РОДНЫЕ МЕСТА


Пелтола съезжал под гору медленно, а в гору гнал вовсю. Возле водосточных желобов Большой кирки стояли черные апостолы, купленные в Германии. С них трудно было делать снимки, приходилось подходить слишком близко. Пономарь и полномочные представители церкви приходили осматривать их раз в год. Ступени кирки пустовали, они были в тени, здесь было холодно. На Александринкату находится дело всем, на обеих ее концах не поставлены распорядители. Пелтола проехал на Аркадиенкату и свернул налево: это значило, что он не поехал в казарму.

Было четыре часа. Солнце светило низко, как в шесть часов вечера, но совсем с другой стороны, и освещало такие места, какие в другое время оставались всегда в тени. Некоторые имеют привычку совершать утреннюю прогулку именно в это время. У них, известно, на это свои причины. Опрятно одетый пожилой человек шагал на солнечной стороне по самой середине Аркадиенкату. Окрашенные белым переходы через улицу сейчас не имели значения. Другой старик прохаживался на углу почтамта, или, возможно, черная собака прогуливалась, а он сопровождал ее. На автобусной станции вдоль стен на деревянных скамейках сидели оборванцы, головы вниз, руки между колен, как подсудимые. Один встал, решился отойти на два метра и осматривался вокруг. Судейский окрик повернул его обратно. Он искал, где бы ему справить нужду. Очутился в закоулке и обрызгал стенку. На ней получился черный рисунок амариллиса.

За автостанцией на площади стояли двести автобусов. То были отели на одну ночь. Нужно только иметь старое знакомство с портье и в проходе передвигаться на четвереньках. Только одна постель была не из кресел с поручнями, на ней спал сам портье. Ванной комнаты не было, постельным бельем служила старая газета. Пелтола проехал мимо железнодорожной станции по краю рынка. В центре расстояния короткие, знай только колеси вокруг.

В конце среднего проезда на рынке, прямо на тротуаре, бралась проба мясных продуктов. Тут как раз кишка лопнула. Дорога Пелтолы к дому начиналась с этого места. Здесь все было известно и казалось сделанным знакомыми людьми. Он всегда жил здесь, в Сёрке, или, вернее, жил не он, а его родители. Он был только их заложником. Выкупные платежи начнут поступать, как только он освободится от солдатчины.

Дядя Симо красил дом на углу Лиизанкату только изнутри и тридцать лет тому назад. Его не пускали взглянуть на плоды его трудов. Его больше не пускали никуда, кроме одного бара на Хельсингинкату, да и то после ухода всех клиентов, когда стулья поднимают на столики. Ему разрешали есть около стойки, если он не прикасался к ней. Он толковал о боге только с попами, когда они возвращались из кирки. Он платил попам одну марку. Оттого-то Симо не плевал в их утренний кофе и не открывал ночью их водопроводных кранов.

По этим улицам извивалась тропинка Пелтолы, возле которой он когда-то собирал цветы для матери. По ней он семенил на станцию за выигрышными купонами и табаком для отца. На эту тропинку приходил он летними вечерами поглазеть на девушек. Они посматривали на него украдкой, а он оглядывал их открыто. Когда-то он вышагивал эту тропинку из конца в конец вслед за девушкой, которая была лучше других и одевалась в просвечивающие насквозь платья.

На гранитном парапете длинного моста не стояло ни одного памятника. Мост сам был памятником. Если его когда-либо продадут, то покупатель построит из него заново набережную. Это будет делом его жизни. В восемнадцатом году дядя Ялмар пробовал защищать мост из комнат книготорговца Линнамо. Сам книготорговец закрылся в ванной и пытался при помощи словаря написать по-немецки маленькую автобиографию. Когда красные промаршировали через мост к центру с белым флагом, дядя Ялмар изменил свои взгляды. Он подарил книготорговцу свою винтовку и нарукавную повязку на память об этом тяжелом времени. Линнамо пытался смывать патроны в унитаз, и когда руки его уставали, Ялмар приходил ему на смену. Напор воды сильно понизился, так как жители домов с водяным отоплением уничтожали свои архивы и частную переписку тем же способом. Когда настала ночь, они выбросили патроны из окна в море.

Пелтола проехал позади торгового павильона на дорогу на Хяме и по темному ущелью Пенгеркату подкатил к своему дому. Перед полицейским участком было пусто, как всегда. Никто здесь не останавливается, разве что полиция. Никто не прислоняется к той стене и не стоит, скрестив ноги; краска с нее никогда никому не пачкала одежды; никто не ожидал тут, чтобы из окна упала серебряная марка к ногам. «Поликлиника. Прием душевнобольных и слабоумных». И хотя Пелтола прожил здесь всю свою жизнь, он никогда не видел, чтобы кто-либо входил сюда. Возможно, это была выходная дверь. Может быть, внутрь попадали через туннель в отвесно стоящей скале, где было вырублено бомбоубежище. Маленький ресторанчик, дверь которого была высоко, как окошко, и окно, как прошедшая по конкурсу витрина мебельного магазина, выглядел еще по-ночному: все кушанья были убраны с глаз долой. На стенной полке стоял старомодный репродуктор, на грубую ткань его наложена вышивка по канве. Репродуктор цедил звуки.

Столики, поставленные в витрине, были накрыты скатертями расцветки области Хяме — по белому полю широкие красные полосы крест-накрест. Но это были не скатерти, а сорок нарукавных повязок с красным крестом, подаренных весьма влиятельным полком владельцу ресторанчика. Сам Урпо во время войны служил при складе медикаментов и там положил начало своему капиталу. У него официантками всегда были хорошенькие девушки, поправлявшие подвязки позади застекленной стойки. Теперешнюю девушку Урпо называл Лизбет. Она не смогла дать сдачу с сотенной. Когда сам Урпо пришел на помощь, у него вышли все деньги и касса опустела. Когда клиент ушел, Урпо послал Лизбет менять эту сотняжку. Лизбет отправилась, держа в руке завернутый в газету банкнот с портретом национального мыслителя[12], но ей не посчастливилось. На этих углах не везет. Урпо обратился к клиентам. Следующим пришел мужчина средних лет, который не решался повязывать свой галстук и предпочитал носить его в кармане. Он попросил показать ему денежный знак. Урпо прошел в другой конец зала, повернулся спиной и поднял дензнак повыше на фоне стены. Клиент утверждал, что Снелманну не хватало представительности. Урпо выразил сожаление, что Снелманн не успел лично повидаться с клиентом. Посетитель признал, что Снелманн был великий человек. Его портрет потому-то и был помещен на банкноте, никто не будет печатать на ней портрет какого-нибудь незначительного лица. Урпо послал Лизбет купить ящик спичек в торговом доме Штокмана на развилке дороги на Хяме, но здание это разрушено уже много лет тому назад. Урпо не бывал в той стороне с конца 1950 года, когда он ходил свататься к владелице писчебумажного магазина. Та дама подала ему рукавицы[13]. Она сказала, что не хочет на старости лет начинать выделывать этакие курбеты. Урпо оскорбился и после этого ни разу не ходил по дороге на Хяме, чтобы не идти мимо писчебумажного магазина и показывать, что еще жив. Говорили, что дама эта была старейшей жительницей Хельсинки. Ей было восемьдесят два года. Те, кто еще старше, не желают объявлять свой возраст, а может быть, не решаются, опасаясь потерять пенсию. Да им и не поверили бы. Мария Андерсон была последняя стодесятилетняя, в чей возраст верили.

Урпо находил хорошеньких помощниц, потому что обращался в газету через отдел «Желаем переписываться», но никогда не давал объявлений в отделе «Требуется в услужение». Там же он рекламировал и свой ресторан. Все удивлялись, что газета на это шла. Возможно, там думали, что его объявления — это тайный язык, которым он пользовался для связи с женой. Возможно, так оно и было, если только жена у него была. Сам он отрицал это и говорил, что у него только видимость супружеских отношений. Он уверял, что его отказывались венчать, поскольку другая участвующая половина была жена пастора.

Лизбет была отнюдь не красивейшей из девушек, но на своем месте. И была она так привлекательна, что всегда стоял хвост перед стойкой. Стоило Лизбет спросить «что вам угодно?» — босяки тотчас же требовали меню.

Как только Урпо в белом поварском колпаке выглядывал из двери кухни, босяки подсчитывали свои ресурсы и в складчину заказывали гороховый суп.

— Горох! — рявкала Лизбет. Приходилось кричать громко, чтобы Урпо услышал про эту дешевку. Про жаркое и бифштекс с луком он знал и без слов: достаточно было клиенту указать пальцем в таблице на стене, которую Урпо заполнял самолично. Он употреблял финские и русские буквы. Вместо финской буквы N он писал русскую И, а вместо финской R — русскую букву. Я. Гороховый суп — хернекейтто, — если прочесть в записи Урпо, получался хеяиекейтто.

— Больше шпику! — кричала Лизбет вдогонку заказу на гороховый суп.

Урпо вышел взглянуть, соответствует ли клиент заказу. Когда он увидел босяков, то выложил все кусочки шпика на тарелку. Когда Лизбет подала на стол, босяки, разглядывая суп, удивлялись. Для Лизбет путь к столику был всегда дорогой в неизвестность. Она пятясь удалялась за стойку. Кого она не могла удержать глазами и разговором, она удерживала вихлянием бедер.

— Где тут горох? — спрашивали клиенты.

— Он протравлен, — отвечала Лизбет. Она была из деревни.

— Его нельзя есть.

В следующем воскресном номере газеты, в отделе «Желаем переписываться», Урпо пришлось объявить между прочим, что для разговоров о том, что в его ресторане кормят людей недоброкачественным горохом, нет никаких оснований. В общем, Лизбет была хорошая девушка. Она стала жить вместе с Урпо. Ночью она согласилась стать его женой, а уже утром пошла хлопотать об отправке Урпо под звуки сирены в хирургическую больницу. В тот раз, когда деревенщина Лизбет не смогла разменять бумажку в сто марок, Урпо надел шапку и пошел сам. В виноторговле он купил бутылку столового вина. Как только его старые знакомые увидели, что хозяин удалился из своего заведения, они собрались там, и набилось их столько, что клиентам негде было поесть.

Они скупили все бутылки пилснери[14] и опустошили их. Они представлялись Лизбет. Они требовали, чтобы она сказала им что-нибудь. Они переломали все стулья и соорудили из них приставную лестницу, по которой вылезали наружу или прыгали с порога на землю. Расстояние было пятиметровым, но все они бывшие егеря-парашютисты и разбирались в этом хорошо. У всех были медали Освобождения второй степени. В кармане. Чтобы показывать.

Когда Урпо возвращался, в ресторане уже никого не было, но по улице навстречу ему шли сплошь знакомые, старые дружки, и здоровались с ним. Он не отвечал им. Он не признался к ним, ни к одному из них. Он не признался бы к ним, если б в кромешной тьме их осветили прожектором. Он не признался бы к ним, даже если бы они напали на него и проволокли с Пенгеркату на Лауттасаари, в другой конец города, и полицейские применили бы методы четвертой степени, допрашивая его об этом нападении. И даже если бы полицейские наступали ему на пальцы ног, грызли пальцы рук и лили воду на голову, он не стал бы к ним признаваться. Он не признался бы к ним и на том свете. У него не было других врагов, кроме старых дружков. Иная бутылка пилснери, данная в долг утром, уже к вечеру оборачивается таким долгом благодарности, что в нем и не разберешься. Урпо изменил образ жизни. По воскресеньям он одевался как господин и выходил полюбоваться на свое заведение с другой стороны улицы.

Рядом с рестораном Урпо был старый кинотеатр, закрытый несколько лет тому назад. В витринах остались кадры героев фильма о джунглях. Солнце выжелтило их. На снимках были сплошь женщины. Это были девушки-тарзаны; чтобы прикрыть груди, они подвязывали шнурки. Они лазили по деревьям и свешивались вниз головой. При помощи веревки они перелетали с дерева на дерево, а там их ждала горилла с детенышем на руках. В кинотеатре размещалась вечерняя школа, а по воскресеньям там собиралась церковная молодежь. Тогда витрины завешивали черной тканью. В четыре часа утра здесь было так тихо, что и ружье выстрелило бы беззвучно, но глубоко под землей уже начинался грохот. Он нарастал в твердой гранитной скале, на которой построен Хельсинки. Сейчас скала была способна дать ощутить эту дрожь земли только усталому.

Пелтола устал. Он старательно запер машину и вошел в дом через ворота. Другой дорогой нельзя было попасть домой. Иная возможность — родиться здесь, но это он уже проделал. Это был такой давний случай, что и отец его уже не гордился, и мать не запиралась в ванной поплакать, вспоминая, как прекрасно было то утро. Родовые муки она забыла сразу же, как только они кончились, и вспоминала о них только тогда, когда отец жаловался на боли в сердце. О своих родах мать рассказывала только за кофе, если в компании бывала женщина, ожидающая первенца. Мать вспоминала, что вместе с ней в родильном отделении была молодая цыганка, которую никак не могли заставить лежать. Как только на нее переставали смотреть, она спрыгивала на пол, ходила взад и вперед и твердила одно и то же: «Господи боже, освободи от этих мучений, господи боже, освободи от этих мучений». Сестры и акушерка насильно водворяли ее на место. «Не всегда были вы такой верующей», — сказала ей акушерка. «Так я же и не бывала раньше в таком заведении». Гостья после такого рассказа сидела с посеревшим лицом, а муж присаживался на пол к ее ногам и начинал растирать их. Сверху, с края скалы, звонко капала вода на асфальт. Дворник начал мыть тротуар высокой струей воды. Шорох и плеск струи были хорошо слышны, и скоро струя перелилась через поребрик тротуара на проезжую часть Пенгеркату. Этот дворник все делал шлангом — отправлял детей в школу и будил стариков. Белая струя взлетела выше, казалось, она испарялась в воздухе. Около края тротуара она густела и дождем падала на мостовую. Машина стояла впритык к тротуару, дворник должен был подойти к перилам и направить струю прямо вниз. Но он не подошел. Он боялся, как бы струя не бросилась через перила. Когда он опустил шланг на землю, шланг передвинулся на другое место и повернулся. Он поворачивался к тому, кто приближался.

Пелтола вошел во двор. Если бы двор благоустроить, то он стал бы похож на атриум. Двор был четырехугольный. В каждом углу на две стороны входные двери на лестницы, и снаружи над ними пять балконов для выколачивания ковров. Если бы по сигналу воздушной тревоги люди набились на эти балконы, они смущали бы вражеских летчиков. Людям приказывали скрываться в подвалах и бомбоубежищах, чтобы их не было видно. Это облегчало летчикам задачу. У них сохранились мальчишество и тупость. Они малевали картинки самолетов около руля, чтобы потом заполнять их карточками красоток. Если б им пришлось вставить столько карточек классных красоток, сколько людей они убили, у них проснулось бы чувство ответственности. Возвращаясь со следующего полета, они были бы такие старые и дрожащие, что их подбирали бы с самолетов прямо на грузовики, отвозили в городской дом для престарелых и оставляли в прихожей. Не стоило их нести в комнаты. Мерки для гробов были бы уже заранее заготовлены на скамейках. Они согласились бы спать на них и даже не просили подушки под головы. Один из них, Билл Мартин, решился бы еще закурить и взять зажигалку, формой похожую на язык пламени; такую употребляет Анита Экберг в каске, но пламя сжигает табак, и мисс Экберг направляет пламя в волосы Билла Мартина. Смерть витает возле каждого балкона. Она не держится за перила. Она приближается на расстояние метра и протягивает руку. На руке сверкает кольцо с бриллиантом, но кажется, что сверкает внизу, на улице.

Лестница знакомее, чем дом родной. Она полна разбитых комнат, где проживали индейцы, механики, автомотогонщики, летчики, паровозные машинисты, сыщики, охотники, мореплаватели, преступники, полицейские. Там было расстреляно три тысячи заколдованных малолеток. Он сам умирал там сто девятнадцать раз и бывал ранен по меньшей мере однажды в день. Твердая рука перил вела его в школу. У него на спине сидел карлик, который толкал его и правил пропущенными под мышки вожжами. Карлик чинил его карандаш и пачкал ластик. Он грохотал крышкой парты. Он расстегивал пуговицу штанов. Он истолковывал дела наоборот, но только тогда, когда говорил сам Пелтола-школьник. На этой лестнице умер старый Силандер. Он лез по ступенькам на пятый этаж и, добравшись до верхней площадки, выпрямился. И тогда остановилось сердце. Он упал на площадке. Жена соседа шла в молочную, но вернулась обратно, так как подумала, что какой-то пьяный заснул на лестнице. Она постучала в стенку Силандера и просила выйти на помощь, но в квартире Силандера тогда уже кашляли его родственники.

До третьего этажа лестницу украшала прелестная Лайла Нюберг. Когда она вышла замуж, обнаружилось, что на этих стенках было пять женских имен: Туула, Анникки, Сиркка, Тертту и Сольвейг и лишь одно мужское имя, Маркку, но оно было нацарапано позже. Там были следующие изречения: «Мимо», «Тертту Мякиля», «Приходи сюда завтра в шесть — получишь». Ступени разламывались на большие куски. Многие пробовали соединять обломки. Он тоже как-то думал соединить куски с самого верха до двери внизу. Для этого бы понадобились нож, долото и топор, но работа превратилась бы из добровольной в принудительную.

Пелтола тихо прокрался к своей двери, чтоб та не начала приветствовать его «гау, гау». Потер подошвы сапог о штанины и послюнявил ключ во рту. Прикрыл дверь за собой, затаив дыханье, но она лязгнула, как будто проглотила банку. На вешалке в передней висели два халата, запачканные цементом. Из кармана одного торчал топор, а оттопыренный внутренний карман другого был набит трехдюймовыми гвоздями. Под полкой стояли две пары резиновых сапог. На полке — шапка с прилипшей глиной и фуражка.


Загрузка...