что его страшно возмущало, и однажды — на какую-то резкость, не помню, — ответил еще более грубо. Нужно заметить, что если он и говорил дерзость, то, как человек воспитанный, облекал это в деликатную форму, и подобный выпад у него, нужно сказать, никогда не выглядел грубо. Но я тем сильней реагировал на него, ибо, в силу своего происхождения, не выносил дворянской тактичности уже только за то, что она была именно дворянской. И поэтому, когда я ответил ему так же дерзко, но с настоящей «тамбовской, мужицкой» грубостью, он просто взбеленился:

— Как Вы смеете мне так говорить!

— Вы же мне говорите, — произнес я спокойно, — почему же я не могу говорить Вам то же самое?

Это еще больше его возмутило, но он ничего не сказал, секунду помолчал, повернулся и скрылся в своем кабинете, после чего долго не выходил.

Если бы я не был нужен ему как работник, то он немедленно бы прогнал меня. Однако этого никогда не случалось, хотя такие столкновения повторялись.

Следует сказать, что от своих помощников он ничего подобного не слышал.

Несмотря на это, А. В. считал меня за честного человека и даже признавался другим, что не подведу. Поэтому бывал со мною откровенен. В работе я всегда подчинялся его вкусу, хотя часто до спора отстаивал свой взгляд и если соглашался с ним, в конце концов, то показывал вид, что он не прав.

Однако я собираюсь записывать свои воспоминания не совсем так, как начал, хотя больше всего буду говорить именно о Щусеве, во-первых, потому, что моя трудовая жизнь была отдана славе и наживе А. В. (слово «нажива» сочтут грубым, неуместным, запрещенным, но я заранее оговариваюсь, что и впредь буду называть вещи своими именами). Во-вторых, потому, что личность А. В. считаю замечательной не только за его талант, но за все те качества, дурные и хорошие, честные и нечестные, которые смешались в нем, как ни в ком другом. В-третьих, потому, что считаю известность личности А. В. настолько затрагивающей всю общественность архитектурного мира, что хорошо осветить ее — значит осветить целую эпоху. В-четвертых, рассказать о его личности меня побуждает и то, что все, написанное о нем еще при жизни, и особенно, что пишут теперь, после его смерти, в журналах и газетах, диссертации о его архитектурных работах и целый ряд биографических, а особенно критических статей, — все до такой степени лживо, что противно становится, когда читаешь.

Насколько высоко и низко качество его архитектурных произведений по-настоящему скажет тот, кто не будет связан или, как бы это выразиться, не будет подвержен настоящему времени, зависящему от политических условий (если последние, конечно, отражаются на искусстве, а в наше время это особенно чувствуется, как никогда).

Критика современного искусства, не только архитектуры, но и вообще всякого искусства, несвободна, но мне, да будет позволено, быть независимым ни от какой политики, ибо пишу я исключительно для себя.

Но можно ли писать что бы то ни было, хотя бы просто воспоминания, убеждая себя тем, что пишешь исключительно ради того, чтобы прочесть самому себе? Какая нелепость! А ведь я только что заявил, что буду писать одну лишь правду, с беспощадною искренностью, следовательно, уже лгу. Конечно, я пишу не для себя, но собираюсь писать такие вещи, что современники, пока я жив, даже знать, что я пишу, не должны. А писать надо, особенно тому, кто любит правду больше самой красоты, ибо всю жизнь страдал от лжи. Вся моя жизнь была искалечена человеческой ложью»[155].

Пожелтевшие школьные тетради с записками Тамонькина хранятся в архиве Музея архитектуры имени А. В. Щусева — такая вот интересная судьба у этих воспоминаний. Чего в них больше — обиды на академика или раздражения собственной, в общем-то неудачной карьерой? А возможно и то и другое. Вспомним, однако, что говорил Щусев о так называемом «помощничестве», как оно сковывает порой всю творческую жизнь, заставляет создавать не то, что хочется, а то, что требуется. Щусев еще в молодости понял, что долго работать помощником какого-то либо зодчего он не выдержит — его засосет рутина, нужда, необходимость подчинения… Он смог вырваться из этого заколдованного круга, потому и брался за любые заказы. Но ведь став во главе собственной мастерской, он обеспечил куском хлеба и тех, кто с ним работал. И их это устраивало.

Горечь и разочарование испытывают те, кто, проработав всю жизнь на мастера — будь это талантливый зодчий или одаренный художник, — осознают, что с уходом этого мастера из жизни кончается и их творческое существование. И если уж живет в человеке необходимость и способность работать самому, то уходить из-под опеки надо как можно раньше.

Так и сделала следующая сотрудница Щусева — Ирина Александровна Синева, воспоминания которой окрашены в принципиально иные тона:

«Хочу рассказать, как Щусев руководил своими непосредственными помощниками. Вернусь к моей работе над воротами для Казанского вокзала. Дома, без предварительных указаний, я сделала в небольшом масштабе несколько эскизов и с ними поехала к Алексею Викторовичу. Из этих нескольких он выбрал один эскиз и к нему сделал незначительные поправки. С учетом этих указаний я выполнила подробный чертеж в масштабе 1:10. Алексей Викторович опять внес несколько мелких уточнений и позволил делать шаблоны для литья. Выполнив все его указания и шаблоны, я снова отправилась к нему и получила разрешение сдать чертежи в копировку. Казалось бы, с полным правом я могу считать себя автором этих ворот — замечаний было немного и на первый взгляд несущественных. Но каково же было мое удивление, когда позже я впервые увидала фотографию ограждения ИМЭЛ в Тбилиси. Оказывается, я полностью повторила его характер, разница заключалась только в орнаменте — там грузинский, а у меня русский.

Алексей Викторович говорил, что помощники для него — это музыкальные инструменты, на которых его руки могут выполнить любую мелодию.

Щусев был больше чем кто-нибудь человеком настроения. Как непосредственный руководитель он иногда становился очень тяжелым. Вспоминаю один из его обходов. Сидела я тогда в большой комнате, где было нас человек двенадцать. Алексей Викторович по очереди присаживался к столам своих помощников и всем и всеми был недоволен. Он редко переходил на крик, но делался у него особенно скрипучий голос, когда с языка срывались обидные слова.

Бывало и иначе. Алексей Викторович в хорошем настроении. Всё ладится. Садясь за наши столы, он доставал из кармана толстенный мягкий карандаш и в том случае, если в чертеже что-нибудь не так, он этой «пушкой» стремительно вносил нужное ему исправление. Обход совершался быстро, легко. Каждый из нас слышал слова одобрения. А закончив обход, Алексей Викторович часто садился на тот же табурет или стул в центре комнаты и рассказывал нам что-нибудь, всегда очень интересное. Рассказчик он был блестящий, обладал необыкновенной памятью и остроумием. Взыскательность Алексея Викторовича к своим сотрудникам ограничивалась только творческими работниками, то есть архитекторами. Никогда я не слыхала, чтобы он выражал свое недовольство техническим исполнителям — техникам, чертежникам, копировщицам. За их ошибки ответственность несли только архитекторы.

Во время работы над чертежами макета здания президиума Академии наук я допустила ошибку, требовавшую переделки части уже выполненного макета. Ответственной за выполнение была А. Г. Заболотская. Алексей Викторович был болен, и она предложила мне самой съездить к нему и доложить о своей ошибке. С каким стесненным сердцем я вошла в дом на Гагаринском! Алексей Викторович выслушал меня, посмотрел привезенные чертежи и закричал: «Передайте Заболотской, что я ею очень недоволен!» Я пыталась доказать, что виновата сама, но он продолжал твердить, что недоволен Заболотской.

Откричавшись, Алексей Викторович вышел в соседнюю комнату и довольно быстро вернулся, неся несколько небольших этюдов маслом. Лицо уже было добрым, и совсем другим голосом он предложил мне посмотреть, какие виды из окон написал он за время болезни. Уходя, я вновь пыталась убедить Алексея Викторовича в своей вине, но он опять повторил, что недоволен Заболотской. Вот это перенесение моей вины было куда обиднее, чем резкое замечание непосредственно мне самой. После того как Алексей Викторович вернулся на работу, Заболотская никакого замечания не получила.

Алексей Викторович был человеком крайностей — или очень хорошо или очень плохо. Середины он не знал. Бывало, бьешься над каким-нибудь чертежом, сам он рисует, и всё не то. Спросишь — как же? А Алексей Викторович ответит: «Ищите, для красоты рецептов нет!» А иногда, не получив желанного результата, с горечью скажет: «Ладно, оставим так. Лучшее — враг хорошего». Но на следующий день все равно будет переделывать.

Настроение, в котором он смотрел на работу, играло огромную роль. Бывало и так: я разрабатывала фрагмент главного входа в Казанский вокзал. Всё было не то, ничего не нравилось. Когда Алексей Викторович ушел, я поставила доску лицом к стене и занялась другим. К фрагменту больше не прикасалась. Через день или два Алексей Викторович подсел ко мне и выразил желание посмотреть фрагмент, Я положила перед ним доску. «Ну вот, это совсем другое дело!» — обрадовался он, хотя на чертеже ничего изменено не было.

Алексей Викторович очень высоко ценил искусство архитектуры и считал, что человек, посвятивший себя зодчеству, должен отдаваться ему полностью. Когда один из его помощников по 2-й Архитектурной мастерской Моссовета М. М. Буз-Оглы, работая у него, одновременно поступил в Московскую консерваторию, Алексей Викторович был возмущен. Или архитектор, или музыкант. Каждая из этих специальностей требует полной отдачи. Буз-Оглы остался архитектором, но в дальнейшем, сидя за его столом, Алексей Викторович часто приговаривал: «Архитектура, это вам не си-бемоль!»

Конечно, при такой неровности характера работать с Алексеем Викторовичем было нелегко, но тем, кто вглядывался в него глубже, любил и уважал его, примириться с этими неровностями было не так уж трудно. У Алексея Викторовича работали или совсем недолго (это те, кто так и не успел в него вглядеться), или же работали десятилетиями.

К Щусеву приходили много интересных людей. Часто бывало, что Алексей Викторович вместе со своим посетителем заглядывал в нашу комнату, знакомил с нами и показывал работы. Запомнились посещения академика архитектуры Дмитриева, скульптора Меркурова, неоднократно бывавшего и подолгу сидевшего у нас академика Ферсмана, на которого архитектор Р. Семирджиев рисовал прелестные шаржи.

Меркуров на моей памяти был только однажды. Но он представлял собою такую колоритную фигуру, что хочется рассказать об этом посещении.

Однажды за нашими спинами раздался гудящий бас: «В Академии наук заседает князь Дундук… Где здесь Алексей Викторович?» Естественно, мы насторожились. За стеклянной перегородкой закутка Алексея Викторовича послышалось его приветственное восклицание, он тут же вместе с посетителем вышел к нам и представил нас друг другу. Это был Меркуров, и приходил он явно для того, чтобы выяснить, не потребуются ли для здания президиума его скульптуры. Мне показалось, что Алексей Викторович не был рад этому посещению, во всяком случае, он очень скоро ушел, а Меркуров остался и просидел у нас довольно долго. Он много говорил и в том числе, обсуждая смерть кого-то из академиков (Бехтерева?), произнес следующее: «Недаром в Писании сказано: проводи старость с подругой юности. А тут, старый — женился на молодой! Это все равно, что к телеге приделать авиационный мотор»…

В тот год, что я работала в мастерской Нарком-проса, руководителем кружка акварели у нас был художник Платов. Хотя манера Платова сильно отличалась от той, в какой я до тех пор рисовала, чем-то она меня подкупила и кое-что я у него переняла. В этот раз я несла летние акварели на показ Алексею Викторовичу без обычного в этих случаях волнения, так я уверовала в платовскую манеру. Просмотр прошел иначе, Алексей Викторович быстро взглянул и всё сложил в одну кучу. Потом поднял глаза и гневно спросил: «Вам сколько лет?» — «Двадцать восемь», — недоуменно ответила я. «В вашем возрасте я был уже академиком! А вы? За кем погнались? Ваши прежние акварели я мог бы продавать. А эти…» Но на этом поношение меня не кончилось. Долго, еще, по крайней мере, месяца три после показа этих злосчастных акварелей, Алексей Викторович, представляя меня кому-либо из посетителей, обязательно говорил: «Знакомьтесь, это Ирина Александровна Синева, знаете, она была прекрасной акварелисткой, но погналась за Платовым и такую дрянь теперь делает…»

О требовательности Щусева писал и Чернышев: «И помню такой образчик той меткой, иногда беспощадной характеристики, которую умел давать Алексей Викторович. Был первый конкурс после революции на какой-то кооперативный банк Союза дмитровских кооперативов в городе Дмитрове, и вот, мы все скрестили мечи. Была особенность в этом здании: архитектуру этого здания дать в русском стиле. Я тогда очень увлекался планами, и я скомпоновал, как мне тогда казалось, прочный план, но долго бился над фасадом, — не выходила у меня крыша. Подали проекты. Алексей Викторович был в жюри этого конкурса. После заседания жюри приходит Алексей Викторович в мастерскую. Мы его обступили и ждем, что он скажет о наших проектах (а проекты были под девизами). Он говорит: «Вот, дружными руками проваливаем русский стиль. Ну, что же, один сделал конскую шляпу». Я мгновенно узнал свой проект. Я тогда, сконфуженный, промолчал и только потом рассказал Алексею Викторовичу, что я автор «конской шляпы». Но я тогда получил первую премию, и это меня несколько утешило».

«Однажды, — продолжает Синева, — я получила заказ на оформление книги Марфы Крюковой «На зимнем береге, у моря Белого». Окончив работу, я принесла и показала рисунки Алексею Викторовичу… Почему-то он их очень похвалил, решив, что и в дальнейшем я должна работать для книги. Немедленно созвонился с Иваном Ивановичем Лазаревским (тогда он был редактором издательства Академии наук), дал мне хвалебную рекомендацию и устроил мою встречу с ним. У Лазаревского я была и получила от него заверения, что мне будет поручена книга о восточном орнаменте. Но сперва отсутствие бумаги, а потом начавшаяся война помешали этой работе.

Приближался срок окончания эскизного проекта здания президиума Академии наук, приходилось сидеть над ним и вечерами, и по воскресеньям, хотя Алексей Викторович был противником сверхурочных работ. Должны мы были работать и в первый день Пасхи. Алексей Викторович пришел раньше всех и на стол каждого сотрудника положил по крупному испанскому апельсину (в ту пору они только что появились в Москве). Когда мы собрались, он сказал: «Вот, прежде христосовались яйцами, а я решил похристосоваться апельсинами».

Алексей Викторович всегда отмечал дни заключения договоров или утверждения проектов. Покупалось (за его счет) легкое вино или шампанское, пирожные и приглашались все, от руководителей до уборщиц.

Алексей Викторович был очень нелицеприятен. Работавшие вместе с нами его дочь, сын и зять получали в той же степени, что и мы, свою долю хулы и похвалы. Но странно, иногда он выделял кого-нибудь из своих помощников и некоторое время носился с ним, советовался, ставил его всем нам в пример. Подобное увлечение было недолгим. Со стороны казалось непонятным, что именно привлекало Алексея Викторовича, так как эти любимцы не выглядели особо одаренными…

Существовал миф о «скупости» Алексея Викторовича, вернее, миф о том, что он плохо оплачивал работу своих помощников. Я отрицаю это. Наоборот, Алексей Викторович считал, что работавшие у него должны иметь и имеют квалификацию выше, чем работники некоторых других проектных организаций, поэтому и оплата должна быть выше. За все время моей совместной работы с Алексеем Викторовичем я не помню ни одного конфликта, возникшего на денежной почве.

По-видимому, Алексей Викторович любил животных. В доме на Гагаринском у них жили две собаки. Это были дворняжечки, небольшого размера, но с довольно беспокойными характерами. Они не любили только что появившихся гостей, поэтому приходилось в прихожей дожидаться, пока их запрут, и только после этого можно было войти в комнаты. Сидящих гостей они уже не трогали.

Когда мне случилось очень тяжело заболеть, Алексей Викторович приехал ко мне домой, предложил очень редкое лекарство, хотел привезти ко мне профессора Певзнера и пообещал свое содействие в получении через Академию наук путевки в санаторий. Ни лекарство, ни Певзнер мне не понадобились, но два срока в подмосковном санатории я провела и поправилась.

Однажды я пришла на работу совершенно расстроенная тем, что у меня дома кот Васька отравился разбросанным по квартире ядом (квартира коммунальная). Алексей Викторович принял в этом живейшее участие: он немедленно созвонился с профессором Таболкиным (был такой замечательный ветеринар), дал ему мой адрес, а меня немедленно отправил домой встречать его. Таболкин жизнь Ваське спас.

Но был у Алексея Викторовича недостаток, с которым примириться все же трудно, — это касается его детского доверия к болтовне сплетников. Вот такой сплетник и внес разлад в наши отношения. Андрей Васильевич Снигарев, давний помощник Щусева, появился у нас значительно позднее, чем была организована мастерская в Академпроек-те. Однажды к сидевшему в одной с нами комнате инженеру В. В. Смирнову пришел какой-то посетитель и, глядя на висевший на стене подрамник с подкрашенным чертежом башни Казанского вокзала, облицованной мрамором, высказал свое мнение, что при облицовке башня утратила свой характер. Посетитель этот ушел, а вскоре ворвался рассерженный Алексей Викторович и очень резко отчитал В. В. Смирнова: для него явилось возмутительной неожиданностью то, что он разрешил себе и своим приятелям издеваться над работами мастерской. Я вмешалась и сказала, что никакого издевательства не было, а была брошена совершенно безобидная фраза. «Как не было, когда Андрей Васильевич говорит, что было!» — «Значит, Андрей Васильевич врет», — ответила я. Тут Алексей Викторович сказал мне, что я оскорбила старого человека и если немедленно не принесу ему своих извинений, то мы больше не сможем работать вместе. Я вышла из комнаты. Очень скоро, минут через десять, меня разыскал Р. Семирджиев и сказал, что Алексей Викторович просит прийти к нему в кабинет. Я наотрез отказалась. Он вернулся за мной еще раз и все-таки убедил пойти. Когда я вошла в кабинет Алексея Викторовича, он сказал секретарше, что его ни для кого нет, и закрыл дверь на замок. Повернувшись ко мне, он спросил: «Ведь вы не хотите, чтобы старик просил у вас прошения?» Обида моя растаяла, хотя трещина в отношениях осталась. Но и позже Снигарев не раз устраивал неприятности.

Началась война. Вскоре меня уволили (анкетные данные для тех времен у меня были неважные — детство я провела за границей). Алексей Викторович за меня не вступился. Было ли это следствием охлаждения ко мне или по какой другой причине, не знаю, но когда уже после войны Алексей Викторович предложил мне опять работать у него, я отказалась».

Как видно из этих воспоминаний, Щусеву были свойственны многие качества, проявляющиеся у людей талантливых, но занимающих большое положение в обществе и номенклатуре. С одной стороны, они и спесивы, и не постоянны в своих пристрастиях, а иногда даже слишком несправедливы, но с другой — неожиданно добры и щедры. История с котом Васькой — яркое тому подтверждение.

Такова расплата за одаренность — в течение всей жизни человек развивает свой талант, ищет новое, не щадя своих сил (а к Щусеву это имеет самое непосредственное отношение), сталкивается с неприязнью и откровенным отторжением со стороны коллег, постепенно вырабатывая те отрицательные качества, что не были заложены в нем с детства. Ряд этих качеств, проявление которых сполна испытали на себе щусевские сотрудники, и стал для него своеобразным щитом, которым он защищался от острых стрел, выпускаемых в процессе всевозможных «творческих дискуссий».

Многих кормил он с руки, но разве кто-то из них вступился за него в 1937 году? Продали не за грош. Кстати, Щусев тогда в ответ на предложение «признать свою вину и покаяться» возразил, что он «не безгрешен, во многом мог бы каяться, но признать, что украл пиджак у голого, не может».

Когда задумываешься о сути отношений Щусева и его помощников, невольно на ум приходит история о том, как к Рубенсу пришли его ученики и заявили, что он фактически использует их труд, получая взамен и славу, и почет, и деньги. Они, дескать, пишут огромные полотна, а Рубенс ставит лишь свою подпись, этим и ограничивая свое участие в творческом процессе. Великий художник ответил: «Хорошо, с завтрашнего дня вы можете ставить на картинах свои подписи».

Но не прошло и недели, как Рубенс вынужден был вновь встретиться с учениками — они не смогли продать ни одной своей картины и стали упрашивать его забыть все разногласия и работать как прежде. Вот сколько стоила подпись мастера и какими были отношения.

У талантливых людей тщеславие и Божий дар нередко идут рука об руку. А у Щусева было чрезмерно развито тщеславие, еще с детства. Учившийся у него Ян Болеславович Чаплинский передавал рассказ своего учителя, неизменно им повторявшийся: «Когда я работал с натуры, был окружен ребятами. «Вот это настоящий художник», — говорили они. Он был очень доволен этой похвалой»[156].

А как сказывалось такое интенсивное использование помощников на качестве работы? Мы специально приведем два диаметрально противоположных свидетельства современников: «К сожалению, как всегда, когда Щусев работает с большой долей участия своих молодых товарищей и не имеет возможности собственными руками и, притом многократно варьируя, рисовать архитектуру проектируемых им зданий, результаты не могут нас удовлетворять в полной мере»[157]. Иными словами — слишком частое и большое использование помощников вредило щусевским проектам.

А вот совершенно иное мнение, говорящее о том, что помощники Щусева в отсутствие своего мастера не могли полностью воплотить его замысел. Речь идет об окончании строительства станции метро «Комсомольская»: «Они (соавторы и помощники. — А. В.) бережно отнеслись к замыслу А. В. Щусева, стремясь во всем сохранить хорошо знакомый им почерк зодчего и воплотить его предначертания вплоть до деталей. Но в этом стремлении они оставались скованными унаследованным проектом, не решаясь развивать его дальше и вносить поправки в отдельные его части. Они не добились также того высокого качества строительно-отделочных работ, которое характерно для сооружений, возведенных под непосредственным руководством А. В. Щусева»[158].

Сам же Щусев говорил: «Архитектор все равно, что полководец, который распоряжается и танками, и артиллерией, он как дирижер оркестра. Если вы не успеваете — пригласите себе помощника, но чтобы все было сделано».

Но история все расставила по своим местам — и сегодня, когда читаешь о творчестве того или иного архитектора, чья молодость пришлась на 1920— 1940-е годы, сам факт работы у Щусева отмечается как значительная веха в биографии.

Загрузка...