Ёко Oта СВЕТЛЯЧКИ (Перевод Е. Рединой)

I

Я разглядывала эту каменную стену только вчера утром, а сегодня вновь стою перед развалинами и завороженно смотрю на камни. В старину здесь, вероятно, находился один из входов в замок. Или это часть крепостной стены? Очевидно только то, что на этом месте когда-то возвышался замок, от которого уцелела лишь жалкая груда обломков.

В июньский полдень я стояла в проеме между мощными стенами. На землю падала тень, и чудилось, что под ногами у меня разверзлась пропасть. Сколько я ни смотрела на стены, они казались мне охваченными пламенем. Камни, тесно сбитые старинной кладкой, горели ржавыми, бурыми, кровавыми пятнами. Из трещин пробивалась травка. На тоненьких стебельках горделиво покачивались желтенькие цветочки. Между стенами мог свободно пройти человек. Величавые бурые, кровавые и ржаво-коричневые камни, приютившие траву и цветы, завораживали своеобразной красотой. Теперь я понимала, почему один из токийских художников предложил выбить на пылающей поверхности стихи поэта, покончившего с собой. Хотя мне было известно и то, какие трагические события видели эти камни.

Я не встречалась с Тамики Хара,[22] но постигла его душу в стихотворении «Упокой души»:

Нельзя существовать лишь для себя,

Живи, не забывая мертвых, —

Твержу я день и ночь.

Войди мне в душу, горе!

Скорбь по унесенным смертью,

Пронзи меня!

Одновременно со мной в Хиросиме оказалось несколько человек из Токио, приехавших, чтобы выбрать место для камня, на котором будут высечены стихи Тамики Хара. Я невольно оказалась как бы причастной к поискам. Опаленные развалины каменной стены приглянулись всем, кроме меня. Я, пережившая одну трагедию с Тамики Хара, не могла без волнения видеть цвет этих камней. У гостей Хиросимы, не знающих ослепительной атомной вспышки, руины вызывают иные чувства.

Мне казалось, что пламя окаменело. Или, может быть, на поверхности стен играл отблеск полуденного солнца, нагревшего древние камни? Сколько раз я подходила вплотную к стене и, не веря глазам, проводила по ней ладонью. Рука не ощущала тепла, однако чувствовала хрупкость камня, прожженного насквозь жаром атомной бомбы. Часть стены, обращенная к центру города, приняв удар огненного вихря, обгорела до густо-алого цвета. Внутренняя поверхность почти не изменила природного оттенка. С изувеченных камней тихо струился мертвенно-серый песок. Толщина стен доходила до полутора метров. Человек здесь должен был сгореть дотла. Мне никогда не забыть лиц людей, опаленных атомным пламенем. Не будет ли памятник Тамики Хара выглядеть пылающей раной на фоне стены? Или это плод моего болезненного воображения? Сейчас, через семь лет после атомной бомбардировки, в Хиросиме меня преследовало навязчивое чувство, будто все вокруг обратилось в пламя и кровь.

К стенам тянулись сумеречные тени. Мгновение — и облака зардели вечерней зарей. Я долго простояла у развалин, раздумывая о поэте, который по собственной воле ушел из жизни, и о своей судьбе. Пора возвращаться. Кругом ни души. Я направилась по тропинке вдоль замкового рва и подошла к тонкой иве. Это деревце, казавшееся таким живописным рядом с запущенным рвом, уже давно привлекло мое внимание. Я присела под ивой — вот подходящее место для памятника Тамики Хара! — и, пристроив блокнот на коленях, обтянутых кимоно, принялась рисовать. Художница я никудышная. Наконец мне все-таки удалось изобразить некоторое подобие камня. Подробное описание оттенков его поверхности, травы, россыпи мелких желтых цветочков я доверила словам. Появились двое мужчин с лопатами на плечах. Вероятно, шли домой после уборки территории замка, где проводились спортивные соревнования. Рабочие с любопытством взглянули на женщину, которая склонилась над блокнотом, усевшись на краю рва. Они молча миновали меня, а потом обернулись.

— Бабуля, — услышала я вежливый голос одного из них, — вы что здесь делаете?

— Добрый вечер, — произнес растерянно второй. Я весело отозвалась:

— Вечер добрый!

Они остановились, изучающее глядя на меня.

— Уж не собираетесь ли вы, дописав завещание, наложить на себя руки? Только честно скажите.

— Нет, мне это не грозит.

Мужчины засмеялись и пошли, покуривая, своей дорогой. Я не намеревалась следовать примеру Тамики Хара. Конечно, от смерти никуда не денешься, но я предпочитала пожить на этом свете, хотя и сознавала, что с моим здоровьем планы на будущее строить трудно.

Смеркалось. Развалины стены таяли в надвигающейся темноте, но я по-прежнему чувствовала их присутствие, как будто каждый обломок был живым существом.

Я повернула в ту сторону, где раньше находился учебный плац. Путь мой лежал теперь к лачуге на окраине города, в пяти кварталах отсюда. Стена осталась у меня за спиной, но я ощущала жаркое дыхание окаменевшего пламени. Чувство это было не галлюцинацией, а реальной частицей моего существования.

II

Я остановилась в доме своей младшей сестры Тэйко Кокура. Обиталище Тэйко едва ли можно назвать домом. Что-то среднее между лачугой и бараком — убогая конура под стать разоренному району, в котором она притулилась. Жилища были временными, не приспособленными к тому, чтобы обосноваться в них прочно, однако сестра и ее соседи провели в них семь послевоенных лет. Надежда на скорое переселение в настоящие дома представлялась весьма сомнительной.

«Мечтаю о доме с водопроводом. Доживу ли только?» — вздыхала Тэйко. Сестре был тридцать один год. «Не впадай в отчаяние. Другие ведь из таких бараков, как твой, переезжают в благоустроенные жилища. Многие, верно, теперь живут в человеческих условиях?» — «Нет таких». — «Неужели ни одного? Здесь столько людей!» — «Я не слышала о счастливчиках».

После войны квартал этот представлял собой мусорную свалку, где не осталось ни одного пригодного строения. Всюду валялись кости солдат, сгоревших в атомном пламени. На месте бывшего плаца слепили тысячу времянок. Даже удивительно, что муниципалитет смог построить хотя бы такие прибежища для пострадавших. Предполагали, что они вместят всех, кто остался в Хиросиме без крова. Но когда в город хлынули демобилизованные солдаты и переселенцы, времянки мгновенно заполнились до отказа. К счастью, Тэйко с мужем — школьным учителем — и двухлетней дочкой в конце 1946 года удалось вселиться в так называемый «дом». Он состоял из двух комнат — в шесть и три татами,[23] в которых не было никакой обстановки, потому что всюду шныряли воры. Тэйко с ребенком за спиной отправилась с мужем в жилищную контору, чтобы получить соломенные циновки. Лачуги были стандартными, поэтому мудрствовать над выбором «мебели» не приходилось. Им дали девять потрепанных циновок, несколько дощатых дверей и застекленных оконных рам. Дома оказалось, что циновки, рамы, двери невозможно подогнать как следует. Сойти кое-как приладил их, но все топорщилось, болталось и скрипело.

Потолка не было. Крышу наспех сделали из неструганых грубых брусьев. По утрам сквозь щели пробивались тонкие лучики солнца, и еще заметнее казались торчавшие шляпки гвоздей в брусьях. Как будто ты проснулся в горной хижине.

И все-таки в одну сплошную трущобу эти «дома» не срослись. Жилища располагались на небольшом расстоянии друг от друга, выстроившись в шеренги, как полагается на военном плацу. Люди, оказавшиеся на самом дне, не хотели мириться с коммунальным обитанием и пытались оградить от посторонних семейные тайны. Каждый предпочитал пусть крохотный, но собственный курятник.

На все поселение существовала одна водоразборная колонка. До взрыва из нее брали воду для лошадей. Шестого августа она была разрушена. Жителям тысячи лачуг пришлось долгое время ходить за водой через мост Аиоибаси в район Сакантё. Теперь у единственного источника с утра до вечера толпились люди.

В тот дождливый вечер я по обыкновению поздно вернулась домой. Подав голос с тыльной стороны лачуги, постучала в хлипкую дверь. Из щели на меня глянул огромный черный зрачок сестры. Тонкие келоидные рубцы на щеке казались игрой светотени. Прихожей в лачуге не было, поэтому стоило сделать шаг, как ты оказывался в столовой размером в три татами. Переодевшись в сухую одежду, я уселась перед шатким столиком, и взгляд мой упал на слизняков, копошащихся на полу. Тэйко поставила чай и нехитрую еду.

— До чего отвратительны эти твари!

— Да, их здесь полно.

В углу комнаты Сойти сделал стенной шкаф. Вместо дверцы висела тряпка. Она прикрывала консервные жестянки с соленой водой. Тэйко ловила слизняков сломанными палочками для еды и бросала в крепкий соляной раствор. Тщетные старания — назойливые существа упорно ползли через окна, не защищенные ставнями. Они облепили даже ножки обеденного столика.

— Откуда их такая пропасть?

— Каждый год тайфуны приносят ливни. На плацу ведь нет стока, земля здесь как болото. Пол и тот гнить начал.

— Везде, значит, так?

— Конечно. Дома построены одинаково. Чему удивляться, шесть с лишним лет в них. Деваться некуда.

Сестра прожила семь лет у родственников в Токио, поэтому говорила на столичный манер, но с хиросимским акцентом.

— Крыша у нас тоньше бумаги. А ведь думали, что и трех лет здесь не просидим.

— По-моему, в прошлый приезд слизняков не было. Когда они появились?

— Два года назад. Сначала на кухне, а с прошлого лета житья от них не стало. Как завелись в сезон дождей, так и ползают по всему дому, даже под москитную сетку забираются. Мать несколько раз за ночь встанет, чтобы собрать их в банку. До осени спасения нет, порой глаз не сомкнешь.

В комнате побольше спали бабушка и две дочери Тэйко. Нашей матери семьдесят четыре года, а старшей девочке — шесть лет. Младшую Тэйко родила после атомного взрыва. Стар и млад спали щека к щеке.

Ползающие вокруг стола слизняки отбили у меня аппетит.

— Извини, что я каждый день возвращаюсь так поздно. Давай спать? — сказала я Тэйко.

Она была мне сестрой по матери.

— Хорошо, — ответила Тэйко, но из-за столика не поднялась.

— Нам бы как-нибудь поговорить по душам, если будет время.

— Конечно, только ты с первого дня, как приехала из Токио, очень занята. Некогда словечком перемолвиться.

— Может, сегодня? Не засыпаешь еще?

— Да нет, уже разгулялась.

Лицо Тэйко осветила легкая улыбка. В юные годы сестру считали красавицей, но теперь она выглядела изможденной. Она улыбалась, и ее израненные губы кривились. Я смотрела на изуродованное лицо сестры и думала, что не смогу быть с ней откровенной до конца. Устроившись поудобнее, я отпила глоток остывшего чая.

— Что ты дальше собираешься делать? — Вопрос я задала в самой общей форме. — Мама просила, чтобы я с тобой об этом поговорила. Помнишь, когда умер твой Сойти, из Фукуока приехал Такэси и посоветовал тебе снова выйти замуж. Ты тогда рассердилась.

— Уместен ли такой разговор сразу после похорон?

— Ты права, пожалуй. Наверное, он просто неудачно пошутил, с мужчинами это бывает. Но мать и теперь не смеет при тебе заикаться о замужестве. А ведь уже три года прошло.

— Да, время летит.

— Ну и что ты теперь думаешь? Вдовые женщины часто говорят, что не хотят повторного брака из-за детей. Ты, верно, такого же мнения?

Тэйко, скорее всего, ответит что-нибудь в этом роде. Как быть, если она скажет, что ради дочерей предпочитает не менять своего положения?

— Видишь ли, — тихо произнесла сестра, — с двумя детьми на руках одной не прожить.

— Верно, лучше второй раз замуж выйти.

— Да, пожалуй, другого пути нет. Хотя я и восхищаюсь женщинами, которые остаются одинокими, но это не про меня.

Я почувствовала, что к горлу подступил комок. Признание Тэйко застало меня врасплох. Меня взволновало ее прямодушие, но я знала, что мы обе отдаем себе отчет в тщетности мечтаний о новом супружеском счастье. Впервые в жизни я ощутила, как горек женский удел.

— Ты целыми днями пропадаешь у этих развалин, где будет памятник Хара. Знаешь, я ведь работала в одном из павильонов выставки неподалеку от тех красно-черных ворот. Ходила туда вместе с Кономи.

Кономи — младшая дочь Тэйко. Она появилась на свет незадолго до смерти отца. По просьбе Сойти я прислала сестре письмо с просьбой дать девочке это имя.

— Брала с собой Кономи? А разве мать не присматривала за девочками?

— Сначала мама оставалась с ними, а потом у нее заболели глаза, и одно время она почти ослепла. По дому на ощупь передвигалась. Она хворала, да и опасно было обеих девочек поручать ей. Куми я оставляла дома, а младшую каждый день таскала на работу.

Я слушала сестру, кивая в такт ее словам.

— Дни напролет стояла за прилавком в отделе детских товаров. Торговля жалкая — столы из дверей, а на них школьные ранцы, дешевая обувь, письменные принадлежности, модели самолетов. Все в кучу свалено. С утра до вечера на ногах. Особенно неприятно было торговать игрушечными самолетами. Входной билет на выставку стоил дорого, люди ругались, потому что приличных вещей в продаже не было.

— А как же Кономи?

— Она тогда только училась ходить. Потопчется немного и начинает капризничать от усталости. Я выберу, бывало, укромный уголок, чтобы никто не заметил, и уложу малышку прямо на полу. Весной на выставке пыль столбом. Одно название — выставка, но из деревни народ толпами валил. Вечером несу спящую дочку домой, а у нее лицо покрыто толстым слоем белой пыли. Старушка из соседнего павильона, пожалев Кономи, одолжила нам циновку.

Я представила ребенка, безмятежно спящего на полу на подстилке из болотной травы.

— У меня глаза тоже начали болеть, пришлось уволиться до закрытия выставки. О себе я не думала, за девочек переживала и проклинала судьбу за то, что она отняла у меня мужа.


Сойти не пал жертвой войны. Когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу, его не было в городе. По мобилизации он находился на Кюсю, в частях, которые готовились для отправки в Корею. Их не обеспечили ни морским транспортом, ни оружием, и солдаты бесцельно слонялись по побережью. Сойти страдал хроническим заболеванием кишечника, с каждым днем состояние его ухудшалось. За месяц до окончания войны его выписали из больницы на Кюсю. Дом его родителей находился недалеко от Хиросимы на острове Номидзима во Внутреннем море. Тэйко с дочерью и нашей матерью ждали его там. Настал день, когда Сойти появился в родных местах в гражданской поношенной одежде и военной фуражке. Первой его увидела наша мать. Зять вернулся с пустыми руками.

«Другие-то с головы до пят были обвешаны мешками, а наш явился с одной банкой консервов и шерстяным одеялом», — сокрушаясь, рассказывала мне мать в Токио. «Что ж в этом плохого?» — отвечала я, но выражение недовольства не сходило с ее лица.

В октябре 1949 года Сойти внезапно начал кашлять кровью, температура подскочила до сорока, и он скоропостижно скончался. Мать в то время жила у меня. Мы обе болели, поэтому несколько раз меняли билеты на поезд, но так и не смогли отправиться в Хиросиму. На двадцатый день после смерти Сойти мать все же уехала из Токио. На моих глазах она состарилась. Лицо у нее осунулось, появились глубокие тени и морщины.

Строго говоря, Сойти убила не война, однако мать в глубине души причисляла зятя к ее жертвам. Она не говорила об этом с Тэйко, ждала, когда дочь сама коснется печальной темы.

— До конца дней не забуду оплавившиеся каменные ворота, у которых вы собираетесь поставить памятник. Через них ходили сотни изможденных женщин с детьми за спиной. Ты права, когда говоришь, что на этом месте история оставила свой след.

— Ошибаешься, я не произношу столь высокопарных слов. Они принадлежат господину А., приехавшему из Токио, — поспешно возразила я. — Мне понравилась другая его мысль. Он заметил, что столетиями хиросимцы самых разных сословий проходили и будут проходить через эти ворота.

Мы поднялись из-за стола.

— Что же в конце концов делать со слизняками? Ума не приложу!

III

Я села в трамвай, идущий до Удзина. Моим спутником сегодня был Макото Кикава, которого называют «атомной жертвой номер один». На четвертый день по приезде в Хиросиму я, не бывавшая здесь три года, начала встречаться с разными людьми, которые рассказывали мне о своей жизни после бомбардировки. Чаще всего я, беседуя с хиросимцами, не могла сдержать слез. Макото Кикава стал одним из моих новых друзей. Его глаза, как у всех безмерно настрадавшихся людей, угрюмо взирали на мир. В них навсегда застыла мрачная, тоскливая озлобленность. Бывали мгновения, когда он, как случается с людьми, избалованными всеобщим вниманием, вел себя высокомерно. Кикава, долгое время пролежавший в больнице, свыкся с ролью экспоната и даже находил удовольствие в демонстрации своей истерзанной плоти. Его тело, испещренное келоидами, я видела только на фотографии. Я не осмеливалась просить Кикава, чтобы он показал раны. Мне было страшно. Сегодня мы вместе ехали в больницу «Дзиай», и я думала, что мне, быть может, придется воочию увидеть его обнаженное тело.

Обожженную, изуродованную руку, которая походила на крабью клешню, Кикава держал в кармане.

— Не заглянуть ли нам к Мицуко Такада? — спросил он.

— Хорошо бы. Говорят, она живет недалеко от больницы?

— Совсем рядом.

— Удобно ли беспокоить ее? Она чем занимается?

— Зимой устриц разводила, а сейчас открыла что-то вроде закусочной.

Кикава досконально знал судьбы всех, кому посчастливилось уцелеть шестого августа. Большинство влачило жалкое существование, таясь от посторонних глаз. Он даже составил список жертв атомной бомбы.

— У Такада самое безобразное лицо, — сообщил Кикава спокойным тоном, в котором чувствовалось какое-то равнодушие, обретенное от общения с более несчастными, чем он.

— Доктор Ямадзаки, верно, удивится. Я обещал ему когда-нибудь прийти вместе с вами, но о сегодняшнем визите не предупредил. Вам ведь приятно будет с ним повидаться?

— Да…

В 1945 году, когда я оказалась в эвакуации в Хиросиме, в больнице «Дзиай» мне сделали несложную операцию. Оперировал меня главный врач. Ямадзаки тогда был его ассистентом.

Макото Кикава провел в этой больнице шесть послевоенных лет. Его лечили бесплатно, и он часто ссорился с врачами. В любой клинике ощущается сословное неравенство, поэтому Кикава пытался сплотить жертв атомной трагедии. Однажды он надумал уйти из больницы и поселиться под мостом, но после тридцати пластических операций так и не смог осуществить свой замысел.

У Кикава был собственный расчет, связанный с моим посещением больницы. Он хотел лишний раз показаться врачу, и мое знакомство с одним из докторов послужило ему удобным предлогом. У меня тоже была своя цель. В «Дзиай» четвертый год лежала моя двоюродная сестра Таэко, страдавшая туберкулезом почек. После войны она была репатриирована из Кореи. Мне предстояло впервые увидеться с незнакомой родственницей.

Трамвай шел по центральной части города. Миновал здание банка, на каменных ступенях которого отпечаталась тень сгоревшего хиросимца. Эпицентр взрыва находился в двухстах метрах. По соседству с банком вырос новый торговый квартал. Трамвай не спеша громыхал по рельсам, и я могла рассмотреть необыкновенных мужчин, прогуливающихся от магазина к магазину. Их блестящие, словно отполированные лица украшали щеголеватые усики. Костюмы с иголочки, сияющие туфли. Какой-то неведомый тип японцев. Я обнаружила в Хиросиме здоровых красавцев без единой царапинки. В вагоне тоже среди массы людей, обделенных судьбой, выделялись юные, жизнерадостные девушки — прекрасные партнерши для тех лощеных кавалеров. У некоторых женщин, одетых в модные платья, в волнистых кудрях причесок видны были красноватые пряди. Я подумала, что это волосы, пережженные электросушилкой. Женщины с такими волосами часто мелькали на улицах Хиросимы. Мы с Макото Кикава вышли из трамвая перед больницей «Дзиай».

IV

В кабинете Ямадзаки, заведующего терапевтическим отделением, Кикава скинул пиджак. Уродливыми кривыми пальцами развязал галстук ярко-красного цвета, снял рубашку.

Каждое движение Кикава поражало ловкостью. Он действовал как автомат. Руки, не похожие на человеческие, напоминали обезьяньи. Кикава делал все удивительно проворно. Я не решалась заглянуть ему в лицо. Душу мою захлестнули горькие мысли.

Доктор, так же как и пациент, действовал почти механически. За шесть лет пребывания в больнице Кикава наловчился мгновенно разоблачаться для того, чтобы в очередной раз предстать перед взорами иностранцев и соотечественников. Я бросила короткий взгляд на его спину и живот. Слез у меня не было. Глазам явилось то, что невозможно оплакать никакими слезами. Кожу с живота пересадили на спину, но и то, что осталось на животе, было сплошь покрыто келоидами. На теле не осталось ни клочка не тронутой скальпелем кожи. Я с нетерпением ждала, когда Кикава оденется. Опустила глаза. Людям, выжившим в Хиросиме, нет нужды разглядывать подобное зрелище.

— Еще раза три придется резать, — сказал доктор, обращаясь к уже одевшемуся Кикава.

— Нет, хватит с меня, — засмеялся тот и махнул рукой. — Больше не хочу, если только до рака кожи не дойдет.

Доктор Ямадзаки промолчал. Он взглянул в мою сторону.

— Вы, кажется, журналистка? Знаете, во время войны в Корее ко мне пришел корреспондент американского агентства, имеющего представительство в Токио, и спросил, стоит ли вновь применить атомную бомбу. Я сказал — ни в коем случае. Коллеги поддержали меня. Потом американец поинтересовался моим отношением к атомной бомбардировке Хиросимы. Я ответил, что, быть может, летом 1945 года бомба казалась необходимой как единственное средство остановить войну. Однако люди, видевшие трагедию Хиросимы с борта бомбардировщика, не должны были во второй раз — в Нагасаки — решиться на такой шаг. Один из моих друзей тогда очень сердито заявил, что и атомная бомбардировка Хиросимы -преступление против человечества.

— Да, да, разумеется, — рассеянно отозвалась я.

— Конечно, нельзя было прибегать к этой мере, даже видя в ней способ завершения войны. Не исключено, что бомбой поспешили воспользоваться для ослабления позиций Советского Союза. Так сказать, финал спектакля на международной сцене.

— Вы знаете число жертв Хиросимы?

— В общей сложности пятьсот тысяч человек.

Мне приходилось и раньше слышать эту цифру в редакции хиросимской газеты. Данные врачей и журналистов совпадали.

— Взгляните сюда, пожалуйста.

Разложив на столе листы белой бумаги, доктор взялся за ручку Он набросал силуэт замка и рядом пометил: «Штаб дивизии». Потом пририсовал к замку каменную стену с воротами, и я подумала, что сейчас он примется писать стихотворение Тамики Хара. Затем он изобразил несколько прямоугольников и в каждом из них написал по иероглифу.

— Это госпиталь сухопутных войск, блоки первый и второй. По соседству — артиллерийская часть: первая и вторая батареи. Вот здесь интендантская часть и еще несколько полевых госпиталей.

Хирург Ямадзаки, сам жертва атомной бомбардировки, с профессиональной прямотой заявил:

— Все солдаты, находившиеся в этом здании, были убиты утром шестого августа.

Я неотрывно смотрела на план. В здании, обозначенном прямоугольником, погиб и мой сводный брат. От него не осталось даже костей. Перед глазами возник образ веселого мальчишки с ослепительно белыми зубами. Таким был в детстве мой товарищ по играм.

— Шестого августа в Хиросиме находилось семьсот тысяч человек.

— Неужели? Я считала, что четыреста тысяч, из которых погибло две трети.

— Дело в том, что при подсчете военнослужащие не включаются в население города. Численность войск нигде не упоминалась, к тому же в Хиросиме скопилось много приезжих. В одной лишь больнице «Кёдзай» находилось пять тысяч пациентов. Почти все погибли. Во время первой мировой войны немцы впервые применили отравляющий газ. Тогда за три дня от него умерли пять тысяч солдат. Это событие, расцененное как акт вандализма, стало предметом международного обсуждения, в результате был разработан закон о запрещении применения отравляющих газов, — задумчиво произнес доктор. — Кстати, США не ратифицировали этот документ.

Кикава слушал доктора, присев на подоконник.

— Специальное бюро, находящееся в районе эпицентра взрыва, собирает и систематизирует сведения о погибших. Данные, говорят, устрашающие, — тихим, безжизненным голосом заметил он.

Мгновение унесло жизни двухсот тысяч человек. Это не преувеличение, но цифра окажется неточной, если взять более продолжительный, чем момент взрыва, период времени. Люди, пережившие шестое августа, начали вскоре умирать один за другим. Месяцы и годы смертей от последствий бомбардировки. Медленно угасло столько же хиросимцев, сколько и в момент взрыва атомной бомбы.

Пошел дождь. Мы заторопились к Мицуко Такада.

— Возьмите мою машину. Потом можете отвезти нашего друга домой, — предложил мне Ямадзаки.

Испугавшись ненастья, я решила воспользоваться любезностью доктора. Вспомнила о двоюродной сестре, но заводить разговор о ней было уже поздно.

Мы сели в малолитражку и поехали сквозь пелену дождя. Под мостом показался маленький домик барачного типа, выкрашенный в белый цвет.

— Вот здесь, — произнес Кикава в тот самый момент, когда у меня мелькнула догадка, что это и есть жилище Мицуко. Мы остановились напротив ее лавчонки. Еще из машины я увидела в прихожей стеклянный ящик, в котором были выставлены хлеб, незатейливые сладости, лимонад, молоко. Кикава заговорил с лысым мужчиной лет пятидесяти. За ним мелькнула хрупкая девушка в выцветшем черном платье и тут же исчезла в глубине дома. Я вошла в прихожую.

— Переодеться пошла, — сказал мужчина, отец Мицуко, приветливо улыбаясь.

В ожидании хозяйки я присела на порог лавчонки, положив на колени сверток с подарком. Вскоре она появилась. У меня перехватило дыхание. Несомненно, несколько минут назад я видела именно эту хрупкую фигурку в черном.

Сейчас передо мной стоял призрак, а не человеческое существо. Белоснежная блузка и нарядная юбка в цветочек еще больше подчеркивали чудовищно безобразное лицо. Быть может, Мицуко Такада специально решила ошеломить меня своей внешностью? Она бесстрастно взирала на меня, даже не поздоровавшись. Я расплакалась. Меня била дрожь, и я не могла совладать с собой. Хотелось подойти к этому призраку и обнять его, но у меня, как, впрочем, у большинства японцев, нет привычки выражать чувства таким образом.

Я громко разрыдалась, не в силах остановить поток слез. Девушка застыла на месте, не сводя с меня глаз. Потом сделала ко мне шаг.

— Успокойтесь. Я давно смирилась со своей участью, — сказала она, обнимая меня.

Слова застряли у меня в горле. Я молча протянула Мицуко принесенный подарок. Ее пальцы были такими же скрюченными и темно-коричневыми, как у Кикава.

— Простите меня, пожалуйста, — сквозь слезы вымолвила я. — Мне хотелось просто поговорить с вами и кое-что записать для себя, не для газеты. Вот приготовила блокнот, ручку, но теперь не могу ничего…

— Не выпьете ли молока? — спросила ласковым материнским тоном Мицуко, которая по возрасту годилась мне в дочери.

Она подала стакан с молоком и соломинку. Кикава пил содовую. Я чувствовала себя подавленной.

— Пройдите, пожалуйста, в дом, — предложила Мицуко. — Отдохните немного.

Она, похоже, готова была раскрыть передо мной душу, хотя я предупредила, что не в состоянии ни о чем расспрашивать. Она распахнула дверь, и мы вошли в жилую половину Дома. Комната выходила окном на реку. Потолок наполовину обвалившийся. В стенах зияли щели.

— В тот день часть дома рухнула в воду. Мы кое-что выловили, подлатали… Во всяком случае, спать есть где, — проговорил отец девушки.

Река в дымке измороси несла воды в залив Удзина. Отец Мицуко сам начал рассказ о том, что мне хотелось узнать.

— Девочку так изуродовало — поскорее бы операцию сделали. Ей тогда четырнадцать было. Врачи говорят, что оперировать нужно, когда Мицуко станет постарше. Сколько выстрадала, бедняжка…

— Стоит ли затягивать?

— Каждый год тайфун уносит из залива садки, в которых мы разводим устриц. А нас ведь только этот промысел и кормит. Разорит стихия садки — вот и бедствуем. Какие уж тут пластические операции, когда денег нет.

Я попыталась вывести разговор из мрачного русла.

— Любой может заниматься разведением устриц? — обратилась я к девушке, не проронившей при нас ни слезинки.

— В море всем продают участки, любые, — ответила она ровным голосом. — У нас, конечно, маленький.

— Стало быть, годовой урожай может в одночасье унести? Достается вам! — произнес Кикава, улыбаясь некстати.

Выйдя на веранду, я окинула взором то место, где река сливается с морем. Любимый мой пейзаж.

Я нарисовала план района, где находится дом Тэйко, и передала листок Мицуко.

— Если позволите, еще зайду. И вас ждем в гости.

— Обязательно. Принесу вам свежей рыбы, — незамедлительно отозвалась Мицуко.

Дождь не утихал. Едва мы уселись в машину, как Кикава задумчиво сказал:

— Не поехать ли мне со списками жертв в Токио, в штаб Макартура?[24] Вряд ли американцы так дадут деньги на нужды пострадавших. Прямо сейчас бы к генералу отправился.

— Выбросьте из головы. Зачем подставлять себя под новые удары? Ничего, кроме неприятностей, не добьетесь.

— Не советуете, значит…

Я вспомнила статью в какой-то газете о том, как группа женщин из организации, выступающей против повышения платы за электричество, посетила начальника управления природных ресурсов при штабе оккупационных войск. Они отправились в ведомство Макартура из лучших побуждений, а их там обругали. Японцы, узнавшие электричество всего лишь сорок лет назад, мол, еще не научились разумно расходовать его. Если повышение платы не устраивает — никто не запрещает вернуться к свечам. Не знаю, так ли произошло все на самом деле, но я сочла нужным рассказать Кикава эту поучительную историю.

— Вон как повернули! Да-а. Все же съезжу в Токио. Будь что будет, но молчать не следует.

— А я бы привела к ним в штаб несколько таких вот несчастных девушек, как Мицуко Такада. Ничего не говорить, просто показать их. Только не угадаешь ведь, как американцы среагируют.

Дождь упорно барабанил по крыше малолитражки.

V

Каждый вечер я возвращалась поздно, поэтому спала почти до обеда. Сквозь дрему мне почудилось, будто кто-то пришел. Я услышала голоса — сначала вежливый девичий, а потом матери. Звуки замерли, и опять повисла тишина.

Тэйко была на работе, Куми — в школе. Я никак не могла стряхнуть с себя сон. Потом раздались рыдания матери. Сдавленные, скорбные. Судорожные всхлипы не прекращались.

Мать зашла в комнату, тронула меня за колени.

— Появилась та девушка, Мицуко Такада, о которой ты рассказывала.

— Неужели?

Я поспешно вскочила и оделась. С помощью матери быстро скатала постель.

— Я хотя и слышала от тебя о бедняжке, но такого ужаса не могла вообразить. Не сдержалась, расплакалась перед ней, — сквозь слезы бормотала мать, укладывая матрац в стенной шкаф.

Мицуко прошла в комнату. На ней были блузка и юбка, которые я уже видела. Молодежный стиль ее одежды не гармонировал с фигурой Мицуко, в которой не было грации и стремительности, присущих ее возрасту. Девушка ступала обгоревшими ногами, неуклюже переваливаясь с боку на бок.

— Не знаю, право, понравится ли вам, — сказала она, усаживаясь в тесной каморке и развязывая фуросики.

На фоне фиолетового фуросики изуродованные пальцы казались почти что черными.

— Откуда это? — спросила я, развернув газетную бумагу, в которой оказались раки.

— Утром с отцом наловили в реке. Они вареные, попробуйте, пожалуйста.

Я вспомнила свою тетку, которая неожиданно умерла в Двадцать девять лет, поев речных раков, но ничего не сказала девушке.

Мицуко сообщила, что сегодня пойдет смотреть ревю. Билет она получила в своем профсоюзе. Ансамбль «Сётику» выступал в Доме культуры, который построили неподалеку от плаца.

— Начало в час, вот я и навестила вас по пути.

Я удивилась, что Мицуко решилась пойти на представление.

— Давай тогда пообедаем.

— Не беспокойтесь, я взяла с собой еду. Впрочем, я не пойду, передумала.

— Почему?

— Вообще-то я и не собиралась…

— Неприятно показываться лишний раз на людях? — осторожно спросила я.

Казалось, девушка готова довериться мне. В моей писательской голове уже зародился план постепенно, шаг за шагом проникнуть в душу Мицуко. Я сосредоточилась на творческой задаче.

— Я привыкла к тому, что меня разглядывают. Даже в кино часто одна хожу и по центральным улицам гуляю.

Печальное признание.

— Этой весной на празднике нашего профсоюза я вместе с другими девушками танцевала на сцене. Люди оцепенели от страха, а я кружилась и кружилась.

Я молчала.

— Танцевала и думала, что похожа на дьявола, пустившегося в пляс. Плакала и смеялась, а некоторые зрители рыдали.

Я почувствовала, как у меня перехватило горло. Глаза Мицуко были сухими. И сегодня ни слезинки. Казалось, она надеется на отмщение. Мицуко говорила сбивчиво, с паузами.

— Одно время я ходила в католическую церковь. Поверила рассказам о спасении, но на таких, как я, божья благодать не сходит. Мне в религии уповать не на что.

— От веры ты отвернулась, значит. Что же тебя к этому подтолкнуло?

— Прихожанкой того же храма была одна иностранка. Она всегда подолгу и мрачно смотрела на мои руки. Однажды она подарила мне перчатки из красной шерсти — сама связала, чтобы не мучиться при виде моих безобразных пальцев. На следующее утро я не пошла к службе.

Двухлетняя Кономи появилась с тарелкой печенья. Прижавшись ко мне, девочка немигающим взором уставилась на Мицуко.

— Иностранки ведь тоже разные бывают. Меня часто фотографируют на улице. Щелкнут, а потом отвернутся и шарят в сумочке. Зажмут в кулаке полсотни иен и суют мне. Я отвечаю, что не нуждаюсь в милостыне, а переводчик настаивает — неудобно, мол, обижать зарубежных гостей.

— Они, верно, не разбираются в японских деньгах.

— Прекрасно понимают. Некоторые даже двадцать иен подают. Разглядывают меня, как зверушку в зоопарке. Это у них на физиономиях написано.

Посмотрев повнимательнее в лицо Мицуко, я увидела, что ее глаза, несколько несимметричные из-за натянутой кожи, очень выразительны.

— Глаза у меня, наверно, блестят?

— Да, действительно.

— С того августовского дня так сверкают… — Помолчав, Мицуко добавила: — Так хочется стать доброй.

— Какие у тебя планы на будущее?

— Поскорее бы стать на ноги и помогать несчастным. Быстрее бы дожить до тридцати. Вот и все мои планы.

Мать приготовила обед на двоих. Кономи, пыхтя, помогала бабушке. Они поставили перед нами еду. Рис сыпался изо рта Мицуко — губы девушки тоже были деформированы. Нижняя сильно оттянута вниз, почти к подбородку. Девушке приходилось палочками заталкивать еду поглубже… Поев немного, Мицуко отложила палочки.

— Не жалеешь, что пропустила представление?

— Мне сегодня совсем не хотелось туда идти. Если я не мешаю, с удовольствием побуду с вами подольше.

Я предложила Мицуко погулять. Мне хотелось пройти с девушкой-призраком по центру города, однако ноги сами понесли в безлюдное место.

— А что, если нам к развалинам замка отправиться?

— Хорошо.

Бараки стояли рядами, а между ними, вдоль узких тропок, тянулись к солнцу цветы. Около каждой лачуги росли овощи. Все домишки были огорожены. Казалось, их обитатели стремились показать, что намерены жить долго, не боясь смерти.

Вода во рву подернулась ряской. Мы подошли к воротам. Каменная стена пылала, напоминая по колориту старинный ситец. Алый цвет переходил в медно-красный, в бледно-зеленых бликах играли нежно-желтые.

— Вот здесь собираются поставить памятник поэту, покончившему жизнь самоубийством.

— Я читала в газете. Почему он так поступил?

— Самоубийство — дело сложное, попробуй разберись. Говорят, будто в Тамики Хара природой была заложена склонность к самоубийству. Кто знает? Вообще-то я не связываю его смерть только с атомной трагедией. Это видно хотя бы по его произведениям, таким, например, как «Летние цветы», «Упокой души». Приходи сюда почаще, когда памятник откроют. Я из Токио не смогу часто приезжать.

— Шестого августа обязательно буду приходить.

— Тогда запомни и годовщину смерти Хара — тринадцатое марта.

Мы пересекли плац и оказались у трамвайной остановки около Аиоибаси. Я без всякой цели села с девушкой в трамвай…


Поздно вечером я снова возвращалась туда, где когда-то маршировали солдаты. Пахло травой. Цветы наслаждались ночной свежестью. Я не боялась заблудиться в лабиринте безликих лачуг — дом Тэйко находился за колонкой.

Под ногами мелькали светлячки. Они пока еще не летали. Я опустилась на колени. Крошечные насекомые, излучая сияние, прыгали в густой траве. Я посадила светлячка на ладонь.

— Эй! — шепнула я. —Ты, верно, призрак солдата. Как только все вы погибли, война и окончилась. Теперь ты свободен, лети куда хочешь! Поднимись высоко-высоко!

Я взмахнула рукой. Светлячок легко соскользнул с ладони. Трава вспыхивала искорками. Слизняки, не дававшие нам проходу, тоже наводили на мысли о душах умерших.

Я вошла в дом. Тэйко, дети, мать крепко спали, а я не могла сомкнуть глаз. Истинными хозяевами комнатушки в три татами были слизняки.

— Вы, верно, в прежней жизни были солдатами. Хотите что-то сказать нам? Неужели до сих пор нет вам покоя?

Я произнесла вслух то, о чем думала по ночам.

Загрузка...