Глава пятнадцатая

После обычного ежедневного обхода я сыграл пару партий в шахматы со Степаном Груздевым. Он, как игрок, конечно, намного сильнее меня, но я как-то случайно удивил его редко встречающимся дебютом и мне удалось выиграть. Степан попросил свою мать принести из дома сборник шахматных партий, и я стал ему проигрывать. Вот она, сила теории. Так бы и искусстве. К счастью, в творчестве не все укладывается в прокрустово ложе догматов и постулатов. Вот существует же наука о прекрасном. Эстетика. И все-таки это не наука. Настоящая наука тем и хороша, что по теории можно предсказать ожидаемый результат. А эстетика оценивает только только ранее созданное, предсказать же даже критерии прекрасного в будущем не может. Получается очень похоже на нашу здешнюю жизнь в диспансере - лечишься, лечишься, а результат узнаешь только в финале лечения.

Так размышляя, я оделся и вышел во двор. На одной из скамеек, нахохлившись, с поднятым воротником пальто, сидел Егор Болотников. Рядом с ним, очевидно, его знакомая. Длинные черные блестящие волосы на прямой пробор, смуглая кожа лица и рук, высокий лоб, тонкий нос, розовые губы. Тоже, наверное, художница.

У художниц всегда что-то нестандартное или в одежде или в предметах туалета - шарфы необычной расцветки и вязки, украшениями служат своеобразные кольца, брошки, серьги, самодельные сумки.

У Егоркиной знакомой тонкие, точеные, нервные пальцы. На левой руке крупный серебряный перстень с черным камнем.

Егор кивком головы пригласил меня присесть:

- Знакомься, моя жена Ирина, а это будущий советский Феллини и лауреат Каннского фестиваля Валерка Истомин.

Я сел боком рядом с Ириной. Глядела она на меня мимо, искоса, достала из сумочки и протянула мне пачку сигарет, я жестом отказался. Тогда она протянула мне спички, я чиркнул и укрыл в ладонях пламя. Она наклонилась, тяжелые волосы медленной блестящей лавиной двинулись вниз, подрагивающими пальцами она коснулась моих рук, затянулась и подняла на меня черные глаза, в которых сверкнул огонек догорающей спички.

- Спасибо, Валерий. Вы учитесь во ВГИКе?

Я отбросил огарок спички и улыбнулся:

- Егор, как ты думаешь, обязательно заканчивать училище, чтобы уметь хорошо рисовать?

Егор буркнул из своей нахохленности:

- Чтобы хорошо рисовать - обязательно.

- Придется идти во ВГИК, - вздохнул я. - Хотя, как мне кажется, отдать пять лет только учебе - это многовато. По своему опыту знаю, а я уже получил один диплом об окончании вуза, слишком много проходишь ненужных предметов, только память засоряешь всяким справочным материалом, короче говоря тратишь время и силы впустую.

- Какой же выход? - спросила Ирина. - Ведь без диплома никто не доверит вам постановки фильма.

- Это верно. Но вот не далее как вчера ко мне приходил руководитель нашей киностудии в Технологическом институте, Константин Гашетников. Он на Высших режиссерских курсах учится. Год обучения - и сразу запускайся в производство. Кстати, ищет сейчас сценарий.

- На какую тему?

- О браконьерах. И меня просил для нашей студии написать про СНО студенческое научное общество.

- Вы согласились?

- Да. И написал.

- Уже?

- Про встречу двоих, которые предназначены друг другу, да не судьба быть им вместе, только одна случайная встреча - и все. И они расходятся, ощущая, что происходит что-то непоправимое, но так и не узнав, что счастье было рядом. - И за что же вы их так?

- Чтобы зритель ценил свое счастье, которое у него есть, раз уж он его нашел или оно его нашло. Ведь настоящее счастье в любви действительно редкость.

- А как же быть, если ты эту редкость так и не нашел? - тихо спросила Ирина.

- Во, заговорила рыба человеческим голосом, - заворчал, отворачиваясь в сторону, Егор.

Ирина, как бы очнувшись, посмотрела на меня:

- Егор рассказывал мне, что вы любите стихи. Почитайте, что вам нравится, пожалуйста.

Я смутился.

- Вы извините, Ирина, я еще тогда, в мастерской у Егора, говорил ему, что не умею читать стихи. Просто было настроение, насмотрелся на его картины.

- А сейчас нет настроения? - с какой-то долей отчаянного сожаления спросила она.

- Несколько неожиданно... Из тех, что мне нравится, говорите?..

Задумался ненадолго. Женщине надо читать стихи про любовь. Что я читал когда-то Тамаре?.. Как давно это было...

Я растерян, потому что хочу подарить тебе все, что есть и что было давно: и горячий огонь - тебе

в первобытной пещере, и боярышне молодой - тебе

царский терем, и прекрасной даме - тебе

священный обет

сохранить в далеких скитаньях твоего имени свет. Я растерян, потому что хочу подарить тебе неба бездонье - тебе

и алмазы звезд, солнца тепло - тебе

в лютый мороз, прохладный родник - тебе

в барханах пустыни, радуги яркий цветок , что в сердце цветет отныне. Я растерян, потому что хочу подарить тебе любовь.

Ирина смотрела мне прямо в глаза, напряженная, чуткая, желтые впалые щеки порозовели и блестели черные глаза, и блестели черные волосы, и блестели розовые губы.

Когда я замолк, Ирина опять достала сигареты и я тоже закурил. Закружилась голова. Отвык. А ведь зарекался на всю оставшуюся жизнь - лишь бы вернуться в студию.

- А вы не публиковались? - спросила она.

- Маловероятно пробиться, тем более, что философская лирика у меня не совпадает с официозом. Вот выберусь за порог диспансера...

Она встала, протянула мне руку, помедлила ее отнимать, взъерошила бороду Егору и ушла легкой походкой.

Мы с Егором смотрели ей вслед.

- Почему она у тебя такая черная? - спросил я, не поворачиваясь к Егору.

- Отец у нее шахтер, - фыркнул Егор.

И добавил:

- От темперамента. Неполное сгорание. Отсюда и сажа. Теперь в тебя, глядишь, влюбится. Ей все время икону подавай, чтобы было на кого молиться. Своему идолу в жертву чего хошь принесет.

- Идол ты и есть, - вздохнул я, встал и пошел по кругу, по бесконечному кругу нашего двора.

Глава шестнадцатая

...Под забором Московского Технологического института сидели влюбленные Паша и Маша. Она нежно чесала у него за ухом логарифмической линейкой. Паша и Маша были членами студенческого научного общества. Паша плакал от радости, а Маша любовалась памятником. Это был памятник, установленный во дворе института за выдающиеся научные заслуги. Это был памятник Паше...

- Чего читаешь? - склонился надо мной Степан Груздев, студент МВТУ.

- Не читаю, а пишу, вернее, уже написал. Про вас, проклятых. Про вашу неистребимую любовь к науке.

- Дашь на рецензию?

- Тебе? Держи.

Степан начал читать сценарий про СНО - студенческое научное общество. Социальный заказ, как говорят Маяковский и Гашетников. Если Степан станет расспрашивать меня про СНО, как прочтет, значит, социальный заказ выполнен.

...Следы выходили из окна и шли по асфальту. Следить за ними было несложно: ботинок, босой, ботинок, босой, ботинок, а где же босой? Ага, вот - залез на стенку. А где же тогда ботинок? Пошел за угол - вот отпечаток каблука на этой стене, а подошва за углом на другой стене. Дальше... они рядом ботинок и босой, а напротив них стоят настоящие ноги - в ботинке и босая...

А начиналось это так. Паша стоял у входа в институт и, стыдно сказать, строгал кухонным ножом логарифмическую линейку. Одновременно он шмыгал носом и играл со своей левой босой ногой в крестики-нолики. Нога явно проигрывала и нетерпеливо барабанила пальцами по асфальту. Пашу мучил творческий процесс изобретательства. Кровяное давление катастрофически повышалось, наступал конфликт между замыслом идей, которые по ночам казались гениальными, и воплощением мечты в металле и капроне. Все казалось ясным, как дважды два. Не хватало капрона.

И тут Паша увидел капрон.

Все казалось ясным, как дважды два, но в капроне были женские ножки. Запахло сиренью и жареными пончиками. Раздувая ноздри, Паша бросился вдогонку за капроном, поглощенным коридорной системой института. На лестничном марше второго этажа он сумел заметить математическую ясность линий и формальную безупречность ног. Мысли стали мягкими и легкими. Паша даже улыбнулся проходящему мимо замдекана, который следил за успеваемостью на факультете. Ножки скрылись за дверью с нехитрой надписью "СНО".

Изо всех сил потянул на себя дверь Паша. Прицепленный за ручку с другой стороны двери динамометр с предельной точностью измерял силу Пашиных желаний. Около динамометра толпились белые халаты и очки. Наконец, динамометр не выдержал и сорвался с крючка. Увидев ножки, Паша почувствовал, что в них что-то изменилось. Он поднял глаза и понял, как мало еще он видел на этом свете. Маша была в белом халате СНО. Она хмурилась и смеялась.

Она улыбнулась. Паша от волнения наступил на провод высокого напряжения.

Свет погас. Возбужденно взвизгнула Маша. Вспышки света вырывали из тьмы фигуры в белых халатах, которые ловили парня в черном свитере. Наконец, свет зажегся окончательно, белые халаты расступились. На полу сидел Паша и держал в руках секундомер. Он включил его, а потом с удивлением уставился на халаты. Началось новое время - Паша вступил в СНО.

Неизвестно, когда и почему появилась, окрепла и стала сущностью Паши Марьина и Маши Павловой эта страсть к познанию, это упорное стремление к постижению гармонии мироздания, этот поиск истины через лабиринт ошибок и неудач. Павел Марьин сделал открытие. И вопреки всем канонам, традициям и бухгалтерским расчетам у входа в институт воздвигли величественный монумент в виде логарифмической линейки. Венчала ее голова Паши, это же ясно, как дважды два...

Степан вернул мне листки со сценарием. Заулыбался, заморгал белесыми ресницами.

- Это правда, что у вас в Технологическом памятники ставят тем, кто вступает в СНО?

- А как же иначе, дядя Степа? - в тон ему ответил я. - Целая аллея. Уже ставить некуда. Причем аллея эта ведет в парк Горького, куда студенты часто с лекций срываются - пивка попить. Идут они по аллее и стыдно им, ой, как стыдно!

- Брось трепаться, - усмехнулся Степан. - Серьезно, а какие темы разрабатываются в вашем СНО?

Подействовал сценарий. Социальный заказ выполнен, товарищ ректор.

Глава семнадцатая

Врачей или вернее людей с высшим медицинским образованием нас много, а вот специалистов, богом одаренных эскулапов, мало. И стоит к ним бесконечная очередь страждущих. Попал в эту очередь и я.

На обходе мой лечащий врач спросил сестру:

- Сколько грамм стрептомицина мы уже вкололи этому молодому человеку?

- Пятьдесят два, Роман Борисович.

- Так, да килограммчик паска съел... Назначьте-ка его на консультацию. К Зацепиной, на Стромынку.

Действительно, зачем столько лекарств? Чтобы испортить почки и печень или сделать невосприимчивым к антибиотикам? Измаялся лечиться. А никуда не денешься, теперь вот от приговора какой-то Зацепиной все зависит.

Ехать пришлось через пол-Москвы. Город предновогодний, но серым зимним днем совсем не праздничный. Люди привыкли к сонмнищу себе подобных, не обращают друг на друга внимания, думают о своем и потому лица погасшие, озабоченные.

Разделся я в гардеробе для посетителей и в своей диспансерной униформе сразу стал как бы частью клиники, ее принадлежностью. Долго ждал на белой деревянной скамье в коридоре, пока из кабинета не вышла медсестра и, потянув за рукав, завела за плотные портьеры в рентгеновский кабинет. Ослепнув от темноты, я шел вдоль холодной стенки, пока не ткнулся ногами в стул.

Из угла донесся тихий голос. Спрашивала женщина, наверное, та самая Зацепина. - Истомин Валерий Сергеевич?

- Да.

- Что с вами?

- Инфильтрат в левом легком. Под ключицей.

- Вставайте к экрану. Так... Руки на пояс... Сейчас отыщем ваш инфильтрат...

Доктор Зацепина, как мне сказали, действительно доктор. Медицинских наук. От нее зависел итог моего лечения, моя жизнь займы, срок моей обреченности. Я смотрел на нее сквозь толстое стекло разделяющего нас экрана, я мог откровенно ее разглядывать и она была для меня одновременно и близкой и далекой. В голубом свете рентгеновского аппарата ее белый халат, ее лицо, ее серые глаза казались мне недоступно красивыми. Как к лицу женщинам белое! А наши медицинские сестрички?! Их не узнаешь, как только они переоденутся в свое обыденное, тускнеет сразу белизна, надо будет моих героинь из студенческого научного общества одеть в белые, в белоснежные халаты... К тебе идет белое, оно идет толпами, кусками целыми, просто осколками..

- Чем занимаетесь в этой жизни, Валерий Сергеевич?

Надо же, имя запомнила:

- По профессии инженер, работаю журналистом, хочу стать кинорежиссером, а в душе поэт.

- Не многовато?

- Нет.

- Верите, что стихами можно что-то исправить?.. Я имею ввиду человеческую натуру.

- Верю, что надо верить.

- Значит, вы уже страдали... И много вас таких верующих?

- А сколько в Москве подвалов, мастерских, письменных столов?..

- А пожалуй, . вы правы. Я тут недавно у одного скульптора была в мастерской... Неизвестного... Непонятно, почему его не выставляют? Кому нравится, пусть и смотрит, а не нравится не надо. Как вы считаете?

- Конечно. Кому Шишкин, кому Шагал. Ничего, доктор, будут еще нашими вернисажи и призы на фестивалях, встанем мы томиками на ваших книжных полках.

- Году в восьмидесятом? Когда коммунизм наступит? - рассмеялась Зацепина. - Пораньше бы... Одевайтесь.

Она зажгла ночничок на своем столе и села что-то писать в истории моей болезни. Я оделся, подошел ближе и смотрел, смотрел на выбившиеся из-под белой шапочки светлые волосы, на длинные пальцы только что державших меня за запястья рук.

- Что, доктор, с моим драгоценным?

- Инфильтрат ваш волне благополучно рассасывается, остались мелкие очажки. Я думаю месяца через три все будет чистенько. И успеха вам, удачи. Легко запомнить вашу фамилию и место на полке для вашего томика я припасу. Идет?

- Скажите, а если поступать в институт кинематографии, нужна справка о здоровье?

- Нужна. Будут затруднения - приходите, помогу.

- Спасибо вам. Вы - хороший доктор. И словом лечите тоже.

Сразу легче стало.

- Поправляйтесь.

- С Новым Годом, вас! С наступающим...

Глава восемнадцатая

В столовой пахло хвоей, в углу стояла зеленопикая елка в капельках тающих снежинок и обрядово ходили вокруг нее больничные наши землячки в халатиках в пестрый цветочек. Уже сияла сахарной пудрой звезда на тоненькой шейке верхушки, уже лимонным, малахитовым, свекольным отражался в крутобоких витражах елочных шаров белый мир больницы, уже Дед Мороз в кирпичном ватном армяке пристроился у елки.

Надя, с которой мы по утрам играли в переглядки, встала на стул и тянулась вверх всем телом, пытаясь настичь упругую ветку, чтобы повесить на нее радужную снежинку. Я стоял в дверях столовой и машинально смотрел на Надины ноги в синих колготках. Оказалось, что я не один следил за ней, сзади меня откашлялся Семеныч, которого к нам положили недавно на место Коли Хусаинова.

- Нравится? - подмигнул он мне.

Я удивленно посмотрел в лукавые глаза старика.

- Нра-а-вится... - плотоядно улыбнулся он вставной челюстью.

Надя спрыгнула со стула и снова стала невысокой, крепко сбитой девушкой с бойкими глазенками и пухлыми губами. Нравится ли мне она?.. С тех пор как я торчу здесь, я даже не задумывался, что в больнице возможен какой-то флирт. Впрочем, еще раньше, когда я влюбился в великое искусство кино, все женщины стали для меня либо персонажами сценариев или фильмов, либо актрисами, в чем им, естественно, не откажешь. Я мог внимательно вглядываться в то, как они ходят, как они говорят, как они прихорашиваются, но я не видел плоти желанной. Егор Болотников рассказывал мне, что у него такое же восприятие, когда он рисует обнаженную натуру. Да и не было у меня иной потребности кроме как в тепле и ласке Тамары, моего Тома...

Я решил позвонить жене. Телефон-автомат - на лестничной площадке между этажами. Он висит в простенке между готическими рамами и те, кто говорит по телефону, всегда встают лицом в распахнутый мир города за окном, спиной к мирку больницы. Впрочем, было уже темно, и в стеклах просматривалась не столько фонарями освещенная улица и сад, сколько отражения двух лестничных маршей, светлого холла с диванчиками и телевизором на втором этаже.

И, как в кино бывает контрапункт, к этому изображению шел звук телефонной трубки из совсем другой оперы. Мир Тамары звучал совсем иначе, чем мой: вместо шаркающих шагов и хриплого кашля - музыка и чьи-то голоса. Она подбежала к телефону запыхавшаяся, радостно оживленная, словно ждала этого звонка:

- Алло, алло, говорите!

- Привет. Это я.

- Что случилось?

- Ничего, просто с наступающим.

- Мы же виделись вчера.

- Ты мне так и сказала, где ты встречаешь Новый Год.

- Дома, где же еще?

- Одна?

- Нет. Придет моя подруга с работы, ты ее знаешь.

- И все?

- Да.

- Знаешь что? Сейчас Вера дежурит, хорошая сестра, я до говорюсь с ней, она меня отпустит, а потом я вернусь.

- Ты хочешь сказать, что можешь приехать?

- Да.

- Зачем?.. Тебе же нельзя. Да и не подводи ты свою Веру? Она симпатичная?

- Вы все симпатичные в белом. Так я еду?

- Ну зачем, Валерк? Подожди, дверь открою, звонят...

Долгая пауза. Слышно было, что Тамара с кем-то разговаривает. Меня стали торопить ожидающие своей очереди позвонить.

- Алло! Ты слушаешь?

- Да. Кто пришел?

- Женька. Она не одна, привела с собой ребят, молодец. Тоже с работы.

- Я их тоже не знаю?

- Естественно. Но они в курсе, что ты в туберкулезной больнице и... наверное, им будет очень неприятно... ну, если больной человек сядет рядом за стол, да еще под Новый Год... Ты только не обижайся, Валера...

- С новым счастьем, - сказал я и повесил трубку.

В мохнатой от дыма уборной я затягивался сигаретой, как пылесос. Выручил неожиданно Леха Шатаев, который из мест заключения.

- Третьим будешь, пресса?

Пришли в палату. Леха присел между кроватями у тумбочки. Аркадий Комлев встал у дверей, сторожа. На нижней полке почти пустой тумбочки стакан, на верхней - разрезанное на три части яблоко.

Аркадий выпил первым, за ним я, последним Леха - все присев на корточки. Аркадий пил аккуратно, бесшумно, губы его остались сухими, стакан поставил без стука и закусил не торопясь.

- У вас на Севере все так пьют? - спросил, морщась и сглатывая слюну, Леха.

- Как будто ты не знаешь, как на Севере пьют?

- Не, я только в Казахстане был. А ну, пресса, давай быстрее...

Я не заставил себя ждать. Леху опять скосоворотило.

Сам он выпил залпом, одним глотком, торопясь и расплескивая водку, потом на мгновение сморщился, стараясь слепыми руками попасть в тумбочку, пока не выдохнул и не закашлялся.

- Говорил гаду, дай таблетки от кашля, жалко ему что ли? - сипел он. - Может, к Верке подъехать, как считаешь, Аркан?

- Попробуй, - пожал плечами Аркадий.

- Не знаю, как у вас на Севере, но у нас на Казахстанской Магнитке, мать ее некуда, морозы тоже заворачивали, - без перехода начал Леха. Помню, выходим из зоны на работы, мне что, ручки в карманы, локоток оттопырил, начальник мне под мышку лопаточку вставил, а вечером я ему также лопаточку принес, наша была командировочка, воровская. Тут пацан пришел, зеленый, за драку сел, кого-то пришили да на него наклепали. Вот он старался. А мороз лютый, как начальник лагеря. Ему прораб вольнонаемый велел ящик с толом отнести, ну, что за дела, метров двести, больше, он как взял его на плечо...

Лехе было легче показывать, чем рассказывать.

- ...дошел до места и стоит. Долго стоял, пока прораб не подошел. Ты чего, пацана спрашивает. А тот говорит, тол, мол, боюсь, что взорвется, если брошу, а снять не могу, рука примерзла. Так ему потом и оттяпали три пальца. Беспалый стал. А ты чего, Витек, мрачный такой? На бабе споткнулся? - Я не Витек, я - Валерий.

- Один бес, не обижайся. У мужиков дружба крепче, ты на баб не опирайся - провалишься, как под лед.

Если выпить и одновременно принимать антибиотики, то пожаром бросается в лицо алкоголь. Легко по помидорному лицу определить выпившего, но сегодня пылали буквально все. И на столах вместо компота стояли стаканы с сухим вином. Леха мгновенно выпил свою долю и пошел побираться по соседям, вернее, по соседкам.

Егор Болотников прищурился на меня:

- Чего делаешь после ужина, старый?

- Хотел домой смотаться, но что-то желание пропало. Родителям надо позвонить, поздравить...

- Ладно, в одиннадцать пойдем в женское отделение, в пятую палату, нас девчонки на Новый Год пригласили.

Леху после ужина сморило и он завалился спать, укрывшись с головой одеялом. Все скопились у телевизора, смотрели старую кинокомедию, пока медсестры не стали разгонять больных по палатам.

В двенадцатом часу мы с Егором выбрали момент, когда Вера отлучилась в палату номер четыре - палату "смертников" как мы ее называли. Там стояло всего четыре койки, но у каждой был отдельный звонок к медсестре и судно под кроватью. Из палаты номер четыре не выходили, оттуда выносили вперед ногами. На всю больницу был лишь один, сумевший вырваться из когтей смерти. Кличка у него была "Полтора Ивана", потому что звали его Иван Иванович. Половина черепа у него была голой от лба к затылку, как желтый бильярдный шар, с другой стороны свисали неровно подстриженные черные волосы. Он часто стоял в коридоре, держась за трубу парового отопления, и сипел:

- Обманул я костлявую...

Мы спустились вниз по лестнице, на цыпочках пробежали коридор и попали на другую лестницу, но уже в женском отделении. В пятой нас ждали. Палаты здесь на четверых, небольшие, очевидно, тут в пристройке когда-то жила прислуга. На тумбочке между кроватями горела свечка, а окна были занавешены покрывалами.

- С наступающим, девчата! - шепотом сказал Егор и поставил рядом со свечкой бутылку шампанского. - Как в твоем фильме, - подмигнул он мне.

Девчат было всего двое, Надя и Нина, третьей оказалась полная миловидная женщина Екатерина Павловна, а четвертая - высохшая, старушка тетя Паша. Ее я никогда не видел - она не выходила гулять, да и сейчас лежала у окна в белом платочке, блестела фарфоровыми зубами.

Все улыбались, говорили шепотом.

- Садитесь, пожалуйста.

- Спасибо.

- Лучше не сюда, давайте, я уберу подушку.

- Да ничего, я так.

- Тетя Паша, может, сядешь с нами?

- Не могу, касаточка, вы уж там, а я на вас погляжу.

- Ой, давайте, я стакан сполосну. Егор, распоряжайтесь.

Егор скрутил оплетку, накрыл лапой пробку, Надя зажмурила глаза и заткнула уши, но хлопка не было, только белый дымок появился над горлышком. Разлили вскипевшее пеной шампанское по стаканам, кружкам, поднесли тете Паше. Я сидел между Надей и Екатериной Павловной, Егор с Ниной напротив. - Ну, прекрасные наши дамы, проводим старый год, чтоб ему ни дна, ни покрышки, пусть останутся в нем все наши болячки и пожелаем-ка мы друг другу здоровья, тост банальный, но актуальный, а как говорится, будет здоровье, будет и счастье.

Выпили.

- Вот как верно вы заметили, Егор, про счастье и здоровье, - вздохнула разом раскрасневшаяся Екатерина Павловна. - Чокались сейчас, и подумала я: какой звук-то глухой, не то, что дома у меня, хрусталя целая горка, как поставишь на стол, аж в глазах рябит, так сверкает. Да и дом мой полная чаша, всего хватает, а вот здоровье подорвалось, и к чему мне теперь этот хрусталь?

- Мне отдайте, - рассмеялась Надя.

- Что-то никак не могу представить, - спросил Егор, - как это вы, такая представительная женщина и дом у вас - полная чаша, умудрились чахотку подхватить?

- У меня не туберкулез, у меня эксудативный плеврит называется. Вот позавчера откачали из бока литра два жидкости. Температура все время, света белого не вижу. А началось все просто. Вступили мы с Сергей Иванычем, мужем моим, в садовый кооператив. Участок нам дали. Вот и простыла я на даче-то. Мне бы домой вернуться, да Сергей Иваныч уговорил: потерпи, надо же участок обработать. Вот я и терпела. А теперь Сергей Иваныч и не ходит ко мне в больницу, говорит, зачем ты мне такая нездоровая.

- А дети у вас есть?

- Не дал Господь, не успели завести.

- Понятно. Ну, а ты, газель кавказская, как сюда залетела? - Егор накрыл своей лапой тонкие Нинины пальцы. Нина отвела в сторону свои диковатые глаза.

- У нас в Грузии никто не должен знать, что я нездоровая. Всем родным сказали, что я уехала учиться в институт иностранных языков. Да и не больная я вовсе.

- А ведь никто на свете не болеет туберкулезом - только лошадь, птица и человек, - сказала вдруг из своего угла тетя Паша.

- Бабуля, птичка ты наша райская, давай-ка свою посудинку, время - то уже без пяти двенадцать, - заулыбался Егор.

Разлили и, освещенные снизу свечкой, встали.

- Как подпольщики, - хмыкнул Егор.

Ну, что ж, прощай трехсотшестидесятипятидневный старик, прощай, конец тебе с первым из двенадцати ударов часов, думал я. Ты не бойся смерти, ее придумали люди, потому что они сами смертны. Ты шел равномерной поступью, а я спотыкался, догонял, падал и вновь поднимался...

- Ты чего помрачнел? Или в стакане мало? Давай, добавлю? - по-своему истолковала мою задумчивость Надя.

Мы уже выпили за новый год, по очереди чокнувшись с тетей Пашей, и сова сидели за больничной тумбочкой, сдержанно исполнявшей роль праздничного стола. Ответить Наде я не успел, где-то хлопнула дверь и по коридору застучали женские каблучки. Нина мгновенно дунула на свечу, Надя схватила меня за руку и прижалась ко мне всем телом. В темноте по-церковному запахло воском. Когда каблучки простучали мимо, Надя, рассабившись, но не отстраняясь, тихо расхохоталась:

- Валерка, пойдем, я тебя спрячу к себе под одеяло.

Егор опять зажег свечу.

- Ой, совсем забыла, всю память лекарства отшибли, - вскочила Екатерина Павловна. - Я же хотела вас лимончиком угостить, сейчас нарежу.

- Какой же лимончик без коньячка? - зашевелилась тетя Паша. - Егорушка, сынок, подь суды, мне тут на лечение принесли флакончик, так достань, раскупорь, давай полечимся.

- Бабуля, старая ты моя, как черепаха, и мудрая, как слониха, да чтобы мы без тебя делали? - засопел Егор. - Спасибо, уважила. - Бог спасет, живите, дети мои, в любви и согласии.

И стало весело. Нина величаво и бесшумно плясала лезгинку, Надя изображала ее кавалера, а мы с Егором тихо подпевали и прихлопывали в ладоши.

Позже пошли курить на лестницу. Надя схватила меня за руку и потащила на лестничную клетку ниже этажом. Она вскочила на низкий подоконник и положила мне руки на плечи. Губы сами нашли друг друга. Надя нетерпеливо задышала, распахнула халат, лифчика на ней не было, и прижала мою голову к своей груди. Она зарывалась пальцами в мой затылок и горячо шептала:

- Милый ты мой, оба мы несчастные, только я могу понять тебя, раз уж мы с тобой такие порченые, я же знаю, твоя жена злая, недобрая, видела ее, да и меня кто замуж возьмет в моем Загорянске, сто первый километр от Москвы, вся рвань собралась, воры да хулиганы, на танцы не сходишь, только и знаешь: фабрика да магазин, поцелуй ты меня покрепче, нет, не больно мне, сладко мне...

Сверху по лестнице слетел Егор:

- И побежали, побежали, побежали, - прошипел он на ходу.

В свете уличного фонаря блеснули его страшные, навыкате, глаза.

В моей палате не спали. Над кроватью Аркадия Комлева горел самодельный ночничок.

- А я говорю вам, что вы не правы, - волновался Гальштейн.

Он, как мог, приглушал свой голос и поэтому не столько тихо говорил, сколько громко шипел.

- Чегой-то я не прав? - мрачно и гулко возражал ему Сажин, прораб, что жаловался главврачу на беспорядки. - Ты хоть сообрази, дурья голова, если бы товарищ Сталин знал, что война начнется, да разве допустил бы он немца до Москвы? Не докладывали ему, обманывали, чуешь?

- То есть как не докладывали? А сколько кадровых военных репрессировали, расстреляли по его указанию?

- И правильно делали, еще жестче надо было, это еще с Ленина началось, когда он Каплан помиловал.

- Почему вы решили, что Ленин помиловал Каплан?

- Потому что я с Каплан лично встречался.

- Не может этого быть!

- Может... Она после помилования свой срок отбыла и работала библиотекаршей в Таганской тюрьме, а мы к ней от месткома ходили с просьбой, чтобы она перед нашими строителями выступила с воспоминаниями...

- ...как она в Ленина стреляла? Я же сам читал, что ее расстреляли, уже с каким-то отчаянным удивлением взмолился Гальштейн.

- Читал он, видите ли! Небось, такие же, как ты, обрезанные, и писали то, что ты читал, - Сажин не на шутку взъярился и уже сел в постели, но его остановил Леха Шатаев.

- Мужики, вы бы хоть в новогоднюю ночь не лаялись! Кончайте парашу разводить.

Сажин посмотрел на Леху, махнул рукой и улегся, отвернувшись от Гальштейна.

Тот миролюбиво прошипел:

- Извините, товарищ, я попрошу жену, она принесет мне книжку и вы сами убедитесь, хорошо?

Сажин не ответил.

Леха, дотянувшись рукой через проход между кроватями, ткнул меня в плечо:

- Ты где шлялся, полуночник?

- Разве это расскажешь, Алеша? - вздохнул я, с новой силой ощутив губами упругие соски Надиных грудей и ее горячие руки на моем затылке.

- Повезло, - по-своему истолковал мой вздох Леха.

- Разврат, - не открывая глаз. буркнул Сажин.

- А вот, мужики, в самом деле вопрос, - сказал Костя Веселовский. Его положили на место Егора Болотникова. У Кости седые волосы, румянец, как нарисованный, и голубые, как джинсы, глаза. - Если бабу свою с мужиком застанешь - кого первого бить?

- Ясно, что хахаля, бабу всегда успеешь, - весело потер руки Леха.

- А ты пошли ее на стройку в три смены пахать, небось, не будет дурь в голову лезть, - откликнулся Сажин.

- И причем тут мужик? Сучка не захочет, кобель не вскочит, - сказал Титов.

- Трудно сказать, - подал голос Аркадий. - Вот я прожил с женой, считай, всю жизнь, троих короедов наштопали. Денег стало не хватать, пятерых одеть, обуть надо - вот я и завербовался на Север по контракту. С женой договорились обо всем - на три года всего. Через год я в отпуск должен был ехать, она мне пишет, не приезжай, я сама к тебе приеду, а потом написала, что с работы не отпустили. Ну, я подумал, что без отпуска как-нибудь обойдусь да и невыгодно это, билет один сколько стоит, да тут еще одно письмо получил. От брата. Я как прочитал, так и сел - завела себе моя ненаглядная.

- Паскуда, - процедил Леха.

- Пошел я к парторгу, письмо показал, контакт хочу разорвать, говорю. Парторг понял, разрешил. Вот я ехал на материк девять суток и все девять дней и ночей думал - кого бить-винить?

Аркадий смолк.

- Ну, и кого? - не выдержал Костя.

- Так и не решил. Поезд рано пришел, в шесть утра, я свалился, как снег на голову. Они спали. Он-то парень еще, моложе ее на семь лет. Я бутылку достал, садись, говорю, выпьем. Потом спросил его, у тебя серьезно с ней? Да, отвечает. Женишься? Да, говорит. Тогда, говорю, совет вам да любовь. И ушел. А жить-то негде. Комнату снимал, выпивать начал, а закуска какая? Сырок плавленный да кусок колбасы. С дурой своей лаялся до хрипоты. Вещи мои не отдавала, штаны, пиджаки детям, говорит, оставь. Озверел я тогда, убил бы ее, но детей пожалел. Правда, раз сердце дрогнуло. Приехали мы с ней на кладбище, помянуть надо было тещу, а тут сорок дней. Могилку поправили, я оградку покрасил, как полагается, потом присели, я ее спросил: может, вернешься? Она заревела: нет, говорит. Сказала бы да, жили бы и сейчас вместе. А так - отрубило. Но переживал я, да и с пьянкой этой допрыгался. Температурка и температурка, а я, дурень, сразу в баню, париться. Вот и напарил себе чахотку.

- Выходит, что она, сука рваная, и гуляла от тебя и грабанула тебя же? - вознегодовал Леха.

- Не печалься, Аркадий, - стал утешать Семеныч. - Что есть жена? Сеть прельщения человекам. Светла лицом, и высокими очами мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа... Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, увет дьявола...

- Ты поп что ли? - перебил Леха.

- Я вот свою супругу похоронил, - не обратил внимания на Лехин выпад Семеныч, - ходил. навещал ее могилку, да там и познакомился с вдовой одной. Теперь вместе живем.

- Кочерыжку свою часто паришь? - заржал Леха.

- А что ж, - серьезно ответил старик. - Моя довольна. Конечно, я хоть и не в той силе, что раньше, но свой супружеский долг справляю исправно.

Глава девятнадцатая

Следующее утро стояло рождественское - иней опушил деревья снежными муфтами, Егор резвился, как ребенок, сбивая с деревьев иней маленьким резиновым мячиком. Он кидал его высоко вверх и немного в сторону - мячик прыгал по веткам, лавинки инея сливались в медленно оседающее снежное облако в блестках, и гуляющие по кругу оказывались в тумане солнечной, но быстро редеющей карнавальной метели. Мы с Надей сидели на скамейке, смотрели на Егора, Надя звонко хохотала, держась за меня обеими руками.

"А хорошая у тебя улыбка..." - подумал я, глядя на нее.

Неожиданно Надя смолкла, опустила глаза и убрала руки. Я повернулся к воротам. По солнечному снегу, запахнувшись в красную нейлоновую шубку, шагала Тамара. Черные волосы уложены в высокую прическу "бабета", туфли на шпильках, сумочка на длинном ремне через плечо. Улыбается, но в походке - ничего хорошего не предвещающая решительность.

- Весело? А это кто? - спросила она еще на ходу. - Девушка, вы уж извините, у вас тут времени и потом на все хватит, а мне с мужем поговорить надо. Надя встала и молча пошла прочь.

Тамара присела на краешек скамейки.

- С новым счастьем! - засмеялась она. - Ну, ты у меня даешь! Это при живой жене-то! Да еще такой красивой! И не стыдно? Чего ты только углядел в этом колобке? Или она тоже творческая тонкая натура с толстыми ногами, только она может понять тебя, не то, что я? Нет, все-таки дура я, верно мама мне говорила, выходи замуж за Замойского - сын академика, машина, дача и сам уже аспирант, без пяти минут кандидат, а уж папочка вытянет в доктора, это уж точно. Кстати, это он дал мне "Новый мир", где Солженицынский "Один день Ивана Денисовича", когда вернешь? Надеюсь, никому из чахоточных журнал не давал? Даже зазнобе своей?

- Ты же сама говорила, что он убогий, скучный, ничем не интересуется, кроме марок, - съязвил я.

- Кто? Замойский? - Тамара нервно, неестественно рассмеялась. - Так это и хорошо. Представляешь, если бы я вышла замуж за него, а не за тебя, то сидел бы он сейчас со своими марками, а я бы к тебе или еще к кому на свидание пошла бы. Правильно Женька говорила - если любишь мужика, будь его любовницей, но не женой. Рабой станешь. Я тебе все, до капельки отдала, а ты тут амуры разводишь...

Она махнула рукой и отвернулась.

Я молчал, ошарашенный. Это же я хотел излить свою обиду за то, что она не захотела вместе встречать Новый Год, это же мне было плохо и больно, и причем тут Надя...

Тамара посмотрела на меня, глаза ее сузились зло:

- Молчишь?.. Сказать нечего?.. Кстати, Замойский звонил вчера, поздравлял с Новым Годом, хотел встретиться. Я вцепился руками в скамейку:

- Ну, и что ты ему ответила?

Тамара задохнулась от смеха:

- Вот и пришла с тобой посоветоваться. Может, так и сделаем? Выйду замуж за Замойского, а встречаться буду с тобой? Чем не вариант?

- Замолчи!

- Не ори на меня. После того, что произошло, я теперь - вольная птица. И нет у тебя больше Тома, и нет у тебя больше дома...

- Тебе мамаша говорила, что ты - дура? Что зря за меня замуж выскочила? Так вот, она, как всегда, права. Дура ты и есть! Кукла бесчувственная, глаза мои на тебя не смотрели бы...

Я вскочил и пошел к дверям диспансера.

- С Новым Годом! - донеслось мне вслед.

Я не повернулся.

Не помню, как разделся, как пролетел по лестничным маршам. Хорошо, хоть в палате было пусто. Титов ушел на процедуры.

С Новым Годом! С Новым счастьем! Ничего себе начался годик, что же будет в декабре? И откуда иллюзия такая неистребимая у людей - обязательно верить, что все беды останутся в старом году? Да ничего подобного! Новый год - новые беды. Не сотвори себе кумира, сказано в Писании. Древняя, как человечество, мудрость и предупреждение от ошибки, которую вновь и вновь повторяет каждое новое поколение. Я люблю и полностью беззащитен, обнажен для любого удара с ее стороны. Холод равнодушия обжигает намертво удивительные оттенки чувства, которые живы только под солнцем любви и которые даже не подозревают, что есть на свете холод... В такие минуты я бросаюсь к бумаге, как молния к громоотводу, к авторучке, как к шприцу с обезболивающим уколом. С Новым Годом, с новым счастьем...

Новогодняя ночь, над миром простертая, будь проклята! Помелом разрисованы стекла - будьте прокляты! И шампанское-гази-ровка - будь проклята! Ми-шу-ра отношений, мат, а как больно... Я не пьян, как блюющий солдат, я трезвее полюса. Раз никто не свят - пусть. Расстегните нейлон, вскройте бумажники, рассыпьте письма, фотографические карточки, мы живем в Системе Карточек. Старый год был урод. Оттолкнуть ластами рук - прощайте! Ошибаетесь, ушибаясь - не мешайте! Я хочу последнюю почесть отдать - и прощайте! Но только часть, как участие, понимаете? Ты - не та, я - другой, я иду стороной иной. В новый путь я хочу без пут. А начав подозревать, мы не можем удержаться: доказательств. До-ка-зательств! Мы влезаем в обязательства, не желая обязательств. Я кричу! Барабанами тишины по мембранам расставленным - бей! Кислоту по ранам растравленным лей!..

...Эх, Тамара, Тамара! Что же мы с тобой наделали, а?..

Глава двадцатая

Есть такие промежутки времени, когда и ни туда и ни сюда - времени слишком много, чтобы бездельничать в ожидании, и слишком мало, чтобы заняться чем-то путным. В больнице такое время - после дневного сна, перед ужином, где-то с пяти до семи вечера. Можно погулять, да суетно одеваться, обуваться, на улице холодно, темно, неуютно, можно сыграть в шахматы или домино, убить, растратить время, но ничего мне не желалось в тот вечер. Я сидел на диване в холле и, о чем бы ни подумал, незаметно для себя возвращался с утренней ссоре с женой. Ну и иди ты замуж за своего Замойского...

Так продолжалось до тех пор, пока мне не стали мерзкими и диван, на котором я сидел, и чехол серого полотна и его недомашний запах. Надо сбить настроение, надо, я встал и пошел в палату, взять ли книгу или коснуться пером бумаги - все равно. В палате были только двое. Титов, что попал к нам из психушки и навестившая его жена. Посетители в больнице всегда выглядят инородно, как экскурсанты в белых халатах в каком-нибудь цехе. Жена Титова сидела на стуле между кроватями, у ног ее стояла сумка. На кровати, по-турецки сложив ноги и свесив голову, сидел Титов. Слезы текли по его небритым желтым щекам, он их размазывал пальцами, но они опять наполняли влагой свои русла.

- Не хочу, не хочу, не хочу... - тихо давился Титов.

- Подыхать не хочется? Ничего, может, еще погуляешь, - с равнодушной усмешкой сказала жена. - Ты от меня гулял, да еще как, удержу не было...

Титов, очевидно, не понимал в своей одинокой смертной тоске, что ему говорит эта рядом сидящая, но бесконечно далекая и чужая женщина, с которой он прожил жизнь, и текли слезы, и качалась голова, и слышалось раздавленное:

- Не хочу... не хочу... не хочу...

- Слышь, Дмитрий? - медленно спросила она, словно с трудом припомнила она. - Роман Борисович велел купить тебе гематоген, это детям дают, если у них кровь плохая. Говорит питательно, вот я девчонкам своим и куплю. Тебе-то принести?

Ответа я не слышал. Какое тут перо, какая бумага! Здесь костлявая сидит на больничной койке, это же ясно, как дважды два... Эх, халаты мои белые...

Глава двадцать первая

- Новый год, порядки новые, колючей проволокой лагерь обнесен, - пел Леха.

Он стоял на кровати, как на эстраде, в белой рубашке и в белых кальсонах.

- И почему ты всегда одеваешься, стоя, как цыган на телеге? - спросил его Семеныч.

Леха ответить не успел. Вошел Роман Борисович, старшая медсестра, сестра-хозяйка, дежурная медсестра. Что-то не то, что-то будет. Так и оказалось. Новый год раздаривал свои подарки и далеко не все им радовались.

- Ага, Шатаев, очень кстати, одевайтесь и, как там у вас говорится, с вещами по городу.

- За что, начальник? - Леха тихо сел.

- За распитие спиртных напитков, за нарушение больничного режима.

- Что же мне обратно в зону? Не имеешь права, лепило, я чахоточный.

- Если ваше здоровье позволяет вам пить, значит, оно позволяет вам и работать. Трудоустройством вашим займется милиция. Сейчас же идите к главному врачу, он вас ждет.

- Ясно, козел. Век воли тебе не видать.

Леха натянул пижаму, что-то переложил из тумбочки в карман и вышел.

Костя Веселовский своими удивленно-синими глазами выжидающе смотрел на врача. Но его тот ждал тот же диагноз, что и меня когда-то: ждите результатов лечения месяца через два-три.

Следующий.

Семеныч. Этому ждать нечего. Как стул? Как давление? Здесь получше, там похуже, отдыхайте, не волнуйтесь, еще подержим вас с месяц.

Следующий.

Аркадий Комлев.

- Мы вам сделали томограмму пять дней назад. Смотрели ее и наши рентгенологи и посылали мы ее на консультацию. Диагноз установлен всеми одинаковый - туберкулома ваша созрела. Вам необходима операция, делать ее вам будут не здесь. Мы подготовили направление. Отрежут вам эту гадость и будете жить спокойно до глубокой старости. Вы согласны?

Аркадий только чуть напрягся окаменевшим лицом.

- Надо, так надо. Если вы считаете, что это необходимо, делайте.

- Вот и хорошо. После обхода обязательно зайдите ко мне, договорились?

Следующий.

Степан Груздев без улыбки спросил вставшего у его постели Романа Борисовича:

- Степан, ты же знаешь разницу между каверной и туберкуломой. У Комлева небольшой мешочек с гноем, а у тебя открытая ранка. Знаешь что? Давай-ка, мы тебе сменим лекарства. Хватит стрептомицин колоть, будем циклосерин пить. Им, кстати, "Полтора Ивана" спасся.

- Можно и циклосерином потравиться, - равнодушно согласился Степан и отвернулся.

Следующий.

Титов. У него даже одышка куда-то пропала, только буравит врача впалыми, в черных кругах, горячечными глазами.

Роман Борисович тактично спокоен:

- Дмитрий Алексеевич, я вас попрошу сейчас встать и перейти в палату номер четыре. Вам уже приготовлено место. Сестра поможет перенести ваши вещи. Ваши товарищи по палате жалуются, что вы сильно кашляете по ночам, спать им не даете. Кроме того, у вас опасная даже для них форма туберкулеза. Да и удобнее вам там будет - свой звонок к сестре, своя лампочка, горит даже ночью, можете читать, если не спиться. Вам жена гематоген принесла? Вы его принимаете?

Меньше всего Титов ожидал, что может оказаться прокаженным среди таких же. Кто же нажаловался на него? Подозрение может пасть на меня - наши койки рядом, но это не я... скорее всего Сажин.

Титов молча встал, надел халат и в гробовом молчании вышел, шаркая тапочками. С ним вышла старшая медсестра, а сестра-хозяйка, как только за ними закрылась дверь, скинула на пол простыню, сложила в нее наволочку, пододеяльник и покрывало, подушки закатала в матрац и унесла все это на дезинфекцию.

На конвейере опять освободилось место для следующего, с тайным ужасом подумал я, и всей спиной ощутил, что на моей кровати побывали десятки, может быть, сотни... А приступы кашля, действительно, душили Титова почти беспрерывно - надсадно, до испарины. Полное впечатление, что при таком кашле видишь нутро человека.

Роман Борисович ждал окончания этой процедуры около моей кровати. Следующий - я.

- Ну что, молодой человек, с вами все в порядке. Доктор Зацепина прислала свое заключение. Рекомендует подлечить вас как следует, подержать подальше. Но я считаю, хватит вам здесь находиться, ждите своей очереди в санаторий. Поедете как только мы получим путевку. И чтобы больше к нам не возвращаться.

Следующий.

Пустая кровать Лехи Шатаева.

Следующий.

Сажин с закрытыми глазами лежал на боку, лицом к окну, отвернувшись от Гальштейна. Но по насупленным бровям, крепко стиснутым губам и едва уловимому прищуру глаз ясно, что он не спит.

Роман Борисович тронул Сажина за плечо.

- Сажин!.. Сажин, проснитесь... Что с вами Сажин?

Сажин поднял веки. Глаза остались неподвижно устремленными в окно, задумчиво созерцая ведомое только им.

- Что с вами? Почему вы не отвечаете?

Сажин перевернулся на спину и стал рассматривать в потолке палаты то же, что он видел раньше в окне. Потом веско, размеренно сказал:

- Правды нет, не было и не будет.

Длинной паузы не выдержал Гальштейн:

- Все очень просто, Роман Борисович, - волновался Гальштейн.

На его лице всплыли красные пятна, он держался руками за край одеяла и, лежа, напряженно держал вертикально голову. Как худая, носатая птица, опрокинутая на спину.

- Я поспорил с товарищем Сажиным, о чем неважно, попросил супругу принести из дому книгу, в которой черным по белому написано, что я, Петр Дмитриевич Мальков, комендант Кремля, привел в исполнение приговор Фаине Каплан. Показал книгу товарищу Сажину и тем доказал ему, что не мог он Фаню видеть и разговаривать с ней. А товарищ Сажин стал грозить мне, ударил по лицу, всех вас, сочинителей, перерезать надо, говорит. Я не могу. Я больше не могу. Я прошу выписать меня, понимаете? Я вас очень прошу...

Голова Гальштейна, как бы не выдержав напряжения, упала, наконец, на подушку.

- Больной Гальштейн, немедленно успокойтесь! Что за истерика? Или вам делать здесь, в тубдиспансере, нечего как доказывать правду? А вам, Сажин, стыдно бить пожилого человека, больного человека. Ведь это вы жаловались, что Титов не дает вам спать, просили удалить Титова из палаты, как опасно больного, а теперь склоку затеваете? Вам здесь плохо? Я перевожу вас в другую палату. Сейчас же.

Глава двадцать вторая

Титов умер через семнадцать дней. Я заходил к нему два раза и при этом сам превращался из сопалатника в посетителя.

Сидел у его кровати, не зная о чем говорить, с теплым яблоком в руке, которое он суетливо мне сунул - ешь, Валерка, поправляйся. Он знал, что его ждет и не верил, не мог поверить, отворачивался от смерти, как именинник от безобразного подарка. За три дня до смерти он перестал есть токсикоз - его рвало до желчи от невинного кусочка хлеба. После этого он буквально сгорел. Под подушкой у него нашли лезвие опасной бритвы. Я вспомнил как он обмолвился в разговоре со мной:

- Не дамся я ей, отворю кровь, пусть попляшет, - и в глазах его взметнулся злорадный огонек...

- Истомин, Веселовский, - позвал нас Роман Борисович, - пойдите с сестрой, надо помочь.

Мы с Костей спустились вниз, прошли по коридору и попали на другую лестницу, которая вела в палаты женского отделения, той самой лестницы, где мы целовались с Надей. Титов лежал на носилках под лестницей, куда его еще ночью отнесли медсестры. Одеяла, укрывшего голову и тело, не хватило на ступни голых ног и они торчали длинными худыми пальцами, будто точеными из желтой слоновой кости.

Сестра открыла дверь, толкнув ее плотным толстым задом, и лавина снежинок засверкала в изгибе воздуха. Свет и холод ясного зимнего дня ворвались в полутемноту черного входа, мы зажмурились, задымился пар нашего дыхания.

У дверей стоял медицинский пикапчик с включенным двигателем. Шофер в полушубке поверх белого халата открыл заднюю дверцу.

- Давай, мужики, шевелись, мне еще за продуктами надо поспеть. Да не так, ногами вперед! Во! - он с нажимом задвинул поднятые нами носилки внутрь машины и громко хлопнул дверцей.

И заржал:

- Кто следующий?

- Носилки чтоб вернули, за нами числятся, смотри, - сестра повернулась к нам, - а ну, пошли греться, не дай бог простудитесь, отвечай потом.

Мы зашли в дом, сестра закрыла дверь, и вновь на лестнице стало темно. И опустевшее место под лестницей ждало следующего.

Смерть Титова... Жил, гулял, заболел, сам себя засадил в психушку, поскользнулся, сломал ребро, умер... Смерть Титова безжалостно напомнила мне, что я так и не ответил на вопрос Романа Борисовича: "Так в чем же причина вашего заболевания, Истомин?"

Глава двадцать третья

После нашей новогодней ссоры Тамара приходила в больницу навещать меня редко, как по обязанности, холодно задавала одни и те же вопросы, равнодушно выслушивала ответы - да и что могло быть нового, я ждал путевки в санаторий, и она, ссылаясь на усталость и дела, быстро, не оглядываясь, уходила.

А мне было худо.

Опостылела однообразная больничная еда, тошно было от одних и тех же рассказов о своих недугах и процедурах, жалоб на врачей и погоду, исчез куда-то Костя Гашетников. Жизнь без праздника. Пропал сон и как-то, провертевшись без толку полночи на койке, я зло встал и пошел курить в туалет. То ли накопилось, то ли созрело, но в резком свете хлорного сортира отчетливо вспомнилось все...

...В пятнадцать или шестнадцать лет - когда это было?

Улицы в запыленных акациях, крупным камнем выложенные ограды и белые дома в глубине садов, где гремят цепями ненавидящие мир псы. Колхозный базар, расставлявший в зависимости от сезона и урожая ведра с черешней и стаканы с малиной, пирамиды абрикосов и ящики с виноградом. И где-то там, с краю, в противоположной стороне от лысой, покатой горы, необъятность моря и песчаный пляж, не меняющий белого цвета своего тела даже под палящими лучами лета.

Утром - прозрачная родниковость морской воды, пронизанной еще нежарким солнцем, постепенная пологость песчаного дна и слизистый холодок страха от воспарившего из-под ноги волнистого блина ската.

Позже - раскаленность воздуха и разлитая маслом по телу лень, осторожный, фланирующий поход в дюны, где в раковинах барханов вдруг открывается жемчуг обнаженного женского тела.

После обеда, к вечеру - иное купание на ближнем, через кладбище, высоком берегу в белых мутных волнах среди бархатных от морского мха камней.

В тот вечер, казалось, вечернее солнце тоскливо запело медной трубой духового оркестра. Удары в большой барабан бились, словно свая входила в землю, и неверным, съехавшим набок аккордом звучала музыка похорон. Гроб стоял на грузовике с открытым бортом. Шофера не было видно за ослепшим от закатного солнца бесшумной машины и нечто единое уже стало в бездушном механизме и неподвижном покойнике.

Я шел за семенящей толпой.

- Кого хоронят, не скажете?

- Рыбака.

- Что же эта женщина так убивается?

- Еще бы - сын. Мать, а пережила сына-то.

- От чего же он?

- Болел.

Около ямы гроб сняли и поставили на землю. Мать, причитая, несколько раз поцеловала покойника в лоб, обернутый в ленту церковного свойства. Потом на белом саване рыжим песком из щепоти насыпали крест. Опять завелся оркестр, под его то разбухающий, то сморщивающийся звук прибили гвоздями крышку. Гроб взяли на веревки, опустили в яму, веревки, резко продернув, вытащили. Мать набрала горсть сухой земли и выплеснула ее в яму.

За ней торопливо стали бросать землю в могилу окружающие, пока за дело не взялся могильщик с лопатой.

Я тоже бросил свою горсть и отошел от могилы. Словно отдал обязательный долг, словно откупился, но страх смерти овладел мной и ее прикосновение ощущалось шелковой от пыли кожей между пальцами правой руки.

Тропинка, выбранная людьми по наклонному пласту ракушечника, свела меня с высоты обрыва на галечный пляж. Я сидел на камне, смотрел на мокрую от теплой морской воды руку, а прибой, равномерно вздыхая, перебирал гальку у моих ног, как четки вечности.

Сзади послышался сдерживаемый смех. В тени обрыва, поджав ноги под юбку и опершись на одну руку, сидела женщина. Перед ней в черных шароварах и цветной тюбетейке на четвереньках стоял уже немолодой мужчина и целовал ее в шею, в плечи, стараясь одной рукой расстегнуть на ней блузку.

Женщина не ответила на мой взгляд, но отвела его руку, легко поднялась и прямой походкой царицы, принимающей послов, направилась по берегу в контражур багрового расплава уходящего солнца. Он двинулся за ней с зашедшимся в счастливой улыбке лицом, слепо шарящий впереди руками и видя только ее, только ее...

...Вспыхнул в зале свет и зашумел водопад аплодисментов после небольшой паузы, потому непривычно аплодировать белому пустому экрану, но тут Костя Гашетников стал вытаскивать на сцену ребят из студии, а мы смущенно и неумело раскланивались.

Верно говорят, что восторг человека, впервые увидевшего себя на экране подобен восторгу первых зрителей синематографа. В тот вечер наши товарищи, студенты, увидели себя в наших фильмах. Это был первый творческий отчет киностудии Технологического института.

Мы высыпали на улицу веселой гурьбой.

На Москву тихо спустилась кисея майской ночи. Расставаться так не хотелось, что решили прогуляться по Садовому кольцу. На Крымском мосту я задрал голову вверх и увидел небо. Словно в первый раз.

- Звезды смеются, как дети, посмотри, - сказал я Коле Осинникову, повернулся и увидел глаза, но не Коли Осинникова, а чьи-то, в которых мерцал звездный свет восхищения.

- Ты кто? - спросил я.

- Том, - сказала она.

- Тогда я - Вал, - подхватил я ее шутку и показал ей на набережную в цепочках фонарей, - а Москва-то-река совсем офонарела.

- Я тоже, - призналась Том. - Все-таки наши парни из Технологического - самые талантливые и вы еще наделаете шума в Каннах.

- Ну, почему же, в институте инженеров инженеров транспорта тоже неплохие фильмы делают, - заскромничал я.

- Кто-о-о? - с протяжной усмешкой переспросила она. - Эти стрелочники и будочники?

- Стрелочники всегда виноваты, такая у них судьба, Том.

- Послушай, Вал, а может, смоемся?

И мы, схватившись за руки, сначала на цыпочках, потом перейдя на грохочущий аллюр, хохоча , скатились по каменной лестнице.

Река томно и маслянисто перемигивалась с огнями набережной и чем дальше мы шли, тем становилось тише, будто город остался далеко за спиной, мы перешли по железнодорожному мосту пока нас совсем не скрыла темнота Нескучного сада.

- Ты - не Вал, я знаю, ты - Валерий Истомин и ты самый талантливый в студии.

- А еще что ты знаешь?

- Все, что мне надо, я про тебя знаю.

- Значит, ты знаешь, с кем связалась, что времени в моей жизни на любовь нет, зачем я буду морочить голову красивым девушкам, как ты, если я уже женат... на кино?

- Я - не та девушка, которой требуется морочить голову. Я - Том. И можешь на мне не жениться. Это совсем необязательно. А с тобой я все равно буду. Всегда, когда ты этого захочешь.

Так мне никто прежде не говорил...

...звезды - сияющие дети, улыбнитесь нам с высоты, вы знаете, что мы вместе, что мы любим, что мы, разорвав пелену предрассудка, рассудили силой любви, что нет тяжелее проступка БЫТЬ ВРОЗЬ...

...помнишь старуху, твою бабку, оживший камень, сухая плоть, что ей чудится в ночи, она стоит косматая, белая у нашего дивана, пытается что-то различить в полумраке, ты прячешь меня под одеяло, она стоит, долго качаясь, исчезает, тихо качаясь, а я тону лицом в твоем горячем теле...

...перед рассветом ты плакала, помнишь? горячо плечам от твоих слез, я растерян и глажу тебя неумелой рукой, я иду по рассветным улицам, мне навстречу майские солнечные влюбленные, забывшие про сон, а плечам горячо от слез, горячо от твоих слез, горячо...

...ты видишь сны о том, чего нет?.. как я тебе изменяю?.. это сон о том, чего нет... и не будет...

...ау, ты просила меня найти слово, волшебное слово, которое произнесешь, и прекратится нечаянная ссора и ссорка между нами, я скажу тебе брлм-брлм, а ты засмеешься, как сейчас, и будет звучать слово, как колокол, и звенеть, как колокольчик...

...психологический практикум: запомни следующие шестнадцать слов и говори их мне в любом порядке:

я люблю тебя я

люблю тебя я люблю

тебя я люблю тебя

я люблю тебя я

...если бы ты была моей мамой, а я ходил бы в школу, то приносил бы тебе только пятерки...

...с добрым утром, Том! я когда-нибудь сниму фильм "С добрым утром, Том!", а потом фильм "Я люблю тебя, Том!"...

...если я попаду в ад, то дьяволу будет легко придумать самую страшную пытку для меня - это разлука с тобой...

...только тронулся поезд, как наши сердца, связанные единой нитью, почувствовали, как она натягивается и чем дальше, тем сильнее и если эта ниточка оборвется у твоего сердца, то мое не выдержит удара...

...чувство

упрямо

вступает

в броженье,

в усладу,

в мороз

по к-о-ж-е

стреножено гривой вздымает.

Нужен... СТАРТ!

как стон беременной женщины, раненной в живот,

пытка ждать,

как синхронный топот ломающий мосты,

пытка ждать,

как любовный шепот среди листвы,

пытка ждать,

как стихийный ропот толпы,

пытка ждать,

тяжелее удава на горле крика

пытка ждать

одним многолика

пыткой ждать

...без тебя одиноко, а кто виноват?! ты! уехал и стало тоскливо, хочешь искупить вину? приезжай... ...и снимет кольца свои удав одиночества...

...осталось три дня, раз, два, три, раз... два... три...

раз - день, два - день, три - день! динь-бом-день! о, день! динь бом - день! шибче, жарче, шибче, жарче па-ро-воз - только искры с-под колес! и вновь хмелем любовь...

...кому ясна твоя сила, женщина? острота твоих грудей смята грудью моей, но они острые в сердце моем, я сдаюсь, победив тебя, женщина...

...Звонок Аллы застал меня врасплох.

- Кисуля, роднуля, золотуля, дрянь ты эдакая, где пропадал, поматросил и бросил? - как всегда пулеметно выдала она.

- Жизнь бьет ключом, Алусь. Разводным.

- Есть проблемы?

- Да так... Слушай, я тут антирелигиозный фильм затеял.

Снять просто. Все на крупных планах. Вот незадача - икону классную нужно, где взять?

- У Ляльки, где же еще?

- Точно?

- Как в сберкассе. Я ей позвоню. Заодно и встретимся. Идет?

- Ты моя Алочка-выручалочка.

- А от нее можно завалиться ко мне.

Мои взаимоотношения с Аллой были свободны от каких-либо обязательств - таково было ее условие наших встреч. "Ты - не мой принц, - рассуждала она, - а я никогда не заменю тебе кино, делить же тебя с кем-то или с чем-то не желаю. Ну, встретились на жизненном пути двое, ну, порадовали друг друга, и разлетелись..." Поэтому я решил не скрывать про Тамару все равно рано или поздно придется сказать. Тем не менее я замялся:

- Ты знаешь... Я, наверное, буду не один.

- Не поняла.

- Есть... человек.

- Ясно... Я ведь тоже приду не одна... Я замуж выхожу.

- Поздравляю, - повеселел я.

Лялька - армянка. Ее родители заграницей работали. Жила она одна в однокомнатной квартире, потому что не сотворил ей Бог половинки в мужском обличье, вроде и глаза красивые и волосы, а вот не тянет назвать ее любимой - и вот с годами отяжелела понемногу фигура, налился второй подбородок, а нежный пушок на верхней губе превратился в черные усики. Лялька давно смирилась с одиночеством и всю силу своей нерастраченной любви вкладывала в застолье для своих подруг, в том числе и Аллы, которая, надо сказать с удовольствием этим пользовалась. В тот раз Лялька удивила нас супом из кефира.

Нас было пятеро: Лялька, Алла со своим женихом Алексеем и я с Тамарой.

Лялька достала из шкафа иконы - вешать на стену она их не хотела, чтобы совсем в монашку не превратиться, да не было принято это в те времена. Мы стали разглядывать лики святых, я рассказал житие святого Николая-угодника и о том, как недавно нашел в своем почтовом ящике лист из ученической тетради, свернутый треугольником, где без знаков препинания писалось детским почерком о чуде с калекой, которая верой своей исцелилась и ходит теперь по земле и несет людям освобождение от забот и тягот, только ждите ее прихода, для этого надо переписать письмо и разослать верным людям в пять адресов, чем и заслужишь ее явление, и как я задумал снять фильм про чудо. Сказано в писании, что Бог - есть любовь, это верно еще и потому, что если дарована человеку Любовь, я посмотрел при этом на Тома, то она - чудо и героиня моего будущего фильма исцеляется высоким чувством Любви, как у Ромео и Джульетты. Но тот, кого полюбила героиня, в Бога не верует и тогда мать, фанатично исповедующая, что ис целение произошло только благодаря обрядам, своими же руками разрушает счастье дочери, уничтожает Чудо Любви. В финале после титра "конец фильма" пойдут документальные кадры, снятые в церквях: иконы, свечи, свечи, свечи и бесконечный поток женских лиц, истовых, скорбных, ищущих исцеления, ждущих чуда, чуда любви...

- А ведь верно, давно я в церкви не была, - задумчиво сказала Лялька.

- А как вы будете снимать в церквях? Скрытой камерой? -заблестел очками Алексей.

Ответить я не успел. Алла стояла в дверях комнаты с пылающим лицом и, сузив глаза, смотрела на Тамару.

- Тоже за чудом любви явилась? - Алла мотнула головой в мою сторону. - Думаешь, что он на тебе женится? Да ни в жизнь!

Для него кинокамера - нареченая, ему же никто не нужен, а если он и сделает эту глупость, женится на тебе, дурочка, все равно будет бегать ко мне, понятно сказано?

- Алусь, ты что от кефира взбесилась? - ошалел я, - у тебя жених тут, Алексей.

- Кто-о-о? Этот? Да ты только посмотри на него...

- Да, Алла, я люблю Валерия, - спокойно сказала Тамара, - и если он мне будет изменять, значит, я плоха для него, и тогда нечего на зеркало пенять, коли... Но если уж он со мной, то он мной, неделимый.

В лифте Тамара, наконец, посмотрела на меня.

- И много у тебя таких Аллочек-выручалочек?

- Будь моей женой, Том.

- Как скажешь, любимый.

... Тамара осторожно переступала по дну и, нагибаясь, пропускала через растопыренные пальцы поток воды, как бы ерошила ей гриву, а река ластилась струями, тихо шумела в прибрежном ивняке, урчала пузырчатыми водоворотами у нее под коленками. Щедрый, не затуманенный тучами свет солнца согревал воздух, блестел, кувыркаясь, в ряби реки и отраженно сливался с улыбкой Тамары. Она, радуясь, шла вверх по течению, а река бежала ей навстречу, казалось, они болтали о чем-то своем, секретничали, пересмеивались, тихо охали и изумлялись тому, что только им ведомо. И уже казалось, что не только река - закадычная подружка Тамары, но и само солнце взяло ее в свои ласковые ладони и деревья кивали ей кронами, так ей было слитно с этим ясным днем от переполнявшей ее ликующей жизни.

Для всех у Тамары был свой привет , она улыбалась солнцу, смеялась с рекой и подмигивала деревьям - только мне, мне не было ни одного взгляда, ни единого знака, хотя я сидел недалеко на маленьком песчаном пляже, откуда Тамара, не отряхнувшись от налипшего песка, ушла в воду. Только что мы лежали рядом, касаясь мизинцами друг друга и этого малого касания было достаточно для убежденности, что мгновение счастья будет вечным и наше будущее также безоблачно, как это небо, и нас никто и ничто не разлучит, тем более что мы уже прожили неразлучно первую неделю нашего медового месяца.

Но она встала и ушла.

В сиянии ее радостного бытия я перестал существовать, меня с собой не взяли, порвавшийся контакт уколол меня в сердце, я смотрел на нее и вдруг, нет, не ржавчина ревности тронула мою любовь к Тамаре, просто явилось ощущение холодка от приоткрывшейся бездны одиночества и возникла неясная боль слева под лопаткой.

Может, именно в этот момент болезнь в первый раз коснулась своей ядовитой рукой моего легкого?

...Было очень жарко в тот день, когда я отвозил жену в первый раз делать аборт. От душного солнечного марева, от нудного звона жары того дня до сих пор сохнет во рту и невольно прищуриваются глаза. Все слова, все поступки и события в тот день были двойными, как тени во время солнечного затмения.

Я отпросился и приехал домой рано, к часу дня. Тамара сидела в белом стеганом халате перед зеркалом и снимала перед зеркалом поролоновые бигуди, похожие на катушки, только вместо ниток намотаны черные волосы. Во всем мне виделась больница, операция - белый халат, бигуди топорщились тампонами, шпильки-невидимки зажимали сосуды волос, металлическая расческа сверкала хирургическим инструментом в быстрых изогнутых руках над покорно склоненной шеей.

Из еды, как всегда, в доме ничего не было, решили пообедать в ресторане "Парус", где днем кормили комплексными обедами.

Троллейбусы ходили редко и были переполнены, мы прошли по длинной пыльной улице две остановки.

В ресторане стояла небольшая, но медленно двигающаяся очередь.

В зале мы подошли к столику, за которым уже сидели двое. Один толстый, розовый, с залитым потом бесцветными глазами, другой худой, черный, небритый, в такой же, как у меня, трикотажной полосатой рубашке, только жеваной и грязной. На столе стоял захватанный потными руками графинчик с водкой. На вопрос, свободны ли другие два места, они не ответили. Толстый бессмысленно моргал белесыми ресницами, черный что-то пробормотал и уставился в окно.

Сели. Долго ждали официантку, а когда она пришла, то на нас не обратила никакого внимания, а стала отрывочно, намеками что-то говорить тем двоим.

- Нас покормят, как думаешь? - спросил я Тамару.

- Ты что, не видишь, они ждут каких-то баб, с официанткой договариваются, - громко, с усмешкой сказала Тамара.

Мне было физически неприятно, что у меня такая же рубашка, как у черного.

Официантка принесла нам комплексный обед, мы механически и невкусно поели, расплатились и вышли.

Я все время боялся, что она сорвется и мучился, не зная о чем говорить, но вроде бы все шло нормально, у меня постепенно отлегло от сердца и даже стало бы совсем скучно, если бы не небольшая настороженность.

От станции метро до больницы мы долго шли улицей, составленной из одинаковых, как невзрачные близнецы, домов пока не остановились перед большим пустырем, за которым желтел лес.

- А ведь больница была здесь... - удивленно сказала Тамара.

"Откуда она знает, что именно здесь, была уже в ней?" - обожгло меня.

Мы постояли молча, потом она достала из сумки все документы и нашла название улицы, которую мы давно прошли.

Больница оказалась родильным домом, его из-за ремонта полностью перевели на гинекологию.

В день пропускали по шестьдесят женщин.

В приемной висело объявление:

"При приеме на аборт иметь:

1. Паспорт.

2. Справку о зарплате.

3. Халат.

4. Тапочки.

Все остальные вещи возвращаются, а также часы, кольца, браслеты и серьги."

И тут выяснилось, что квитанции об уплате за аборт потеряна и безвозвратно. Жену не принимали. Мы перекопали всю сумку по детально, вывернули ее наизнанку, что опять мне напомнило операцию.

Ничего не оставалось делать, как ехать в сберкассу, где она платила за аборт.

Жаркий, пыльный, душный город навалился на нас. Через час молчаливой судорожной дороги мы стояли у окошка в сберкассе, а заведующая, обмахиваясь веером лотерейных билетов, объясняла, что нам надо ехать в центральную сберкассу, куда давно уже отправлены все документы.

Как мой Том плакала, как она плакала!

Наконец, заведующая позвонила в центральную сберкассу, посоветовалась, получила рекомендацию, еще раз убедилась, что документы пришли и написала-таки справку, тысячу раз сказав, что делать она этого не имеет права.

- Сволочь, - спокойным голосом сказала Тамара, когда мы вышли из сберкассы.

На следующий день лил проливной дождь и я долго просил няньку у служебного входа взять передачу. Взяла, но после того как я ей сунул рубль.

В пятницу я забрал Тамару из больницы и мы поехали на дачу.

Мерно качало вагон, теплым кораблем плывущим в ночи, исчез вдали город и с ним таяла нервная сутолока этих душных дней, исчезало ощущение двойственности, словно прошло солнечное затмение.

...В спокойной полудреме мне представилось, как на длинном перегоне в такой же электричке машинист рассказывает своему напарнику, как он отвозил жену делать аборт, потому что жить негде, растить и нянчить некому, сами еще толком не жили, как она хочет детей, как цинична и груба была медсестра в приемном покое... Микрофон не включен и вся электричка слушает эту исповедь, лица, лица, лица под этот монолог и у каждого столько своего, все двойное, как при солнечном затмении, все, даже если снаружи вроде бы в порядке, а растравит горечью бед полировочку и обнажается драма жизни человеческой...

Как же так получилось, случилось, что я попал в больницу и мы чужие, совсем чужие друг другу?

И зачем тогда меня пощадила война, когда немецкая авиация разнесла в прах поезд, с которым вывозили наш детский садик из блокадного Ленинграда?

Эвакуация.

Самое яркое воспоминание из жизни в деревне у бабушки под Саратовом стол. На уровне моего носа уходят вдаль скобленые добела доски, на которых дымятся миски с прозрачным варевом из крапивы и моя мне кажется меньше всех. Скот давно перерезали, чтобы он не достался врагу и вокруг нашего существования стали постепенно сжиматься холодные пальцы голода. Надо мной, как над самым младшим за столом, по-деревенски добродушно и жестоко шутили. Бабка протягивала мне миску, но не ставила ее передо мной, а спрашивала:

- Что ж ты, поганец, отца не кличешь, с ним не поделишься?

Сознание долга преодолевало голод, я слезал с табуретки, шлепал бегом в горницу и говорил стоявшей на комоде фотографии:

- Пойдешь?

Отец молчал, но каждый раз мне казалось, что он, как статуя Командора, поворачивает голову и я, преодолевая страх, кричал на обратном бегу:

- Он не может, у него ног нет! Отдай мои щи!

Голод, зябкое, съежившееся тело, одышка столетнего деда у пятилетнего ребенка, лучшее пирожное - кусок жмыха из-под семечек. Война висела над нашими головами не только в ночном небе во время бомбардировок, даже на новогодней елке на кончиках веток задирали вверх пропеллеры глазурью облитые истребители, а ближе к стволу парили стеклянные дирижабли.

Неужели память о голоде детства, голоде войны проснулась от голода болезни, потому что голодно мне жилось с тобой?

Почему же все наши надежды на совместную безоблачную жизнь пошли прахом ежедневных ссор? Было же все! Неистовое желание, постоянная потребность быть все время вместе, когда разлука являлась самым тяжким наказанием, когда даже мысль о том, что это может кончится, казалась несусветной ересью.

Пламя нашей любви разгоралось постепенно, но все-таки не я тебя, а ты меня покорила. Как Ермак Сибирь.

Покорила меня своей покорностью, своей преданностью и перестал для меня существовать мир, называемой слабой половиной человечества. Все принадлежало тебе, я любил тебя настолько неистово, что ревность к мужчинам в твоей прежней, донашей жизни достигла у меня размеров черной мечты - в снах моих ужасной смертью гибли твои любовники, зачем ты только рассказала мне о них, зачем поделилась со мной этим да еще в самые сокровенные минуты нашей близости?.. Не это ли сыграло свою роковую роль в нашем разрыве?

Том, любимый мой, Том... Все верно, но есть и другие условности нашего существования, которые кажутся неимоверно важными, а на самом деле...

Мне казалось, что я знаю тебя наизусть, мне казалось, что мы с тобой чувствуем настолько одинаково, что неспособны на жестокость, на душевную черствость по отношению друг к другу. Не укладывается в голове, что может быть иначе...

Может...

Потому что любовь - иллюзия, великая, но иллюзия. Но даже великой иллюзии не хватило тебе. У тебя своя логика, свои причины для своих поступков, они кажутся тебе убедительнее и весомей даже факта моей болезни.

Скорее всего, ты была просто не готова к такому резкому повороту судьбы. Единственный ребенок в семье, ты не знала ни в чем отказа. Годами тебя окружали заботой и лаской, восхищались твоей красотой, твоей исключительностью - отличница, гимнастка первого разряда, твоей брызжущей жизнерадостностью. Ты ждала своего принца и пришел я. Чем не принц? Будущий великий кинорежиссер, это же ясно, как дважды два. Наверное, грезилось не раз: да-да, это жена Истомина, того самого, ну, разве вы не знаете?.. Вспомнили?.. Правильно, она... Правда, красивая пара?..

А за свадебным столом нам было хорошо, не так ли, Том? Как мы сладко сладко целовались под крики "горько!" Сколько нам наговорили пожеланий и наставлений, а мы беспечно радовались, точно зная, что все-все они обязательно сбудутся...

Оказалось, что ты не умеешь ни готовить, ни стирать, ни убираться. Ты привыкла возвращаться домой, бросать, где попало, свои вещи, садиться за стол и ждать, когда подадут ложку, вилку, готовую вкусную еду, нальют чай, и вымоют за тобой посуду.

Привыкла, чтобы все у тебя было выглажено, выстирано, подшито, но не тобой, а кем-то. Привыкла наряжаться во все лучшее и идти гулять, веселиться, блистать... Трудно от всего этого отвыкать, но пришлось и тогда зазмеилась первая трещинка в наших отношениях...

И все же, когда ты ушла в первый раз от меня, сделала первый шаг по дороге нашей разлуки и с тех пор стало нам в разные стороны?.. Неужели в первую неделю нашего медового месяца, когда ты встала и ушла в солнечный плеск реки... Не оглянувшись...

Наша первая ссора была веселой и ленивой, мы не ссорились, мы играли в ссору, но плясал уже, синея и задыхаясь, огонек злости под хворостом ежедневной усталости, и на навозе безденежья и нашего эгоизма распускался ядовитый цвет взаимных обид, крика и слов, способных убить не то что любовь - человека! Когда чаша моей души была переполнена хмелем любви, хмелел не только я, но и ты, и возвращалась любовь эхом, стократно усиленным тобой, а теперь...

Я понимаю, как тебе нелегко, когда ты приходишь в свой родной дом, где тебя напоят и накормят, одарят и обласкают и в минуту душевной расслабленности начнут тихий разговор о том, что пора бы всерьез задуматься о своей судьбе, что больной муж - тебе не пара и что Замойский опять звонил и привез на своей машине цветы и фрукты... Думаешь, родители тебе зла желают? Нет, конечно. Это я для них чужой, а ты им родная... И мне родная... Вот и выбирай...

Приходит твоя подруга Женька, с которой ты встречала Новый Год, роется в твоих безделушках и спрашивает, кто тебе подарил это колечко с бриллиантиком?.. Оказывается, Замойский... Опять... А Валера что тебе подарил?..

Я люблю тебя, Том, я не верю в твою черствость, но пойми и ты, что я попал в больницу шестьдесят четыре кило веса и это при моем росте. Пойми... И вернется наша любовь, которая еще не умерла, а просто болеет и затаилась, переживая невзгоды...

Или этого не понять пока не увидишь своими глазами человека, который пролежал здесь пять месяцев и выписался, не долечившись, потому что не может оторваться от жены с годовалой дочкой, которая заразилась от него туберкулезом...

Или надо видеть "Полтора Ивана", как он говорит врачу, разглядывая свои снимки:

- Ты, Григорич, поторопись, оформи мне первую группу, правого легкого у меня совсем нет, а левое на исходе, мне же деньги на похороны нужны...

Или надо видеть Андрея Азарова, которого переносили в палату номер четыре, а он просил:

- Ребята, вы меня не тащите, выкиньте в окно, вон на свалку, кому я нужен...

Через два дня он стал нужен смерти...

За окном белой больницы февраль метелит белым город, холод побелил мне лицо, сквозь кристаллы глаз всюду проник по белым ветвям нервов и вот я уже разъят, слит с ледяными подземными ключами, во мне белый холод небытия, а живые, теплые ходят наверху по траве, освещенные косыми лучами уходящего солнца, но мне туда уже никогда невозможно...

Так прошлое бьет по настоящему.

По-настоящему.

Глава двадцать четвертая

Той бессонной ночью и на следующий день сконцентрировалась, как в фокусе, моя прежняя жизнь и, озаренная новым, скрытым до того, смыслом, предстала предо мной. В такие моменты человек становится старше сразу на несколько лет - нет, он не стареет физиологически, а поднимается на новую ступеньку крутой лестницы, ведущей к вершинам человеческого духа. Для этого должно было случиться то, что случилось - я держал ответ перед самим собой. Горька чаша познания и гораздо легче, не заглядывая в темную бездну собственного "я", перекинуть через нее радужный мостик иллюзий и самоуспокоения. Тогда не поднимешься на следующую ступеньку, не ощутишь высоты и одиночества этой высоты - ответ все равно придется держать каждому перед собственной смертью.

Смертелен сон в ночи хрипевших

и не увидевших утра.

Чей это суд вершится сверху?

Чья кара в этот миг завершена?

Пора бы ей в лицо вглядеться,

пора бы четко различить

в пустых глазницах холод смерти

и с нею жизнь свою сличить.

Раз все в сравненье познается

пусть будет познано вдвойне!

Я - Человек.

А это - солнце!

И смерть противоречит мне.

Хватит о смерти. Что осталось после Титова? Пейте гематоген. Пейте весны витамины! Время его прошло, время мое проходит. Где оно время? Оно в старике, зачавшем моего отца, оно в моем отце, зачавшем меня, оно во взмахе крыла и капле воды, упавшей на скалу, оно в движении и пространстве. Проще простого лежать на кровати безответной любви и, как Нарцисс петь себе дифирамбы. Время в желтизне неисписанной тетради. Так возникает злость. Векторная внутрь. Чем лечить зубы? Чем лечить зубы, лучше их вырвать. У ребенка вырвали игрушку, у юноши - любовь, у мужчины - душу. Где лежит вырванное? У других. Только другие разве помнят об этом?

Я хочу жить. Наступило интересное время Новой Эпохи. Я -свидетель ее начала. День накануне был серым и усталым, и жизнь казалась такой же серой и усталой - в мелких заботах, невыспавшейся, раздраженной толкотне городского транспорта с запахом столовой и продмага. А завтра родился новый масштаб восприятия, масштаб третьего тысячелетия. Октябрь одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. Человек протянул руку из своей колыбели в космос.

Нас посеяли

по вселенной

и мудро, и весело,

разбросали

в пространстве

в Млечный Путь,

как костер.

Жизни связь

из целебной плесени

разлилась

в зелень трав,

в голубой простор.

Пролетели мгновением

тысячи лет

время встать

из земной колыбели

и смести ускорением

тяготения груз.

Старт под рокот

и музыка дюз

время в космосе

сесть на качели.

И шагать

по бездонному полю,

по спиралям галактик,

сея разум

гуманный и вольный,

строя мир

в астральной оснастке.

Пали звезды,

пылая пастью

по-хозяйски,

как с пасеки,

собираю мзду.

Я Возничего

запрягаю властно

в узду.

Под кустами созвездий

я Рака ловлю

расклешенную бездну

с перцем,

солью

и смаком

люблю.

Гончий Пес

гоняет Медведиц

в мою сеть.

Вся Вселенная,

как селение.

Мирная звездь.

А из дали туманной

первозданна,

как Ева, улыбнулась мне

странно

звездоокая Дева.

Скинул конь

моих странствий

походное стремя.

Разорвалось

пространство.

И замерло

время.

Я сжигаем

желаньем

жарче

недр светил

знойный праздник

слиянья

нашу жизнь

освятил.

Я Творец!

Мира здание

в бесконечности

мироздания.

Вечной жизни

запал

не иссякнет

и не иссяк

и Вселенная на сносях!

И рожает рассветно

неизмеренного в парсеках

ЧЕЛОВЕКА.

Я стоял у окна диспансера и смотрел на желтые, оранжевые, красные, багровые, фиолетовые цветы морозных узоров на стекле, освещенные зимним закатом.

Да здравствует! жизнь! черт побери!

В этом наверняка был уверен чудак, лихо катавшийся с отвесных горок на одной единственной лыже, на которой горел масляной краской вписанный лозунг: "Кайф плюс скорость!"

И увиделось море, голубое дыхание, бирюзовая чаша, и увиделась девушка, идущая по песчаному берегу... Одинокая...

Немая...

Глава двадцать пятая

...Солнце в тот день было знойное, а море спокойное. По пустынному берегу шла девушка. Остановилась. Скинула платье, босоножки, бросилась в воду. Поплыла навстречу волнам, а прибой добрался до ее платья. Чья-то рука подняла его. Стоит парень.

Помахал платьем девушке:

- Эй!

Она обернулась, поплыла к берегу.

Парень сел на гальку. Платье рядом. Зажмурился от солнца.

Когда открыл глаза, увидел, что она вернулась и схватила платье. Парень тоже схватил, не отпускает:

- Э-э-э, нет... Я же спас его... Иначе утонуло бы... Не отдам... Как тебя зовут?.. Ну, скажи что-нибудь... Кто ты такая?

Треск разорванного платья. Замерли оба. Он смотрит на нее.

- Кто ты?

Вспыхнуло название фильма: НЕМАЯ.

Она опустила голову и, волоча платье, ушла по берегу. Он бросился за ней.

Море. Шум прибоя. Крики чаек. Две четкие тени на мокром песке.

- Я тебя не обидел?

Она пожала плечами.

- А как тебя зовут?

Она написала рукой на песке: МАРИНА. И посмотрела на него.

Он сказал: - Виктор.

И спросил осторожно: - А почему?

Она отвернулась. Потом быстро написала на песке: ВОЙНА.

Рев набегающей волны. Вздыбилось море. Стерло надпись.

Море, небо, солнце. Сквозь шум прибоя и крики чаек пробилась мелодия. Поет бесшабашный голос. Улыбаясь, смотрят друг на друга Виктор и Марина. Он встает и, дурачась, импровизирует пантомиму. Беззвучно смеется Марина.

Стихла мелодия. Зазвучала другая - медленная, ласковая. Он подошел, пригласил Марину на танец. Отрицательно покачивая головой, словно не веря, она приняла его приглашение.

Прекрасен их танец. Все ближе друг к другу лица. Ударила волна по камням, вздыбилась и медленно осела. Покрыто слезами, как брызгами морской воды, лицо Марины. Она закрыла лицо руками и ушла в тень, под обрыв.

Подошел Виктор, стер ладонью слезы с лица Марины. Схватила чайка рыбу, подняла вверх к солнцу свою добычу.

Шум прибоя. Голова Марины на груди Виктора. Гулок его голос: "...и сердце мое - твое... и руки мои - твои... и чувство мое - эхо твое... твои..."

Не выдержала Марина, порывисто села, заткнула уши. Стало на мгновение тихо, но сквозь крепко стиснутые руки пробился шум прибоя. Обняла, прижалась к Виктору Марина.

И музыка от тихой одиночной ноты нарастает постепенно до торжественного и чистого хорала. И тянутся друг к другу двое. И двое вместе.

Нарастает прибой. Вгрызаются волны в пустой берег.

Ждет Марина Виктора. Нет его. Простой мелодией возникает тема их танца. Встряхнула головой, как от наваждения, очнулась Марина, встала. Пошла вдоль берега. Поднимается вверх по обрыву. Сверху увидела Виктора. Он сидит среди камней один, сжался, обнял колени.

Марина отходит назад, пятится. Отвернулась, побежала. Искривлено беззвучным криком лицо. Упала на камень. Рыдает, бьется.

...С неба на берег. Вдалеке бежит Виктор...

...С неба на берег. Ближе Виктор...

...С неба на берег. Виктор рядом... Наклонился над ней:

- Марина!

У нее свело губы. Сказала неожиданно, без звука:

- ЛЮБЛЮ...

И грохотом в скалах разнеслось: люблю, люблю...

Глава двадцать шестая

- Садись, старый, хватит крутить, - позвал меня Егор Болотников. - Сейчас Ирка придет. Егор да Ирка, сучок да дырка...

Я сел рядом с ним на скамейку:

- Ты чего, Егор, такой скучный?

- Надоело... - медленно отозвался Егор. - Вс°. И все. Даже ты, не обижайся, старый... Вот я еще холостой был, заработал как-то кучку денег. Такую...

Егор прищурился, пальцами прикидывая толщину пачки денег.

- Не... поменьше. Вот такую. И ладно, а тут Новый Год, как по заказу. Эдакое рождество Дед Морозовое, снег белый, белый, аж синий, тихо так падает и идти не к кому... Взял я по бутылочке шампанского и коньячка, пирожных набрал, сел в электричку и поехал. Куда не знаю и знать не желаю. Станция понравилась - вышел, по дороге - до деревни, иду в окна заглядываю. Праздник, елки стоят,и в том доме тоже была. И иконы с лампадами в переднем углу. И она одна ходит. Красивая. Я взошел на крыльцо. Постучал. До земли поклонился. Так и так, уж не знаю как, а судьба меня прямо сюда привела, здравствуйте. Улыбнулась она светло, проходите, отвечает с уважением. К столу вышла, платок на плечи накинула, белый с красными цветами по полю, сама вышивала, а цветы извиваются, ластятся, будто кошка спину дугой гнет, когда ее гладишь. На столе и капустка квашеная, и огурчики соленый, и грибочки маринованные, и сало розовое, и картошечка рассыпчатая, все в мисках деревянных, расписных. Выпили мы, отведали все по порядку и всю жизнь свою она мне рассказала... Про любовь свою девичью и про мужа-пьяницу, и про дочку, от простуды умершую. Спать постелила вместе, прижалась ко мне горячая, но не тронул я ее...

- Егор терпел и нам велел, - улыбнулся я.

- Она поняла. На следующий день я в магазин пошел. В углу мужики толкутся, рожи опухшие, руки дрожат, а на полках только шампанское и ликер иностранный в маленьких бутылочках, в целлофан завернут. Я к мужикам: -"Ну, чего?" -"Да ничего," - говорят, - "только здоровье поправить требуется." -"Так, вон шампанское," - говорю, - "оно так очень ничего, а на старые дрожжи тем более." -"Газировка," - один с презрением отвечает, "у меня в сенях бочка с квасом, от нее дух еще пошибчее будет." "А-а-а, была не была," - вдруг завелся другой, -"хрен с ней..." Деньги достал, считал долго, потом тоном барина говорит небрежно продавщице: -"Ну-ка, Клавдия, подай." Взял он ликер этот иностранный, бумажку целлофановую аккуратно сложил, в карман внутренний спрятал, детям, говорит, откупорил, раскрутил и в горло вставил. Мужики стоят, слюну глотают, а он оторвался, сморщился весь и говорит: -"Варенье!.." Купил я шампанского, мужикам одну поставил, возвращаюсь, а она уже баньку истопила, с бельем чистым ждет...

- Как же звали ее? - не выдержал я.

- А никак. Вон Ирка топает.

Я хотел встать.

- Сиди, - лениво прищурился Егор. - Идет ко мне, а смотрит на тебя.

- День добрый, Валерий, - Ирина присела на скамейку рядом с Егором. Какие новости, Егорка?

- Старые. Тяга в пространство, как у Хлебникова. Уйду я отсюда. Весну чую, невмоготу мне.

- Валерий, а вы не знаете Губова, поэта? - Ирина порозовела до пунцовости, но глаза свои черные, блестящие не отвела.

- Не слышал.

- Есть такой модернист, - пробурчал Егор. - Общество организовал. СМОГ называется. Самое Молодое Общество Гениев. Губов, конечно, гений номер раз. Желаете приобщиться?

- "Серый конь твоих глаз..." - начала читать Ирина.

- Он не пишет стихи, - перебил Ирину Егор, - вот ты пишешь, а он блюет стихами.

- Мне ваши стихи тоже нравятся, - сказала мне Ирина и повернулась к Егору. - Ну, что ты понимаешь в поэзии, чучело?

- Поэтов, как и художников, рассыпано по Руси... Не меряны те таланты, позаброшены, жизнью задавлены. Ты пойди в любое заведение, где портвейн за полтинник разливают, автопоилки в народе зовутся, там тебе за стакан такие стихи прочитают - Губов твой от зависти лопнет.

Егор подбоченился:

- Меня из соседней комнаты звали носком сапога в изгиб стены, Но я был занят! Из белой стали я выковывал герб страны...

Егор аж головой закрутил от восторга:

- Или вот, лирическое... Заповедный развал размагниченных ног...

- Белая горячка от портвейна, фу! - усмехнулась Ирина.

- А я не люблю модернистов, хотя сам от них недалеко ушел, - почесал в бороде Егор, - но что-то в них есть. Помню на дне рождения у одного был, комната пустая, только рояль, на нем таз с капустой и водки ведро. Напились до северного сияния в глазах... На люстре качались... Утром один на лешего похожий по комнате бегает, по щекам себя бьет, идиот, кричит, посчитал - семнадцать человек дрыхло вповалку, а я газ открыть не догадался, сразу бы семнадцать душ отмучились, когда мне теперь такая возможность представится... Может, устроим праздничек с газом, а жена?.. Губова пригласим, старого, а?

- Егор, а правда, чем же ты займешься, когда уйдешь отсюда? - спросил я.

- Есть одна идея, - он хитро улыбнулся. - Социальный заказ. Ты на кладбище давно не был?.. Ну, и слава богу. Понимаешь, старый, не хотят будущие покойнички лежать под каким-то фанерным обелиском или цветником из мраморной крошки, хочется чего-то... Есть идея - сделать эдакое унифицированное надгробие, но чтобы за душу брало... Раньше ангелов ставили, кресты, теперь же звездочки, как на елках... Ты придумай, ты же голова. А я делать буду. Фирму откроем, деньги потекут, поедем куда хочется, а? Или вот брелоки можно делать в виде черепа...

- Валерий, а вы не хотите напечатать свои стихи? - спросила Ирина.

- Где?

- Ну, это не совсем официально. Губов собирает желающих, печатает на машинке, потом переплетает, дает другим читать. Вы дайте мне ваш телефон, я позвоню.

Егор встал.

- Ты далеко? - спросил я.

- Выписываться.

Он, не обернувшись. ушел.

Я тоже хотел встать.

- Сиди, - удержала меня Ирина. - Это он от ревности. Пойду за бороду его подергаю - он тогда сразу злиться перестает.

Глава двадцать седьмая

После обеда гуляющих во дворе диспансера было немного -заносило снегом деревья и центральную клумбу, укрывало белым скамейки. Я сидел на одной из них с краю, а на другом конце Костя Веселовский разговаривал с навестившей его женой. Снег совсем забелил и без того седые виски и брови Кости и тем ярче пылал румянец его лица, тем темнее синели его по-детски удивленные глаза. Жена в коричневом пуховом платке, худая, черноглазая, негромко рассказывала:

- Петька совсем от рук отбился, безобразничает, не слушается, к тебе рвется, да разве можно его сюда? Все грозится, вот папка вернется, он всем вам покажет. А чего покажет? Зато Танюшка - выручалочка, вот молодец, мамина дочка, уж исполнительная такая, и прилежная, и помощница не нарадуюсь. А тут на днях и смех и грех - ушла в школу, вдруг звонок, стоит в дверях зареванная, мимо меня бегом в туалет, на ходу рейтузики стягивает, плачет, заливается, ой, мамочка, я же совсем забыла, нам велели анализ сдать, иначе на урок не пустят, я же еще вчера спичечную коробку приготовила и забыла. И бегом обратно. Смешная такая, рыбонька...

- Ты Петьку не тронь, скажи, папка вернется, всем покажет, и ему в том числе, если баловаться будет. Анализами да уколами нас здесь тоже замучили. Да, ты деньги по бюллетням получила?

- Ага, Костик.

- Ты вот что, дай мне рублей пять, надо мне.

- Это еще зачем?

- Мужики, что здесь давно лежат, хронические, говорят, что нам здесь столько лекарств дают, что это даже вредно, поэтому время от времени надо водки стакан или два даже лучше, чтобы действие лекарств снять, поняла?

- Господи, опомнись, Костик, ты что плетешь, глупость какая, зачем же тогда лечиться?

- Во, ей сразу глупость, дураком тут же сделала.

- Да и нет у меня денег, все на Петьку с Танюшкой трачу.

- Ну дай хотя бы три, черт с тобой.

- И трех не дам, и рубля не дам. Может, и не жалко, только на водку ты их у меня не получишь, не надейся.

- Что же это, я на свои деньги и прав не имею? - Константин повысил голос.

- Так ведь у тебя семья, Костик, подумай. Чего тебе здесь не хватает? И кормят, и одевают, если чего надо, так я принесу. Ты же пьяный дурной, дерешься, не дай бог, выгонят, а куда ж ты домой придешь заразный к Танюшке да Петьке? Учти, к детям я тебя не допущу.

- Выходит, стал не нужен я тебе? И к детям не подойди? - чувствовалось, что Константин взъярился.

Проходящие мимо Надя и Екатерина Павловна, с которыми я встречал Новый год, невольно замедлили шаг, прислушиваясь к разговору.

- Не боись, Константин, один не останешься, слава богу, чахоткой не только мужики болеют, есть и женщины с понятием, не то что некоторые, Надежда стрельнула глазенками на жену Константина.

Та не осталась в долгу:

- Тоже мне нашлась сердобольная, чужих мужиков отбивать. Своего заведи, его и спаивай, с ним и воюй.

Удар пришелся в цель.

- И заведу. И уж своему-то его же рубля никогда не пожалею. Что он тебя, этот рупь, спасет? Или есть другой какой, которому Костин рупь нужнее? - Надежда расхохоталась.

Жена Константина задохнулась от ярости:

- Ах ты, дрянь подзаборная, подстилка вонючая, видно недаром Бог тебя наказал, чахоточная, чтоб ты сдохла раньше времени, чтоб...

- Сама ты, стерва, заткнись! - криком закричала Надя, заревела в голос, вырвалась от удерживающей ее Екатерины Павловны и побежала к дверям диспансера.

- Ты вот что, слышь, сюда больше не ходи, - сказал Константин спокойно и, набычившись, пошел за Надей.

- Как же так? - растерялась его жена. - Сидели, говорили и вот. Все... разом... На что же мы жить-то будем?

Она не могла сообразить, что ей делать, машинально поправила волосы, стряхнула снег с колен, замерла и тихо заплакала.

- Да что же это за напасти такие? - Екатерина Павловна присела рядом с женой Константина. - Вы уж посдержанней будьте, зачем же на людях скандалить, грязь друг на друга лить. Костя-то, как ребенок, он все всерьез принимает, его и обидеть очень легко, может, он потому и заболел, что доверчивый такой, а жизнь жестокая, ох, какая жестокая. Вот и Надежда никак не может понять, за что ей судьба такая выпала, почему как меченая она. А вы их своими же руками друг к другу толкнули. Успокойтесь-ка лучше, приходите завтра и детей приводите, утро вечера мудренее, опомнятся они, вот мой-то опомнился, все-таки пришел, выздоравливай скорей говорит, без тебя жить тоскливо, даже дача не в радость, пусто в доме, а ведь три месяца не ходил, не навещал, что же мне теперь в петлю из-за этого? Нет, только время лечит, время оно все залечит.

Глава двадцать восьмая

Не знаю, время или лекарства вылечили меня, но через два дня на обходе Роман Борисович сказал мне, что получена путевка в санаторий, что уже готова выписка из истории моей болезни и закрыт бюллетень и что я должен в течение трех дней прибыть в санаторий. После обхода я получил у Романа Борисовича документы и напутствие не болеть, то есть питаться вовремя, не курить, не пить, не волноваться, не перенапрягаться, иначе говоря посвятить свою жизнь уходу за собой. Я поблагодарил его, забежал в палату, где загрузил свои книжки, дневники и записи в сетку, оставшиеся продукты завещал Степану Груздеву, переоделся в отвыкшую от моего тела одежду и вышел за ворота диспансера.

Я вернулся в мир здоровых через четыре месяца, шел по улице, никто из окружающих не знал о происшедшем со мной и я даже с любопытством поглядывал на прохожих - вдруг среди них такой же. Разница между стерильным покоем больницы и резвым ритмом спешащей толпы сказалась тут же - город окружил меня своей суетой, окутал шумным потоком машин и духотой в метро и переполненном троллейбусе.

Дома мало что изменилось. Та же неубранная постель, разбросанные вещи. Долго не мог отыскать свою куртку - все мое барахло, оказывается, было свалено кучей в углу шкафа. С трудом дозвонился до Тамары - сначала было долго занято, потом сказали, что ее сегодня не будет, она на каком-то семинаре.

В редакцию явился, как с того света. Ян Паулс радостно заблестел своим пенсне:

- Ну что, старик, заштопали тебя? Как здоровье? Все члены и органы фунциклируют?

- Все стало гораздо более лучше, но крепить здоровье надо регулярно. Поэтому еду в санаторий. А кто у нас сейчас профсоюзный босс? Мне бы взносы заплатить.

- Витя Горобец. С тех пор как выбрали его председателем месткома поправился еще килограмм на десять. Теперь в нем верных сто двадцать, не меньше. Как же это я раньше не сообразил выдвинуть тебя на эту должность, когда ты был худой и бледный? Ты заметил, что у нас, как правило, все начальство в теле?

- Допрыгаешься ты со своим язычком, Янчик. Отправят тебя отдыхать в места не столь отдаленные за государственный счет. Ладно, я сейчас к Лике забегу, потом покурим.

Лика сидела в своем микрокабинетике, обложенная очередными верстками.

- Валерий! Как самочувствие? Ты насовсем?

- Еще нет, но надеюсь месяца через три вернусь окончательно.

- Жалко. Сам видишь, какой завал, никогда такого не было, честное слово. Впрочем, суета это все, расскажи лучше, что с тобой?

- Отлежал, отходил сто двадцать дней, съел полтора кило таблеток, получил девяносто уколов, признают годным к жизни, вот только закрепить здоровье требуют. чтобы не возвращаться в ближайшие лет сорок.

- Ты уж обязательно доведи лечение до конца, нельзя тут быть небрежным. Вот мой Гриша не уберегся, сам знаешь.

Мгновенно всплыл сон на смерть Григория Борзова: война, солдаты, могилы, я - женщина...

- Да, Лика, знаю...

Она как-то сразу сникла, постарела, глаза покраснели.

- Ты, наверное, тоже там насмотрелся, - сказала она, - не приведи, господи, испытать такое кому-то. Да и мне тут досталось.

- Представляю себе.

- Нет, ты далеко не все знаешь. Борзов был, как комок энергии, рубаха-парень во всеобщем представлении, веселый, язва, но никто не знал, что с родителями у него было все шиворот навыворот. Какие-то мрачные, замкнутые люди, особенно мать. Ты пойми меня правильно, здесь не имеет никакого значения, что я - узбечка, мы познакомились во время его службы, занесло же матроса в Ташкент, но мать безумно ревновала Григория ко мне и на поминках обвинила меня в его смерти, так и сказала за столом, что я специально достала ему это сильное лекарство, чтобы сжить его со света. Теперь и на работе косятся, шепчутся за спиной.

- Перестань, Лика, что за чушь.

- Я-то знаю, что чушь, но разве людей исправишь?

- А Гарик как?

- Второй Борзов. И по выходке и непоседа, сил никаких нет. Каждый день что-нибудь откалывает. Вот смотрю я на него, на его друзей - странное какое-то поколение. Равнодушное. Себе на уме, что ли? Не знаю, но мы, по-моему совсем другие были.

Впрочем, что я тебя спрашиваю, ты же сам еще мальчишка.

- Ничего, Лика, перемелется - мука будет. И не бурчи, тоже мне старуха нашлась. Знаешь, сколько терпения нужно, чтобы вырастить из балбеса человека? Спроси у моих предков.

- Знаешь, теперь он у меня один остался, все для него - и джинсы, и майки, вот магнитофон недавно купила.

- Он хоть ценит это?

- Похоже, что да. Если что-то ему надо, то сразу превращается в такого разумного, любящего сына, что сердце не нарадуется, а как только получит свое - мать ему уже не нужна. Правда, он на моей стороне - бабку с дедом, как и покойный Григорий, не переносит, но ненормально это, согласись? И что за жизнь такая...

Мы помолчали.

- Лика, ты извини, - поднялся я, - я к тебе еще обязательно зайду. Понимаешь, мне еще надо успеть деньги получить.

Я обежал все пять этажей издательства, побывал в редакциях, расплатился с профсоюзом, за чей счет я так долго болел и еще собирался отдыхать.

Яна Паулса я попросил получить деньги по доверенности за бюллетень, который я пришлю из санатория, и передать их Тамаре.

- Сделаем, старик, не беспокойся. Значит, дышать свежим воздухом средней полосы России едешь?

- Полной грудью. Кстати, Ян, а полная грудь, это сколько, как ты думаешь?

Ян помедлил с ответом.

- Я думаю, начиная с четвертого номера, не меньше... - авторитетно начал он, потом спросил. - Ты знаешь, что у Гришки Борзова нашли донжуановский список? Он оказывается вел бухгалтерию на всех своих знакомых дам. Да-с. Одна из них даже приехала из Горького на похороны. Не могу только понять, как она узнала о его смерти.

- Каково же Лике пришлось?

- Наверное, Лика, понимала, что для Борзова одной женщины никогда не хватит.

- А кто может установить кому, кого и сколько надо? спросил я и подумал обо мне и Тамаре.

- Никто, кроме тебя самого, - назидательно ответил Ян мне.

- Значит, это и к тебе относится, - не остался в долгу я.

Глава двадцать девятая

По пути домой я отстоял в бесконечной, изматывающей очереди за вином, колбасой, яйцами, хлебом, сыром, а когда вошел в неубранную комнату и сел на стул, то только тогда почувствовал,как устал, вспомнил, что так и не успел пообедать, и ощутил на висках ознобное касание чахоточного жара, на тридцать семь и три, не больше.

Некоторое время сидел у окна, безразлично глядя, как качает ветер черные ветви деревьев в темно-синем мраке зимней ночи, потом встал, отнес продукты на кухню , убрал постель, сложил разбросанные вещи Тамары в шкаф, включил маленьком бра над кроватью, погасил желтый абажур над столом, поправил на стене покосившийся маленький гобеленчик с пасторальной сценкой.

Моей тайной гордостью, моей маленькой слабостью был радиоприемник размером с небольшой сундук и единственным зеленым, как кошачий глаз, лепестковым индикатором. Сундук, конечно, сундуком, но в нем было то, чего тогда не было ни у каких других сундуков - дистанционное управление.

Я зажег "кошачий глаз", лег на кровать и, плавно крутя колесо настройки, нашел "Голос Америки". Повезло - шел музыкальный час Виллиса Канновера, его не глушили. И еще повезло - пела труба Армстронга, пела, звеня от боли и тоски, пела и в одном ее звуке было сразу несколько звуков, один из которых был сумасшедшим, пела "Сент-Джеймс Информери Блюз", написанный в память о всех джазовых музыкантах, которые умерли от наркомании и психических расстройств в больнице святого Джеймса, а по-русски Якова, пела так, что не о смерти думалось, а о тех, кто спалил единственный подаренный им миг вечности ради той музыки, которая в них звучала, и пела труба о том, что музыка эта прекрасна.

Через час я с безнадежностью понял, что ждать Тамару бесполезно. Музыка кончилась, эфир шумел, шептал, захлебывался ревом глушилок, я встал, чтобы найти таблетки от головной боли и в туалетном столике Тамары наткнулся на стопку бумажных салфеток. На всех была нарисована Тамара. Карикатурно. В разных позах и ситуациях. Вот она спешит на работу восемь ног-сапог, шуба, шапка, а между шубой и шапкой только белозубая улыбка, получилась как бы меховая улыбка, вот она сидит нога на ногу на столе в лаборатории, реторты изгибаются, как ее бедра, и колбы круглы, как ее колени, вот она лезет вверх по ножке бокала, обхватив ее, как ствол, руками и ногами, вот она танцует на огромном барабане, вот она свернулась калачиком на большой ладони, которая держит карандаш, на той ладони, что так уверенно, так жестко нарисовала ее.

Салфетки были взяты со стола в ресторане, они хранили не только образ Тамары, об них, об нее вытирали губы и руки, и сальные пятна покрывали рисунки. Она была захватанной, залапанной. Я бросил салфетки на столик, оглядел комнату, она жила тут одна, без меня и может быть кто-то, какой-нибудь "художник" стоял на моем месте и также оглядывал нашу комнату. Вспомнил небольшой киноэтюд, который я когда-то хотел снять:

...лежала на диване. Смотрела в потолок. Комната пуста.

Душа пуста. Голова пуста.

Подняла руки, уронила. Зевнула. Перевернулась.

Вдруг... ушки на макушке.

Идет.

Схватила книгу. Вроде читает.

Вошел. Постоял у стола, побарабанил пальцами. Включил радиоприемник и пошел, снимая пиджак, к гардеробу.

У нее в руках пультик дистанционного управления радиоприемнмком. Сбила его настройку. Музыка пропала.

Он удивился. Вернулся, снова настроил на музыку. Обои, обои... стол, стулья... обои, обои... диван, она лежит, отвернувшись... обои,обои... гобеленчик с пасторальной сценкой... он сидит за столом, положил голову на руки, одной рукой отбивает такт музыки... пропала музыка, перестала трястись рука - сбита настройка. Поднял голову, понял в чем дело, отключил шнур дистанционного управления. Опять нашел музыку. Она пытается сбить настройку. Не получается. Вскакивает. Он поднял голову. Рука продолжает отбивать такт. Хотела крикнуть, открыла рот. Он нашел "глушилку" радиоволн. Она, напрягаясь, что-то кричит, ревет "глушилка". Его рука отбивает такт. Кинулась на диван, уткнулась в подушку. Опять нашел музыку, лег головой на руки.

Обои, обои... отбивает такт его рука... обои, обои... гобеленчик с пасторальной пастушеской сценкой... обои, обои... абажур... обои, обои... она на диване, отбивает такт ногой... Он поднял голову, смотрит на ее ноги, на вздрагивающее тело... смотрит... встает... гасит свет...

И я так вставал, гасил свет, шел к тебе, Том, где же ты?

Хлопнула дверь, Тамара влетела в комнату. Шуба, шапка, между ними белозубая улыбка. Она схватила меня, крепко обняла, прижалась мокрым от снега лицом и стала шептать, целуя:

- Пришел, мой родной, господи, наконец-то, почему не позвонил, не предупредил, я бы приготовила чего-нибудь вкусненькое, дурачок, сидит тут один, убрал все, так чисто. Эх, выпить бы сейчас по такому случаю...

- Я купил.

- Что же ты молчишь? Давай скорей и музыку найди.

Пока я ходил на кухню, она скинула шубу, шапку, сапоги, достала бокалы. Открыли вино, нарезал сыр, колбасу, разлил вино по бокалам.

- Ну, - радостно улыбнулась Тамара, - за тебя, за твое здоровье, не болей.

И разом осушила бокал.

- Ты надолго? - спросила она на выдохе.

- Завтра надо ехать.

- Когда вернешься?

- Месяца через три.

- Как же я без тебя тут? - она капризно надула губы. - Сидит, как бирюк, даже не поцеловал...

Я встал и погасил свет.

Она кричала от нетерпения, стаскивая с себя одежду, мы бросились друг к другу, и нам было сильно, и нам было горячо... горячо до обжигающего изнеможения...

- Принеси покурить и выпить, если осталось, - ленивым голосом сказала она в темноте.

Я зажег ночничок, принес бокалы, закурил сигарету и передал ее Тамаре.

- Слушай, ты стал еще толще. Толстый, мерзкий, фу. И больницей от тебя пахнет.

Я взглянул на нее и только сейчас понял, как она пьяна. Размазанная тушь на припухлых веках, масляные глазки, влажно вокруг губ, бессмысленная улыбка. Она никогда не умела курить, держала сигарету неловко - не кончиками пальцев, а где-то у ладони, затягиваясь, пыхтела дымом, как пыльным облачком, когда наступишь на сухой гриб дедушкин табак.

- Где ты была? - спросил я тихо.

Она отвернулась:

- На семинаре, тебе же сказали.

- Откуда ты знаешь, что мне сказали? Выходит, тебе передали, что я звонил?

- Не придирайся к словам.

- Может, у тебя был семинар с этим художником? - я показал рукой на бумажные салфетки.

Она расхохоталась.

- Угадал. Борис тоже там был.

- А какое отношение он имеет к семинару?

- Ну, как ты не понимаешь? Боря у нас в институте оформляет всякие диаграммы, лозунги, плакаты...

- А потом?

- А потом мы пошли в ресторан.

- Что же он не создал очередную серию твоих портретов? Салфеток не подали?

- Настроения не было. Борис очень, очень талантливый. И шьет все сам себе, и рисует, и режет по дереву. У него такие красивые, такие сильные руки. Руки Мастера, как он говорит.

- Любит он тебя.

- Да, он уверенный, знает , что хочет. И кого.

- Тебя, например?

- Еще как. Приглашал летом поехать на раскоп в Керчь к знакомым археологам.

- Ну, а ты?

- Я согласилась. У меня отгулов много накопилось - это же интереснейшие люди.

- А как же я?

- Тебе на юг нельзя, ты же сам говорил.

- А как же мы? - спросил я глухо.

Тамара помолчала.

- А нас давно нет, Валерий, неужели ты ничего не понял тогда на новый год? Помнишь я к тебе пришла, а ты развлекался там со своей чахоточной зазнобой? Я этим была настолько потрясена, что тут же позвонила Борису и мы встретились с ним в мастерской...

Она стала вытирать пододеяльником набегающие слезы и, негромко всхлипывая, продолжала:

- Ты не представляешь себе, какой Борис добрый , как он о тебе расспрашивал: ведь это он уговаривал меня не рвать с тобой, просил понять, как тебе будет тяжело одному, как ты талантлив, он, оказывается, видел твои фильмы.

- У тебя с ним что-нибудь было?

Тамара ответила не сразу:

- Было... Один раз... Не подумай только, что это имеет хоть какое-то значение. У тебя тоже... Но ты должен, понимаешь, должен понять, что это была случайность, ни я, ни он не хотели этого сознательно, просто так получилось. А тут еще... Ты, конечно, можешь думать что угодно, но я опять беременна.

- Не понял.

- А что тут непонятного? Помнишь, ты как-то сбежал после тихого часа? Ну вот...

- Что же ты раньше молчала?

- Я не была уверена.

- Сколько?

Тамара пожала плечами.

- Недель шесть-семь.

- Что делать будем?

- А что делать? Не оставлять же - ведь мы пьяные были, а ты больной к тому же...

- Но я уезжаю.

- Сама все сделаю... - она задумалась, потом спросила: - А что, твою там, в больнице, Мариной зовут?

- С чего ты взяла?

- У вас наверняка тоже что-то было. Ты меня, когда целовал, Мариной назвал. Так что мы квиты.

- Я?.. - я удивился. - Нет, ту девушку Надя зовут, а Марина... Марина - героиня моего нового киносценария, немая девушка, не совсем немая - у нее было сильное потрясение во время войны, попала под бомбежку и перестала говорить. Потом выросла, влюбилась, ей показалось, что тот, кому она все отдала, ее предал, разлюбил, и она заговорила.

- А так бывает?

- Говорят, бывает, впрочем, какое это имеет значение?

- Имеет. Если бы ты также сильно любил меня, онемел бы от того, что я тебе рассказала.

Глава тридцатая

Утром она ушла на работу, когда я еще не проснулся или делал вид, что сплю. Тамара чмокнула меня в щеку, сказала в ухо: "Позвони" - и хлопнула дверью. Я открыл глаза и долго смотрел в белый потолок...

...и голосом, сладким, как патока, льют яд...

Строки рождались сами, они не придумывались, они были готовы, настало время им быть, только каждая пауза после вспыхнувшей строки была черной и бесконечно усталой.

...и голосом, сладким, как патока, льют яд

Как пронзительна боль пониманья!

я ложусь, заостряясь лицом,

и висящие трещинки потолка изучаю

Безразличья личина больничная

маской сковывает лицо

тише качка сердечная,

только рядышком с шеей

волна отвращенья

слизисто холодна,

судорожна червями

постепенно тает

вот уже ничего не мешает

ребер мерный прибой ворошит воздух

ты легла рядом

ласточка предстоящего - первое касание

губы набухли жаждой - властвуй!

тяжелое, как вечернее солнце, одеяло

касаюсь сокровенности глухой,

шепчу заклятья

и утыкаюсь головой

в колени платья

и губы мои - твои

и руки мои - твои

и чувство мое - эхо твое

твои

О, сладкий стон вершины чувства!

И песня тела - песней песнь!

я рассеян, как вселенная,

и легко

точно после очищения

от грехов

ты - священник мой

сигарета одна на двоих

но опять как гвоздем по глазам

губы твои

голосом, сладким, как патока

льют яд

Я закрыл глаза, полежал немного, потом не торопясь, размеренно встал, умылся, побрился, позавтракал и сложил вещи в рюкзак.

Затем набрал телефон:

- Ян, я вчера просил тебя получить деньги по доверенности и передать их Тамаре - этого делать не надо. Доверенность порви, а Тамаре, если она будет звонить, скажи, что я не прислал бюллетень.

Убрался в комнате, взял чистый лист бумаги, написал только одно слово "прощай" и поставил точку.

Глава тридцать первая

Иногда достаточно, чтобы повезло в малом - и успокаиваешься. Я настроился на долгое, нудное стояние в очереди на автовокзале, но неожиданно легко купил билет с рук - кто-то явился сдавать билет и словно ожидал меня около кассы. На площадь из здания вокзала я вышел с ощущением полной свободы. В моем распоряжении впереди было несколько часов, потом я должен был сесть в автобус на свое законное, пронумерованное место и уехать.

Я совершенно равнодушно, как о чужой, подумал о Тамаре, - иссякли безвозвратно родники наших взаимоотношений, разошлись наши дороги. Теперь надо неукоснительно выполнять заветы лечащего врача Романа Борисовича, набраться сил в санатории, налиться здоровьем так, чтобы хватило его, разумно тратя, на долгую жизнь в кино. С кино у меня были связаны новые планы - мне хотелось сделать фильм о художнике, наверное, Егор Болотников тому причина. Но это немного позже, а пока ничто не связывало меня с озабоченным, занятым, суматошным городом. Кроме родителей...

Загрузка...