РЕФЕРАТ

В небольшой комнате было уже шумно. Все пришли заранее, боясь опоздать, пришли прямо с работы, настроены были по-праздничному, взволнованные предстоящей встречей. Запах табака смешался с запахом типографской краски, машинного масла, олифы, рыбы.

В одной из комнат народного дома в Стокгольме собрались русские социал-демократы, зарегистрированные в шведской полиции как общество «Досуг и польза».

Чтобы скоротать время до начала собрания и оправдать название общества, смотрели туманные картины, перекидывались шутками, но делали это так, между прочим. Сегодня всех их занимали другие мысли.

В комнату вошел Яков Семенович, и с ним две женщины. Одна пожилая, стройная, с тонким, прекрасного рисунка лицом, вторая молодая, черноволосая, с широко расставленными искрометными карими глазами.

— Прошу любить и жаловать, — обратился к присутствующим Яков Семенович, — мать Владимира Ильича, Мария Александровна, сестра Мария Ильинична, член социал-демократической партии.

В комнате стало тихо. У всех остались матери там, в России, и она, мать Ленина, пришла сюда как посланец их матерей, и от нее пахнуло детством, материнской лаской.

Мария Александровна и Мария Ильинична сели на предложенные стулья. Мария Александровна обвела глазами почему-то вдруг взгрустнувших людей и сердцем поняла их.

Высокий худой юноша с крутыми завитками черных волос, встретившись взглядом с ней, опустил глаза и стал хлопотать возле волшебного фонаря, установленного на столе.

— Надо оправдать название нашего общества, — обратился он к товарищам. — Будем развлекаться туманными картинами. До начала собрания добрых четверть часа.

Он прикрепил большой лист бумаги к стене и распорядился:

— Кто там поближе, погасите свет, начинаем представление.

В комнате стало темно. В памяти Марии Александровны возникли своды мрачного зала судебного заседания, куда двадцать три года назад она пришла, чтобы выслушать последнее слово своего Саши. Полутемный зал для матери осветила тогда улыбка ее сына.

И вот сегодня, спустя почти четверть века, не устояла она против желания послушать своего другого сына — Владимира. Кто знает, может быть, и не придется его больше услышать! Семьдесят пять лет все чаще напоминают о себе…

Здесь встретили ее хорошо, тепло, и столько улыбок засветилось в этой комнате; и вот девушка рядом, наверно, стосковалась по своей матери, что так прильнула к ней, и от ее волос пахнет табаком, как от волос Маняши, когда она возвращается с рабочей окраины.

На белой стене трепетало светлое пятно от волшебного фонаря, затем появился квадрат и вырисовалась Адмиралтейская игла. Вот Невский проспект, нарядная публика, застывшие на лету кони, вывески: «Торговый дом», «Промышленный банк».

— Питер, — вздохнул кто-то.

Питер… Россия…

Каждый из сидящих в этой комнате оставил Россию по велению партии. На родине им угрожала в лучшем случае бессрочная каторга «за преступные деяния, направленные к лишению государя императора власти, к ниспровержению монархии в России, к установлению демократической республики».

На чужой земле не чувство безопасности и свободы охватило каждого, а щемящая тоска по России. И с особой остротой каждый ощутил полноту своей личной ответственности за счастье родины.

— Жаль, что нет такого телескопа, чтобы посмотреть, что делается у наших, на Путиловском, как они там? — раздался голос из темного угла.

— Глазком бы взглянуть на глуховцев. — В звенящем женском голосе слышались слезы.

Вид на Неву с царской яхтой «Штандарт» сменил уголок Летнего сада.

…Летний сад!

Мария Александровна шла тогда мимо этого сада, еще прозрачного, но уже обрызганного яркой зеленью едва распустившихся почек, шла и заставляла себя думать о том, что в такие весенние дни смерть не в силах состязаться с жизнью, должна отступить, и надежды, как весенние почки, пробудились в сердце, и ослаб груз горя, и приговор о смертной казни казался нелепым и неправдоподобным. «Приговором хотят запугать, казнить не посмеют, не могут».

Мария Александровна старалась заглянуть сквозь страх в сердце, чтобы оно подсказало хороший исход, укрепило надежду.

Вошла во двор Петропавловской крепости. Посыпанные ярким песком дорожки, нарциссы в своей первозданной белизне, синие чашечки крокусов, изумрудная зелень травы радовали глаз.

«Как красиво здесь, — с чувством благодарности подумала она. — Как успокаивают, наверно, узников даже короткие прогулки».

А потом взглянула на это глазами Саши и обмерла, ужаснулась жестокости. Ведь сделано это не из человеколюбия, а со злым умыслом. Показать, как хороша жизнь на воле, что можно бесконечно наслаждаться цветами, солнцем, воздухом, если отступишься от своих убеждений, если смиришься со злом на земле; показать в контрасте жизнь на воле и сырой каменный мешок в крепости. И Мария Александровна перестала видеть краски.

Через двойной ряд железных решеток на нее смотрели прекрасные горячие глаза сына; белым высоким лбом он прижимался к ржавому переплету, чтобы быть ближе к матери. Побелевшими пальцами судорожно вцепился в решетку.

— Мужайся, Саша! Ты должен жить. Борись за жизнь. Человек все может, пока он жив.

— Бороться за то, чтобы влачить существование в этом каменном мешке? — горько усмехнулся Саша.

— Из каменного мешка можно вызволить, из могилы — никогда, — с отчаянием убеждала она сына.

«Мужайся!» — сказала она себе. И снова хождения по высоким судебным инстанциям, в департамент полиции, оскорбительные предложения охранки, бесстыдная спекуляция на чувствах матери.

«Мужайся!» — повторяла она, и просила, и требовала, и разжигала в сердце своем искру надежды, и не давала ей угаснуть, и она, эта искра, помогала ей бороться.

8 мая Мария Александровна ехала в конке, держала на коленях аккуратный узелок с бельем для Анны — ехала к ней на свидание в тюрьму.

Сидела и придумывала милые семейные мелочи, о которых расскажет Анне, чтобы она не чувствовала себя одинокой, расскажет, как мужественно держится Саша и что есть надежда, безусловно есть, даже не надежда, а полная уверенность, что Саше сохранят жизнь и что все со временем уладится.

И Мария Александровна сама верила в такой исход.

В конку вошли студенты; они были возбуждены, перекидывались какими-то междометиями, смысл которых был понятен только им.

Рядом с Марией Александровной сел юноша, сунул в карман шинели сложенный листок бумаги, поставил локти на колени и закрыл лицо руками.

Мария Александровна видела, как на сукне шинели, словно на промокашке, расплывались пятна. Студент плакал. «И у него тоже горе, — подумала она. — Не надо плакать, юноша, у молодости впереди много радости». Марии Александровне хотелось утешить его.

Конка остановилась.

Послышался веселый голос мальчишки, вскочившего на подножку.

— Правительственное сообщение! Государственные преступники казнены!

— Казнили! Каких людей казнили… — проскрежетал зубами студент.

Сердце матери метнулось.

«Сашу повесили!.. Сашу казнили!.. Нет, нет, не может быть».

— Что это кричат мальчишки? — прошептала она и с мольбой посмотрела на студента, чтобы он не подтвердил страшной догадки.

Студент вынул из кармана листок и молча протянул его.

«Сегодня… в Шлиссельбургской крепости… — прыгали буквы и жгли сухим огнем глаза, — подвергнуты смертной казни государственные преступники Шевырёв… Ульянов…»

— Ульянов…

Мария Александровна разгладила на коленях листок, свернула его вчетверо и отдала юноше.

— Совсем казнили? — спросила она.

Студент отнял руки от лица, посмотрел на женщину тяжелым недоумевающим взглядом, пожал плечами.

В конке стало душно.

Мария Александровна поднялась и пошла к выходу. Ей казалось, что ее горе может поранить других.

«Это ошибка, — подсказывал ей какой-то внутренний голос. — Иди бодрее. Аня ждет свиданья… Не попади под лошадь. Не сгибайся. Опусти вуаль на лицо, чтобы людей не поражала смертельная бледность. Иди спокойнее, задохнешься. Горе придет потом. Только слабых оно сбивает с ног, сильные несут его бремя долго, всю жизнь… Аня ждет в тюрьме… Какое счастье, что она в тюрьме, ограждена от мира, не узнает сразу. Ее можно подготовить…» Вспомнила — Саша болел брюшным тифом, а она, мать, не была рядом с ним, не знала. Сердце матери должно было подсказать, что болен сын, должна была поехать к нему… Нет, упреки потом… Сашенька, мальчик мой родной!.. Нет, нежных слов не нужно, они разорвут сердце…»

По улице шла пятидесятидвухлетняя женщина в траурной одежде. В трауре по мужу, который пора уже было снять. Шла легко и стремительно. Вошла во двор тюрьмы. Молча, коротким движением протягивала пропуск, и двери раскрывались без обычных казенных расспросов. Глаза у этой женщины темные, повелительные, и, не покажи она пропуска, кованые ворота распахнулись бы перед ней — матерью…

Яркий свет брызнул в глаза, нарушил тишину и вернул Марию Александровну к действительности.

— Ильич! Ленин! Владимир Ильич!

Разом сдвинулись с места стулья, большевики окружили Владимира Ильича. Крепкие рукопожатия, улыбки, радостные возгласы и жадные внимательные взгляды, какими обычно встречают доброго, близкого друга.

Владимир Ильич поздоровался с товарищами, подошел к столу и раскрыл папку.

— Я надеюсь, мы проведем досуг с пользой, — заметил он и поискал глазами мать. Улыбнулся ей, дружески кивнул сестре.

Петропавловская крепость слабой тенью мерцала на стене. Юноша спохватился, выключил фонарь, и тень крепости исчезла.

Председатель для порядка постучал карандашом по столу. Коричневые ногти на руках выдавали профессию кожевника.

— Слово для реферата о положении дел в партии имеет Владимир Ильич Ульянов-Ленин, — объявил он.

И Владимир Ильич сразу приступил к докладу.

О тяжелом кризисе рабочего движения и социал-демократической партии говорил он. Многие организации разбиты, интеллигенция бежит из партии, уныние и апатия проникли в среду пролетариата.

Мария Александровна не ощутила пессимистических ноток в голосе Владимира Ильича. Ее внимание привлекло слово «кризис». Обычно этим словом врачи характеризуют перелом в болезни.

— Кризис продолжается, но конец его близок. — Владимир Ильич вышел из-за стола. Он говорил в полный голос, подчеркивал каждую мысль жестом руки.

Все, подавшись вперед, словно стараясь быть ближе к оратору, внимательно слушали. Нет, не просто слушали — вместе с ним думали, определяли свое место в нелегком партийном деле.

Сидевший неподалеку от Марии Александровны юноша в начале доклада готовился что-то записывать в блокнот, но так и застыл с карандашом в руке.

Мария Александровна поняла, что записать краткое содержание реферата было трудно. В каждой фразе — большая мысль. Точный и строгий анализ положения и горячая вера в силы рабочего класса, в его революционную партию — вот ощущение от всех высказанных мыслей.

Голос Владимира Ильича становился громче, пламенел.

«Как громко говорит он, вредно ему так волноваться», — подумала Мария Александровна, глядя, как на виске сына бьется набухшая синяя жилка.

— Только упорная революционная борьба пролетариата, только совместная борьба миллионов могут подорвать и уничтожить царскую власть.

В ушах матери прозвучали слова Саши на суде: «Я убежден в необходимости террора…» И она вспомнила его горячие слова о том, что в русском народе всегда найдется десяток людей, преданных своим идеалам, сочувствующих несчастью своей родины настолько, что для них не является жертвой умереть за свое дело. А вот другой ее сын убежден и убеждает, что это дело рук миллионов. «Только совместная борьба миллионов», — повторила про себя мать.

Как много изменилось за четверть века. Саша тоже шел к великой цели, но шел еще ощупью, многое тогда ему было не видно. Володя идет широким шагом, уверенно, словно в руках у него яркий фонарь, который далеко светит.

Мария Ильинична уже давно поглядывала на мать; она догадывалась, какие мысли ее тревожили.

Владимир Ильич кончил доклад, закрыл папку, так ни разу и не заглянув в нее.

Все поднялись и вполголоса запели. И Мария Александровна по-новому вдумалась в слова песни:

Никто не даст нам избавленья,

Ни бог, ни царь и не герой…

Владимир Ильич подошел к матери:

— Ты не устала? Я понятно говорил?

Мария Александровна молча кивнула головой, не в силах ответить.

Загрузка...