ГЕОРГИЙ ПОЛОНСКИЙ ДОЖИВЕМ ДО ПОНЕДЕЛЬНИКА


Предполагаю, что читатель этой книги видел фильм «Доживем до понедельника» (хотя это и необязательно). Поставлена картина по киноповести, которая перед вами. Я написал ее как дипломную работу на Высших сценарных курсах…

А прежде чем попасть на эти курсы, был преподавателем средней школы (и тайно от учеников сочинял пьесы). Мощный соблазн искусства выманил меня из класса, из учительской. Поскольку отношения с ребятами сложились у меня хорошие — были признаки искреннего сожаления о моем уходе, — то ретировался я со стыдом. Слабеньким оправданием служило то, что мой предмет — это был английский язык — все равно неподходящий ключ для «отмыкания» душ ребячьих, все равно программа заслоняет от меня эти самые души, да и некогда толком поговорить по-русски: то не опрошено полкласса, то журнал точками пестрит (точки я частенько ставил вместо двоек — «либеральничал», рука не поднималась на двойку: видно, слишком хорошо помнил себя за партой… Зги точки тоже косвенно говорили о том, что я еще не состоялся как педагог). И действительно, школа быстро утешилась, утратив меня. А вот я, как оказалось, был связан с ней крепче, чем думал. И с той, где учил, и в особенности с той, где учился.

Детство, отрочество — это наш драгоценный эмоциональный капитал на всю жизнь, и то, из чего он складывается в школьные годы, незабвенно. Повезло ли человеку со школой, с учителями и друзьями тех лет — от этого во многом зависят его душевный склад, градус его гражданственности, вера или неверие в жизнь, людей…

Что я разумею под словами повезло и не повезло[1] — ясно из киноповести. Впрочем, вполне ли будет ясно? Все ли, что надо, прозвучит? Здесь ведь нет ни популярного Вячеслава Тихонова, ни других хороших актеров, ни тех ребят, из которых режиссер собрал такой симпатичный 9-й класс «В»… Здесь только текст. Постоит ли он сам за себя?

Мне остается надеяться и волноваться.

К. С. Станиславский почти не шутя сравнивал искусство с ездой па велосипеде: оставаясь в его седле, невозможно ни задний ход дать, ни стоять на месте; если не хочешь упасть, правь только вперед! Трудная заповедь. Что такое вперед — не для велосипедиста, для художника? Это — и вглубь, и вширь, и ввысь… Это верность своему времени, но также — и духу отечественной истории. Это жажда свежего жизненного материала, по тут же — необходимость «согласовать и увязать» его с собственным душевным опытом, который в какой-то степени всегда консервативен… Это художественная бдительность, позволяющая поймать самого себя за руку: стоп, братец… верность себе — это хорошо, но у тебя она уже перешла в бесплодную инерцию стиля! И так далее. Одним словом, хорошо велосипедистам!

Георгий Полонский

И лицо с внимательными глазами, с трудом, с усилием, как открывается заржавевшая дверь, — улыбнулось…

Л. Толстой. Война и мир



ЧЕТВЕРГ

Та осень, которую любил Пушкин, все никак не начнется — стоит просто «облачная погода без прояснений».

Только к утру перестал дождь.

У серого четырехэтажного здания, которое главенствует во дворе, безлюдно — мокрые деревья да птичий крик…

Выбежали из этого здания два пацана без пальто. Поеживаясь и оглядываясь, закурили. Выступ небольшой каменной лестницы загораживает их от ветра и от возможных наблюдателей, но только с одной стороны.

А с противоположной как раз идет человек. В очках. Сосредоточен на том, куда поставить ногу, чтобы не увязнуть в глине. В углу его рта незажженная сигарета.

Мальчики нырнули обратно в помещение.

— Как думаешь, видел? — спросил один, щуплый, с мышиными зубками.

Второй пожал плечами.

Потом тот человек вошел в вестибюль.

— Здрассте, Илья Семеныч, — сказали оба мальчугана. Щуплый счел нужным объяснить их отсутствие на уроке:

— Нас за нянечкой послали, а ее нету…

— А спички есть? — спросил мужчина, вытирая ноги.

— Спички? Не… Мы же не курим.

Мужчина прошел в учительскую раздевалку.

— Надо было дать, — сказал второй мальчишка. — Он нормально спросил, как человек.

Щуплый со знанием жизни возразил:

— А кто его знает? С одной стороны — человек, с другой стороны — учитель… Пошли.


Под потолком летает обезумевшая взъерошенная ворона. От воплей, от протянутых к ней рук, от ужаса перед облавой она мечется, ударяясь о плафоны, тяжко машет старыми крыльями, пробует закрепиться на выступе классной доски, роняя перья… Там до нее легко дотянуться, и она перебирается выше, на портрет Ломоносова.

Молоденькая учительница английского языка ошеломлена и напугана ужасно. Сорвали урок!.. Совсем озверели от восторга, их теперь не унять, не перекричать… Весь авторитет — коту под хвост! В глазах у нее стоят слезы.

— Швабру, тащи швабру!

— А почему она не каркает? Может, немая?

— Черевичкина, ты всегда завтраки таскаешь, давай сюда хлеб!

— Станет она есть, жди! Сперва пусть очухается!

— Наталья Сергеевна, а как по-английски ворона?

— Вспомнил про английский! Вот спасибо…

— Ну как, Наталья Сергеевна?

— A crow.

— Эй, кр-роу, кррроу, кррроу!!!

— Тряпкой надо в нее! Дежурный, где тряпка?

— «Какие перышки! Какой носок! PI верно, ангельский…».

— Ну знаешь классику, знаешь! Братцы, под лестницей белила стоят. Искупаем ее?

— Сдохнет.

— Крроу, крроу!

И все это выкрикивается почти одновременно, и в глазах Натальи Сергеевны рябит от этих вдохновенно-хулиганских, вспотевших, хохочущих лиц! Вот уже кто-то приволок швабру, отнимают ее друг у друга… Ворона сжимается, пятится, закрывая глаза…

— Хватит! Не смейте ее пугать, она живая! — вдруг кричит Наталья Сергеевна, которая, глотая слезы, готовила совсем другие слова — про потерянный человеческий облик, про вызов родителей, про строжайшие меры…

У второгодника Сыромятникова она силой отбирает швабру, сует ес девчонке:

— Дикари вы, что ли? Рита, унеси швабру!

Потом она встала на стул и в наступившей тишине потянулась к вороне:

— Не бойся, глупенькая. Ничего мы тебе не сделаем…

Восхищенно переглядываются ребята: новая англи-чаночка у них, оказывается, что надо!

…Одному из ребят возня с вороной наскучила. Это Генка Шестопал, парень с темными недобродушными глазами, с драмой короткого роста, со скандальной — заметим к слову — репутацией. Китель расстегнут, руки в карманах, движения какие-то нервно-пружинистые.

Он вышел в пустой коридор вслед за девчонкой, которая вынесла туда швабру.

— Что бу-удет!.. — весело ужасаясь, сказала девочка про всю эту кутерьму.

Она была тоненькая, светлая, зеленоглазая, ее звали Рита Черкасова.

— А что будет? — меланхолически спросил Генка. — Будут метать икру, только и всего…

— А кто это сделал-то? Я и не заметила, откуда она вылетела.

— А зря. — Генка открыто разглядывал Риту. Другим девчонкам не под силу соперничать с ней, и она это знает, оттого и ведет себя с тем королевским достоинством, которому не приходится кричать о себе, имеющий глаза увидит и так…

— Зря не заметила. Ты член бюро, с тебя будут спрашивать…

Она дунула небрежно вверх, прогоняя падающую на глаза прядь волос, и хотела вернуться в класс, но Генка привалился спиной к двери.

— «Что за женщина, — тихонько пропел он, — увижу и неме-ею».

— Пусти, ну!

— Когда это дело будет разбираться в верхах, — проговорил Генка бесстрастно, — можешь сказать, что ворону принес я.



— Ты?! Очень мило с твоей стороны, — поразилась она. — Я жутко запустила английский, два раза отказывалась, а сегодня погорела бы точно.

— А моя ворона умница, она это учла, — глядя в потолок, намекнул Генка. — Ну ладно, иди, а то телохранитель твой заволнуется. — Это он произнес уже другим тоном, едким и мрачным.

— Из-за тебя? — Она смерила его взглядом и вернулась в класс. Генка вздохнул и пошел за ней.

…Наталья Сергеевна, все еще стоя на стуле, подумала вслух:

— Так она не пойдет па руки. Надо хлеба на книжку… Есть хлеб?

— А как же! Черевичкина! — Это крикнул Костя Батищев, красивый парень в техасских штанах. Это его Генка назвал телохранителем Риты, и она действительно немедля оказалась, рядом с ним. И за партой они сидели вместе. И вообще их роман законным образом цвел на глазах у всех.

Пышнотелая Черевичкина давно держала наготове полиэтиленовый мешочек с бутербродами. Не вынимая их оттуда, она отщипнула немножко.

— Вороне Главжиртрест послал кусочек сыра, — продекламировал Михейцев, большой энтузиаст нынешнего переполоха. Он вырвал у нее мешочек. — Не жмотничай, тебе фигуру надо беречь…

Класс продолжал ходить ходуном.


По коридору шагал Илья Семенович Мельников, учитель истории, — мы видели его, когда он входил в школу.

Худощавый, лобастый человек. Серебряный чубчик. Иронический рот и близорукость придают его облику некоторую надменность. Но стоит ему снять очки — выражение глаз станет беззащитным, печальным. Он чем-то на Грибоедова похож.

Мельникова остановил шум за дверью девятого «В». Пришлось заглянуть: с нового учебного года он' был здесь классным руководителем.

То, что он увидел, было настоящим ЧП: класс радостно сходил с ума, учительница, явно забывшись, стояла на стуле, кольцом окружали ее ребята, ни один не сидел за партой, и все шесть плафонов на потолке угрожающе раскачивались чуть не на полную амплитуду!

Мельников распахнул дверь и ждал не двигаясь. Просто глядел и вникал.

Они застыли на местах. Мальчишки прекратили жевать конфискованные у Черевичкиной бутерброды.

Умирая от стыда и страха, Наталья Сергеевна даже со стула забыла слезть, до того оцепенела.

Мельников понял, что взрослых здесь не двое, как могло показаться, а он один. Оглядываясь на него, ребята побрели к своим партам. Наталья Сергеевна, неловко натягивая подол, слезала со стула.

Только теперь, когда все расступились, Мельников увидел ворону. Она, словно нарочно, чтобы обратить на себя его внимание, покинула портрет Ломоносова и села на шкаф для наглядных пособий. Многие прыснули.

— Илья Семенович, понимаете… — краснея, начала Наталья Сергеевна, — я давала на доске новую лексику, было все хорошо, тихо… и вдруг — летит… Я не выяснила, кто ее принес, или, может быть, она сама…

— Сама-сама, что за вопрос! Погреться, — насмешливо перебил Мельников, глянув на закрытые окна. — А зачем передо мной оправдываться? Класс на редкость активен, у вас с ним полный контакт, всем весело, зачем же я буду вмешиваться? Я не буду. — Он повернулся и вышел.

В классе приглушенно засмеялись, потом притихли — кто затаил азартное любопытство (что ж она теперь будет делать?!), кто — сочувствие (все-таки она еще девчонка…).

— А правда, что вы у него учились? — спросил Генка, с интересом наблюдавший за ней.

Она не ответила. Прикусив губу, постояла в растерянности и вдруг выбежала вслед за Мельниковым.

Догнала его в пустом коридоре.

— Илья Семенович!

— Да? — Он остановился.

— Зачем вы так, Илья Семенович? Да, я виновата, я веду себя как последняя дура… Но вы могли бы помочь…

— В чем? Если вам нужна их любовь — так они от вас без ума… А если авторитет…

— А вам теперь любовь не нужна?

Мельников усмехнулся.

— Любовь зла. Не позволяйте им садиться себе на голову, дистанцию держите, дистанцию!.. Чтобы не плакать потом… А помочь не сумею: никогда не лови.; ворон!

Почему у нее горят щеки под его взглядом? Почему она поворачивается, как солдатик, и почти бежит, чувствуя этот взгляд спиной?

В классе она, конечно, застала все то же бузотерство вокруг вороны. И — принялась «держать дистанцию»…

С такой холодной угрозой она им сказала «Silence! Take your places»[2], что сели они сразу и молча уставились на нее с опасливым ожиданием. Она подошла к окну, открыла первую раму… Немного замешкалась, открывая вторую: шпингалет не поддавался.

— Выбросит! — вслух догадалась Рита Черкасова.

— Вспугнуть бы… — прошептал мечтательно чернявый Михейцев.

Англичанка стояла спиной: надо было успеть, пока она не обернулась. И, прицелившись, Костя Батищев сильно и точно запустил в ворону тряпкой. Но слишком сильно и слишком точно — так, что даже ахнули: мокрая и оттого тяжелая тряпка накрыла птицу, сбила ее и только упростила учительнице дело.

Она взяла этот трепыхающийся ком — и выкинула.

Стало очень тихо.

Наталья Сергеевна захлопнула окно и стала быстро-быстро перебирать и перелистывать на столе свои книжки и записи…

— А мама мне говорила, что птичек убивать нехорошо, — меланхолически сказал переросток Сыромятников.

— Без суда и следствия, — добавил Михейцев.

Непослушной рукой Наташа стала выписывать на доске слова к новому тексту. Но класс не унимался.

— Наталья Сергеевна, ведь четвертый же этаж! В тряпке! Зачем вы так, Наталья Сергеевна! — волновались девочки.

Напрасно она пыталась вернуться к английскому, напрасно стучала по столу и повторяла:

— Stop talking! Silence, please![3] — Чужой язык раздражал их, пока они кое-чего не выяснили на своем.

Генка, ни слова не говоря, сердито-серьезно следил за событиями. Зато острил розовый от злости и возбуждения его соперник Костя Батищев:

— Гражданская панихида объявляется открытой… Покойница отдала жизнь делу народного образования.

— Батищев, shut up![4] — грозно сказала учительница.

— А может, не разбилась? — предположил кто-то.

— Я сбегаю погляжу, можно, Наталья Сергеевна?

Я мигом… — вызвался Сыромятников и уже встал и пошел. — Я даже принести могу — живую или дохлую, хотите?

Наташа схватила его за рукав:

— Вернись!

— Ты не сюда, ты Илье Семеновичу принеси, — медленно, отчетливо произнесла Рита. — Пусть он видит, какие жертвы для него делаются!..

Это оскорбило Наталью Сергеевну до слез, она задохнулась и скомандовала на двух языках:

— Черкасова, go out! Выйди вон!

Рита дунула вверх, прогоняя падающую на глаза прядь, переглянулась с Костей и неторопливо, с улыбкой, ушла.

Сыромятников — вслед за ней.

— Интересно узнать, за что вы ее? — сузил глаза Костя. — Ребятки, нам подменили учительницу! У нас была чудесная веселая девушка…

— Батищев, go out! Я вам не девушка! — выпалила Наталья Сергеевна под хохот мужской половины класса.

— Ну все равно — женщина, я извиняюсь, — широко улыбаясь, продолжал Костя. — И вдруг — Аракчеев в юбке.

— Думайте что хотите, но там, за дверью… Be quick![5]

В знак протеста мальчишки застучали ногами, загудели… У двери Костя сказал тоном сочувствия:

— Так вы скоро одна останетесь!

— Пожалуйста! Я никого не держу… — окончательно сорвалась учительница, бледная как стенка, и отвернулась к доске, чтобы выписать там остаток новых слов…

Поднялся и пошел к двери Михейцев. И его сосед. И в солидарном молчании поднялось полкласса, весь класс… Уходя, Генка сказал:

— «И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове…»

…Потемнело в глазах Натальи Сергеевны. А когда прояснилось, в классе оставался лишь один «штрейкбрехер» — толстая Черевичкина. Ужаснулась Наташа и снова закрыла глаза.


Уроки кончились, школа опустела. Только гнется над тетрадками учительница русского языка и литературы Светлана Михайловна, гуляет по страницам ее размашистый карандаш.

Вот она подняла голову, недоуменно прислушалась: музыка… Прекрасная и печальная музыка, совсем необычная для школьных стен.

Светлана Михайловна заложила тетрадку карандашом и встала, любопытство повело ее наверх, в актовый зал… Она тихонько входит. В зале свет не горит и пусто. Нужно сперва освоиться с полумраком, чтобы увидеть: на сцене у рояля сидит Мельников и играет пустым стульям.

— Так вот кто этот таинственный романтик! — бархатисто засмеялась Светлана Михайловна.

Мельников вздрогнул, убрал руки с клавиш.

— Да нет, вы играйте, играйте, я с удовольствием вас послушаю. Я только мрака не люблю, я включу? — И она зажгла все плафоны. — Вот! Совсем другое настроение… Это какую вещь вы играли?

Мельников вздохнул, но ответил:

— «Одинокий странник» Грига.

Помолчали.

— Да, — теперь уже вздохнула Светлана Михайловна, — настоящую музыку понимают немногие.

Она сделала паузу, ожидая, что Мельников подхватит ее мысль, но он молчал, только пальцы его изредка задевали клавиши… Продолжила сама Светлана Михайловна:

— Я всегда твержу: нельзя нам замыкаться в скорлупе своего предмета. Надо брать шире, верно? Черпать всесторонне, где только возможно! И тогда личная жизнь у многих могла бы быть богаче… Если подумать хорошенько.

Мельников согласился вежливо:

— Если подумать — конечно.

— А кстати: почему вы не спешите домой? Не тянет?

Вопрос был задан значительно, но Мельников его упростил:

— Дождь.

— Дождь? — переспросила она недоверчиво. — Ну да, конечно.

Разговор клеился плохо.

— «В нашем городе дождь…» — негромко пропела Светлана Михайловна, умудренно, с печальной лаской глядя на Мельникова. — «Он идет днем и ночью…»

Одним пальцем он подыграл ей мелодию.

— «Слов моих ты не ждешь… Ла-ла-ла-ла-ла…»

Вдруг погасли плафоны. Мимо застекленной двери, за которой оставался последний источник света, прошла нянечка с ведром. Возможно, это был с ее стороны намек: закругляйтесь, мол, со своей лирикой…

— Я ведь пела когда-то, — поспешила заговорить Светлана Михайловна. — Было такое хобби! После войны я в семилетке работала, в Пензе, так меня там для областного радио записывали… Где-то и теперь та пленка валяется.

— Вот бы послушать, — сказал Мельников.

— Вы правда хотите? — встрепенулась Светлана Михайловна.

— Например, на большой перемене по нашему радиоузлу, — пошутил он жестоко и неулыбчиво.

Светлана Михайловна потускнела, сникла, но затем, преодолев минутную слабость, потребовала:

— Дайте мне сигарету!

Мельников дал сигарету, дал прикурить и спустился в зал. Сел там на один из стульев. Теперь они были разделены значительным пространством.

Светлана Михайловна жадно затянулась и затем спокойно через весь зал сказала:

— Зря злитесь, зря расстраиваетесь и зря играете «Одинокого пешехода».

— Странника, — поправил он. И зачем-то перевел на английский: — «Alone traveller…»

— Вот-вот, — подхватила Светлана Михайловна. — Ничего ей не будет. Ее простят — и дирекция и вы в первую очередь. Она же девочка, только начинает. Это мы с вами ничего не можем себе простить и позволить…

Закрыв глаза, Мельников откинулся на спинку стула.

Шумел за окнами дождь.

Светлана Михайловна подошла к Мельникову.

— Что с вами? — спросила она, страстно желая понять. — Почему вы стали таким?

— Каким? — Мельников спросил, не открывая глаз.

— Другим!

Он вдруг подмигнул ей и прочитал:

Не властны мы в самих себе,

И в молодые наши леты

Даем поспешные обеты,

Смешные, может быть,

Всевидящей судьбе.

А? Как просто сказано, как спокойно… И — навсегда.

— Еще бы, — осторожно поддержала Светлана Михайловна. — Классик.

— Кто?

Глаза ее устремились вверх, на лбу собралась гармошка морщин — ни дать, ни взять школьница у доски.

— Похоже на Некрасова. Нет?

Он покачал головой. Ему нравилось играть с ней, с учительницей литературы, в такие изнурительные для нее викторины.

— Тю… Не Тютчев?

— Холодно.

— Фет?

— Холодно. Это не из школьной программы.

— Сдаюсь…

— Баратынский.

— Ну, знаете! Никто не обязан помнить всех второстепенных авторов, — раздражилась вдруг Светлана Михайловна. — Баратынский!

— А его уже перевели, вы не слышали?

Она смотрела озадаченно.

— Перевели его в первостепенные.

За что он ей мстит? За что?!

И она сказала, платя ему той же монетой:

— Вы стали злым, безразличным и одиноким. Вы просто ушли в себя и развели там пессимизм! А вы ведь историк… Вам это неудобно с политической даже точки зрения.

Вот этого ей говорить не стоило! Мельников едко усмехнулся и отрезал:

— Я, Светлана Михайловна, сейчас даю историю до семнадцатого года. Так что политически тут все в порядке…

Он поднялся, чужой, холодно поблескивающий стеклами очков, в черном пальто, накинутом на плечи…

Она поняла, что его уже не вернешь, и мстительно спросила вслед:

— Вас, очевидно, заждалась ваша мама?

— Очевидно. До свидания.

Хлопнула дверь.

Сидит Светлана Михайловна в полутемном зале одна, слушает гулкие шаги, которые все дальше, все тише.


Они встретились в булочной — учитель и ученик.

— Пять восемьдесят — в кондитерский, — сказал ученик кассирше. Он был интеллигентный, симпатичный и почти совсем сухой, в то время как на улице наяривал ливень, отвесный, как стена.

— Двадцать две — хлеб, — сказал Мельников.

И тут парень, отошедший с чеком, заметил его.

— Илья Семенович!

— Виноват… — У Мельникова запотели очки. Пришлось их снять. — Боря Рудницкий, если не ошибаюсь?

— Так точно! Вот это встреча!..

Дальнейшее происходило в кабине серой «Волги». Борис сидел с шофером, Мельников — сзади, засовывая хлеб в портфель.

— Ну вот… Так-то веселей, чем мокнуть. Приказывайте, Илья Семенович, куда вам?

— Хотелось бы домой, на старый Арбат.

— Отлично. Толик, слыхал? — обратился Борис к шоферу, который кивнул и дал газ. — Все там же живете, все там же работаете… — с тепловатой грустью не то спросил Мельникова, не то констатировал Борис.

— Да. Боря, а что значит сия машина? — В тоне Мельникова благожелательное удивление.

— Как — что? — засмеялся Борис. — Значит, в нашем департаменте о ценных кадрах заботятся лучше, чем у вас… Мне, например, обидно, что такой человек, как вы, распыляет себя в средней школе, ходит пешком в дождь и в грязь — это не только несправедливо, но и нерентабельно для общества! Вас можно использовать с гораздо более высоким к. п. д…

Борис говорил это с веселым возмущением, с тем особым дальновидным юмором, который амортизирует резкость любых суждений и не позволяет придраться к ним…

— Расскажи о себе, — переключил его Мельников.

— А я в порядке, Илья Семенович, жалоб нет.

— Женат?

— Свободен. — Юмор Бориса утратил долю своей естественности. — Кстати, ведь там у вас обосновалась… одна наша общая знакомая… Как она?

— Рано судить, — с заминкой ответил Мельников. — Есть свои трудности, но у кого их нет?

— Трудности она обожает! Настолько, что создает их искусственно… Себе-то — ладно, это дело вкуса, но другим она их тоже создает…

Помолчали. Мельникову хотелось спросить, что значат эти слова, но его что-то удерживало.

Вдруг, разом потеряв свой «амортизирующий» юмор, Борис повернулся к Мельникову и жарко заговорил:

— Ну ладно: вам я скажу, вам это даже надо знать! Представьте себе невесту, которая буквально у входа в загс бормочет «прости меня», швыряет цветы и бежит, бежит, как черт от ладана… Красиво? Мало того, что меня опозорили, мало того, что у моего отца был сердечный приступ, так еще сорвалась моя командировка в Англию на год — сами знаете, как они любят посылать неженатых! О своих чувствах я уж и не говорю…

Летели в окнах дрожащие, обгоняющие друг друга огни… Чтобы закруглить эту тему без досады и зла, Борис сказал:

— А вообще-то все к лучшему. Знаете такую песенку:

В жизни всему уделяется место,

Рядом с добром уживается зло…

Если к другому уходит невеста,

То неизвестно, кому повезло!

Огни, огни… Лиц мы не видим.

— Или я не прав?

— Прав, Боря, прав… Здесь можно остановить?

— Но ведь еще не Арбат!

— Неважно, я дворами пройду… Спасибо. Мне еще в аптеку…

— А вот и аптека, — сказал шофер.

— А прав ты, Боря, в том, что мой к. п. д. мог быть гораздо выше…

Хлопнула дверца.

Машина сначала медленно, словно недоумевая, сопровождала Мельникова, идущего по тротуару, а затем рванула вперед и скрылась за пеленой дождя…


Он ел без всякого интереса к пище, наугад тыча вилкой и глядя в газету.

Его мать — старуха строгая, с породистым одутловатым лицом и умными глазами — сидела в кресле и смотрела, как он ест. Вздрагивающей ладонью она поглаживала по голове бронзовый бюстик какого-то древнего грека — Демосфена? Демокрита? Геродота? — словом, кого-то из них.

— Кто-нибудь звонил? — поинтересовался Мельников.

— Звонили… — Полина Андреевна не оживилась от вопроса.

— Кто же?

— Зрители.

— Кто? — переспросил Мельников.

— Зрители кинотеатра «Прогресс», — терпеливо объяснила мать. — Спрашивали, что идет, когда идет, когда бронь будут давать… У них 290-16, а у нас 290-46 — вот и сцепились.

— Ну, это поправимо.

— А зачем поправлять? Незачем! Человеческие голоса услышу, сама язык развяжу… а то я уж людскую речь стала забывать!

Мельников засмеялся, покрутил головой.

— Мама! А если баню начнут спрашивать? Или Священный синод!

Старуха, не обратив внимания на его реплику, продолжала свое:

— Тебе не повезло. Тебе очень не повезло: в свои шестьдесят девять лет твоя мать еще не онемела, она еще, старая грымза, хочет знать новости — о том, о сем… Вот ведь незадача! Ей интересно, о чем сын думает, как работа у него, как дети слушаются… С ней бы, с чертовой перечницей, поговорить полчаса — так ей бы на неделю хватило… всё-о бы жевала…

— Мама, но там не театр, там обычные будни. Я не знаю, что рассказывать, ей-богу… — Он честно попытался вспомнить. — Говорил я тебе, что к нам пришла работать Наташа Горелова? Моя ученица, помнишь, нет? Выпуск семилетней давности… Бывала она здесь…

Полина Андреевна просияла и повернулась к сыну всем корпусом:

— Ну как же. У нее роман был с этим…

— С Борей Рудницким. Ну вот тебе и все новости. — Мельников направился в свою комнату. — Нет, еще одна: сегодня ей сорвали урок…

Теперь он у себя.

Здесь властвуют книги. Верхние стеллажи — под самым потолком. Это не подписные собрания сочинений, которые теперь у всех, — нет, эту библиотеку создавали задолго до нынешней книжной инфляции; старые издания — в большинстве.

На стене одна картина — «Что есть истина?» — работы Николая Ге: диспут Понтия Пилата с Христом в плебейском обличье. Старенькое пианино с канделябрами, диван, рабочий стол, где в сочетании, понятном одному хозяину, лежат том Шиллера, книжки из серии «Библиотека современной фантастики» и старый журнал «Каторга и ссылка»…

Илья Семенович расслабил узел галстука, повалил-ся на диван, взял одну из этих книг. Но нет, не читалось ему.

Глядя поверх страницы, он думал, курил и, наконец до чего-то додумавшись, резко поднялся.

Прошел в комнату матери, взял там переносный телефонный аппарат и, путаясь в шнуре, направился к себе.

— Слушай, — весело окликнула мать. — А привел бы ты ее к нам? Ведь есть что вспомнить…

— Например?

— Ну как же. Забыл, как сам жаловался, что ее глазищи мешают тебе работать?.. Как уставятся молитвенно…

— Мама!

— Это что-нибудь да значило! Я уж не знаю, куда смотрел этот ее парень…

— Будет, мама, ты увлеклась, — перебил Мельников, рассерженно удивившись, и, потянув за собой телефонный шнур, ушел к себе, заперся.

— Нет, обязательно приведи! — в закрытую дверь сказала Полина Андреевна. — Скажи, я пригласила…

Разговор этот совсем взбесил Мельникова.

Он лежал и смотрел на телефон, стоящий на полу, как на заклятого врага.

Отвернется в книгу. Потом посмотрит опять… Пресек наконец сомнения, набрал номер.

— Алло? Алло? — отозвалась трубка, которую он отдалил от уха.

А после нелепо долгой паузы спросил:

— Скажите, что у вас сегодня?.. Это кинотеатр «Прогресс»?.. Нет? Странно…

Он надавил ребром ладони на рычаг, стукнул себя довольно чувствительно трубкой по лбу. Тот же номер набрал снова.

— Наталья Сергеевна, извините, это я пошутил по-дурацки. Мельников говорит… Дело в том, что мне захотелось позвонить, я видел, как вы уходили зареванная… Это вы напрасно, честное слово. Если из-за каждой паршивой вороны…

Но трубка остудила его порыв какой-то короткой фразой.

— Ах, сами… Ну добро. Добро. Извините.

Он лежит с закрытыми глазами. Резко обозначены морщины, впадина на щеке…

ПЯТНИЦА

Первый утренний звонок в восемь двадцать дается для проверки общей готовности. На него не обращают внимания.

Учительская гудит от разговоров, легко подключая к ним вновь прибывших, тем более что темы поминутно меняются.

Кто-то между делом спешит допроверить тетради: на них вечно не хватает времени…

— Вчера, представляете, просыпаюсь в час ночи не на своей подушке…

— Да что вы? Это интересно.

— Ну вас, Игорь Степанович, всегда у вас одно на уме… Просыпаюсь я головой на тетрадке, свет в глаза… проверяла, проверяла — и свалилась!

— Аллочка, имейте совесть! — так обращались время от времени к химичке Алле Борисовне, которая могла висеть на телефоне все внеурочное время. Она роняла в трубку какие-то междометия, томно поддакивала, скрывая предмет своего разговора, и это особенно возмущало учителей.

— Угу… Угу… Угу… — протяжно, в нос произносит Аллочка. — Угу… Висит за окном… Угу… В синенькой… Угу… Грамм двести.

Светлана Михайловна говорила с Наташей грубовато-ласково:

— Ну что такое стряслось? Нет, ты плечами не пожимай, ты мне глаза покажи… Вот так. И рассказывай. Ты не обижаешься, что я говорю «ты»?

— Нет.

— Еще бы! Здесь теперь твой дом — отсюда вышла, сюда и пришла, так что обособляться некрасиво…

— Я не обособляюсь.

— Вот и правильно! Раиса Пална, а вы что ищете? Транспортир? Большой деревянный? На шкафу.

И опять к Наташе:

— А чего бледненькая? С женихом поссорилась?

А кстати: неужели у вас ничем не кончилось? Ну, с Борей я имею в виду…

— Ничем. Ой, Светлана Михайловна, я еще журнал не нашла…

Мельников говорил в углу со старичком географом, который постоянно имел всклокоченный вид, оттого что его бороденка росла принципиально криво. Илья Семенович возвращал ему какую-то книгу и ругал ее:

— Это, знаете, литература для парикмахерской, пока сидишь в очереди. Он же не дал себе труда разобраться: почему его герой пришел к религии? И почему ушел от нее? Для меня это вопрос вопросов, а здесь это эффектный ход!..

Старичок географ смущенно моргал, словно сам был автором ругаемой книги.

Мельников замолчал. До него донесся сетующий насморочный голос учительницы начальных классов:

— И все время на себя любуются! Я им говорю: не ложите зеркало в парту! Ложат! Вчера опять ло-жили…

Мельников скривился и воскликнул:

— Послушайте! Нельзя же так!

Говорившая обернулась и уставилась на него, как и все остальные.

— Я вам, вам говорю. Вы учитель, черт возьми, или…

— Вы — мне? — опешила женщина.

— «Ложить» — нет такого глагола, голубушка, Таисия Николаевна! Не бережете свой авторитет, так пощадите чужие уши!..

Его минутная ярость явно перекрывала повод к ней. Он и сам это почувствовал, отвернулся, уже жалея, что ввязался. Учительница начальных классов издала горлом булькающий сдавленный звук и быстро вышла… Светлана Михайловна — за ней:

— Таисия Николаевна! Ну зачем, золотко, так расстраиваться?..

Потом была пауза, а за ней — торопливая разноголосица от потребности заглушить неловкость:

— Время, товарищи, время!

— Товарищи, где шестой «А»?

— Шестой «А» смотрит на вас, уважаемая… (речь шла о классном журнале).

— Лидия Иванна, ключ от физики у вас?

— Там открыто. Только я умоляю, чтобы ничего не трогали… Вчера мне чуть не сорвали лабораторную…

Светлана Михайловна вернулась взбудораженная, красная, сама не своя. Перекрыв все голоса, она объявила Мельникову:

— Вот, Илья Семенович, в чужом-то глазу мы соломинку видим… Весь ваш класс не явился на занятия. В раздевалку они не сдали ни одного пальто, через минуту второй звонок, а их никто не видел… Поздравляю.

Стало тихо в учительской. У Ивана Антоновича, у географа, вдруг что-то посыпалось из портфеля, куда он засовывал книжку.

— Я так и знала, что без Анны Львовны что-нибудь случится, — добавила Светлана Михайловна, ища взглядом Мельникова и не находя. Отгороженный столом, Илья Семенович сидел на корточках и помогал старику собрать его рассыпанные яблоки. Они вдвоем возились там — «история с географией», а учителя саркастически улыбались.

— Чей у них должен быть урок? — спросил Мельников, показавшись без очков над столом.

— Мой, — объявила Наташа.

Ее нога отфутболила к нему запыленное яблоко.


Мельников осматривался, стоя без пальто у дверей школы. Двор был пуст. Кувыркались на ветру прелые листья, качались молоденькие оголенные деревца.

С развевающимся шарфом Илья Семенович пошел вдоль здания.



С тыльной стороны к школе пристраивали мастерские. Там был строительный беспорядок, стабильный, привычный, а потому уже уютный: доска, водруженная на старую трубу из котельной, образовала качели, леса и стальные тросы применялись для разных гимнастических штук; любили также пожарную лестницу; здесь можно было переждать какую-нибудь опасность, покурить, поговорить с девчонкой — словом, свой, девятый «В» Мельников не случайно обнаружил именно здесь.

Его увидели.

Кто-то первый дал сигнал тревоги, кто-то сделал попытку убежать, но был остановлен… До появления Мельникова они стояли и сидели на лесах группами, а теперь все сошлись, соединились, чтобы ожидаемая кара пришлась на всех вместе и ни на кого в частности…

Генка Шестопал наблюдал за событиями сверху, с пожарной лестницы; он там удобно устроился и оставался незамеченным.

Мельников разглядел всю компанию. Они стояли разлохмаченные ветром, в распахнутых пальто… Портфели их сложены на лесах.

— Здравствуйте, — сказал Илья Семенович, испытывая неловкость и скуку от предстоящего объяснения.

— Здрассте… — Они старались не смотреть на него.

— Бастуем, следовательно?

Они молчали.

— Какие же лозунги?

Выступил вперед второгодник Сыромятников.

— Мы, Илья Семенович, знаете, за что выступаем? За уважение прав личности!

И многие загудели одобрительно, хотя и посмеиваясь. Сыромятников округлил маленькие глазки. Ему не часто удавались столь глубокие формулировки, и он осмелел.

— Надо, Илья Семенович, англичаночку призвать к порядку. Грубит!

Мельников поглядел на длинное обиженное лицо этого верзилы — и не выдержал, рассмеялся:

— А я думал, тебя можно обидеть только оглоблей!

Костя Батищев перекинулся взглядом с Ритой и отодвинул Сыромятникова.

— Скажи, Батя, скажи… — зашептали ему.

Костя заговорил, не вынимая рук из косых карманов своей замечательной теплой куртки:

— Дело вот в чем. Сперва Наталья Сергеевна относилась к нам очень душевно…

— За это вы сорвали ей урок, — перебил Мельников.

— Разрешите, я скажу свою мысль до конца, — самолюбиво возразил Костя.

— Прежде всего вернемся в помещение. Я вышел без пальто, а у меня радикулит…

Ребята посмотрели на Костю; он молчал, чувствуя свою власть и над ними и над этим узкоплечим продрогшим человеком в очках.

— А вы идите греться, Илья Семенович, — объявил ему Батищев с дружелюбным юмором, — мы придем на следующий урок.

Не глядя на Костю, Мельников сказал:

— Демидова, ты комсорг. Почему же командует Батищев?

Маленькая Света Демидова подняла честные глаза и серьезно сказала:

— Потому что у меня воля слабее.

— Комсорг — это же оппортунист, рабочая аристократия, — веселым тонким голосом объявил Михейцев.

— Пошутили — и будет, — невыразительно уговаривал Мельников. И смотрел на свои заляпанные глиной ботинки.

— А мы не шутим, Илья Семенович, — возразил Костя. — Мы серьезно.

— А если серьезно… тогда получите одну историческую справку! — молодеющим от гнева голосом сказал учитель. — Когда-то русское общество было потрясено казнью Желябова, Перовской, Кибальчича… Или другое: из Орловского каторжного централа просочилась мольба заключенных о помощи: там применялись пытки… В таких случаях ваши ровесники не являлись в классы. Бастовали. И называли это борьбой за права человеческой личности… Как Сыромятников.

Это смутило ребят.

А сводить счеты с женщиной, у которой сдали нервы, — непорядочно! — закончил он.

— И что… помогали они? Ихние забастовки? — трусливо вобрал Сыромятников голову в плечи.

Илья Семенович не ответил, оглядел их всех еще раз и повернулся, чтобы уйти восвояси: у него не было больше ни аргументов, ни желания уламывать их… Но тут он увидел бегущую Наташу.

Ребята насторожились, переглянулись: теперь учителей двое, они будут снимать стружку основательнее, злее… За ворону, за срыв уроков вчера и сегодня, за все…

Наталья Сергеевна была, как и Мельников, без пальто, но не мерзла — от возбуждения. Блестя сухими глазами, она сказала легко, точно выдохнула:

— Я хочу сказать… Вы простите меня, ребята. Я была не права!

И девятый «В» дрогнул. Произошло замешательство.

— Да что вы, Наталья Сергеевна! — хором заговорили девочки, светлея и сконфуживаясь.

— Да что вы, — заворчали себе под нос мальчишки.

— Нет, вы тоже свинтусы порядочные, конечно, но и я виновата…

Срывающийся голос откуда-то сверху сказал взволнованно:

— Это я один виноват! Ворона-то — моя…

Все задрали головы и увидели забытого наверху Генку. Он еще что-то пытался сказать, спускаясь с лестницы, но все потонуло во взрыве смеха — по его адресу. Обрадовался разрядке девятый «В»!..

— А я на Сыромятникова подумала!

— Что вы, Наталья Сергеевна, я ж по крупному рогатому скоту!

А Мельников, стоя спиной к ним, завязывал шнурок на ботинке. Ветер трепал его шарф и волосы. У него было такое чувство — неразумное, конечно, но противное, — будто вся компания смеется над ним. И Наташа тоже.


Потом урок английского языка шел своим чередом. Зная, что они похитили у Натальи Сергеевны уйму времени, ребята старались компенсировать это утроенным вниманием и активностью.

— What is the English for…[6] ехать верхом? — спрашивала звонко Наташа.

И в приливе симпатии к ней поднимался лес рук. Все почему-то знали, как будет «ехать верхом»!

— То ride — rode — ridden! — бодро рапортовал Сыромятников. Даже он знал!

Вошла в класс Светлана Михайловна. Все встали.

— Ах, все-таки пожаловали? — удивленно сказала она. — Извините, Наталья Сергеевна. Я подумала, что надо все-таки разобраться. В чем дело? Кому вы объявили бойкот? Садитесь, садитесь. Воспользовались тем, что завуч бюллетенит, что учительница молодая… так? — Она ходила по рядам. — Только не нужно скрытничать. Никто не собирается пугать вас административными мерами. Я просто хочу, чтобы мы откровенно, по-человечески поговорили: как это вас угораздило — не прийти на урок? Чья идея?

Молчит девятый «В» в досаде и унынии: «опять двадцать пять!..»

— Так мы уже все выяснили! — сказал Батищев.

— Наталья Сергеевна сама знает, — подхватил кто-то из девочек.

— Да… у нас уже все в порядке, Светлана Михайловна, — подтвердила сама Наталья Сергеевна.

— Вот как? У вас, значит, свои секреты, свои отношения… — Светлана Михайловна улыбалась ревниво. — Ну-ну. Не буду мешать.

По классу прошелестел облегченный вздох, когда она вышла.


Школьная нянечка тетя Граня выступала в роли гида: показывала исторический кабинет трем благоговейно притихшим первоклассникам.

— Вишь, как давно напечатано. — Она подвела их к застекленному стенду с фотокопиями «Колокола», «Искры» и пожелтевшим траурным номером «Правды» от 22 января 1924 года. — Ваших родителей, не только что вас, еще не было на свете… Вон ту газету читали тайно, за это царь сажал людей в тюрьму!

— Или концлагерь, да? — компетентно добавил один из малышей.

— Не, этого тогда еще не было… А ну, по чтению у кого пятерка?

— У него, — сказали в один голос две девочки, — у Скороговорова!

— Ну, Скороговоров, читай стишок.

Она показывала на изречение, исполненное плакатным пером:

Кто не видит вещим оком

Глуби трех тысячелетий,

Тот в невежестве глубоком

День за днем живет на свете.

И.-В. Гёте

Семилетний Скороговоров, красный от усилий и общего внимания, громко прочел два слова, а дальше затруднился.

Тут вошел Мельников.

— Это, Илья Семеныч, из первого «А» ребята, — певуче объяснила ему тетя Граня. — У них учительница вдруг заболела и ушла, а что им делать — никто не сказал… Вот мы и сделали посещение, а трогать ничего не трогали.

— Ну-ну, — неопределенно сказал Мельников и подошел к окну. Внезапно он понял что-то.

— А как зовут вашу учительницу? — спросил он у малышей.

— Таисия Николаевна!

А одна из девочек несмело сказала:

— На арифметике у нее глаза были красные-красные, а голос тихий-тихий. А второго урока уже не было.

Мельников поморщился и ничего не сказал.

— Илья Семеныч, а вот как им объяснить, таким клопам, выражение «вещим оком»? Я сама-то понимаю, а изъяснить…

Рассеянный, печальный, Мельников не сразу понял, чего от него хотят.

— Ну, пророческим, значит, взглядом. Сверхпроницательным…

Первоклассники глядели на него мигая.

— Спасибо вам, — поджала губы тетя Граня и заторопила детей: — Пошли в химию, не будем мешаться.

Она увела всю троицу.

…Эта комната фактически принадлежала ему, Мельникову. Карты на стенах. Два-три изречения. Вместительный книжный шкаф — там сочинения классиков марксизма, Герцена, Ключевского, Соловьева, Тарле… Доска — но не школьная, а лекционная, поменьше.

Илья Семенович провел пальцами по книжным корешкам. Поднял с пола кнопку и пришпилил свисавший угол карты… Потом взял мелок и принялся рисовать на доске что-то несуразное.

Он оклеветал самого себя: сначала вышел нос с горбинкой, потом его оседлали очки, из-под них глянули колючие глаза… Вот очерк надменного рта, а сверху, на черепе, посажен белый чубчик, похожий на язык пламени… Все преувеличено, все гротеск, а сходство схвачено, и еще как остро!

Мельников подумал и туловище нарисовал… птичье! Отошел, поглядел критически и добавил кольцо, такое, как в клетке с попугаем. Теперь замысел прояснился: тов. Мельников — попугай.

Но Илья Семенович был недоволен. Туловище он стер и на сей раз несуетливыми, плавными штрихами любовно обратил себя в верблюда!

И опять ему показалось, что это не то… И не дилетантская техника рисунка смущала его, а существо дела: это шел поиск себя…


На доске были написаны темы:

«1. Образ Катерины в драме Островского «Гроза».

2. Базаров и Рахметов (сравнительная характеристика).

3. Мое представление о счастье».

Девятый «В» писал сочинение.

Светлана Михайловна бесшумно ходила по рядам, заглядывала в работы, давала советы.

Иногда ее спрашивали:

— А к «счастью» эпиграф обязательно?

— Желательно.

— А выйти можно?

— Только поживей. Одна нога там, другая — тут.

Генка Шестопал вертелся и нервничал. У него было написано: «Счастье — это, по-моему…»

Определение не давалось.

Он глядел на Рту, на прядку, свисающую ей на глаза, на ожесточение, с которым Рита дула вверх, чтобы эту прядку прогнать, и покусывала колпачок шариковой ручки… Генка смотрел на нее, и в общем идея счастья казалась ему ясной как день, но на бумагу перенести ее было почему-то невозможно…

Да и стоит ли?

Светлана Михайловна остановилась перед ним:

— И долго мы будем вертеться?

Генка молчал, насупившись.

— Ну соберись, соберись! — бодро сказала учительница и взъерошила Генкины волосы. — Знаешь, почему не пишется? Потому что туман в голове, сумбур… Кто ясно мыслит, тот ясно излагает!..

…И снова тишина. Трудовая, наполненная.


Была большая перемена.

Младшие ребята гоняли из конца в конец коридора, вклиниваясь в благопристойные ряды старшеклассников, то прячась за ними, то чуть не сбивая их с ног…

Школьный радиоузел вещал:

«…вымпел за первое место по самообслуживанию среди восьмых классов получил восьмой «Б», за дежурство по школе — восьмой «Г». Второе и третье места поделили…»

Мельников стоял, соображая с усилием, куда ему надо идти. Подошла Наташа.

— Что с вами? У вас такое лицо…

— Какое?

— Чужое.

— Это для конспирации!

Наташа спросила, сузив глаза:

— А как насчет «дистанции»? Держать ее… или как?

Мельников ответил серьезно, не сразу:

— Не знаю. Я, Наталья Сергеевна, больше вам не учитель.

— Вижу! — огорченно и дерзко вырвалось у нее. Помолчали.

— Где же наши? — Наташа оглядывалась и не находила никого из девятого «В».

— Пишут сочинение. У меня отобрали под это дело урок.

— Вам жалко?

— Жалко, что не два.

Слова были сухие и ломкие, как солома.

— Пойдемте посмотрим, — предложила Наташа, и Мельников пожал плечами, но пошел за ней к двери девятого «В» — по инерции, что ли…

Наташа заглянула в щель и сумела прочесть последнюю тему:

— «Мое представление о счастье»… Надо же! Нам Светлана Михайловна таких тем не давала, мы писали все больше про «типичных представителей»… А смотрите, физиономии какие — серьезные, одухотворенные…

Слышит ли он ее? О чем думает?

— А Сыромятников списывает! — углядела Наташа. — Чужое счастье ворует…

— Это будет перед вами изо дня в день, налюбуетесь, — отозвался Мельников.

Гудела, бурлила, смеялась большая перемена. Ребячья толкотня напоминала «броуново движение», как его рисуют в учебнике Перышкина.

— Не понимаю, как они пишут такую тему, — вздохнула Наташа. — Это ж невозможно объяснить — счастье! Все равно что прикнопить к бумаге солнечный зайчик…

— Никаких зайчиков. Все напишут, что счастье в труде.

Он был сейчас похож на праздного, постороннего в школе человека. Что это — позиция? Проза? Тоска?

Открылась дверь, выглянула Светлана Михайловна. Дверью она отгородила от себя Наташу, видит одного Мельникова.

— Может быть, зайдете? — предлагает она. Но, перехватив его взгляд, оборачивается: ах вот что! Воркуете? Но нельзя ли подальше отсюда, здесь работа идет, сказал ее взгляд. Резко закрылась за ней дверь. Звонок.

— У меня урок, — говорит Наташа.

— А я свободен, — с шалой усмешкой, с вызовом даже отвечает Мельников, словно он неприкаянный, но гордый люмпен, а она — уныло-старательный клерк.

И они разошлись.


Девятый «В» писал сочинение второй урок подряд, не разогнувшись и в перемену.

Молча протянула Светлане Михайловне свои листки Надя Огарышева, смуглая тихоня с большим бантом.

Генка взял себя в руки и дописал наконец первую фразу: «Счастье — это, по-моему, когда тебя понимают».

Когда он поднял голову, Светлана Михайловна растерянно глядела в сочинение Огарышевой.

— Надюша… золотце мое самоварное! Ты понимаешь, что ты понаписала, а? Ты себе отчет отдаешь? — Она сконфуженно, натянуто улыбалась, глядя то в листки, то на ученицу, а в глазах у нее была паника. — Я всегда за искренность, ты знаешь… я потому и предложила вам такую тему! Но что это за мечты в твоем возрасте, ты раскинь мозгами-то…

— Я, Светлана Михайловна… думала… что вы… — Надя Огарышева стоит с искаженным лицом, наматывает на палец колечко волос и выпаливает наконец: — Я дура, Светлана Михайловна! Ой, какая же я дура…

— Это печально, но все-таки лучше, чем испорченность. — Светлана Михайловна говорит уже мягче: девочка и так себя казнит…

Класс с интересом следит за разговором, почти все оторвались от своей писанины.

— А чего ты написала, Надь? — простодушно спрашивает Черевичкина.

— Ну, не хватало только зачитывать это вслух! — всплеснула руками Светлана Михайловна и строго окинула взглядом растревоженный класс:

— В чем дело, друзья? Почему не работаем?

— А почему не прочесть? — напирает Михейцев. — А вдруг мы все, как Огарышева, неправильно пишем?

— Успокойся, тебе такое в голову не придет…

Даже сквозь смуглоту Надиной кожи проступила бледность. Она вдруг сказала:

— Отдайте мое сочинение, Светлана Михайловна.

— Вот правильно! Возьми и порви, я тебе разрешаю. И попробуй написать о Катерине, может быть, успеешь… И никогда больше не пиши такого, что тебе самой же будет стыдно прочесть!

— А мне не стыдно, Светлана Михайловна. Я прочту!

— Ты… соображаешь?! — всплеснула руками Светлана Михайловна. — В классе мальчики!

— Но если вам можно знать, то им и подавно, — объявила Рита.

Класс поддержал ее дружно и громко.

— Замолчите! Отдай листки, Огарышева!

— Не отдам, — твердо сказала Надя.

— Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! — обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса… — Молчишь? Нет, теперь уж читай!

Повадился мельниковский класс срывать уроки!

Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…

Надя Отарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:

— «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы, У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется… А надеяться, по-моему, надо!..»

Тишина стоит такая, что даже Сыромятников, который скалится своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рискует. Девчонки — те вообще открыли рты…

— «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»

Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.

Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:

— «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.

Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?»

Надя кончила, а класс молчал.

Она стояла у доски со своими листками и не глядела на товарищей и все мотала на палец колечко волос…

— Ну и что? — громко и весело спросил учительницу Генка.

И весь девятый «В» подхватил, зашумел — облегченно и бурно:

— А действительно, ну и что? Чем это неправильно?

— Ну, знаете! — только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «Ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…

А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:

— Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего — не чужого!

— А ну хватит! — кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. — Край света, а не класс… Ни стыда, ни совести!


Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.

— Разрешите, Илья Семенович?

— Товарищ Левикова? Ну входите…

Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую ладонь:

— Здравствуйте…

— Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.

— Почему… напрасно? — Она присела за парту и вынула платок. — Я ж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…

— Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.

— Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?

В дверь заглянула Наташа.

— Илья Семенович… Извините, вы заняты?

Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.

— Я только две минуточки! — жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.

— Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…

— Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию вместе с Марксом. Понимаете — Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.

— Вова! — громко позвала женщина.

Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.

— Чего дерешься-то? — обозлился Вова.

— Ступай домой, олух, — скорбно сказала ему мать. — Дома я тебе еще не такую революцию сделаю…

— Это не метод! — горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь.

Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Затем ее лицо, обращенное к Мельникову, опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.

— Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну, выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор, да? Хулиганить, да?!

Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:

— Да не поставил я единицу! Тройка у него. Тройка.

— Вот спасибо-то! — встала, всплеснув руками, женщина.

— Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, — взмолился Илья Семенович.

— Не ради меня, нет… — начала было Левикова, но он опять ее перебил.:

— Ну, во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле. Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!

Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный современный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:

— Память? Память — это верно, плохая… А вы бы спросили, почему это? Может, у него отец потомственный алкоголик? Может, парень до полутора лет головку не держал, и все говорили, что не выживет?.. До сих пор во дворе «доходягой» дразнят!.. Ну да ладно…

Слезы сжали ей горло, и она закрыла рот, устыдившись и испугавшись собственных слов.

— Извините. Не виноваты вы… И которая по русскому, тоже говорит: память… и по физике…

И она вышла.

Молчание. Наташе показалось, что угрюмая работа мысли, которая читалась в глазах Мельникова, не приведет сейчас ни к чему хорошему. Поэтому с искусственной бодростью Наташа сказала:

— А я вот за этим столом сидела!..

Он озадаченно поглядел на стол, на нее…

— Извините меня, Наташа.

И вышел из кабинета истории.


Он рванул дверь директорского кабинета.

Сыромятников, почему-то оказавшийся в приемной, шарахнулся от него.

Директор, Николай Борисович, собирался уходить. Он был уже в плаще и надевал шляпу, когда появился Мельников.

— Ты что хотел? — спросил директор, небрежно прибирая на своем столе.

— Уйти в отпуск. — Мельников опустился на стул.

— Что? — Николай Борисович тоже сел, просто от неожиданности. — Как — в отпуск? Когда?

— Сейчас.

— В начале года? Да что с тобой?

Николая Борисовича даже развеселило такое чудачество.

— Я, видимо, нездоров…

— Печень? — сочувственно спросил директор.

— Печень не у меня. Это у географа, у Ивана Антоновича…

— Прости. А у тебя что?

— Да общее состояние…

— Понимаю. Головокружения, бессонница, упадок сил? Понимаю.

— Могу я писать заявление?

— …А ты не хитришь? Может, диссертацию надумал кончать? — прищурился Николай Борисович.

Мельников покрутил головой.

— Это уже история…

— А зря. Я даже хотел тебе подсказать: сейчас для твоей темы самое время!

— Прекрасный отзыв о научной работе… и могучий стимул для занятий ею, — скривился Мельников и, отойдя к окну, стал смотреть во двор.

Николай Борисович не обиделся, лишь втянул в себя воздух, словно заряжаясь новой порцией терпения: он знал, с кем имеет дело.

— Слушай, ты витамин Б-12 пробовал? Инъекции в мягкое место? Знаешь, моей Галке исключительно помогло.

— Мне нужен отпуск. Недели на три, на месяц. За свой счет.

— Это не разговор, Илья Семенович! Ты словно первый день в школе… Для отпуска в середине года требуется причина настолько серьезная, что не дай тебе бог… — Директор снял шляпу и говорил сурово и озабоченно.

— А если у меня как раз настолько? Кто это может установить?

— Медицина, конечно.

Мельников повернулся к окну. Ему видны белая стена и скат крыши другого этажа — там прыгала ворона, искала себе пропитание… Из-под носа у нее утащили что-то съестное жадные, раскричавшиеся на радостях воробьи.

— Мамаша как поживает?

— Спасибо. Кошечку ищет.

— Что?

— Кошку, говорю, хочет завести. Где их достают, не знаешь?

Директор пожал плечами и всмотрелся в заострившийся профиль Мельникова.

— Да-а… Вид у тебя, прямо скажем, для рекламы о вреде табака… — И, поглядывая на него испытующе, добавил тихо: — А знаешь, я Таню видел… Спрашивала о тебе. Она замужем и, судя по всему, удачно.

Мельников молчал.

— Слышишь, что говорю-то?

— Нет. Ты ведь меня не слышишь.

Николай Борисович помолчал и отвернулся от него. Они теперь спиной друг к другу.

— А ты подумал, кем я тебя заменю? — рассердился Николай Борисович.

— Замени собой. Один факультет кончали.

Директор посмотрел на него саркастически.

— У меня ж «эластичные взгляды», я легко перестраиваюсь, для меня «свежая газета — последнее слово науки»… Твои слова?

— Мои, — Мельников выдержал его взгляд.

— Видишь! А ты меня допускаешь преподавать, калечить юные души… Я, брат, не знал, куда прятаться от твоего благородного гнева, житья не было, — горько сказал Николай Борисович и продолжал серьезно, искренне: — Но я тебя всегда уважал и уважаю… Только любить тебя трудно… Извини за прямоту. Да и сам ты мало кого любил… Ты честность свою любил, холил ее, пылинки с нее сдувал… — как-то грустно закончил он.

— Ладно, не люби меня, но дай мне отпуск, — гнул свое Мельников.

— Не дам, — жестко отрезал директор. — На покой захотелось! И честность — под подушку, чтоб не запылилась! Пускай другие строят светлое здание, так? Выстроят и доложат: «Приехали, Илья Семенович, здравствуйте!» А ты и руки не подашь… Скажешь — руки замарали, пока строили…

— Смотря чем замараешь, а то и не подам.

— Вот-вот, весь ты такой… Нет, Илья, нам по помета скоро… Пора понимать: твоими принципами не пообедаешь, не поправишь здоровья, не согреешься…

— А принципы — не шашлык, не витамин Б-12, не грелка.

Они помолчали, устав друг от друга.

Мельников взял со стеллажа учебник истории, взвесил его на ладони. И процитировал:

— «История — это наука, делающая человека гражданином». Так?

— Ну?

— Нет, ничего… Ты никогда не размышлял о великой роли бумаги?

— Бумаги?

— Да! Надо поклониться ее беспредельному терпению! Все выдерживает! Можно написать на ней «На холмах Грузии лежит ночная мгла», а можно — кляузу на соседа… Можно перепечатать учебник, чтобы изъять одну фамилию, один факт, чтобы переменить трактовочку… Если есть бумага, почему не сделать? Но ведь души у ребят, у нас с тобой не бумажные, Коля!

— Да чего ты петушишься? Кто с тобой спорит? — поднял на него унылые глаза Николай Борисович.

— Никто. Все согласны! Благодать…


Светлана Михайловна сидела в учительской одна, как всегда, склонившись над ученическими работами.

Тихо вошла Наташа с классным журналом в руках» Сунула его в отведенную ему щель фанерного шкафчика и присела на стул.

Внимательно посмотрела на нее Светлана Михайловна. И сказала:

— Хочешь посмотреть, как меня сегодня порадовали?

Она перебросила на край стола листки сочинения.

…Наташа прочитала и не смогла удержать светлой, почти восхищенной улыбки:

— Интересно!

— Еще бы, — с печальной язвительностью кивнула Светлана Михайловна: она ждала такой реакции. — Куда уж интересней: душевный стриптиз!

— Я так не думаю.

— И не надо! Разный у нас опыт, разные нравственные принципы… — словно бы согласилась Светлана Михайловна и задумчиво закончила: — А цель одна…

Потом протянула еще один листок, где была та единственная, знакомая нам фраза. И пока Наташа вникала в нее, рассматривала учительница бывшую свою ученицу со всевидящим женским пристрастием… А потом объявила:

— Счастливая ты, Наташа…

— Я? — Наташа усмехнулась печально. — Дальше некуда… Вы знаете…

— Знаю, девочка, — перебила Светлана Михайловна, словно испугавшись ее откровений.

И обе женщины замолчали, обе отвели глаза.

Светлана Михайловна сказала с неожиданной простотой, и пришел Наташин черед испугаться:

— Только с ребеночком не затягивай, у учителей это всегда проблема. Эта скороспелка, — она взяла из Наташиных рук листочки Нади Огарышевой, — в общем-то, права, хотя не ее ума это дело.

Наташа смотрела на Светлану Михайловну растерянно, земля уходила у нее из-под ног…

— Да-да, — горько скривила губы та, — а то придется разбираться только в чужом счастье…

И девушка увидела, что у нее уже дряблая кожа на шее, и что недавно она плакала, и что признания эти оплачены такой ценой, о которой Наташа и понятия не имеет…

— Тут оно у меня двадцати четырех сортов, на любой вкус, — показала Светлана Михайловна на сочинения. — Два Базарова, одна Катерина… А все остальное — о счастье…

Тихо было в учительской и пусто.

— Ты иди, — сказала Светлана Михайловна Наташе.


Снова директорский кабинет.

Шляпа Николая Борисовича брошена на диван, а хозяин ее. голодный и измотанный, настроен сейчас элегически.

— Историк, — усмехается он. — Какой я историк? Я завхоз, Илья… Вот достану новое оборудование для мастерских — радуюсь. Кондиционеры выбью — горжусь! Иногда тоже так устанешь… Мало мы друг о друге думаем. Вот простая вещь: завтра — двадцать лет, как у нас работает Светлана Михайловна. Двадцать лет человек днюет и ночует здесь, вкалывает за себя и за других… Думаешь, кто-нибудь почесался, вспомнил?

— Ну, так соберем по трешке… и купим ей крокодила, — бесстрастно предложил Мельников.

— Надоел ты мне со своими шутками, — сказал Николай Борисович, начиная одеваться.

— Вот и дай мне отпуск.

— Не дам! — заорал директор.

— На три недели. А если нельзя — освобождай совсем к чертовой матери!

— Ах, вот как ты заговорил… Куда ж ты пойдешь, интересно? Крыжовник выращивать? Мемуары писать?

— Пойду в музей. Экскурсоводом.

— А ты что думаешь, в музеях экспонаты не меняются?

— Я не думаю.

— Какого ж рожна…

— Там меня слушают случайные люди… Раз в жизни придут и уйдут. А здесь…

Пауза.

— Меня не устраивают твои объяснения!

— А учитель, который перестал быть учителем, тебя устраивает?!

— Ну-ну-ну… Как это «перестал»?

— Очень просто. Сеет разумное, доброе, вечное, а вырастает белена с чертополохом.

— Так не бывает, не то сеет, стало быть.

Мельников кивнул:

— Правильно, или вовсе не сеет, только делает вид, по инерции… А лукошко давно уж опустело…

— Ну, знаешь… Давай без аллегорий. Мура это все, Илюша. Кто же у нас учитель, если не ты? И кто же ты, если не учитель?

Мельников поднял на него измученные глаза и сказал тихо:

— Отпусти меня, Коля! Честное слово… Могут, в конце концов, быть личные причины?

И Николай Борисович сдался. Оттягивая узел галстука вниз, он выругался беззвучно и крикнул:

— Пиши свое заявление… Ступай в отпуск, в музей… в цирк! Куда угодно…

Мельников, ссутулясь, вышел из кабинета и увидел Наташу. Она сидела в маленькой полуприемной-полуканцелярии и ждала. Кого?

Вслед за Мельниковым, еще ничего не успевшим сказать, вышел директор.

— Вы ко мне?

— Нет.

Заинтригованный, он перевел взгляд с Наташи на Мельникова и обратно. Как ни устал Николай Борисович от этих бурных прений, а все же отметил с удовольствием, что новая англичаночка, независимо от ее деловых качеств, украшает собой школу.

Всем почему-то стало неловко.

Николай Борисович вдруг достал из портфеля коробку шоколадных конфет, зубами (руки были заняты) развязал шелковый бантик на ней и галантно открыл:

— Угощайтесь.

Все трое взяли по конфете.

Директор еще постоял в некоторой задумчивости, покрутил головой и поведал Наташе:

— Честно говоря, жрать хочется! Всего доброго…

А Мельникову показал кулак и ушел.

— Пойдемте отсюда, — спокойно сказала Наташа и подала Илье Семеновичу его портфель, который она не забыла захватить и с неловкостью прятала за спиной.

Из школы вышли молча. Ему надо было собраться с мыслями, а она не спешила расспрашивать.

Во дворе Мельников глубоко втянул в себя воздух и вслух порадовался:

— А здорово, что нет дождя.

Под дворовой аркой они опять увидели директора, которого держал за пуговицу человек в макинтоше и с планшеткой, видимо прораб. Он что-то напористо толковал про подводку газа и убеждал директора пойти куда-то, чтобы лично убедиться в его, прораба, правоте.

Мельников и Наташа прошли мимо них. Николай Борисович проводил их страждущим и завистливым взглядом.

Отойдя на приличное расстояние, они, не сговариваясь, оглянулись, увидели, как обреченно плетется директор за прорабом, и Мельников улыбнулся:

— Погиб голодающий…

Вот они на остановке автобуса. Молчат. Изредка взглядывают друг на друга. Мельников — все еще недоумевая, Наташа — настороженно и внимательно.

Подходит автобус.

— Это ваш? — спросил Мельников «посторонними голосом.

— Мой.


В этот час в школе задерживались после уроков несколько человек из девятого «В».

— Ребята, ну давайте же поговорим! — убеждала их изо всех сил Света Демидова, комсорг. — Сыромятников, или выйди, или сядь по-человечески.

Сыромятников сидел на парте верхом и, отбивая ритм на днище перевернутого стула, исполнял припев подхваченной где-то песенки:

Бабка!

Добра ты, но стара.

Бабка!

В утиль тебе пора!

По науке строгой

Создан белый свет.

Бабка,

Ну, ей-богу,

Никакого бога нет!

Костя Батищев и Рита тихонько смеялись на предпоследней парте у окна. Он достал из портфеля человечка, смастеренного из диодов и триодов, и заставлял его потешать Риту.

Черевичкина ела свои бутерброды; Михейцев возился с протекающей авторучкой; Надя Огарышева и Генка сидели порознь, одинаково хмурые.

— Ну что, мне больше всех надо, что ли? — отчаивалась Света. — Сами же кричали, что скучно, что никакой работы не ведем… Ну, предлагайте!

— Записывай! — прокричал ей Костя. — Мероприятие первое: все идем к Надьке Огарышевой на крестины!

Надя с ненавистью посмотрела на него, схватила в охапку свой портфельчик и выбежала.

Пауза.

— Взбесилась она, что ли… Шуток не понимает… — в тишине огорченно и недоумевающе сказал Костя.

— Ну зачем? — вступился за Надю Михейцев. — Человеку и так сегодня досталось зря…

— А пусть не лезет со своей откровенностью! — отрезал Костя. — Мало ли что у кого за душой, зачем это все выкладывать в сочинении? Счастье на отметку! Бред…

— А сам ты что написал? — спросил Генка угрюмо.

— Я-то? А я вообще не лез в эту тему, она мне до лампочки. Я тихо-мирно писал про Базарова…

По науке строгой

Создан белый свет.

Бабка,

Ну, ей-богу,

Никакого бога нет! —

прицепилась эта песенка к Сыромятникову и не хотела отстать.

— Кончай, — сказал ему Генка. — Батищев прав: из-за этого сочинения одни получились дураками, другие — подонками…

— Почему? — удивилась Черевичкина. — Чего ты ругаешься-то?

— Ну мы же не для этого собрались, Шестопал! — продолжала метаться Света Демидова.

— Сядь, Света, — морщась, попросил Генка. — Ты хороший человек, но ты сядь… Я теперь все понял: кто писал искренне, как Надька, — оказался в дураках, над ними будут издеваться… Кто врал, работал по принципу у-2 — тот подонок. Вот и все! — Он рубанул рукой воздух.

— Что значит «у-2»? — заинтересовалась Рита.

— Первое «у» — угадать, второе «у» — угодить… Когда чужие мысли, аккуратные цитатки, дома подготовленные, и пятерочка, можно считать, в кармане… Есть у нас такие, Эллочка? — почему-то он повернулся к Черевичкиной, которая мучительно покраснела:

— Я не знаю… Наверно…

— Что же ты предлагаешь? — обеспокоенно спросила Света.

— Разойтись, — усмехнулся Генка. — Все уже ясно, все счастливы…

Черевичкина спрятала в полиэтиленовый мешочек недоеденный бутерброд и стала собираться.

Михейцев был задумчив.

Костя тихонько уговаривал Риту идти с ним куда-то, она не то ломалась, не то действительно не хотела — слов не было слышно.

А Света Демидова вдруг объявила:

— Знаете что? Переизбирайте меня. Не хочу больше, не могу и не буду!.. Я сама не знаю, чего предлагать…

Сыромятников спел персонально ей:

Бабка

Добра ты, но стара.

Бабка!

В утиль тебе пора!

А потом, следя за переговорами Риты и Кости, добавил куплет из той же песенки:

Выйду я с милой гулять за околицу,

В поле запутаем след…

Мы согрешим,

Ну а бабка помолится

Богу, которого нет.

— Самородок… — глядя сквозь него, сказала Рита.

Мельников и Наташа шли по улице. Нет, она не поехала на своем автобусе. А он не пошел домой. Не наметив себе никакой цели, не отмерив регламента, они просто шли рядом, бессознательно минуя большие многолюдные магистрали, а в остальном им было все равно, куда идти.

Была пятница. Люди кончили работу. С погодой повезло: небо освободилось от тяжелых низких туч, вышло предвечернее солнышко, чтобы скупо побаловать город, приунывший от дождей.

Нам не надо слышать, о чем говорили, гуляя, Наташа и Мельников. Не потому, что это нескромно, а потому, что это был тот случай, когда слова первостепенного значения не имеют. Так что пусть они говорят, а мы услышим только музыку города, его разноголосицу, его настроение, ритм его жизни в эти часы. И еще потому не нужны здесь слова, что о некоторых вещах интереснее догадываться, чем узнавать впрямую. Только не воображайте, что это была идиллия. Совсем нет! Да и возможна ли она с таким трудным человеком, как Илья Семенович, да еще в его черную пятницу, когда

…Видно, что-то случилось

С машиной, отмеривающей

Неудачи.

Что то сломалось, —

Они посыпались на него так,

Как не сыпались никогда.

Скрытая камера — неподкупный свидетель.

Она расскажет о том, как эти двое не попали в ресторан с неизменной табличкой «Мест нет», и хорошо, что не попали: наличность в мельниковском бумажнике развернуться не позволяла, мог бы выйти конфуз… А потом они ели пирожки и яблоки в странном церковном дворике, что на улице Разина, откуда обозревается ультрасовременная гостиница. А потом они шли по какому-то парку и шуршали прелыми листьями… А потом Наташа показывала ему дом, в котором живет. И они уже попрощались, она вошла в подъезд, но вернулась бегом и, находясь под своими окнами, звонила из автоматной будки маме, чтоб та не волновалась и ждала ее нескоро, неизвестно когда…

А потом он повел ее к букинистическому магазину, возле которого, по старой традиции и вопреки милиции, колобродил чернокнижный рынок. Здесь у Наташи зарябило в глазах от пестроты типов и страстей. А Мельников уверенно протолкался внутрь, в полуподвальный магазинчик, и о чем-то толковал на языке посвященных с продавцом, у которого было лицо печального сатира…

Потом мы видим их в Александровском саду, и Наташа впервые вникнет, под руководством Ильи Семеновича, в те имена, что высечены на памятнике борцам за социализм: Сен-Симон, Фурье, Кампанелла, Бакунин, Кропоткин… Хорошо это, если вдуматься: памятник утопистам в центре Москвы!

Вечерело. Медленно, но верно «оттаивал» Мельников, уходила принужденность, колючая его замкнутость, и Наташе становилось с ним проще, а минутами — весело, смешно; и, как ни устали они от ходьбы, мысль о том, что пора проститься и разойтись по домам, почему-то не приходила в голову…


Ребята начали расходиться, но груз нерешенного, недосказанного словно не пускал домой, и они тащились по коридору медленно, неохотно отдирая от пола подошвы…

— Ге-ен! — позвал Костя Генку, который пошел не со всеми, а к лестнице другого крыла. — Гена-цвале!

Генка остановился, Рита и Костя подошли к нему.

— Ну чего ты так переживаешь? — спросила его Рита ласково, как ему показалось.

— Не стоит, Ген, — поддержал его Костя. — Теорию выеденного яйца знаешь? Через нее и смотри на все, помогает.

— Попробую. — Генка хотел идти дальше, но Костя попридержал его:

— Слушай, пошли все ко мне. Я магнитофончик кончаю — поможешь монтировать. А?

— Не хочется.

— Накормлю! И есть полбутылки сухого. Думай.

— Нет, я домой.

— А я знаю, чего тебе хочется, — прищурился Костя.

— Ну?

— Чтоб я сейчас отчалил, а Ритка осталась с тобой. Угадал? — И, поняв по хмурому лицу Генки, что угадал, Костя засмеялся, довольный. — Так это можно, мы не жадные, правда, Рит?

Он испытующе глядел по очереди то в Риткины, веселые и зеленые, то в темные, недружелюбные Генкины глаза. На Риту напал приступ хохота — она так и заливалась:

— Генка, соглашайся, а то он раздумает!..

— Только, конечно, одно условие: в подъезды не заходить и грабки не распускать. Идет? Погуляете, поговорите… А можете — в кино. Ну чего молчишь?

Генка стоял, кривил губы и, наконец, выдавил нелепый ответ:

— А у меня денег нет.

— И не надо, зачем? — удивилась Рита. — У меня есть трешка целая.

— Нет. Я ему должен за прокат. Сколько ты берешь в час, Костя? — медленно, зло и тихо проговорил Генка.

Рита вспыхнула:

— Ну, знаешь! — и хлестнула его по лицу. — Кретин! Сволочь! Псих…

— Да-а… — протянул Костя, Батищев ошеломленно. — За такие шутки без глаза недолго остаться…

У Риты вдруг сами собой брызнули слезы, покраснел нос, она сделалась странно некрасивой. И кинулась бежать вниз по лестнице.

Генка, привалившись к стене, глядел в потолок.

Костя сказал сочувственно:

— Лечиться тебе надо, Шестопал… У тебя, как у всех коротышек, больное самолюбие!

Он пнул ногой Генкин портфель, стоящий на полу, еще раз оценил Генку с брезгливой досадой, решил не связываться… И припустился догонять Риту.

…Когда Генка не спеша приближался к физкультурному залу, он увидел, что и Косте влетело теперь: Рита уединилась там, в пустом неосвещенном зале, ее телохранитель пытался ее оттуда извлечь, рвал на себя дверь… Дверь-то поддалась, а Рита — нет.

— И ты хочешь по морде? Я могу и тебе! — сверкнув сухими уже глазами, осадила она его. И дверью перед его носом — хлоп!

Издали Костя поглядел на Генку, плюнул и ушел.

…Выключатель спортзала был снаружи. Генка после некоторого колебания зажег для Риты свет. Она выглянула и погасила — из принципа. Он зажег опять. Она опять погасила.

Настроение по обе стороны двери было одинаково невеселое. Рита придвинула к двери «козла», села на него для прочности, в полумраке напевая:

Я ехала домой…

Я думала о вас…

А потом она услышала вдруг стихи!

…От книги странствий я не ждал обмана,

Я верил, что в какой-нибудь главе

Он выступит навстречу из тумана —

Твой берег в невесомой синеве… —

читал ей с той стороны Генкин голос.

Но есть ошибка в курсе корабля!

С недавних пор я это ясно вижу:

Стремительно вращается Земля,

А мы с тобой не делаемся ближе…

Молчание.

— Еще… — сказала Рита тихо, но повелительно.


А Наташа и Мельников снова идут по улице. Кругом вечерняя толпа. Огни витрин. Светофоры. Рекламы из неоновых трубок приглашают посмотреть новый фильм, слетать на Ту-114. во Владивосток, гасить окурки и хранить деньги в сберкассе. У большинства уже началась нерабочая суббота.

С другой стороны улицы радостно крикнул кто-то:

— Наташа!

Наташа оглянулась: у театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня.

Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:

— Я сейчас…

И перебежала на другую сторону.

Мельников стоит, курит, смотрит.

Наташа оживленно разговаривает с приятелями. Они хохочут. Расспрашивают. У них вагон новостей. Преимущественно — хороших и веселых. И надо успеть поделиться, ничего не забыв. А еще было бы лучше сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха — этот седой очкарик на противоположной стороне…



Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.

Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова.

Наташа, все еще не веря, смотрит туда, где он стоял.

— Что случилось, Наташа? — спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот…


В спортзале они теперь были вдвоем — Рита и Генка. Кажется, он уже прощен — благодаря стихотворению.

Молчание.

Рита соскакивает с «козла».

— Ты стал лучше писать, — заключает она. — Более художественно. — И берет портфель. — Надо идти. Сейчас кто-нибудь притащится, раскричится…

— В школе нет никого.

— Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.

Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой, и опять тихо…

— А ты представь, что, кроме нас, никого… — сказал Генка, сидя, на брусьях, — драма короткого роста всегда тянула его повыше…

Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:

— Пожалуйста, не надейся, что я растаяла от твоих стихов!

— Я не надеюсь, — глухо пробубнил Генка. — Я не такой утопист! И потом, они вообще не для этого пишутся.

— Ладно врать-то. Мое дело предупредить: у нас с тобой никогда ничего не выйдет… Ты, Геночка, еще маленький. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..

Риту веселила его мрачная серьезность: он так темнел и даже, казалось, худел на глазах от ее слов — умора!..

Внезапно Генка весь напрягся и объявил:

— Хочешь правду? Умом я знаю, что ты человек — так себе. Не «луч света в темном царстве»…

— Скажите, пожалуйста, — вспыхнула Рита.

— …я это знаю, — продолжал Генка, щурясь, — я только стараюсь это не учитывать.

— Что-что?

— Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…

Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев — потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже для нее.

Вышло! Повис. Подтянулся.

— Ну и что же ты там понял позавчера?

Она была задета и плохо это скрывала.

— Пожалуйста! — изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. — В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… (Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо.) Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье.

— И тебе неважно, как я к тебе отношусь? — спросила снизу Рита, сбитая с толку.

— Нет. Это дела не меняет… — со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. — Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… — Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! — …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!

Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь — дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эффекты на кольцах.

— Что, стихи небось легче писать? — саркастически улыбнулась Рита. — Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! Гуд лак!

Она ушла.

Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…

Что ж, поздно, надо идти.

Прямой путь в раздевалку с этого крыла уже закрыт — ему пришлось подниматься на третий этаж. Полумрак в школе. По пути Генка цепляется за все дверные ручки — какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:

«Ув. Илья Семенович!

Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса.

Не сочтите за труд. Они в шкафу.

Свет. Мих.».

Генка подходит к застекленному шкафу — действительно там лежат их сочинения о счастье.

…Свет еретической идеи загорается в темных недобродушных глазах Генки. Кроме него, ни души на всем этаже…


Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак.

На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:

— Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, — задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором — машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…

Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед уже успел превратиться в ужин.

Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.

Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.

— Найдутся, вероятно, телезрители, — продолжал человек на экране, — которые скажут: машина не способна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… (Тут он тонко улыбнулся.) Прекрасно. Но, во-первых, нужно точно определить: что такое «человеческая эмоция», «душа» и сам «человек»…

— Господи, — прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, — неужели определит?

Она машинально придвинула сыну еду.

— А во-вторых, учтите, что предлагаемая вам музыка — это пока не Моцарт, — снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.

Но Илья Семенович не дал ему развернуться — резко протянул руку к рычажку и убрал звук.

— Извини, мама, — с досадой пробормотал он.

— А мне интересно! — С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий, впрочем.

Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:

— Мама, дай водки.

Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.

— И стакан, — добавил Мельников.

Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!

Мельников налил — она предпочла не смотреть сколько — и выпил.

Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.

Звучала странная механическая музыка.

Боковым зрением старуха пристально следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:

— Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.

И она протянула ему письмо в казенном конверте.

Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.

— Нет, ты послушай. — И он принялся читать вслух: — «Уважаемый Илья Семенович! Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история — это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»

Согласись, мама, ну что тебе стоит? — зло перебил сам себя Мельников.

— «Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству, а также завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему.

Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку 4 («хорошо») можно поставить, не кривя душой…»

Они лично, — прокомментировал Мельников, — считают!

«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат.

С приветом нарсудья Потехин».

Вот так, мама, ни больше, ни меньше. И все это на бланке суда — на бумагу даже не потратился! — Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате.

Звучала механическая музыка.

— Зачем же так раздражаться? — сказала мать. — Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.

— Это Вольтер сказал, а не я, — поправил Мельников автоматически. — Но он не так глуп, мама! Его вдохновляют воспоминания… Ну, я ему покажу… этому служителю Фемиды! Может, послать ему повестку… в нарсуд?

Механическая музыка кончилась.

Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:

— Илья, ты посмотри, что я нашла!

Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма.

Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа.

Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел К ОКЕ/.

— Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? — перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. — Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь…

Он оглянулся с таким выражением глаз, что она предпочла переменить тему.

— Опять моросит? — спросила старуха.

Он курил, глядя в окно.

— Ты не замечала, мама, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит…» «Темнеет.:.» «Ветрено». Знаешь почему? Не на кого жаловаться! И не с кем бороться…

Он ушел в свою комнату. Не находя себе дела, присел к пианино. Взял несколько аккордов.

Полина Андреевна держала в руках фото, которое всегда делают, когда рождается ребенок: на белой простынке лежал на пузе малыш и улыбался беззубым ртом доверчиво и лучисто.

А Мельников в это время запел… Тихо, серьезно. Это имело отношение не к вокалу, а к жизни, к войне, к одиночеству, к водке и дождю, к поиску утешения и надежды. Вот эта песня:

В этой роще березовой,

Вдалеке от страданий и бед,

Где колеблется розовый

Немигающий утренний свет,

Где прозрачной лавиною

Льются листья с высоких ветвей, —

Спой мне, иволга, песню пустынную,

Песню жизни моей.

Мать слушала его, перебирая фотографии.

Но ведь в жизни солдаты мы,

И уже на пределах ума

Содрогаются атомы,

Белым вихрем взметая дома.

Как безумные мельницы,

Машут войны крылами вокруг.

Где ж ты, иволга, леса отшельница?

Что ты смолкла, мой друг?

Перед нами беспорядочно проходит его жизнь и жизнь его семьи в фотографиях. Вот он школьник, с отцом и матерью. Вот мать в халате врача среди медперсонала больницы. Вот Мельников с незнакомой нам девушкой…

Окруженная взрывами,

Над рекой, где чернеет камыш,

Ты летишь над обрывами,

Над руинами смерти летишь.

Молчаливая странница,

Ты меня провожаешь на бой,

И смертельное облако тянется

Над твоей головой.

Вот Мельников в военной форме, с медалью. Вот его класс на выпускном вечере. Вот Мельников студент, на какой-то вечеринке. Вот он рубит воздух рукой на трибуне, в школьном актовом зале… И опять фронтовой снимок.

За великими реками

Встанет солнце, и в утренней мгле

С опаленными веками

Припаду я, убитый, к земле,

Крикнув бешеным вороном,

Весь дрожа, замолчит пулемет,

И тогда в моем сердце разорванном

Голос твой запоет…[7]

Тишина.

Телефонный звонок.

— Меня нет! — доносится голос Мельникова.

— Слушаю, — говорит в трубку Полина Андреевна. — А его нет дома.

И когда трубка уже легла на рычаг, старуха вдруг схватила ее снова, запоздало сквозь одышку, восклицая:

— Алло! Алло!..

Вошел Мельников.

— Я могу ошибиться, но, по-моему, это…

Он все понял, отобрал у матери гудящую трубку, положил на место… и поцеловал обескураженную, ужасно расстроенную своей оплошностью Полину Андреевну.

СУББОТА

Учительская.

Первой сегодня пришла в школу Наташа. Помаялась, не находя себе места, затем принялась критически разглядывать себя в зеркале.

Вошел учитель физкультуры, Игорь Степанович. Он перебрасывал с руки на руку мяч и следил за Наташей улыбаясь.

— Игорь Степанович! — Наташа увидела его отражение в зеркале. — А я вас не заметила…

— А я в мягких тапочках, — объяснил он.

— Здравствуйте.

— Здрассте, здрассте… А я к вам с критикой, Наташа.

— Что такое?

— Нехорошо, понимаете. Вы наш молодой перспективный кадр, а общей с нами жизнью не хотите жить? Телефончик я у вас спрашивал — не дали. Ну ладно, мы негордые, мы и в канцелярии можем узнать…

Она молчала.

— По агентурным данным, — продолжал он, присаживаясь, — вы каждый день ждете товарища Мельникова… Не отпирайтесь, только честное признание может облегчить вашу участь, — сострил он, видя ее попытку возразить. — А участь ваша — ниже среднего, я извиняюсь. У него же пыль столетий на очках… Из женщин его интересует только Жанна д’Арк… или какая-нибудь Салтычиха!

Он засмеялся заразительно.

Поссориться с ним Наташа не успела — в этот момент вошли Светлана Михайловна, химичка Аллочка, математичка Раиса Павловна.

— Здравствуйте, здравствуйте…

Светлана Михайловна водрузила на стол свою сумку — тару удивительной емкости. Любопытно, что сверху там лежал библиотечный том Е. А. Баратынского.

— Товарищи, что ж вчера никто не был в городском Доме учителя? Был неплохой концерт…

Никто не ответил на это Светлане Михайловне, и она отошла к расписанию.

— Мы ведь еще продолжим этот разговор? — приблизился опять к Наташе Игорь Степанович, и она вместо ответа сердито вышибла мяч у него из рук.

— Наташа!.. — с укоризной и недоумением сказала Светлана Михайловна не оборачиваясь. (Как это учителя умудряются видеть затылком — тайна сия велика есть!) — А кстати, Наташа, у тебя ж нет первого урока, — заключила из расписания Светлана Михайловна.

— Нет… А я думала, что есть… перепутала, — ответила Наташа, ни на кого не глядя. Игорь Степанович бдительно следил за ней и насвистывал песню «Я ждала, и верила, сердцу вопреки…».

— Аллочка! — воскликнула Раиса Павловна. — Только что из дому — и ужо звонить.

Химичка Алла Борисовна действительно уже устроилась у телефона. Светлана Михайловна подхватила:

— Вот так всегда… Формально все здесь, а мысли у каждого дома или…

Вошел Мельников.

— …или вообще неизвестно где! — закончила Светлана Михайловна и косынкой прикрыла Баратынского в сумке.

Вдруг все увидели, что в руках у Ильи Семеновича цветы, свежие, еще влажные астры.

Испуганная, неуверенная радость в глазах Наташи. Задеты, заинтригованы все.

Полное молчание.

Мельников вдруг подходит к Светлане Михайловне:

— Это вам.

— Мне?..

— Двадцать лет в школе — это цифра, Светлана Михайловна. Это не кот начихал, — произнес он с уважением.

— Ой… А ведь верно! — изумилась порозовевшая Светлана Михайловна. — Я и сама-то забыла… А вы откуда знаете?

Мельников загадочно промолчал, подмигнул, отошел в сторону. Все в учительской оживились, даже химичка Аллочка, швырнув на рычаг телефонную трубку, кинулась целовать Светлану Михайловну.

— Не-ет, вы цветочками не отделаетесь, — шумел Игорь Степанович, — такое дело отмечается по всей форме! У нас напротив мировая шашлычная открылась, заметили? Я уже с завом на «ты», он нас встретит в лучших традициях Востока! — заверял он, переходя на грузинский акцент.

Входили другие учителя, им наскоро объясняли, в чем дело, и Светлана Михайловна оказалась в кольце, ее целовали, сокрушались, что не успели подготовиться.

— Презент за нами… Надо ж предупреждать!.. Ребята, поди, тоже не знают…

— Илья Семеныч, вы им намекните, чтоб они хоть вели себя честь по чести.

Светлана Михайловна была счастлива. Блестели в ее глазах растроганные слезы.

— Спасибо, родные мои… Спасибо… Только не делайте из этого культа… Да разве подарки дороги, золотце мое? Дорого внимание…

Только один раз встретились в этой возбужденной сутолоке взгляды Мельникова и Наташи. Встретились, чтобы сказать: забудем вчерашнее, это глупо получилось, простите.

Раздался звонок на уроки.

Мельников вышел сразу, раньше других: очень уж шумно стало в учительской.

Ребята разбегались по классам.

— Илья Семенович… — услышал Мельников позади себя робкий невеселый голос. Обернулся — это рыженькая некрасивая Люба Потехина.

— Да?

— Илья Семенович, — глядя не на учителя, а в окно, терзая носовой платок, заговорила Потехина. — Вы от папы моего ничего не получали? Никакого письма?

— Получил. — У Мельникова твердеет лицо. — И вот что прошу передать ему…

— Не надо, Илья Семенович! — перебила девочка. — Вы не обращайте внимания. Он всем такие письма пишет, — объявила она с мучительной улыбкой стыда.

— Кому — всем?

— Всем! Министру культуры даже. Зачем в таких позах артистов в кино снимают, зачем на экране пьют — все его касается… Вы извините его, ладно? И не обращайте внимания.

Он машинально поправил ей крылышко форменного фартука.

— Хорошо. Иди в класс.

Потехина убежала.

Усмехаясь своим мыслям, Мельников стоял у подоконника, напротив двери девятого «Е», в которую шмыгали опоздавшие…

Учителя расходились по классам.

Спешил мимо Мельникова старичок географ Иван Антонович. Глядя на него детски ясными и озорными глазами, он сообщил:

— А у меня, друг мой, сегодня новый слуховой аппарат. Несравненно лучше прежнего!

…А когда Мельников уже входил в класс, его попридержала за локоть Наташа, задохнувшаяся от бега:

— Илья Семеныч, пустите меня на урок!

— Это еще зачем?

— Ну не надо спрашивать, пустите, и все! А? Я очень хочу, я специально пришла раньше своих часов…

Неизвестно, кто был смущен сильнее: она своей просьбой или он — невозможностью отказать.

И Мельников пропустил Наташу впереди себя.

Ее стоя встретили возгласами удивления, бурными приветствиями по-английски:

— Good morning!.. Welcome!.. How do you do![8]

Она села на последнюю парту, и на нее глазели, шепотом обсуждая, в чем причина и цель этой необычной «ревизии»…

Мельников хмурился: начало было легкомысленное.

— Садитесь, — разрешил он, снимая с. руки часы и кладя их перед собой. — Ну-ка, потише! В прошлый раз мы говорили о манифесте 17 октября, о том, каким черствым и горьким оказался этот царский пряник, вскоре открыто замененный кнутом… Говорили о начале первой русской революции. Повторим это, потом пойдем дальше. Сыромятников! — вызвал он, не глядя в журнал. Лицо Сыромятникова выразило безмерное удивление.

— Чего?

— Готов?

— Более-менее… Идти? — спросил он, словно советуясь.

— И поскорей.

Сыромятников нагнулся, поискал что-то в парте и, ничего не найдя, пошел развинченной походкой к столу. Взял со стола указку и встал лицом к карте европейской части России начала нашего столетия, спиной к классу.

Пауза.

— Мы слушаем, — отвлек его Мельников от внезапного увлечения географией.

— Значит, так. — Сыромятников почесался указкой. — Политика царя была трусливая и велоромная

— Какая?

— Велоромная! — убежденно повторил Сыромятников.

Вероломная. То есть ломающая веру, предательская. Дальше.

— От страха за свое царское положение царь выпустил манифест. Он там наобещал народу райскую жизнь…

— А точнее?

— Ну, свободы всякие… слова, собраний… Все нравно ведь он ничего не сделал, что обещал, зачем же вранье-то пересказывать?!

Мельников смотрел на Наташу, она давилась от хохота!

И у класса этот скоморох имел успех. Да и сам Илья Семенович с трудом удерживал серьезность, и под конец не удержал-таки.

— Потом царь показал свою гнусную сущность и стал править по-старому, он пил рабочую кровь, и никто ему не мог ничего сказать…

Смех в классе.

— Вообще после Петра I России очень не везло на тварей — это мое личное мнение…

— Вот влепишь ему единицу, — сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, — а потом из него выйдет Юрий Никулин. И получится, что я душил будущее нашего искусства.


Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подарочными астрами.

Потом она поискала взглядом какую-нибудь вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!

Но — как это понять? — оттуда торчит бумажка со словами:

«Здесь покоится «счастье» 9-го «В».

Счастье?

Что за фокусы? Сочинения где?!

Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!

Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.

Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской.

Светлана Михайловна, роняя свои астры — одни на стол, другие на пол, ошеломленно проводит рукой по лбу и оставляет на нем черный след копоти…

Заметалась Светлана Михайловна, взяла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла: глупо. Не вызывать же «01»!

Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, которого прежде не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражает обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…


Урок истории идет своим чередом.

Теперь у доски Костя Батищев. Отвечает уверенно, спокойно:

— Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю II, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости. Пользы от его геройства было немного…

— Бедный Шмидт! — с горькой усмешкой произнес Мельников и закрыл; глаза рукой. — Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор..

— Что, неправильно? — удивился Костя.

Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:

— То и дело слышу: «Жорес не понимал…», «Герцен не сумел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…

И уже другим тоном спросил у класса:

— Кто может возразить, добавить?

Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался — то ли он был уверен, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плотей игре.

— В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, — заметил он вежливо.

— В твоем возрасте люди читают и другие книжки! — ответил учитель.

— Другие? Пожалуйста! — не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. — «Золотой теленок», например. Там. Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта — рассказать?

Класс засмеялся, Мельников — нет.

— В другой раз, — сказал он. — Ну кто же все-таки добавит?

Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…

— Пятнадцать строчек, — повторил Мельников Костины слова. — А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами…

Откровенно глядя на одну Наташу, он спросил сам себя:

— Что ж это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? — И сам ответил, любуясь далеким образом: — Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура — он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал… что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание более остро, чем свое. Именно из такого теста делаются бунтари и поэты…

Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс, и продолжил тем тоном, каким сообщают важнейший из аргументов:

— Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек — то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился!

Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!

— Но ведь ошибки-то были? — нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.

Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно, с оттенком досады:

— Ты сядь пока, сядь…

Недовольный, но не теряющий достоинства, Костя повиновался.

— Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, — продолжал Мельников. — Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи ~ единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!

…Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки.

Напрягся класс: учитель не просто объясняет — он обижается, негодует, переходит в наступление…

— Послушай, Костя, — окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки «голубя». — Вот началось восстание, и не к Шмидту — к тебе, живущему шестьдесят лет назад, приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов — не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и наверняка погибнуть…

— Без всяких шансов на успех? — прищурился Костя, соображая. — А какой смысл?

Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.

— Да иди ты со своими шансами! — зло и громко взорвалась Рита. И, увидев пустующее место в соседнем ряду, пересела от Кости туда.

— Черкасова!.. — одернул ее Илья Семенович, не сумев, однако, придать своему голосу достаточной строгости. Внимательный глаз заметил бы, как Мельников й Наталья Сергеевна чуть-чуть, уголками губ, улыбнулись друг другу в этот момент.

Надя Огарышева, повернувшись к Рите, показала ей большой палец.

— Итак, — Илья Семенович повысил голос, требуя тишины, — был задан вопрос: какой смысл в поступке Шмидта, за что он погиб…

— Да ясно за что! — нетерпеливо перебил Михейцев. — Без таких людей революции не было бы…

Положив руку на плечо Михейцева, тем самым укрощая его и одобряя, Мельников продолжал:

— Он сам объяснил это в своем последнем слове на военном суде. Так объяснил, что даже его конвоиры, эти два вооруженных истукана, ощутили себя людьми и отставили винтовки в сторону…

Он достал из портфеля книгу — она называлась «Подсудимые обвиняют» — и, листая ее в поисках нужной страницы, снова проговорил задумчиво:

— Пятнадцать строчек…

Он ничего не успел прочитать: широко распахнулась дверь класса — на пороге стоял директор.

— Разрешите, Илья Семенович?

Илья Семенович пожал плечами, словно говорил: а как я могу не разрешить?

Николай Борисович вошел не один. С ним была Светлана Михайловна, на лбу у нее по-прежнему оставался черный след копоти, особенно заметный от пугающей бледности ее лица.

— Извините за вторжение. А почему вы, собственно, не встали? — спросил он у класса.

Поспешно захлопали крышки парт, ребята поднялись. Их слишком резко переключили с тех, «шмидтовских», впечатлений на эти, новые, и рефлекс школьной вежливости не сработал…

— Садитесь. Произошла вещь, из ряда вон выходящая. Вчера вечером кто-то вошел в учительскую, вытащил из шкафа сочинения вашего класса и сжег их.

Девятый «В» тихонько ахнул.

— Да-да, — продолжал Николай Борисович, — сжег! И оставил на месте своего преступления — я говорю это слово вполне серьезно, в буквальном смысле! — оставил там вот это объяснение. Дерзкое по форме и невразумительное по существу.

Листок он передал Мельникову. Илья Семенович отошел с ним к окну и стал читать.

— Я не буду говорить о том, какую жестокую, какую бесчеловечную обиду нанес этот… субъект Светлане Михайловне. Не буду также говорить и об идейной подкладке этого безобразия. Меня интересует сейчас одно: кто это сделал? Надеюсь, мне не придется унижать вас и себя такими мерами, как сличение почерков и так далее…

— Не придется! — вспыхнул Генка и встал.

— Ты, Шестопал?

— Я.

— Пойдем со мной.

— С вещами? — мрачно сострил Генка, но никто не засмеялся.

— Да-да, забирай все. — Николай Борисович протянул руку за листком к Мельникову.

— Ознакомился?

Не ответив, Илья Семенович вернул ему эту бумагу. Мертвая тишина в классе.

Скорбным изваянием стоит в дверях Светлана Михайловна, так и не проронившая ни слова.

Генка собирал свои пожитки.

Вдруг Николай Борисович увидел Наташу.

— А вы, Наталья Сергеевна, каким образом здесь?

— Мне разрешил Илья Семенович…

— Ах, так! Ну-ну.

Ни на кого не глядя, Генка пошел с портфелем к двери.

Директор вышел за ним.

Еще раз оглядев класс и кивая каким-то своим мыслям, последней ушла Светлана Михайловна с полосой копоти на лбу, напоминающей пороховую метку боя…

Мельников, кажется, совсем забыл, что у него идет урок, что вопрошающе смотрят на него ребята и Наташа, не слышит он, как нарастает в классе гул; медленно сбрасывая оцепенение, 9-й «В» уже пытался вслух осмыслить новое ЧП.

— О чем я говорил? — спрашивает наконец Мельников с усилием.

— Про пятнадцать строчек, что это немало, — подсказала Рита.

— Да-да.

Он взял со стола книгу, но глядел поверх ее, медлил… И вдруг, решив что-то, порывисто вышел из класса…

Все замерло, а потом загудело тревожно:

— Он к директору пошел, да? Наталья Сергеевна?

— А куда ж еще-то! — опередил Наташу Михейцев. — Братцы, Шестопальчику хана — это точно!

— А зачем он сжигал? Не посоветуется ни с кем — и сразу сжигает…

— Это все для оригинальности! Лишь бы повыпендриваться!

— Ребята, тихо! — заклинала их Наташа.

Однако страсти слишком долго консервировались, им нужен был выход.

— По себе судишь-то! — кричали тому, кто заклеймил Генку.

— Он объяснение написал, почитать надо…

— Нет, а вообще-то он психованный.

— Сама шизик.

— Я-то нормальная. Я, может быть, без единой ошибочки написала, это у меня, может быть, лучшее сочинение за два года! Пусть он мне теперь отдает мою пятерочку! — наседала на Михейцева, главного Генкиного адвоката, одна голосистая блондиночка.

— Тоже мне Герострат, — высказался Костя Батищев.

— Кто-о?! — оскорбился Михейцев. — Ты выбирай слова-то!

— Да тихо же вы! — умоляла Наташа, и в ее положение вошел Сыромятников: он стал ходить по рядам, раздавая звонкие «шелобаны» всем, кто был особенно горласт.

Эта мера принесла успокоение.

— Послушайте, — сказала Наташа, и на этот раз все послушались, замолчали. — Я думаю, просто рано спорить. Сначала надо понять. Вот смотрите, какая странная вещь: девять лет вы учитесь рядом с человеком и не знаете о нем самого главного.

— Знаем. Он честный, — сказала Надя Огарышева.

И никто ей не возразил. Очень веско она это сказала.

— А если честный… — Наталья Сергеевна не закончила фразу: эта предпосылка рождала выводы, непедагогичные и далеко ведущие…

И все это поняли.

— А знаете, что я слыхал? — объявил неожиданно Михейцев. — Что наш директор Илью Семеныча из окружения вытащил, раненого…

— Это правда, — подтвердила Наташа. И с грустной, немного смущенной улыбкой добавила: — А перед этим Илья Семеныч потерял очки… Представляете? На войне — очки потерять? Беспомощный был, как ребенок…

Ребята помолчали, оценивая про себя далекую фронтовую беду Мельникова и ту особую, личную, интонацию, с какой рассказала о ней их англичаночка…

— Наталья Сергеевна, а правда, что Илья Семенович уходит от нас?

— Как уходит? Откуда вы взяли?

— Говорят. Даже говорят, он заявление уже написал…

У Натальи Сергеевны был такой растерянный взгляд, так дрогнули губы, что Света Демидова сразу поспешила на помощь:

— Врут, наверно! Не верьте, Наталья Сергеевна, это все сплетни!..


Кабинет директора школы.

Оттуда выходят Мельников и Генка. Молча начинают подниматься по лестнице.

Илья Семенович оглянулся и увидел, как за ними вышла Светлана Михайловна, кашляя и брезгливо держа поодаль от себя сигарету.

— Иди в класс, я сказал! — сердито шикнул Мельников на Генку и спустился.

Увидев его рядом с собой, Светлана Михайловна снова захлебнулась кашлем.

— Вы зажгли фильтр, надо с другого конца, — сказал Илья Семенович и протянул ей пачку сигарет.

Светлана Михайловна не взяла. Измененным, низким голосом проговорила:

— Ну, спасибо, Илья Семеныч! Хороший подарочек… Вы сделали из меня посмешище! Вам надо, чтобы я ушла из школы?

— Светлана Михайловна…

— Им отдаешь все до капли, а они…

— Что у нас есть, чтоб отдать, — вот вопрос… Послушайте! Вы учитель словесности. Вам ученик стихи написал. Это хорошо, а не плохо, — сказал он так, словно ей было пять лет и она плохо слышала после свинки.

— Ну, не надо так! Я еще в своем уме, — вспылила она. — «Дураки остались в дураках», — он пишет. Это кто?

Вопрос был задан слишком в лоб, и Мельников затруднился.

— Боюсь, что в данном случае это мы с вами… Но если он не прав, у нас еще есть время доказать, что мы лучше, чем о нас думают, — сказал он тихо, простодушно и печально, с интеллигентским чувством какой-то несуществующей вины…

— Кому это я должна доказывать?! — опять вскинулась Светлана Михайловна, багровея.

— Им! Каждый день. Каждый урок, — в том же тоне проговорил Мельников. — А если не можем, так давайте заниматься другим ремеслом. Где брак дешевле обходится… Извините, Светлана Михайловна. Меня ждут.

Он уже поднимался по лестнице, когда она тихо спросила, не в силах проглотить сухую кость обиды:

— За что вы меня ненавидите?

— Да не вас, — досадливо поморщился он. — Как вам объяснить, чтобы вы поняли?..

— Для этого надо иметь сердце, — сказала она горько.

Мельников приподнял плечи, секунду помедлил и стал решительно подниматься. Сверху, облокотясь на перила, глядел спасенный — до ближайшего педсовета! — Генка Шестопал…

…В класс они вошли вместе — Генка и Мельников. Стоило Генке сесть на место, расстегнуть портфель, как к нему потянулись руки для пожатия, зашелестел шепот: «Ну что было-то?», — но Генка не мог сейчас отвечать.

На Илью Семеновича класс смотрел теперь восхищенно. Наташа вернулась на свою последнюю парту.

— Урок прошел удивительно плодотворно, усмехнулся Мельников устало. — Дома прочтете о Декабрьском вооруженном восстании. Все… А теперь…

Зазвенел звонок.

— А теперь — прощайте.

Девятый «В» смотрел на него с небывалой тревожной сосредоточенностью. Мертвая стояла тишина. И у Наташи в глазах испуг…

— Итак, до понедельника. И постарайтесь за это время не сжечь школу, — быстро взглянул Илья Семенович на Генку и захлопнул журнал. — Все свободны.

Облегченно вздыхают ребята. И спешат убраться в коридор, оставить их наедине — а чем еще отблагодарить Мельникова за испытанное сегодня наслаждение справедливостью? Тех, кто не сразу это смекнул, подгоняли сознательные: живей, мол, тут не до вас…

Мельников и Наташа вдвоем. Без всяких предисловий он вынул из внутреннего кармана тот листок, который мы уже видели у него в руках, и сказал:

— Наташа! Отбил… Хотите послушать?

Да, она хотела…

Это не вранье, не небылица:

Видели другие, видел я,

Как в ручную глупую синицу

Превратить пытались журавля…

Чтоб ему не видеть синей дали

И не отрываться от земли,

Грубо журавля окольцевали

И в журнал отметку занесли!

Спрятали в шкафу, связали крылья

Белой птице счастья моего,

Чтоб она дышала теплой пылью

И не замышляла ничего…

Но недаром птица в небе крепла!

Дураки остались в дураках…

Сломанная клетка…

Кучка пепла…

А журавлик —

снова в облаках!

— А знаете, что он написал в этом сочинении?

— Откуда я могу знать? Теперь этого никто не узнает, — засмеялся Мельников.

— Он написал: «Счастье — это когда тебя понимают…»

— И все?

— И все!

Неловко было им оставаться дольше в пустом классе под охраной такого количества «заинтересованных лиц».

Мельников с силой открыл дверь.

От этого произошел непонятный шум: оказывается, Сыромятников подслушивал и получил за это сногсшибательный удар дверью по лбу!

Вот он сидит на полу, вокруг все ребята над ним смеются. И Наташа. И сам Илья Семенович. А Сыромятников сидит, раскинув широко свои длинные ноги, сначала кряхтит, но потом скалится всей прелестью своей щербатой, лошадиной, неповторимой улыбки:

— Законно приложили!..

Проходивший мимо первоклассник Скороговоров потянул его за рукав:

— Дядь, вставай, простудишься.

Загрузка...