врага и обрушиться на контрреволюционера, да ведь это почетнейший долг перед лицом рабочего класса!»

Эта краткая суммация атмосферы 1929 года помогает понять, почему Шостаковича после окончания работы над «Носом» охватила такая нервозность. Будучи натурой чрезвычайно впечатлительной и чуткой, он, несомненно, остро ощущал происходившие вокруг зловещие изменения, которые неминуемо затрагивали и его лично1. Все это может объяснить (но не оправдать) генезис написанной в том же самом черном 1929 году Третьей («Первомайской») симфонии Шостаковича, в которой композитор, по его заявлению, вознамерился передать «настроение праздника мирного строительства».

Никаких особо праздничных эмоций Шостакович в тот период испытывать не мог, да их в Третьей симфонии и не найти. Но, как и в «Посвящении Октябрю», в ней много свежих, ярко оригинальных, по настроению сугубо лирических страниц. Таково пасторальное, неожиданно для молодого Шостаковича очень «по-русски» звучащее вступление двух кларнетов. Или медленный раздел: оцепенение ус-

Здесь уместно вновь напомнить об аресте и расстреле в 1929 году близкого друга Шостаковича, Михаила Квадри: ведь ему была посвящена изданная в 1927 году партитура Первой симфонии, а это делало Шостаковича особенно уязвимым.


186 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 187


талой, измученной души – прообраз застывших, мертвенных эпизодов из поздних квартетов композитора. Чрезвычайно выразительная музыка – но какое отношение она имеет к передаче «общего настроения праздника международной солидарности пролетариата»? (Именно так описывал это сочинение сам автор.)

Но поскольку деньги за симфонию от власти были получены, надо было расплачиваться с заказчиком. Поэтому к новой симфонии, собственно оркестровая часть которой обрывалась на энигматическом многоточии, был – как и к «Посвящению Октябрю» – «пришпилен» хоровой апофеоз на стихи ровесника Шостаковича Семена Кирсанова, еще одного эпигона Маяковского. Эти «политически правильные» вирши были чуть получше, чем текст Бе.зыменского для Второй симфонии, но и они не увлекли композитора. Финал симфонии получился ходульным, вызывая .желание просто-напросто отрезать его ножницами.

Для молодого Шостаковича все это было, в конце концов, борьбой за выживание. Даже и сочинив две «политкорректные» симфонии, он оставался на периферии общекультурного национального дискурса. Но история с текстом для его «Первомайской» симфонии имела символический подтекст, важный для Шоста-

ковича. Есть сведения о том, что стихи для финала симфонии первоначально предполагалось получить от Демьяна Бедного – видного пролетарского поэта, пользовавшегося большой симпатией Ленина. (Сталин его стихи не жаловал.) Текст Кирсанова был паллиативом: Шостакович, конечно, предпочел бы иметь дело со стихами самого Маяковского, который в это время отчаянно боролся за место ведущего поэта революции.

Маяковского таковым почитали многие, но далеко не все. В руководстве коммунистической партии помнили о неприязненном отношении к Маяковскому Ленина. Влиятельный партийный идеолог Николай Бухарин прочил на роль главного революционного поэта Бориса Пастернака- Как бы в пику Бухарину, Сталин демонстративно горячо аплодировал Маяковскому, когда поэт читал отрывок из своей поэмы о Ленине на специальном вечере в память вождя в Большом театре в январе 1930 года.

Несмотря на этот успех, Маяковский чувствовал себя обиженным и затравленным. В стихотворении 1929 года «Разговор с товарищем Лениным» он жаловался: «Устаешь отбиваться и отгрызаться». Кроме того, он боялся, что исписался. В том же роковом 1929 году, когда Маяковского выпустили (в последний раз) во


188 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 189


Францию, он встретился там с давним приятелем, авангардным художником-эмигрантом Юрием Анненковым. Разговор зашел о возвращении в Москву. Анненков сказал, что больше об этом не думает: хочет остаться художником, а в большевистской России это невозможно. Маяковский, сразу помрачнев, ответил: «А я – возвращаюсь… так как я уже перестал быть поэтом». И, разрыдавшись как малое дите, едва слышно добавил: «Теперь я… чиновник».

Вольно или невольно, Маяковский вспомнил пророческие слова Замятина о том, что настоящую литературу создают не чиновники, а еретики. В этот трагический момент поэт чувствовал себя самозванцем, а не летописцем (которым он никогда не был) и, увы, не юродивым (которым он безусловно был в дни своей футуристической молодости). Начав свой путь ббльшим бунтарем, чем Замятин, Маяковский пришел к тому, что облаивал его и Пильняка с рвением служаки. Он вступил в официозный РАПП, бросив своих бывших друзей-авангардистов на произвол судьбы. Многие из них воспринимали происходящее как бесславный закат левого искусства в Советском Союзе.

Как и пушкинский Самозванец, Маяковский не был циником, а посему разрубил узел

по-романтически: 14 апреля 1930 года он застрелился. Александр Родченко, вызванный сделать посмертные фотографии Маяковского, записал в своем дневнике: «Он лежал в своей крошечной комнате, накрытый простыней, чуть повернувшись к стене. Чуть отвернувшись от всех, такой страшно тихий, и это остановившееся время… и эта мертвая тишина… говорила опять и опять о злобной бездарности, о гнусной травле, о мещанстве и подлости, о зависти и тупости всех тех, кто совершил это мерзкое дело… Кто уничтожил этого гениального человека и создал эту жуткую тишину и пустоту».

По Москве тут же распространились слухи о причинах самоубийства Маяковского: несчастная любовь, сифилис… Несчастная любовь действительно была; сифилиса – не было. Но еще об одной причине – быть может, самой главной – говорили совсем уж глухо, потаенно, с оглядкой. Об этих разговорах мы узнали сравнительно недавно, когда были опубликованы собственноручные показания писателя Исаака Бабеля, данные им в НКВД после ареста в 1939 году: «Самоубийство Маяковского мы объясняли как вывод поэта о невозможности работать в советских условиях».

Для Шостаковича, как и для всей творческой советской интеллигенции, самоубийство


190 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 191


поэта стало шоком. Двадцатидвухлетний Шостакович познакомился с Маяковским в начале 1929 года, когда сочинял музыку к его комедии «Клоп» (в постановке Мейерхольда), и поэт отвратил его бесцеремонностью своего поведения. Но Маяковского Шостакович читал с юных лет и, хотя больше любил его ранние вещи, сознавал современное символическое значение этой грандиозной фигуры.

Для Шостаковича судьба Маяковского стала предостережением. Он увидел, к чему приводит творческое самозванство: к поэтической импотенции, отчаянию и как трагический итог – к самоуничтожению. Шостакович ужаснулся.

Хотя обстоятельства неумолимо подталкивали его к компромиссу с властями, к халтуре и оппортунизму, Шостакович не хотел превратиться в самозванца. Он хотел выжить, но не любой ценой. Он хотел сохранить не только себя, но и свой дар. Надо было во что бы то ни стало найти выход из, казалось бы, безвыходной ситуации.

Глава II

ГОД 1936: ПРИЧИНЫ И СЛЕДСТВИЯ

18 апреля 1930 года, на следующий день после похорон застрелившегося Маяковского (они собрали многотысячную толпу скорбящих и превратились, таким образом, в своеобразную незапланированную политическую демонстрацию), в московской квартире писателя Михаила Булгакова раздался телефонный звонок. Когда Булгаков поднял трубку, то услышал глуховатый голос с сильным грузинским акцентом: говорил сам Сталин.

Этому неожиданному звонку предшествовали драматические обстоятельства. К тому моменту Булгаков был знаменитым прозаиком, но еще более знаменитым драматургом: его пьеса «Дни Турбиных» в 1926 году стала первым советским произведением, появившимся на главной сцене страны – в Художественном театре, который возглавляли великие мастера Константин Станиславский и Владимир Немирович-Данченко. Спектакль, в котором были заняты любимейшие актеры того времени,


192 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 193


стал настоящей сенсацией: многие увидели в нем апологию социального слоя, находившегося в тот момент под ударом, – русской интеллигенции.

Об этом с достаточной откровенностью сказал сам Булгаков, причем в ситуации, когда подобное заявление мог сделать только отчаянно смелый и прямой человек – на допросе в секретной полиции (ГПУ), куда Булгакова вызвали накануне генеральной репетиции «Дней Турбиных»: «Я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги». Эту позицию Булгакова подтверждал и донос на него, поступивший в те дни в ГПУ. Там давалась следующая характеристика Булгакова: «Что представляет он из себя? Да типичнейшего российского интеллигента, рыхлого, мечтательного и, конечно, в глубине души «оппозиционного».

«Дни Турбиных» воспринимались аудиторией как реквием по контрреволюционному белому движению. Это поляризовало реакции зрителей. Некоторые из них, наконец-то увидев на сцене Художественного театра показанных с симпатией белых офицеров, в реальной жизни еще сравнительно недавно сражавшихся с Красной армией, плакали и даже

падали в обморок. Другие, напротив, в ярости хватались за свои воображаемые револьверы. Сталин все это мог наблюдать собственными глазами, ибо – несмотря на огромную занятость – посещал представления «Дней Турбиных» одно за другим, словно загипнотизированный. Он даже признался актеру Николаю Хмелеву, исполнявшему главную роль благородного белого офицера Алексея Турбина, что тот ему снится: «Забыть не могу».

Любопытно сейчас взглянуть на снимок, изображающий Хмелева в этой роли: перед нами идеализированный портрет… Сталина в молодости! Это помогает понять, чтб подсознательно привлекало Сталина в этой пьесе. Но она также служила для Сталина окном в мир современной русской интеллигенции. О дореволюционной интеллигенции он мог прочесть у Чехова, а тут перед ним возникало созданное новым автором выпуклое, яркое, психологически детализированное изображение того класса, к которому Сталин тянулся с детства и который он, в отличие от Ленина, считал жизненно необходимым перетянуть на сторону советской власти. Булгаков, отвергая конъюнктурные заказы, упорствовал в своем описании интеллигенции как «лучшего слоя нашей страны». Сталину это, по всей видимости, нравилось.


194 •соломон волков

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 195


Тем не менее вождь не сделал ничего, чтобы сдержать обрушившийся на Булгакова после премьеры «Дней Турбиных» шквал ругани. По подсчетам самого драматурга, аккуратно подклеивавшего разгромные рецензии в специальный альбом (точно так же впоследствии будет поступать Шостакович), из 301 отзыва на его творчество, появившегося за долгие годы в советской печати, 298 были негативными, причем большинство из них – крайне агрессивны по тону и в характере открытых политических доносов.

«Дни Турбиных», а вслед за ними и другие пьесы Булгакова цензурой то разрешались, то вновь запрещались. Булгакова перестали печатать. Почувствовав себя затравленным и впав в тяжелую депрессию, 28 марта 1930 года автор написал вызывающее письмо «Правительству СССР» (то есть Сталину) с отказом покаяться и сочинить, как этого от него домогались, «коммунистическую пьесу». Вместо этого Булгаков демонстративно требовал выпустить его на Запад, ибо в Советском Союзе у него будущего нет, только «нищета, улица и гибель». Так заканчивалось послание Булгакова.

А 14 апреля застрелился Маяковский. Связь между этим трагическим фактом и звонком Сталина Булгакову уловить нетрудно. Парадоксальным образом Маяковский, к которо-

му Булгаков относился весьма отрицательно (и который платил ему тем же), своим самоубийством помог ему, как позже и другому «антисоветчику», Замятину. Уж очень не хотелось вождю, чтобы в его правление ведущие деятели русской культуры кончали один за другим жизнь самоубийством.

Сталин, согласно позднейшей записи вдовы писателя, задал Булгакову вопрос в лоб: «Вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?» Растерявшийся Булгаков ответил не сразу: «Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может».

Сталин услышанным остался, кажется, доволен:

Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.

А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.

Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.

Тут Сталин внезапно закруглил разговор. Опытный политик и хороший психолог, он понял, что добился искомого: вопрос о выезде Булгакова на Запад отпал сам собой, но при-


• 197

196 •соломон волков

ободренный и озадаченный звонком вождя писатель кончать жизнь самоубийством, по всей вероятности, не станет.

На следующий же день Булгакова с распростертыми объятиями зачислили в штат Художественного театра на должность ассистента режиссера. В интеллигентских кругах Москвы вся эта фантастическая, в духе Гоголя история стала предметом нескончаемых обсуждений. Слухи были суммированы в примечательном документе – не так давно рассекреченной «агентурно-осведомительной сводке» на имя Якова Агранова, курировавшего в ГПУ литературу:

«Такое впечатление, словно прорвалась плотина и все вдруг увидали подлинное лицо тов. Сталина. Ведь не было, кажется, имени, вокруг которого не сплелось больше всего злобы, ненависти, мнении как об озверелом тупом фанатике, который ведет к гибели страну, которого считают виновником всех наших несчастий, недостатков, разрухи и т.п., как о каком-то кровожадном существе, сидящем за стенами Кремля.

Сейчас разговор:

– А ведь Сталин действительно крупный человек. Простой, доступный. (…)

А главное, говорят о том, что Сталин совсем ни при чем в разрухе. Он ведет правиль-

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

ную линию, но кругом него сволочь. Эта сволочь и затравила Булгакова, одного из самых талантливых советских писателей. На травле Булгакова делали карьеру разные литературные негодяи, и теперь Сталин дал им щелчок по носу. Нужно сказать, что популярность Сталина приняла просто необычайную форму. О нем говорят тепло и любовно, пересказывая на разные лады легендарную историю с письмом Булгакова».

Этот короткий, но принесший столь ощутимые пропагандные выгоды Сталину телефонный контакт остался единственным прямым разговором вождя с Булгаковым. Но между ними завязался теперь заочный диалог, длившийся десять лет – до смерти писателя в 1940 году. В этом «пунктирном» диалоге Сталин вновь и вновь демонстрировал незаурядное умение играть в психологические кошки-мышки и несомненно присущие ему как политику осторожность и терпение (когда это диктовалось ситуацией) в соединении с прагматизмом и безжалостностью.

Вглядываясь в изгибы отношения Сталина к Булгакову, следует помнить об одной важной вещи: даже Сталин не родился сталинистом. Иными словами, он не был с самого начала бескомпромиссным проводником той жесткой и догматичной системы культурных норм, ко-


198 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

199


торая стала в конце концов ассоциироваться с его именем. Сталин изменялся с возрастом и по мере накопления опыта. Соответственно менялись и его воззрения на культуру. Об этом теперь иногда забывают.

Конечно, как настоящий российский большевик и преданный ученик Ленина, Сталин всегда рассматривал культуру как инструмент политики. Но вряд ли он появился на политической арене с каким-то отлитым из стали ма-киавеллиевским культурным «мастер-планом». Чем больше документов предается гласности, тем яснее становится: сталинская культурная линия претерпевала значительные тактические колебания. Здесь, как и в других областях, Сталин оставался великим прагматиком. Он также был способен (во всяком случае, до определенного времени) прислушиваться к предложениям, советам или даже прямым возражениям.

Когда в 1922 году Лев Троцкий поставил на Политбюро вопрос о том, что к молодым писателям, поэтам и художникам необходимо «внимательное, осторожное и мягкое отношение*, ибо иначе их можно оттолкнуть от советской власти, то Сталин это предложение поддержал как «вполне своевременное».

Весьма вероятно, что именно у Троцкого Сталин позаимствовал и другие идеи: о важ-

ности личных связей между партийными руководителями и деятелями культуры и о необходимости внимательного, индивидуализированного к ним отношения. В записке Троцкого по этому поводу говорилось: «Каждый поэт должен иметь свое досье…» Сталин и это взял на заметку (и реализовал впоследствии), а со своей стороны высказал соображение о том, как можно подталкивать интеллигенцию в нужном государству направлении: «Материальная поддержка вплоть до субсидий, облеченных в ту или иную приемлемую форму, абсолютно необходима». Этой идее Сталин также следовал и в дальнейшем

Без одобрения Сталина не мог бы появиться на свет наиболее либеральный за всю историю советской власти партийный документ о культурной политике – постановление Политбюро, принятое в 1925 году, когда Сталин уже достаточно активно курировал все вопросы, связанные с идеологией. В этом постановлении, подготовленном при участии Николая Бухарина, поддерживалось «свободное соревнование различных группировок и течений» в области культуры и отвергались «попытки самодельного и некомпетентного административного вмешательства в литературные дела». Главными достоинствами в работе с писателя-


200 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 201


ми объявлялись «величайший такт, осторожность, терпимость».

Как Сталин понимал эти идеи, видно из его отношения к Булгакову. Он постоянно держит Булгакова под колпаком своего пристального внимания. Начиная с сентября 1926 года Политбюро со Сталиным во главе несколько раз специально обсуждало вопрос (который, согласно бюрократическому распорядку, следовало бы разрешить на гораздо более низком уровне – вроде театрального цензурного ведомства, Главреперткома): запретить или разрешить к постановке ту или иную новую пьесу Булгакова

В одних случаях Сталин высказывался за запрещение, в других – за разрешение. Это зависело от конкретной политической и культурной ситуации.

Сталину как зрителю и читателю пьесы Булгакова явно нравились. Но как политик он, разумеется, не мог игнорировать важного факта: отношение к этому драматургу со стороны наиболее преданных советской власти писателей и театральных деятелей было резко отрицательным.

Характерен агрессивный тон письма к Сталину в декабре 1928 года членов объединения «Пролетарский театр». Справедливо указывая на непоследовательность отношения высоких

властей и подчиненной им цензуры к Булгакову, эти «большие роялисты, чем сам король» осмеливаются бросить вызов своему вождю: «Как расценивать фактическое «наибольшее благоприятствование» наиболее реакционным авторам (вроде Булгакова, добившегося постановки четырех явно антисоветских пьес в трех крупнейших театрах Москвы; притом пьес, отнюдь не выдающихся по своим художественным качествам, а стоящих, в лучшем случае, на среднем уровне)? О «наибольшем благоприятствовании» можно говорить потому, что органы пролетарского контроля над театром фактически бессильны по отношению к таким авторам, как Булгаков. Пример: «Бег», запрещенный нашей цензурой и все-таки прорвавший этот запрет, в то время как все прочие авторы (в том числе коммунисты) подчинены контролю реперткома. Как смотреть на такое фактическое подразделение авторов на черную и белую кость, причем в более выгодных условиях оказывается «белая»?» Конечно, Сталин мог просто цыкнуть на этих, как они сами себя называли, «неистовых ревнителей пролетарской чистоты». Но ему явно не хотелось этого делать. Он стремился создать ситуацию, при которой и овцы (в данном случае – Булгаков) были бы целы, и волки (пролетарские писатели) сыты.


202 *соломон волков

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

203


На одной из встреч с недовольными его «излишней либеральностью» писателями-коммунистами Сталин, согласно недавно рассекреченной стенограмме, терпеливо пытался убедить их в ценности для советской власти пьес Булгакова и других талантливых «попутчиков революции»: «… пьеса «Дни Турбиных» сыграла большую роль. Рабочие ходят смотреть эту пьесу и видят: ага, а большевиков никакая сила не может взять! Вот вам общий осадок впечатлений от этой пьесы, которую никак нельзя назвать советской».

Сталин хвалит пьесы «Бронепоезд» Всеволода Иванова и «Разлом» Бориса Лавренева, принесшие, по его мнению, гораздо больше пропагандистской пользы, чем произведения «ста писателей-коммунистов, которые пичкают, пичкают, ни черта не выходит: не умеют писать, нехудожественно». Вывод Сталина (весьма неожиданный с сегодняшней нашей точки зрения на диктатора и полемический по отношению к известной позиции Ленина, но для самого Сталина очевидным образом глубоко продуманный – он будет еще не раз к нему возвращаться): «Я не могу требовать от литератора, чтобы он обязательно был коммунистом и обязательно проводил партийную точку зрения».

Интересно, что молодого Шостаковича,

который в 1928 году в письме к другу делился свежими театральными впечатлениями, в тех самых пьесах, о которых говорил партийный вождь, отпугнул именно их подчеркнутый Сталиным пропагандистский потенциал: «Бронепоезд* как спектакль чрезвычайно удачен, несмотря на присутствие там Качалова (Восстань, народ, и за свободу – отдай ты жен и матерей. Свою мюжицкую свободу добьемся мясом мы своим. Эй, Пятруха! Глянь-ка, не буржуй ли там под кустом притаился?). И все это со сплошным оканьем, дабы добиться стиля пей-зан-рюсс-револьютьен. «Разлом» столь дрянная пьеса, что мне было стыдно за все время спектакля. В «Днях Турбиных» есть места подлинного трагизма, что даже в театре раздавались громкие рыдания. Но все было испорчено последним актом, с официальным концом».

Этот саркастический пассаж (Шостакович не пощадил даже звезду Художественного театра, любимца «интеллигентной» публики Василия Качалова) – свидетельство глубокой противоречивости позиции молодого композитора. Именно в это время он работает над своим бесстрашно бескомпромиссным «Носом», а потому предпочитает забыть неприятный и постыдный факт: сравнительно недавно в Ленинграде и Москве прошли премьеры его «Посвящения Октябрю» с финалом куда более


w


204 •соломон волков

официозным, нежели «Дни Турбиных» на сцене Художественного театра (хотя в пьесе в последнем акте и звучал – правда, за сценой – «Интернационал»).

Булгакову в эти годы было и легче, и труднее, чем Шостаковичу. Легче – потому что он точно знал, что выделен из общего потока и находится под наблюдением самого Сталина. Труднее – по той же причине. Меньше чем через десять лет в аналогичном положении окажется и Шостакович.

Своим телефонным звонком, в котором он обещал встречу, Сталин посадил Булгакова на крючок. По воспоминаниям Булгакова, Сталин «вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно». В сердце писателя «зажглась надежда: оставался только один шаг – увидеть его и узнать судьбу». Мечта об этой встрече стала идеей фикс Булгакова: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб».

Сталин рассчитал правильно: не допущенный к прямой беседе с вождем, писатель вступил с ним в воображаемый диалог. Из-под пера его одно за другим появляются произведения, основная тема которых – взаимоотношения преследуемого творческого гения и благосклонной фигуры, олицетворяющей высшую власть.

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН*205

Это историческая драма и роман о Мольере и, главное, булгаковский шедевр – роман «Мастер и Маргарита», о фантастическом визите в советскую Москву самого дьявола со своей свитой и о его встрече с писателем («Мастером»), работающим над романом об Иисусе Христе и Понтии Пилате. Б этом многослойном, перенасыщенном скрытыми цитатами и ' аллюзиями всех сортов опусе захватившая воображение Булгакова идея таинственной связи между творцом и властителем рассмотрена с огромной художественной достоверностью и под всевозможными углами: историческим, психологическим и мистическим. Здесь Булгаков использовал и пушкинский биографический и творческий опыт, всегда бывший для него примером. Не случайно в одном из многих обращений Булгакова к Сталину есть просьба к вождю стать его «первым читателем» – прямая параллель с аналогичными отношениями Пушкина и Николая I.

Провести сквозь цензурные препоны и напечатать «Мастера и Маргариту» Булгакову так и не удалось, хотя власти и не мешали ему широко знакомить с этим произведением своих достаточно многочисленных друзей1. Да и

В крут первых слушателей входил и Шостакович, в музыке которого «Мастер и Маргарита» получит неохсиданный отзвук несколько лет спустя.


Ш

т 11Ј-


206 *соломон волков

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 207


вообще в печать у Булгакова теперь не попадало ни строчки, пьесы тоже снимались с постановок одна за другой.

Сталин играл роль Николая I по-своему, по-большевистски, ставя своего подопечного автора в гораздо более унизительное и трудное положение, чем император это делал по отношению к Пушкину. Поощрительные сигналы в адрес Булгакова поступали от Сталина редко и всегда косвенно, через других людей, в то время как запреты и окрики сыпались регулярно и с разных сторон. То была сталинская школа жесткой дрессировки интеллектуалов.

Булгаков вновь и вновь обращался наверх с просьбами выпустить его на Запад; эти просьбы игнорировались. Жена Булгакова записывала в дневник: «Ничего нельзя сделать. Безвыходное положение». Тогда писатель решил пойти ва-банк: он написал «Батум», биографическую драму о ранних годах Сталина-революционера – пьесу, которую давно и настойчиво требовал от него Художественный театр и сам маститый старец Немирович-Данченко. «Батум» был кульминацией долгих и мучительных размышлений Булгакова о Сталине.

Когда читаешь «Батум» сейчас, то можно оценить зрелое драматургическое мастерство Булгакова, его уверенный профессионализм.

Как и в случае с «заказными» опусами Шостаковича, этим произведением могли бы гордиться многие другие вполне пристойные авторы. Но «Батум» не дотягивает до уровня лучших творений самого Булгакова: видно, что автор пытается избежать слишком многих потайных капканов.

Тем не менее в Художественном театре пьесу приняли с восторгом, звезда труппы Хмелев (тот самый, снившийся Сталину) говорил, что для него не получить роль вождя будет трагедией, он уже выучил ее наизусть. Премьера должна была состояться 21 декабря 1939 года – в день празднования 60-летия Сталина.

И вдруг диктатор, которому «Батум», само собою разумеется, послали на одобрение, все остановил. В разговоре с Немировичем-Данченко Сталин высказался кратко и загадочно – что считает «Батум» очень хорошей пьесой, но ставить ее нельзя. Булгаков жене сказал с обреченностью: «Он мне подписал смертный приговор».

Действительно, смертельная болезнь не замедлила себя ждать. Как жена вспоминала позднее, сталинский отказ принять посвященную ему пьесу ударил Булгакова «по самым тонким капиллярам – глаза и почки». Из гибкого, быстрого в движениях и реакциях, всегда ироничного бонвивана писатель почти мгно-


208 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 209


венно превратился в изможденный, зелено-желтый полутруп. Диагноз врачей был – гипертонический нефросклероз.

Вокруг умирающего Булгакова еще продолжалась возня – говорили о необходимости вновь обратиться к Сталину; неунывающий и энергичный сталинский любимец, дирижер Самосуд предлагал переделать «Батум» в либретто для оперы – пусть Шостакович сочинит музыку, только надо дописать женскую роль; «сверху» обещали наконец выпустить писателя в Италию «для поправки здоровья»…

10 марта 1940 года, не дожив до сорока девяти лет, Булгаков умер. Через некоторое время в его квартире зазвонил телефон – это чиновник из секретариата Сталина поинтересовался: «Правда ли, что умер товарищ Булгаков?» Услышав подтверждение, он молча положил трубку.

Позднее Сталин с торжеством подведет итог своим отношениям с писателем: «Наша сила в том, что мы и Булгакова научили на нас работать». Вождь был убежден в том, что обвел писателя вокруг пальца, как Николай I – Пушкина. А Булгаков? Вступив в контакт, а затем и косвенный диалог со Сталиным, он создал несколько великих произведений, но «Батум» оказался его поражением – и творческим, и моральным.

Зато Булгаков сумел довести до конца свой шедевр – «Мастера и Маргариту» и умер в своей постели. Для тех лет это было большой удачей, и иронизировать по этому поводу может только закоренелый циник. Вспомним, что другой магнит для идеологических нападок того времени, писатель Борис Пильняк, был расстрелян в 1938 году сорока трех лет от роду.

В 20-е годы Пильняк говорил: «Писатель ценен только тогда, когда он вне системы». А в 30-е его заставили славить Сталина: «Поистине великий человек, человек великой воли, великого дела и слова». Как это иногда случалось в той сумасшедшей лотерее, которой являлись личные отношения со Сталиным, Замятину, занявшему более принципиальную позицию, и повезло больше: после неоднократных обращений писателя вождь выпустил его в 1931 году на Запад. Но в этом неожиданно благоприятном повороте огромную, по свидетельству самого Замятина, роль сыграло также вмешательство Максима Горького.

Уже в царской России Горький был очень знаменит: романтическая биография (из босяков пробился в писатели), репутация бунтаря, ореол успеха. На улице на него оборачивались, в театре и ресторанах глазели. За не-


210 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 211


сколько лет о Горьком вышло множество книг и брошюр.

Еще до революции Горький сблизился с большевиками, которые считали его «талантливым выразителем протестующей массы». Писателя высоко ценил Ленин, которому Горький раздобывал крупные суммы на нужды подпольной деятельности. После революции отношение Горького к большевикам и Ленину проходило через разные фазы: к примеру, он резко осудил «невыразимо гнусное», по его определению, убийство министров Шингаре-ва и Кокошкина революционной толпой, а о самом вожде большевиков написал, что «Ленин не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести, ни жизни пролетариата».

Будучи общественным деятелем по природе, Горький основную свою задачу видел в спасении русской интеллигенции, на которую периодически обрушивался большевистский террор. Б этих случаях, как вспоминал Замятин, «последней надеждой был Горький, жены и матери арестованных шли к нему». В конце концов он так надоел Ленину своим заступничеством за арестованных и осужденных, что тот в 1921 году фактически выпихнул писателя в Италию – якобы на лечение.

Одной из важных задач, которые поставил

перед собой, придя к власти, Сталин, было добиться возвращения Горького на родину. Диктатор великолепно понимал – и, быть может, даже преувеличивал – ценность Горького как пропагандистского оружия: «Горький воздействует на сознание и умы миллионов людей и в нашей стране, и за границей».

Воспользовавшись в 1932 году чисто формальным поводом – 40-летием со дня публикации первого горьковского рассказа, Сталин обрушил на «великого пролетарского писателя» водопад наград и почестей: дал ему орден Ленина, переименовал в улицу Горького главную магистраль Москвы, имя Горького присвоили городу, в котором тот родился, – Нижнему Новгороду. Когда Сталин распорядился о том, что отныне и Художественный театр будет «имени Горького», один из чиновников осмелился робко заметить, что это все-таки «больше театр Чехова». «Не имеет значения, – оборвал его Сталин. – Не имеет значения. Он честолюбивый человек. Надо привязать его канатами к партии».

При этом с чисто эстетической точки зрения Сталин гораздо более ценил Чехова, нежели Горького. Но он – не в первый и не в последний раз – пренебрег своими личными вкусами ради политической выгоды. Горький, в свою очередь, не питал романтических ил-


212 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТЛКОВИЧ И СТАЛИН

• 213


люзий относительно большевиков, но не раз вступал с ними в сложную политическую игру, признавшись однажды: «Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». Когда Замятин попытался указать Горькому на брутальность советской власти, то услышал в ответ: «У них – очень большие цели. И это оправдывает для меня все».

В мрачнейшей европейской политической ситуации начала и середины 30-х годов Горький считал фашизм и нацизм гораздо большей опасностью для культуры, нежели коммунизм. Это убеждение разделяли с ним такие крупные западные мастера, как Ромен Роллан, Бернард Шоу, Теодор Драйзер. С помощью Горького Сталин рассчитывал перетащить на свою сторону симпатии мирового общественного мнения, реакции которого диктатор, вопреки расхожим о нем представлениям, постоянно принимал во внимание.

В свою очередь Горький и его западные друзья рассматривали Сталина как противовес растущему международному влиянию Гитлера. Они не видели реальной альтернативы советской власти. Горький надеялся, что коммунисты сумеют, хотя бы и жестокими методами, модернизировать Россию, превра-

тив ее в итоге в культурную и процветающую державу. Так взаимные политические и культурные интересы сделали из Сталина и Горького «друзей».

В итоге Сталин добился своего: Горький окончательно вернулся в Советский Союз, немедленно и весьма активно включившись в решение актуальных задач. Предварительно распустив казавшуюся до того всемогущей Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), Сталин поставил Горького во главе Оргкомитета по подготовке всесоюзного писательского съезда. Этому съезду, который должен был продемонстрировать всему миру заботу коммунистов о культуре, Сталин придавал огромное политическое значение.

В этот период многие начали считать Горького – видимо, не без оснований – второй по значению фигурой в Советском Союзе. Весьма осведомленный, получавший по подпольным каналам конфиденциальные сведения из самых советских «верхов», эмицжнтский журнал на русском языке «Социалистический вестник» сообщал: «Единственный человек, с кем Сталин теперь «дружит» и перед кем он почти заискивает, это – М. Горький. Уже давно повелось, что Сталин ни к кому не ходит в гости. Горький единственный человек, для которого делается исключение».


214 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 215


Замятин, который приписывал влиянию Горького «исправление многих «перегибов» в политике советского правительства», так описал (уж не со слов ли самого Горького?) эти таинственные встречи вождя и писателя: «..-один – с неизменной трубкой, другой – с папиросой уединялись и, за бутылкой вина, говорили о чем-то часами…»

Сталин, когда хотел, мог быть обаятельным собеседником: простым, внимательным,радушным, даже ласковым. Об этом свидетельствовали многие из его гостей, среди которых были крупные западные фигуры: РоменРоллан, Герберт Уэллс, Эмиль Людвиг. ЛионФейхтвангер написал о своих беседах со Сталиным: «Не всегда соглашаясь со мной, он всевремя оставался глубоким, умным, вдумчивым».]

Чтобы обаять Горького, Сталин пустил в | ход весь свой шарм. В одном из сохранившихся блокнотов Сталина есть запись под названием «Стратегическое руководство», в которой вождь выделил важный для него пункт: «Разумно маневрировать». Именно так он и | вел себя с Горьким, и писатель отвечал ему тем \ же. Характерна запись Сталина во время одного из заседаний Политбюро середины 30-х -годов: «Разрешить вопросы Горького». Это | стремление Сталина по возможности идти на- ,

встречу Горькому, не антагонизировать его, сыграло в 1936 году важнейшую роль в отношении Сталина к молодому Шостаковичу.

Между тем в ночь на 9 ноября 1932 года в кремлевской квартире Сталина разыгралась трагедия: застрелилась его молодая жена Надоеда Аллилуева. Эта смерть до сих пор остается загадочной. По Москве немедленно распространились слухи, что Сталин убил Аллилуеву, но решающих доказательств этому нет. Очень может быть, что Сталин искренне любил эту скромную, приветливую, преданную ему женщину. У ее гроба из глаз Сталина, которого никогда не видели плачущим, покатились слезы, и он промолвил: «Не уберег».

В официальном сообщении о причине смерти Аллилуевой умалчивалось. Газеты были заполнены соболезнованиями Сталину, среди которых нестандартностью и искренностью тона выделялся короткий текст, подписанный поэтом Борисом Пастернаком: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел».

Рассказывали, что Сталина глубоко взволновало это письмо; Эренбург даже утверждал, что оно лежало под стеклом письменною стола в кабинете вождя. Ясно одно – без санкции


216 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 217


Сталина крайне необычный в подобной щекотливой ситуации, вызывающе «личный» текст в газете появиться не мог. Вероятно, именно с этого момента Сталин всерьез заинтересовался Пастернаком1.

Для Пастернака, в свою очередь, это было началом рискованной игры. Он был достаточно близок с Маяковским и ясно видел, к чему того привело безоговорочное следование в фарватере власти. Пастернак неизменно восхищался огромным дарованием Маяковского. Но его отталкивало «граммофонное красноречие» Маяковского, который вместе со своими единомышленниками, по выражению I 1астернака, «сгущал до физической нестер-иимости раболепную ноту».

Пастернак с неодобрением относился к стремлению Маяковского любою ценой стать «первым поэтом» советского государства. Ради этого Маяковский шел на один компромисс за другим, что и привело, по мнению Пастер-

Со слои Ольги Ивинской, возлюбленной Пастернака и прототипа Лары из романа «Доктор Живаго», известно о встрече Пастернака со Сталиным в конце 1924 – начале 1925 г. Якобы Пастернак, вместе с Есениным и Маяковским, был приглашен для беседы о переводах грузинских поэтов на русский язык. Сталин сказал тогда поэтам, что они должны взять на себя роль «глашатаев эпохи». Пастернак так описал Ивинской свои впечатления от аудиенции у вождя: «На меня из полумрака выдвинулся человек, похожий на краба. Все его лицо было желтого цвета, испещренное рябинками. Топорщились усы. Это человек-карлик, непомерно широкий и вместе стем напоминавший по росту двенадцатилетнего мальчика, но с большим старообразным лицом».

нака, к самоубийству. Но самый факт ухода Маяковского из жизни и с литературной сцены резко менял ситуацию:

Напрасно в дни великого совета, Где высшей страсти отданы места, Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста.

В этих стихах Пастернака, написанных после самоубийства Маяковского, в 1931 году, и посвященных Борису Пильняку, имелась в виду, конечно, вакансия «первого поэта», которая ныне представлялась «пустой». Помышлял ли Пастернак о том, чтобы занять эту «опасную» вакансию? Его эмоции по этому поводу были, по всей вероятности, противоречивыми и бурными, как всегда у Пастернака. Но несомненно, что многое и многие его к этому подталкивали. Среди них были Горький и Николай Бухарин.

Тут затевалась сложная и опасная культурно-политическая игра. Горький издавна недолюбливал Маяковского. На его самоубийство Горький в письме к Бухарину, своему другу и единомышленнику, отозвался так: «Нашел время! Знал я этого человека и – не верил ему». Адресат письма был неслучаен: Бухарин к Маяковскому также относился достаточно прохладно.

Бывший «любимец партии» (по отзыву Ленина), а затем вождь так называемой правой


218 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 219


оппозиции, к этому времени Бухарин уже окончательно проиграл в большой политической конфронтации со Сталиным, но все еще пользовался значительным авторитетом, особенно в вопросах культурной политики. В этой области он занимал более терпимые позиции, чем большинство его ортодоксальных коллег по партии. (Напомним о роли Бухарина в подготовке сравнительно либеральной партийной резолюции о литературе 1925 года.)

Пастернаку Горький, напротив, весьма симпатизировал, подчеркивая, что этот поэт, «как все истинные художники, совершенно независим…». Пастернак платил Горькому почтением и любовью.

Живой классик в эти годы настойчиво проводил линию на объединение советских литературных сил. Интеллигенция занимала в планах Горького важное место. Он считал, что в этот напряженный период интеллектуалы не имеют права быть в активной оппозиции к советской власти: все силы нужно бросить на культурное строительство. Советский Союз представлялся Горькому последним потенциальным оплотом гуманизма в Европе.

Пастернак и сам склонялся к этой мысли. Ему иногда начинало казаться, что советский строй есть воплощение идей русского революционного дворянства, тех же декабристов; ха-

рактерно одно из писем поэта к своей кузине Ольге Фрейденберг, где Пастернак рассуждает о «правоте строя» и о том, что «ничего аристократичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая и хамская и пока еще проклинаемая и стонов достойная наша действительность…».

Распространено ошибочное представление о Пастернаке-поэте как о сочинителе в основном переусложненных лирических миниатюр, не имеющих ничего общего с актуальными темами и тем более политикой. Между тем Пастернак еще в 1923 году написал поэму «Высокая болезнь» с развернутым изображением выступления Ленина на Девятом съезде Советов, а в 1926 году напечатал две замечательные нарративные поэмы о первой русской революции – «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт».

Программным стало для Пастернака стихотворение 1931 года «Столетье с лишним – не вчера…» – прямая парафраза «Стансов» Пушкина (в которых тот воспел императора Николая I, сравнив его с Петром Великим и призвав к милосердию по отношению к мятежникам-декабристам). Пастернак достаточно недвусмысленно провел в своих «вариациях» на пушкинскую тему параллель между Сталиным и русскими монархами, а себя, таким образом, сравнил с Пушкиным.


220•СОЛОМОН ВОЛКОВ

В свое время Пушкину сильно досталось от его друзей за чересчур уж верноподданнические, по их мнению, эмоции. Но времена круто изменились: заявленное Пастернаком в его стихотворении желание быть «заодно с правопорядком» вызвало у многих его коллег только одобрение и даже восхищение – ведь страницы советских печатных изданий были заполнены куда более бездарной и сервильной продукцией.

Это стихотворение Пастернака можно считать вехой: он одним из первых в советскую эпоху демонстративно взял за образец пушкинскую модель взаимоотношений поэта и царя. Сталин, несомненно, обратил на это внимание.

Надо отметить, что расположение сил в советской культуре было все еще достаточно флюидным и периодически вселяло надежды на либеральный поворот. Неожиданный и решительный роспуск совсем еще недавно мощной и многими «попутчиками» ненавидимой Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП), слухи о новой роли и неслыханном влиянии почитаемого интеллигенцией Горького, личное внимание Сталина к писателям, его с ними встречи (на одной из которых он уважительно назвал писателей «инженера-

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

ми человеческих душ») – все это давало повод к оптимизму.

Полным ходом шла подготовка к Первому всесоюзному съезду писателей, от которого интеллектуалы, в том числе и Пастернак, ожидали каких-то новых благодетельных решений и моральной поддержки. В этой атмосфере даже выдвижение нового эстетического лозунга – «социалистический реализм» – не особенно смущало деятелей культуры. Ведь им, со ссылкой на Сталина, разъяснили: быть социалистическим реалистом – означает всего лишь навсего «писать правду»1.

В напряженной и чреватой многими опасностями политической ситуации первой половины 30-х годов Сталин умело лавировал, сознательно посылая противоречивые сигналы разным людям и группировкам, стравливая и миря различные фракции в партии и обществе. При этом он то очевидным образом дирижировал событиями, то манипулировал ими скрытно, из-за кулис.

Уступая настойчивым просьбам Горького, Сталин назначил своего поверженного политического врага Бухарина ответственным ре-

1 Самому Сталину лейбл «социалистического реализма» нравился по трем причинам: во-первых, кратко – всего два слова; затем – понятно; наконец, чувствуется связь с великой традицией русского «критического реализма» – Достоевским, Толстым, Чеховым

221


222 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 223


дактором правительственной газеты «Известия». Тот сразу же привлек к сотрудничеству Пастернака, который в глазах Бухарина был символом искреннего – а не конъюнктурного, как в случае с Маяковским, – приятия советских идеалов творческой интеллигенцией.

Для Бухарина Маяковский и Пастернак были антиподами: первый – сервильный демагог, грубый вульгаризатор, оппортунист; второй – сложный и мятущийся, но честный и лояльный лирический поэт, подлинно романтическая фигура с пушкинской аурой. Бухарин хотел дать возможность Пастернаку обратиться к широчайшей читательской аудитории.

Пастернак и сам был внутренне к этому готов и в 1934 году написал отцу:«… я спешно переделываю себя в прозаика диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, в поэты – пушкинского. Ты не вообрази, что я думаю себя с ними сравнивать. Я их называю, чтобы дать тебе понятие о внутренней перемене. (…) Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими».

Подобные «государственные» сантименты в те годы не были исключением, в то время так говорили и писали многие талантливые люди – вовсе не обязательно приспособленцы и карьеристы. От беспрестанных перемен не-

вольно кружилась голова, и потерять ориентир было нетрудно.

Виктор Шкловский еще в 1925 году призывал: «Изменяйте биографию. Пользуйтесь жизнью. Ломайте себя о колено». Когда я разговаривал со Шкловским в 1975 году, он сожалел об этих своих словах, приговаривая в оправдание: «Но тогда мы были другими». Не все. В конце 1933 года Осин Мандельштам написал стихотворный антисталинский памфлет «Мы живем, под собою не чуя страны…», который даже бесстрашная жена поэта приравнивала к самоубийству. Так же реагировали на эту сатиру и первые слушатели, среди них и Пастернак.

Когда Мандельштам во время прогулки прочел Пастернаку свое описание Сталина – «Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны…» – тот пришел в ужас: «Я этого не слыхал, вы этого мне не читали, потому что знаете, сейчас начались странные, страшные явления, людей начали хватать; я боюсь, что стены имеют уши, может быть, скамейки бульварные тоже имеют возможность слушать…»

Пастернак считал, что писать и тем более распространять подобное произведение есть бессмысленный риск, ибо памфлет Мандельштама недостоин его гения: «То, что вы мне про-


224 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 225


чли, не имеет никакого отношения к литературе, к поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участие».

Но Мандельштам упрямо продолжал читать свою антисталинскую сатиру знакомым; это, по мнению Надежды Мандельштам, было его гражданским поступком, его «не могу молчать»: «… он не хотел уйти из жизни, не оставив недвусмысленного высказывания о том, что происходило на наших глазах». В ночь на 14 мая 1934 года Мандельштама арестовали, предъявив ему обвинение в совершении террористического акта против вождя – так следователь расценил антисталинские стихи поэта, подтвердив тем самым слова Мандельштама: «Поэзию уважают только у нас – за нее убивают».

Узнав об аресте, Бухарин кинулся к Сталину с письмом в защиту Мандельштама, в конце которого была приписка: «Пастернак тоже волнуется». Сталин тут же спустил о Мандельштаме распоряжение: «Изолировать, но сохранить». И поэта, вместо ожидаемого расстрела, отправили в трехлетнюю ссылку в Чердынь, захолустный уральский городок.

В чем причина такой неожиданной сталинской «милости»? Правдоподобной представляется версия, высказанная близкой по-

другой Мандельштамов, Эммой Герштейн: Сталину, парадоксальным образом, эти до безумия смелые стихи могли даже понравиться – ведь они, как подтверждает Надежда Мандельштам, были «общедоступными, прямыми, легкими для восприятия», лишь отдаленно напоминая о присущей другим произведениям поэта сверхусложненной образности, игре сюрреалистическими метафорами и перенасыщенности металитературными аллюзиями. По неожиданному, но убедительному предположению Герштейн, Сталина могло скорее развлечь сатирическое описание его окружения:

А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей…

Сталин и сам не считал людьми своих «тонкошеих» соратников, большинство из которых он вскоре сомнет и уничтожит. А в поэтах, как и вообще в людях, Сталин, подобно императору Николаю I, мог иногда оценить прямоту и откровенность1. Сам Мандельштам это тонко почувствовал, прокомментировав: «А стишки, верно, произвели впечатление…» Он был прав.

Когда Сталину донесли о суицидальных настроениях Мандельштама в ссылке, вождь (не желая допустить самоубийства заметной

Напомним о реакции пушкинского царя Бориса на оскорбительную выходку Юродивого: «Оставьте его».


226•СОЛОМОН ВОЛКОВ

литературной фигуры, особенно в преддверии такой важной культурно-политической акции, как широко разрекламированный съезд писателей) распорядился о дальнейшем смягчении наказания. Чтобы побудить литературную Москву заговорить о своей новой милости, Сталин применил однажды уже сработавший весьма удачно прием: он позвонил Пастернаку (как когда-то, после самоубийства Маяковского, Булгакову).

Этот короткий телефонный разговор, состоявшийся в июне 1934 года, оброс еще большим количеством легенд, чем булгаковский. Причина – существенно разнящиеся версии диалога, восходящие к устным рассказам самого Пастернака, видимо, решившего не оставлять дефинитивного письменного свидетельства.

Наиболее точным следует, вероятно, считать пересказ друга Пастернака, обедавшего у поэта, когда в четвертом часу пополудни раздался длительный телефонный звонок; подошедшему к аппарату Пастернаку продиктовали кремлевский номер, по которому он должен соединиться со Сталиным. Когда побледневший Пастернак набрал номер, то услышал:

Говорит Сталин. Вы хлопочете за вашего друга Мандельштама?

Дружбы между нами, собственно, ни-

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН•227

когда не было. Скорее наоборот. Я тяготился общением с ним. Но поговорить с вами (согласно другой версии, Пастернак добавил – «о жизни и смерти») – об этом я всегда мечтал.

– Мы, старые большевики, никогда не отрекались от своих друзей. А вести с вами посторонние разговоры мне незачем.

Тут Сталин, как и в разговоре с Булгаковым, неожиданно повесил трубку: это был уже отработанный прием. Опешивший, смятенный Пастернак попытался немедленно перезвонить вождю, чтобы объяснить, что от Мандельштама он вовсе не отрекался, так как действительно близким своим другом никогда его не считал… Но тщетно – Сталин к телефону более не подошел.

Как и в случае с Булгаковым, Сталин Пастернака переиграл: добился поставленной цели, при этом сконфузив и озадачив застигнутого врасплох собеседника. Известно, что Пастернак – как и Булгаков – до конца своих дней возвращался к этому загадочному диалогу с вождем, вновь и вновь взвешивая свои реплики. Надежда Мандельштам и Анна Ахматова оценили эти реплики «на крепкую четверку*.

Сам Мандельштам – со слов Пастернака узнавший, что Сталин выпытывал у него, «мастер» ли Мандельштам, посмеивался: «Почему


228 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 229


Сталин так боится «мастерства»? Это у него вроде суеверия. Думает, что мы можем наша-манить…»

Эта зачарованность «шаманством» (присущая, кстати, и реальному, а не пушкинскому царю Борису – Годунов, как известно из исторических источников, окружал себя всякого рода колдунами и знахарями) явно проступает в отношении Сталина к Пастернаку. Сталина, надо думать, «зацепила» строчка из письма к нему Пастернака в связи с самоубийством жены вождя: «Потрясен так, точно был рядом, жил и видел». У Сталина могло возникнуть ощущение мистического присутствия поэта в Кремле во время разыгравшейся там трагедии.

Пастернак, будучи человеком гениальной интуиции, конечно же, ощутил эту установившуюся «поверх барьеров» психологическую связь между вождем и поэтом. И немало постарался, чтобы эту связь укрепить и продолжить. К примеру, в 1935 году Пастернак написал Сталину письмо, в котором открыл, что в своем отношении к вождю повинуется «чему-то тайному, что, помимо всем понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к Вам».

Эту же тему поэт развил в стихотворении «Мне по душе строптивый норов…», опубликованном в новогоднем (1936) номере бухарин-

ских «Известий». Там говорилось о живущем «за древней каменной стеной» (то есть в Кремле) «гении поступка» (то есть Сталине), раз-мышлениями о котором «поглощен другой поэт» (то есть Пастернак).

В лучших традициях верноподданнических од эпохи классицизма Пастернак поначалу умаляет себя и превозносит Сталина: поэт в его стихотворении «бесконечно мал», а вождь – «не человек – деянье. Поступок ростом в шар земной». Но в этой внешне традиционной шахматной партии Пастернак позволяет себе смелую заключающую рокировку: в финальных строках его думающий о вожде поэт декларирует, что «верит в знанье друг о друге/Предельно крайних двух начал».

Получается, что в итоге Пастернак предлагал Сталину диалог на равных, основанный все на той же – мифологизированной еще Пушкиным – мистической связи между царем и юродивым. В сущности, он говорил Сталину, что читает его тайные мысли – позволяя в то же время вождю проникать в тайные переживания поэта, как они отражаются в его творчестве.

Согласно Пастернаку, вождь действует, поэт – осмысливает и судит. Понял ли это Сталин? Вероятно. Понравилось ли ему это? Вряд ли. На письме Пастернака к Сталину


230 •соломон волков

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 231


есть резолюция адресата: «Мой архив. И. Сталин», а эти обращенные к Сталину стихи Пастернака при жизни вождя никогда более не перепечатывались, хотя именно с них стартовал в русской советской литературе бесконечный стихотворный поток славословий вождю.

И дело было не в том, что лично Сталин эти стихи Пастернака не оценил. Очень может быть, что наоборот – оценил, и высоко. Но для целей пропаганды, как ее понимал вождь, они не могли быть использованы. Для этих целей требовались совсем другие стихи и другие поэты. Пастернак на роль «маяка» в этой сугубо утилитарной сфере явно не годился. Поэтому Сталину не могло прийтись по душе то усиленное выдвижение Пастернака на роль «ведущего» поэта, которое развернулось на начавшемся 17 августа 1934 года Первом съезде советских писателей.

Впоследствии он был окрещен разочарованными литераторами «съездом обманутых надежд». Но открылся он в Москве с большой помпой. Сначала три часа «озадачивал» писателей Горький. По настоянию Горького Сталин разрешил с важным докладом о поэзии выступить Бухарину. Пастернак сидел в президиуме съезда и слушал, как искусно и хитроумно возвеличивал его Бухарин, принижая одновременно значение Маяковского, прими-

тивные «агитки» которого, по утверждению докладчика, уже не нужны советской литературе, а нужна ей «поэтическая живопись» а-ля Пастернак.

Когда Бухарин кончил говорить, делегаты устроили ему овацию. Весь зал встал, а испуганный Бухарин, как рассказывают, прошептал Горькому, что эти аплодисменты для него – как смертный приговор. Он-то знал, с каким пристальным вниманием отсутствующий в зале заседаний Сталин наблюдает из-за кулис за мельчайшими подробностями работы съезда.

Теперь известно, что Сталину чуть ли не каждый день ложились на стол спецсообщения секретно-политического отдела НКВД о том, что говорят писатели в кулуарах съезда, каковы их настроения. Прочел он и перехваченную секретной службой анонимную листовку: «обращение группы писателей» к зарубежным гостям съезда, среди которых были Луи Арагон, Андре Мальро, Мартин Андер-сен-Нексе.«… Страна вот уже 17 лет находится в состоянии, абсолютно исключающем какую-либо возможность свободного высказывания, – говорилось в этой листовке. – Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома с той лишь разницей, что они торгуют своим телом, а мы душой; как для них


232 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 233


нет выхода из публичного дома, кроме голодной смерти, так и для нас…»

Даже если бы этот отчаянный вопль и дошел до именитых иностранцев, вряд ли они на него бы откликнулись: для них (как и для Сталина с Горьким) съезд был слишком уж значительной антифашистской политической акцией европейского масштаба – что уж там какая-то анонимная листовка. Но советские делегаты злословили вовсю. Вот как, согласно донесению осведомителя, характеризовал съезд Исаак Бабель: «Мы должны демонстрировать миру единодушие литературных сил Союза. А так как все это делается искусственно, из-под палки, то съезд проходит мертво, как царский парад, и этому параду, конечно, никто за границей не верит».

В сообщении НКВД также говорилось, что многие писатели восторгались «изумительным» докладом Бухарина, его «великолепной ясностью и смелостью». В кулуарах съезда оживленно дебатировали заключительное слово Горького, в котором тот, с неохотой признав покойного Маяковского «влиятельным и оригинальным поэтом», все же настаивал, что его гиперболизм отрицательно влияет на молодых авторов.

Можно вообразить, как кривился, читая отчеты об этом, Сталин; союз властолюбивого

старика Горького с этим ренегатом Бухариным определенно начинал действовать ему на нервы. Для контратаки Сталин решил использовать именно Маяковского, столь нелюбезного Бухарину с Горьким: поэт талантливый, идейный, как это он там написал? «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо… о работе стихов, от Политбюро, чтобы делал доклады Сталин». Сталин, а не Бухарин! А то, что поэт покончил жизнь самоубийством, в данном случае даже выгоднее: уже не нужно следить за его настроением, ожидать каких-то новых капризов и сюрпризов.

Поводом для нового культурного жеста Сталина стало письмо к нему многолетней подруги Маяковского Лили Брик. В разговорах со мной и с другими Брик всегда настаивала, что обратилась в столь высокую инстанцию по собственной инициативе: «Все были врагами Маяковского! Все эти так называемые реалисты его ненавидели! Ну, я и сказала: «Товарищи, я больше не могу. Есть один адрес, куда можно писать – Сталину».

В этом своем знаменитом впоследствии письме, отправленном Сталину в конце ноября 1935 года, Брик жаловалась на то, что книги Маяковского перестали переиздавать, что поэта явно недооценивают, хотя стихи Маяковского и через пять с лишним лет после его


234 •соломон волков

ШОСТАКОВИЧ СТАЛИН

• 235


смерти «абсолютно актуальны и являются сильнейшим революционным оружием».

То, как отреагировал на это письмо Сталин, наводит на мысль, что вся эта акция была заранее обговорена и санкционирована «сверху». Письмо молниеносно передали в Кремль, и в тот же день Сталин наложил на него резолюцию, вскоре опубликованную в редакционной статье «Правды»: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи, безразличие к его памяти и его произведениям – преступление». (В «Правде» сначала напечатали – «талантливым», но быстро исправили ошибку: Сталина надо было цитировать точно так, как он того желал!)

Это был первый случай в истории советского государства, когда опубликованное в печати личное мнение вождя о конкретной творческой фигуре официально приравнивалось к истине в последней инстанции и не подлежало никаким возражениям. Результаты были ошеломляющими: немедленные массовые переиздания стихов Маяковского, организация его музея, присвоение его имени множеству улиц, площадей и учебных заведений по всей стране, мгновенная и бесповоротная канонизация поэта как советского классика.

Как впоследствии желчно комментировал в одночасье задвинутый этой метаморфозой

на второй план Пастернак: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он не повинен». Но это было написано через двадцать с лишним лет. А в свое время и Пастернак в специальном письме к Сталину присоединился к общему восторгу: «… горячо благодарю Вас за Ваши недавние слова о Маяковском. Они отвечают моим собственным чувствам…»

Те, кто были недовольны таким внезапным вознесением Маяковского, помалкивали. До Сталина доносился только хор восхищения «прогрессивностью» культурных вкусов вождя. Повторилась ситуация, разыгранная в свое время Николаем I визави Пушкина, с той разницей, что мертвый Маяковский уже не мог стать источником неожиданных затруднений для государства. Отныне его поэзия и его имидж безотказно работали на социализм.

Таким образом Сталин, вступив в общение со сливками отечественной элиты, успешно провел несколько важных идеологических операций. Он перехитрил и вынудил к сотрудничеству ряд крупнейших творческих фигур. Вождю должно было казаться, что он великолепно разбирается в их психологии и умеет ловко и тонко поставить их на службу своим интересам.


236 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 237


В таком настроении Сталин вступал в 1936 год, на который он запланировал, среди прочих неотложных дел, еще одну ответственную кампанию в области культуры: искоренение ненавистного ему «формализма», то есть искусства переусложненного, непонятного массам и бесполезного при реализации амбициозных сталинских идей культурного строительства.

Согласно сталинским расчетам, эта кампания тоже должна была пройти хорошо и гладко. Но неожиданно приключилась обидная накладка, виновником которой стал молодой композитор Дмитрий Шостакович, до того в орбиту пристального внимания Сталина не входивший, и его опера «Леди Макбет Мцен-ского уезда».

Одним из самых загадочных эпизодов творческой истории Шостаковича является выбор им сюжета для этой оперы, второй по счету после «Носа». Дело в том, что очерк Николая Лескова «Леди Макбет Мценского уезда», впервые появившийся в 1865 году в журнале Достоевского «Эпоха», вовсе не принадлежал – как повесть Гоголя – к числу признанных или хотя бы заметных произведений русской классики. Первые шестьдесят с лишним лет после своей публикации этот очерк фактически не обсуждался. Перелом обозначился в 1930 году,

когда в Ленинграде вышло иллюстрированное издание этого произведения. Рисунки были сделаны умершим к этому времени знаменитым художником Борисом Кустодиевым. Считается, что именно это издание привлекло внимание 24-летнего Шостаковича.

Отношение композитора к Кустодиеву было особым: он впервые пришел в дом художника тинэйджером в 1918 году и стал там своим, почти членом семьи. Над иллюстрациями к Лескову Кустодиев начал работать еще в начале 20-х годов, но издание тогда не осуществилось. Недавно открылся секрет: помимо «легитимных» иллюстраций художник рисовал и многочисленные эротические вариации на тему «Леди Макбет», для печати не предназначенные. После его смерти, опасаясь обысков, семья поспешила уничтожить эти рисунки.

Если предположить, что юный Шостакович тогда видел эти «нескромные» наброски, то многое проясняется в генезисе его второй оперы, в которой эротика, секс – одна из заметнейших тем. Ведь в очерке Лескова эротики никакой нет. Но Шостакович, глядя на опубликованные «легитимные» иллюстрации Кустодиева, вполне мог припомнить его гораздо более откровенные зарисовки. Быть может, они-то и зажгли его воображение.


238 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 239


Как раз в это время бурно развивались отношения композитора с его будущей женой Ниной Барзар, весьма независимой, гордой и сильной женщиной. Опера «Леди Макбет Мценского уезда», законченная Шостаковичем в конце 1932 года, посвящена именно Нине; их брак был зарегистрирован за семь месяцев до этого.

Галина Серебрякова вспоминала, что в споей опере Шостакович «жаждал по-новому воссоздать тему любви, любви, не признающей преград, идущей на преступление, внушенной, как в гетевском «Фаусте», самим дьяволом». Серебрякова считала, что героиня Лескова (как и Нина Барзар?) поразила композитора неистовством свое;й страсти. Может быть; но сначала несколько слов о сюжете оперы, весьма мрачном и фаталистическом.

В глухой русской провинции, в богатой купеческой семье Измайловых томится и тоскует за нелюбимым мужем Катерина В отсутствие мужа она увлекается новым работником Сергеем. Их выследил свекор, но Катерина устраняет его, подсыпав крысиного яда в пищу. Когда вернувшийся муж застает Сергея в спальне Катерины, любовники убивают и его и тело прячут в погреб.

Катерина и Сергей торопятся со свадьбой, но их настигает рок в лице пьяного «задрипанного мужичка», случайно обнаружившего

труп в погребе. Полиция хватает молодоженов: теперь им дорога в Сибирь, вместе с партией каторжников. В Сибири, на берегу озера, разыгрывается финал этой мелодрамы. Сергей охладел к Катерине и приударяет за разбитной каторжанкой Сонеткой. В отчаянии Катерина бросается в озеро, увлекая за собой Сонетку. А каторжане продолжают свой бесконечный путь:

Эх вы, степи необъятные, Дни и ночи бесконечные, Наши думы безотрадные И жандармы бессердечные…

Либретто, как мы видим, довольно точно воспроизводит сюжетные перипетии очерка Лескова, но Шостакович (как это было и в «Носе») радикально трансформирует центральный характер. Лесков к своей Катерине относится с ужасом. У него она еще и мешающего ей ребеночка-наследника душит. Шостакович это убийство выкинул, и не случайно: его задача – оправдать Катерину.

На одном из обсуждений оперы, когда Шостаковичу сказали: «Вашу оперу следовало бы назвать не «Леди Макбет…», а «Джульетта…» или «Дездемона Мценского уезда», – композитор с этим охотно согласился. Партия Катерины в опере единственная лишена и тени гротеска и издевки.

Шостакович дал своей опере подзаголовок


240 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 241


«трагедия-сатира». В опере «трагедия» – это Катерина, «сатира» – все остальное. Без сомнения, Катерина – это во многом портрет жены Шостаковича Нины, какой ее в тот момент видел композитор. Шостакович в чем-то повторил известную ситуацию вокруг «Евгения Онегина» Чайковского. Только там Чайковский вообразил, что его невеста Антонина Милюкова – это пушкинская Татьяна. А теперь Шостакович сознательно придал черты своей любимой Нины оперной героине.

Все его дальнейшие путаные объяснения по поводу столь неожиданного и кардинального преображения образа Катерины, с отсылками к знах\ленитой драме «Гроза» Александра Островского в интерпретации критика Добролюбова («луч света в темном царстве») – лишь рационализация задним числом интуитивного и импульсивного творческого акта. Здесь Шостакович, что называется, заметал следы.

Но, разумеется, разлитая в музыке оперы обжигающая эротика бросалась, если так можно выразиться, в уши. Она была особенно приметной на фоне с давних пор присущей русской культуре сдержанности при отображении сексуальной стороны любовных чувств. Эта традиционная сдержанность в сталинские времена была усугублена все более строгими цензурными установками.

«Поцелуйный звук для них страшнее разрыва снаряда», – суммировали в 1932 году позицию советской цензуры сатирики Ильф и Петров. Догадывались ли они, что чуткие цензоры всего лишь ловили сигналы, исходившие от самого Сталина?

Известно, что Сталина сексуальные сцены в литературе, театре и кино выводили из себя. Достаточно грубый в быту, злоупотреблявший в тесном кругу матерщиной, секса в искусстве вождь не переносил. При нем обнаженные тела почти исчезли с картин, что уж говорить о кинокартинах. Киночиновник, ответственный за показы в Кремле, тщательно следил за тем, чтобы и в тех западных фильмах, которые приватно демонстрировались для Сталина и его соратников, как-нибудь не проскочила «неприличная» сцена.

Он хорошо помнил о случае, когда привез вождю нечто пикантное – «для разрядки». Как только Сталин понял, что происходит на экране, он стукнул кулаком по столу: «Вы что тут бардак разводите!» Разгневанный вождь встал и вышел, за ним последовали члены Политбюро. Показ провалился. Факт этой спонтанной сталинской реакции многое помогает понять в последующей интриге.

Советская критика, которая поначалу встретила оперу Шостаковича более чем благосклонно, вопрос об ее эротизме тщательно обходи-


242 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН*243


ла. Вот как выкручивался друг композитора Валериан Богданов-Березовский в статье, опубликованной в газете Бухарина «Известия» в 1933 году: «В сущности, сюжет оперы чрезвычайно стар и прост: любовь, измена, ревность, смерть. Но тема шире и глубже сюжета, она – в неприкрашенном показе звериного лика царской России, в обнажении тупости, скупости, похоти, жестокости дореволюционного общества».

Сергей Эйзенштейн, разбирая оперу Шостаковича в том же 1933 году на занятиях со своими студентами, мог быть несколько более откровенен: «В музыке «биологическая» любовная линия проведена с предельной яркостью». Еще более откровенным был Сергей Прокофьев в частных разговорах: «Это свинская музыка – волны похоти так и ходят, так и ходят!»

Друг и конфидант Прокофьева Борис Асафьев развил этот взгляд печатно только в 1936 году, когда Шостакович впал в немилость у властей. Сделано это было с присущей Асафьеву витиеватостью, но, увы, прозвучало в тот момент как откровенный донос: «Меня лично всегда поражало в Шостаковиче сочетание мо-цартовской легкости и – в самом лучшем смысле – беспечного легкомыслия и юности с далеко не юным, жестоким и грубым «вкусом» к патологическим состояниям, за счет

раскрытия человечности». Позднее Асафьев написал о «предельно цинично себя обнаружившей чувственности» оперы Шостаковича. Композитор никогда не простил Асафьеву этих строк1.

Но, конечно, не только неслыханное для той поры эротическое напряжение поражало в музыке оперы Шостаковича. Это было грандиозное полотно, захватывавшее непривычным сочетанием несочетаемого («трагедия-сатира», по уже цитировавшемуся определению композитора), лирической мощью и страстью, яркостью и незабываемой характерностью не только ведущих, но и второстепенных персонажей и буйной щедростью оркестрового письма. Действие развивалось стремительно, увлекательно, музыка то шокировала слушателей, то смешила их, а то и трогала до слез. Опера стала событием еще до того, как была закончена автором.

Интересно, что из ранних отзывов наиболее откровенным образом ханжеские претензии к музыке «Леди Макбет» были сформулиронаны в американской прессе, когда оперу представили в Нью-Йорке в 193 5 году: «Шостакович является, вне сомненья, наиглавнейшим композитором порнографической музыки во всей истории оперы». Особое возмущение критиков вызвала сцена, и которой Сергей овладевает Катериной под аккомпанемент недвусмысленно-описательных глиссандо тромбона з оркестре: этот эпизод получил у американцев название «порнофонии». Музыкальный критик «Нью- Иорк тайме» был вне себя:«… поражаешься композиторскому нахальству и недостатку самокритичности». Ознакомившись с этими и тому подобными наладками, призадумаешься: а не прочли ли все это внимательнейшим образом в Москве?


244

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

* 245


Почти сразу утвердилось мнение, что «в истории русского музыкального театра после «Пиковой дамы» не появлялось произведения такого масштаба и глубины, как «Леди Макбет». Некоторые шли еще дальше, указывая, что партия Катерины – «одна из наиболее сильных женских партий после «Лиды» Верди». Решительнее всех высказался все тот же изобретательный и многоликий Асафьев: «…советская музыкальная культура в лице Шостаковича обладает явлением мопартовского порядка».

Немудрено поэтому, что за право первой постановки «Леди Макбет» схватились два самых предприимчивых и смелых оперных коллектива страны: в Ленинграде Малый оперный театр, где дирижером был друг Шостаковича Самосуд, в Москве – Музыкальный театр под руководством легендарного Немировича-Данченко.

Ленинградцы обогнали москвичей на два дня, зато на московской премьере 24 января 1934 года присутствовал сам Максим Горький. Прием и здесь, и там был ошеломляющим. В описании «Красной газеты» ленинградская премьера вызывала ассоциации с байрейтски-ми вагнеровскими экстазами: «Публика в прекрасном смятении ринулась к рампе, к оркестру: воздетые кверху руки среди серебряной лепки лож, озаренные восторгом лица, глаза,

обращенные к сцене, тысячи ладоней, вознесенных в взволнованном рукоплескании».

Особенно поражала воображение молодость 27-летнего автора: «Публика ожидала увидеть зрелого мужа, нового Вагнера, властно организовавшего эту бурю звучаний, меж тем глазам зрителя представляется совсем молодой человек, еще более моложавый по виду, почти юноша.,.»

Слова «Моцарт», «гений» летали в воздухе. Это было бы удивительно и само по себе: советская культурная элита 30-х годов была беспощадна, здесь Друг друга скорее ниспровергали и сурово критиковали, нежели восхваляли. Но еще удивительнее, что гением Шостаковича провозглашали одновременно и справа, и слева, лидеры бескомпромиссно враждовавших эстетических направлений: «реалисты» Немирович-Данченко и Алексей Толстой – и «авангардисты» Мейерхольд и Эйзенштейн.

Этому угару поддались даже бдительные и вечно суровые партийные руководители: онеру Шостаковича одобрил тогдашний нарком просвещения Андрей Бубнов, а после премьеры театральным начальством был издан специальный приказ, в котором говорилось, что она «свидетельствует о начавшемся блестящем расцвете советского оперного творчества


246 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 247


на основе исторического решения ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года»1.

Беспрецедентность всеобщего одобрения (слева, справа, сверху) усугублялась настоящим успехом «снизу» у публики, редким для современной оперы. В Советском Союзе, как и во всем мире, высокая оценка элитой вовсе не обеспечивала широкого признания. Достаточно напомнить, что фильм Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин» в широком прокате провалился, несмотря на восторженные отзывы прессы и поддержку руководства. Не то с «Леди Макбет»: в Ленинграде она менее чем за год прошла 50 раз «с аншлагами по повышенным ценам», как с удовлетворением отмечал автор.

После того как в 1935 году оперу поставили также в филиале Большого театра, а в самом Большом осуществили премьеру комедийного балета Шостаковича «Светлый ручей» (также встреченного публикой на «ура»), оказалось, что в столице произведения молодого автора идут одновременно на трех ведущих сценах – случай невероятный!

Атмосфера сенсации подогревалась сообщениями об успешных исполнениях «Леди

Имелось в виду решение Сталина о разгоне пролетарских «творческих» организаций. Таким образом, успех оперы Шостаковича подавался как прямое следствие мудрой культурной политики вождя.

Макбет» (и других произведений Шостаковича) за границей: в Англии, Швеции, Швейцарии, Соединенных Штатах. Писатель Юрий Олеша признавался: «До сих пор нам хочется получить признание от Запада. Великий дирижер Тосканини исполняет симфонию Шостаковича. Молодому советскому композитору приятно думать о том, что его признает великий дирижер Запада. Признание Западом, скажем, Стравинского имеет для нас какое-то особое значение. До сих пор странное уважение вызывает к себе Шаляпин, потому что он был русским и стал знаменит в Европе. Когда переводят наши книги на Западе, это удовлетворяет наше тщеславие…»

Когда Ромен Роллан, европейский мэтр, прислал своему другу Максиму Горькому похвальное письмо о «Леди Макбет», это было для того важным подтверждением правильности его первой эмоциональной реакции: Горький, как известно, на премьере был восхищен, во время последнего «каторжного» акта утирал набежавшие слезы.

Для Горького и его союзника по культурному фронту Бухарина появление «Леди Макбет» тоже было весьма кстати: вот выдающееся произведение молодого советского автора, основанное на русской классике (любимый Горьким Лесков), новаторское и эмоционально захватывающее, высоко оцененное элитой,


• 249

248•СОЛОМОН ВОЛКОВ

но доступное и более широкой публике, признанное и в Москве, и за границей. Оно служило столь важной в то время для Горького цели объединения советского искусства, в то же время являясь отличной визитной карточкой новой социалистической культуры на Западе.

Сталин должен был бы разделять эти соображения Горького. Но перед ним вставали и другие задачи – экономические, социальные и чисто политические.

Дореволюционная Россия была в основном аграрной страной, где большинство населения было неграмотным. Большевики пытались исправить ситуацию, но дело продвигалось туго. Через десять лет после революции ICCCP занимал по уровню грамотности лишь девятнадцатое место в Европе. Между тем для осуществления амбициозной сталинской программы индустриализации требовались грамотные работники.

В 30-е годы десятки миллионов бывших крестьян заполнили города, этих людей следовало срочно урбанизировать. Сталин говорил: «.лам совсем не безразлично, в каком виде по-

I

ступают на наши фабрики и заводы рабочие,

культурны они или не культурны. Это очень серьезный вопрос. Никакой серьезной индустрии развить мы не сможем, не сделав все на-

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

селение грамотным». При этом Сталин, разумеется, помнил соображения Ленина о том, что «недостаточно безграмотность ликвидировать, но нужно еще строить советское хозяйство, а при этом на одной грамотности далеко не уедешь. Нам нужно громадное повышение культуры».

Вопрос вставал принципиальный: какая же именно культура нужна была огромной стране, в которой даже в конце 30-х годов сельское население составляло две трети? Работа здесь предстояла огромная, и надо было выбирать ее основные магистрали.

Направление сталинских размышлений по этому поводу становится ясным из необычайно выразительного письма писателя-большевика Александра Фадеева к своей близкой подруге Эсфири Шуб от 26 февраля 1936 года: «Лучшие люди страны видят и чувствуют огромное противоречие между большими, подлинно человеческими, все растущими потребностями масс и теми продуктами искусства, продуктами последней, так сказать, самой «левой» изощренности (вследствие распада старого), которые часто восславляются дураками из холуйства перед этой изощренностью, но в состоянии удовлетворить только людей в очках, с тонкими ногами и жидкой кровью. Когда-нибудь – уже скоро – лучшие люди стра-


250 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 251


ны, партии получат возможность (в смысле времени) повседневно заниматься делами искусства, – тогда многое «образуется».

Историки не обращали до сих пор должного внимания на этот в высшей степени примечательный документ, а зря. Фадеев, талантливый писатель, возведенный Сталиным в ранг живого классика, был также одним из ведущих культурных функционеров. Сталин не раз и не два беседовал с ним наедине, и Фадееву были известны многие сокровенные мысли и идеи вождя.

«Лучшие люди страны, партии» – это, разумеется, эвфемизм, подразумевающий самого Сталина, а письмо в целом несомненно отражает содержание разговора Фадеева со Сталиным о событии, имевшем место совсем недавно, 26 января. В этот день Сталин в сопровождении своих ближайших соратников – Вячеслава Молотова, Анастаса Микояна и Андрея Жданова посетил представление «Леди Макбет Мценского уезда» в филиале Большого театра.

Это был не первый приход Сталина на советскую оперу в 1936 году. 17 января Сталин и Молотов слушали оперу молодого ленинградского композитора Ивана Дзержинского «Тихий Дон» (но популярному роману Михаила Шолохова). Через несколько дней в прессе

появилось официальное коммюнике, извещавшее, что Сталин и Молотов «отметили значительную идейно-политическую ценность постановки».

Так ли уж Сталину понравилась опера Дзержинского? Косвенным свидетельством тут может послужить тот факт, что когда в 1941 году с большой помпой было объявлено о присуждении первых Сталинских премий (награждались произведения последних шести лет), то Дзержинского среди лауреатов не было, в то время как «Тихий Дон» Шолохова получил премию первой степени.

Но сдержанное отношение Сталина к музыке Дзержинского отнюдь не помешало вождю поддержать его оперу в качестве приемлемой «идейно-политической» модели. Как и почему это произошло? Возможный ответ на этот вопрос можно, как мне представляется, найти в сравнительно недавно опубликованном документе. В своей докладной записке Сталину от 2 января 1936 года один из его ближайших помощников по делам литературным, Александр Щербаков, отчаянно воззвал: «Сейчас литература нуждается в боевом, конкретном лозунге, который мобилизовал бы писателей. Помогите, тов. Сталин, этот лозунг выдвинуть».

Щербаков был хитрый и опытный царедворец, умело угадывавший даже и невыска-


252 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

занные пожелания вождя. Сталин милостиво откликнулся на его призыв, спустив лозунг – «простота и народность». Этот лозунг, отразивший размышления Сталина последних лет о задачах культуры, в какой-то мере кристаллизовал чересчур уж туманное определение «метода социалистического реализма», выдвинутое на Первом съезде советских писателей. Теперь к лозунгу «простоты и народности» нужно было подобрать конкретные положительные и отрицательные примеры из текущей культурной жизни.

Как это станет ясно из последующей идеологической кампании, Сталин решил главное для него направление – литературное – поначалу не затрагивать, а сосредоточиться на искусстве и особенно музыке, к которой у него был личный интерес. В качестве положительного культурного примера была избрана опера Дзержинского. В качестве отрицательного – попала под руку опера Шостаковича. Вот как это произошло.

Сталин прибыл на спектакль «Леди Макбет» в филиале Большого театра (дирижировал его любимец Александр Мелик-Пашаев), вероятно, в хорошем настроении – он, как правило, получал удовольствие от посещения оперных и балетных представлений. Предыдущий его поход на советскую оперу («Тихий Дон») завершился благоприятно. Такого же

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН*253

исхода ожидали и на сей раз: ведь «Леди Макбет» Шостаковича была практически единодушно признана «победой музыкального театра» (таким был заголовок посвященной этой опере полосы в газетном официозе «Советское искусство»).

Шостаковича, который собирался уезжать в Архангельск на гастроли, где он по приглашению местного радиокомитета должен был, в частности, солировать в своем Первом фортепианном концерте, срочно вызвал на спектакль заместитель директора Большого театра Яков Леонтьев.

Опытный царедворец, Леонтьев был другом Михаила Булгакова. Сохранился уникальный и своеобразный «документ»: записанный юмористический «устный рассказ» Булгакова об этом событии, в котором, несомненно, отразились сведения, сообщенные ему Леонтьевым.

Булгаков, со слов Леонтьева, иронически повествует о том, как «белый от страху» Шостакович прискакал в театр, Сталин и его спутники уселись в правительственной ложе и: «Мелик яростно взмахивает палочкой, и начинается увертюра. В предвкушении ордена, чувствуя на себе взгляды вождей, – Мелик неистовствует, прыгает, как чертенок, рубит воздух дирижерской палочкой, беззвучно подпевает оркестру. С него градом течет пот. «Ничего, в


254 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 255


антракте переменю рубашку», – думает он в экстазе. После увертюры он косится на ложу, ожидая аплодисментов, – шиш. После первого действия – то же самое, никакого впечатления».

Устная микроновелла Булгакова, разумеется, гротескно утрирована. (В частности, никакой увертюры у «Леди Макбет» не было, опера начиналась прямо с краткого вступления к первому напряженно-лирическому монологу героини.) Но ценность этой записи для понимания атмосферы очень велика, особенно если учесть, как мало непосредственных свидетельств современников сохранилось обо всем этом грозном деле.

Важно, что сведения Булгакова сходятся с сообщением близкого друга Шостаковича, музыкального функционера Левона Атовмьяна. Он подтверждает, что в тот роковой день оркестр чересчур раззадорился – вероятно, подогреваемый присутствием высоких гостей. Вдобавок духовая группа (музыкантами всего мира именуемая итальянским словом «banda») по такому случаю была специально увеличена, и играла она, особенно в оркестровом антракте перед сценой свадьбы Катерины, с излишней, по мнению композитора, громкостью. Духовые размещались прямо под правительственной ложей, и «бледный как полотно» Шос-

такович, как вспоминал Атовмьян, пришел в ужас.

После спектакля композитор никак не мог успокоиться и, отправляясь на концерты в Архангельск, раздраженно допрашивал Атовмьяна: «Скажи, зачем надо было так чрезмерно увеличивать звучность «банды»? Что это – излишний «шашлычный» темперамент Мелик-Пашаева, который слишком «переперчил» антракт и всю эту сцену? Ведь сидящие в правительственной ложе, думаю, оглохли от такой звучности медной группы; чует мое сердце, что этот год, впрочем как и все високосные, принесет мне очередное несчастье».

В Архангельск весьма суеверный Шостакович (вера в популярные приметы сохранялась у него – заметим, как и у Пушкина – всю жизнь) уезжал, как он сообщил в письме своему Другу Соллертинскому, «со скорбной душой»: он уже понимал, что его опера не пришлась по душе высшему партийному руководству. Но даже он не предвидел размеров и ужасающего эффекта стремительно накатывавшейся на него катастрофы.

В Архангельске, в морозный зимний день, Шостакович встал в очередь в газетный киоск. Очередь двигалась медленно, и Шостакович дрожал от холода. Купив главную газету страны «Правду» (ее тогда официально именовали Ц.О., т.е. «центральным органом»), от 28 янва-


256 •

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 257


ря 1936 года, Шостакович развернул ее и на третьей полосе увидел редакционную статью (без подписи) под заголовком «Сумбур вместо музыки». В подзаголовке стояло в скобках: «(об опере «Леди Макбет Мценского уезда»)». Шостакович тут же, не отходя от киоска, начал читать. От неожиданности и ужаса его зашатало. Из очереди закричали: «Что, браток, с утра набрался?»

Даже и теперь, десятилетия спустя, невозможно читать «Сумбур вместо музыки» без содрогания. Нетрудно понять, почему 29-летний композитор почувствовал, что земля под ним разверзлась. Его оперу, любимое его детище, уже завоевавшее признание во всем мире, абсолютно неожиданно подвергли грубому, бесцеремонному, безграмотному разносу.

Статья эта получила с тех пор печальную известность как классический пример авторитарной культурной критики. Как таковая она даже включается в специальные хрестоматии. Многие пассажи из нее хорошо известны. Даже ее заглавие стало нарицательным. Но попытаемся взглянуть на нее глазами современника. О чем говорилось в этой статье и чем грозила она – не только Шостаковичу, но и всей советской культуре?

В тексте «Сумбура вместо музыки» можно различить два пласта. Один составляют впечатления автора этой статьи от музыки оперы

Шостаковича и ее постановки в филиале Большого театра. Другой пласт, так сказать, теоретический. Отклик на музыку – непосредственный и весьма эмоциональный: «Слушателя с первой же минуты ошарашивает в опере нарочито нестройный сумбурный поток звуков. Обрывки мелодии, зачатки музыкальной фразы тонут, вырываются, снова исчезают в грохоте, скрежете и визге. Следить за этой «музыкой» трудно, запомнить ее невозможно».

Как и некоторых западных критиков, особенно возмутили автора статьи эротические эпизоды оперы: «Музыка крякает, ухает, пыхтит, задыхается, чтобы как можно натуральнее изобразить любовные сцены. И «любовь» размазана во всей опере в самой вульгарной форме». И в спектакле филиала Большого театра неприятие в первую очередь вызвали именно эти сцены: «Купеческая двуспальная кровать занимает центральное место в оформлении. На ней разрешаются все «проблемы».

Интересно отметить, что автор статьи читал Лескова и не согласен с тем, как его произведение интерпретировано в опере Шостаковича: «Хищница-купчиха, дорвавшаяся путем убийств к богатству и власти, представлена в виде какой-то «жертвы» буржуазного общества. Бытовой повести Лескова навязан смысл, какого в ней нет».

Но особенно важными были теоретичес-


258 •соломон волков

кий и политический аспекты статьи. Опера Шостаковича обвинялась одновременно в формализме и натурализме. Само по себе использование этих терминов в культурной борьбе того времени не было чем-то новым. Под «натурализмом», как правило, понимались излишне откровенные пассажи, в «формализме» обыкновенно упрекали усложненные, по мнению критикующих – чересчур «мудреные» произведения. Шостаковичу уже и раньше приходилось отбиваться от обвинений в формализме. В 1935 году в бухаринских «Известиях» он упрямо и весьма вызывающе заявил: «Эти упреки я ни в какой степени не принимал и не принимаю. Формалистом я никогда не был и не буду. Шельмовать же какое бы то ни было произведение как формалистическое на том основании, что язык этого сочинения сложен, иной раз не сразу понятен, является недопустимым легкомыслием…»

Но теперь «Правда» настаивала на том, что «мелкобуржуазные формалистические потуги» Шостаковича есть политическая трансгрессия: «Это – музыка, умышленно сделанная «шиворот-навыворот» – так, чтобы ничего не напоминало классическую музыку, ничего не было общего с симфоническими звучаниями, с простой, общедоступной музыкальной речью. (…) Это левацкий сумбур вместо естественной человеческой музыки».

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

А в чем заключался «грубейший натурализм» оперы Шостаковича? И тут был дан авторитетный ответ: «Это воспевание купеческой похотливости…»

«Правда» давала понять, что ее беспокоит не только и не столько опера Шостаковича: «Опасность такого направления в советской музыке ясна. Левацкое уродство в опере растет из того же источника, что и левацкое уродство в живописи, в поэзии, в педагогике, в науке. Мелкобуржуазное «новаторство» ведет к отрыву от подлинного искусства, науки, от подлинной литературы».

Сам по себе оскорбительно-пренебрежительный, разносный стиль статьи не был таким уж неслыханным, для полемики тех лет он был скорее правилом. Ошарашивал (и не только Шостаковича, но и многих других) факт неожиданного вмешательства «Правды» после двух с лишним лет все возраставших триумфов оперы. Но еще более существенным было другое.

В прежних дискуссиях о натурализме и формализме одна сторона могла нападать, Другая – активно отбиваться и даже контратаковать. Ситуация вдруг резко изменилась. Самый тон публикации в «Правде» был безапелляционным, как тогда выражались – «директивным». Это было подчеркнуто отсутствием под статьей подписи автора. Подразумевалось, что

259


260

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

261


в ней высказано мнение не одного какого-нибудь критика или даже группы, а партии в целом. Это придавало любым возможным возражениям заведомо криминальный «антисоветский» характер.

Еще сравнительно недавно Булгакову, Замятину и Пильняку предъявлялись исключительно политические претензии, об их эстетике речь не шла. Теперь впервые эстетические «прегрешения» приравнивались к политическим. Это было новым и опасным развитием событий. У многих деятелей культуры, прочитавших «Сумбур вместо музыки», мороз должен был пройти по коже, когда они наткнулись там на грозное предупреждение: «Это игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо».

Кто же стоял за этой зловещей угрозой? Выяснение личности писавшего «Сумбур вместо музыки» превратилось с годами в небольшую индустрию. Разные исследователи выдвигают различных кандидатов: назывались имена журналиста Давида Заславского, музыковеда Виктора Городинского, тогдашнего заведующего отделом литературы и искусства «Правды» Исаака Лежнева, Платона Керженцева – председателя организованного в январе 1936 года Комитета по делам искусств. Юрий Елагин утверждал, что статью писал Андрей Жданов.

Но осведомленные современники почти

сразу же заговорили о том, что подлинным автором «Сумбура вместо музыки» является сам Сталин. Это явствует, в частности, из уже упоминавшегося «устного рассказа» Булгакова.

Опираясь на сведения, полученные из сталинского «придворного» круга, Булгаков в гротескной, но убедительной форме описывает «коллегиальное совещание», несомненно состоявшееся в правительственной ложе после прослушивания оперы. Булгаковский Сталин говорит: «Я не люблю давить на чужие мнения, я не буду говорить, что, по-моему, это какофония, сумбур в музыке, а попрошу товарищей высказать совершенно самостоятельно свои мнения».

Далее Булгаков комически передает сико-фантские реакции присутствовавших на спектакле сталинских соратников и заключает сообщением о том, как в «Правде» появилась статья «Сумбур вместо музыки», в которой «несколько раз повторяется слово «какофония».

Здесь Булгаков ошибся – о какофонии в «Правде» упоминалось только единожды. Но даже ошибка эта показательна – она передает впечатление писателя о тавтологичности стиля «Сумбура вместо музыки». Эта тавтоло-гичность является одной из важнейших примет личной сталинской манеры высказывания. Он использовал ее как орудие, вполне со-


• 263

262*СОЛОМОН ВОЛКОВ

знательно, о чем написал исследователь сталинского стиля Михаил Ваископф: «Прием этот, призванный обеспечить некий гипнотический эффект, давался ему легко уже вследствие ограниченности его словарного фонда, но со временем получил целенаправленное развитие».

В статье «Правды» об опере Шостаковича прилагательное «левацкий» («левацкое») повторялось четыре раза; автор зациклился на словах «грубо», «грубый», «грубейший» – шесть раз; «сумбур», «сумбурный» – пять раз (включая заголовок). Шостакович первым обратил мое внимание на то, что этот «сумбур» в свою очередь перекочевал в статью о музыке прямиком из опубликованного в «Правде» за день до того материала о конспектах школьных учебников по истории, под которым стояла подпись Сталина1.

У Шостаковича был еще один существенный аргумент в пользу авторства Сталина. Он доказывал, что другие предполагаемые кандидаты были людьми образованными. Вряд ли их перья вывели бы пассажи о музыке, в которой «ничего не было общего с симфоническими звучаниями» (что это за таинственные зву-

Возражение, что сталинские «замечания» об учебниках были написаны ранее, несостоятельно: несомненно, что Сталин перечитывал и правил рукопись перед публикацией в «Правде», отсюда и застрявшее в памяти/на языке словечко «сумбур».

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

чания такие?), или о претензиях композитора «создать оригинальность приемами дешевого оригинальничанья». Все эти (и другие им подобные) неповторимые перлы «Сумбура вместо музыки», по мнению Шостаковича, могли быть только подлинными сталинскими высказываниями, иначе до газетной полосы они бы не дошли – вычеркнул бы редактор.

Конечно, можно предположить, что эту статью Сталин не лично записал, а надиктовал – быть может, по телефону – какому-либо из ведущих журналистов «Правды», а затем просмотрел перед выходом газеты. О том, как это в таких случаях делалось, рассказал присутствовавший при подобных процедурах Дмитрий Шепилов, одно время – главный редактор «Правды». По его словам, важные «директивные» статьи, подпись Сталина под которыми по тем или иным причинам была нежелательной, вождь диктовал сам, медленно, взвешивая каждое слово. Записывал либо помощник Сталина, либо главный редактор газеты.

«Такая работа иногда длилась много часов подряд, – свидетельствовал Шепилов, добавляя: – И бывало, что работа начиналась днем, а заканчивалась на рассвете следующего дня». Сталин лично определял не только форму статьи – будет ли она передовой, редакционной, пойдет ли за псевдонимной подписью или от


264 •соломон волков

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

265


имени некоего «Обозревателя», – но и место: на какой полосе, с иллюстрацией или без и т.д. Так что совершенно не важно, чьей рукой будет записан «Сумбур вместо музыки», если когда-нибудь обнаружится его рукопись1. Сути дела это не меняет.

Шостакович был прав: «Сумбур вместо музыки» не только в главной своей идее, но и в деталях является текстом Сталина. Это подтверждается отношением к «Сумбуру вместо музыки» самого вождя. Из всех анонимных установочных статей «Правды» (а их в этот и последующие годы появилось немалое количество) эта оставалась самой дорогой его сердцу, о чем есть много свидетельств. (Мы будем говорить об этом в главе, описывающей события 1948 года.) Другие статьи такого рода публиковались, исполняли свою служебную роль и исчезали в бескрайнем потоке прочих партийных директив. Только «Сумбур вместо музыки» развевался в качестве флага советской эстетики на протяжении долгих десятилетий, пережив даже самого Сталина.

Михаил Гольдштейн в своих мемуарах утверждал, что в 1962 году спросил у Давида Заславского, с 1928 года и до своей смерти в 1965 году – бессменного ведущего журналиста «Правды», не он ли был, как многие предполагали, подлинным автором «Сумбура вместо музыки». Согласно Гольдштейну, Заславский ответил: «Мне принесли из ЦК готовую статью, которая была согласована и одобрена. Мне лишь оставалось подготовить ее к печати и кое-что сгладить в шероховатостях русского языка и ругательных выражениях».

Но если подлинным автором редакционной статьи «Правды» был сам вождь, то что побудило его столь резко обрушиться на оперу Шостаковича? Как всегда у Сталина, главными следует считать сугубо политические резоны. Но к ним, несомненно, примешивались и сильные личные мотивы – вкусовые и психологические.

Сталин был твердо убежден, что в Советском Союзе следует создавать и пропагандировать «общенародную» культуру, которая будет принята и усвоена широкими массами. Такая всеобщая «культурная грамотность» должна была способствовать превращению страны в передовое государство. Сталин великолепно понимал важность культуры как инструмента политического воспитания и контроля. Но при этом его личные вкусы в искусстве не были исключительно прагматическими.

В отличие от многих других политических лидеров XX века Сталина можно назвать фанатом культуры. По его собственным подсчетам, он проглатывал в среднем по пятьсот страниц в день. Конечно, в основном это были всякого рода деловые бумаги. Но Сталин читал также много и литературных произведений – документальных и художественных: все это внимательно, с карандашом в руке, ос-


266

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 267


тавляя заинтересованные пометки и замечания на полях.

Интерес Сталина к классической музыке был неподдельным. Он слушал ее часто и с видимым наслаждением. Это были в первую очередь русские оперы и балеты – Чайковский, Глинка, Бородин, Римский-Корсаков, в меньшей степени Мусоргский. Но к числу фаворитов Сталина относились также Бизе, Верди.

Известен случай, когда в программу праздничного концерта, которым должен был завершиться Чрезвычайный VIII Всесоюзный съезд Советов в 1936 году (на нем был одобрен проект новой «сталинской» конституции), были поставлены разного рода облегченные номера. Когда эту программу представили на утверждение Сталину, вождь собственноручно вписал туда финал Девятой симфонии Бетховена с ее знаменитым хором «К радости», потеснив развлекательную музыку. Конечно, это был политический жест, но достаточно красноречивый.

Сталину нравились народные песни – грузинские («Сулико») и русские («Во поле березонька стояла», «Всю-то я вселенную проехал»), он часто слушал пластинки с записями этих песен (причем прямо на них выставлял им оценки – «отлично», «хорошо» и та.), любил и сам попеть в компании – у него был высо-

кий тенор1. Такого рода музыка часто звучала по радио, но классике неизменно отводилось заметное место, Сталин об этом специально заботился. Он любил подчеркнуть свою склонность к классической музыке.

Вот характерный эпизод. Когда однажды для членов Политбюро пел знаменитый тенор Иван Козловский, сталинский любимец, то соратники вождя стали требовать от певца исполнения веселой народной песни. Тогда вмешался сам Сталин: «Зачем нажимать на товарища Козловского? Пусть он исполнит то, что сам желает. А желает он исполнить арию Ленского из оперы Чайковского «Евгений Онегин». И пришлось членам Политбюро проглотить классическую арию.

С удовольствием слушал Сталин не только вокалистов, но и музыкантов-инструменталистов: пианистов, скрипачей, виолончелистов. Среди его любимцев были молодые музыканты, ставшие впоследствии мировыми знаменитостями: Эмиль Гилельс, Давид Ойстрах, позднее – Святослав Рихтер и Мстислав Рос-тропович. Все они в разное время были награждены Сталинскими премиями.

Воспоминания Молотова сохранили сцену: Сталин, Молотов и Ворошилов втроем ноют под аккомпанемент Жданова, сидящего за пианино, церковную музыку. В узком кругу Сталин со своими соратниками пел даже русскую эмигрантскую музыку, долгие годы запрещавшуюся в СССР – например, «белогвардейские» песни Александра Вертинского и Петра Лещенко.


268

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

• 269


Я уже упоминал о политической подоплеке такого внимания Сталина к молодым артистам, она ясна: эти музыканты демонстрировали миру «человеческое лицо» советского социализма. Но, опять-таки, увлечение Сталина этой областью культуры было, по всей видимости, искренним. Будучи ценителем «мастерства» во всех сферах, вождь также уважал и ценил высокий профессионализм отечественных музыкантов.

С 1933 года под эгидой Сталина учредили всесоюзные конкурсы музыкантов-исполнителей; многие из победителей по праву заняли ведущие места в советской культуре. Одним из участников первого конкурса был одиннадцатилетний скрипач Борис (Буся) Гольдштейн. Сталин пришел в восторг от его игры и пригласил вундеркинда в Кремль, где ему была вручена большая денежная премия. Сталин при этом пошутил:

Ну, Буся, теперь ты стал капиталистом и, наверное, настолько зазнаешься, что не захочешь меня пригласить в гости.

Я бы с большой радостью пригласил бы вас к себе, – ответствовал находчивый вундеркинд, – но мы живем в тесной квартире и вас негде будет посадить.

На другой же день Бусе и его семье была предоставлена квартира в новом доме в цент-

ре Москвы. Как сказал Сталин в одной из своих знаменитых речей тех лет: «Жить стало лучше, жить стало веселее». В эту незамысловатую, но эффектную формулу экспрессионистская эстетика «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича явно не вписывалась. Все это темпераментное нагромождение секса, ужасов, шокирующих эпизодов было чуждо вкусам самого Сталина и, несомненно, вызвало взрыв раздражения и возмущения советского вождя (как, заметим, и многих других консервативных любителей классической музыки во всем мире – здесь Сталин вовсе не был вопиющим исключением, каким его задним числом пытаются иногда изобразить).

Но в тот памятный январский вечер 1936 года, когда Сталин пришел на представление «Леди Макбет», на уме у вождя были соображения поважнее, чем директивное насаждение личных вкусов. Сталин гордился умением подчинять свои эмоции тактическим нуждам момента. А этот момент требовал активного утверждения новой государственной «советской морали»: правительством планировались вскоре принятые законы о запрещении абортов и новый кодекс о семье и браке. Ведь советскую семью, по мнению Сталина, следовало всемерно укреплять. По инициативе вождя развод был значительно затруднен. Фотогра-


270*СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН*271


фии Сталина с детьми на руках стали регулярно появляться в прессе. А тут вдруг опера, воспевающая «свободную любовь» (или, по словам Сталина в «Сумбуре вместо музыки», «купеческую похотливость»), в которой проблема развода с ненавистным мужем разрешалась просто и брутально: с помощью убийства.

Все это позволило Сталину предъявить Шостаковичу обвинение также общекультурного плана, сформулированное все в той же редакционной статье «Правды»: композитор-де «прошел мимо требований советской культуры изгнать грубость и дикость из всех углов советского быта».

Теперь нам абсолютно ясно, что кампания по борьбе с «формализмом», с «интеллигентским» искусством была задумана Сталиным заранее и осуществлялась по определенному плану. Об этом свидетельствует быстрая последовательность появления в «Правде» «антиформалистских» редакционных статей: удары по кино («Грубая схема вместо исторической правды», 13 февраля), архитектуре («Какофония в архитектуре», 20 февраля), живописи («О художниках-пачкунах», 1 марта), театру («Внешний блеск и фальшивое содержание», 9 марта). Тут все понятно и объяснимо логикой культурно-политического наступления, срежиссированного Сталиным.

Удивительным остается другое: почему именно музыку надо было атаковать несколько раз подряд, причем всякий раз объектом нападений оставался один и тот же композитор – Шостакович?

Специалистам хорошо известно, что вслед за оперой поношению в «Правде» подвергся шедший с огромным зрительским успехом в Большом театре балет Шостаковича «Светлый ручей» («Балетная фальшь», 6 февраля). Но до сих пор мало внимания было обращено на то, что Шостакович «удостоился» третьей статьи в «Правде». Ее тоже можно считать редакционной, ибо опубликована она была без подписи (это произошло 13 февраля). Но директивная сущность этой статьи была замаскирована помещением ее под рубрикой «Обзор печати». (Как тут не вспомнить о засвидетельствованном Шепиловым умении Сталина продвигать свои установки с помощью материалов в разных газетных жанрах.)

Три редакционные статьи против одного и того же человека появились в главной газете страны в течение двух с небольшим недель! И человек этот – не опасный политический враг, не английский или французский премьер-министр, а всего лишь 29-летний композитор, широким читательским массам страны до тех пор весьма мало известный. Налицо явный,


272

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН*273


ужасающий перехлест. Что еще важнее (как мы увидим далее), это и было воспринято многими, очень многими, как явный перехлест. Чем же он был вызван?

Мне кажется, этой загадки не разгадать, если оперировать только возможными прагматическими, рациональными резонами. Тут нужен психологический ключ. Никакой самый прагматичный и хладнокровный политик не в состоянии функционировать как бесчувственная машина, как автомат, в его решения неминуемо вторгается человеческий эмоциональный элемент. Это наблюдение справедливо также и по отношению к Сталину.

В оценке действий Сталина маятник современных суждений раскачивается слишком уж широко: некоторые комментаторы его поступки демонизируют, объясняя их почти исключительно темными иррациональными импульсами; другие, наоборот, объявили Сталина воплощением абсолютно безличного холодного прагматизма. Истина, видимо, заключается в том, что, будучи великим мастером политической игры и незаурядным государственным деятелем, Сталин достаточно часто ошибался и срывался, когда начинал полагаться на свое – действительно исключительное, но не непогрешимое – чутье.

Наиболее известный, хрестоматийный при-

мер: роковая ошибка в оценке намерений Гитлера в 1941 году, когда тот неожиданно для Сталина вторгся в Советский Союз. Советский вождь был настолько уверен, что в тот момент Гитлер не пойдет на нападение, что полностью игнорировал стремительно нараставшие сведения о подготовке Германии к агрессии. Результатом стала военная катастрофа первых месяцев войны.

Надо полагать, что в случае с Шостаковичем Сталина как раз и захлестнули эмоции. Мало того, что его вывели из себя сюжет и музыка оперы (в аналогичных ситуациях он умел сдержаться). Мало того, что эта опера противоречила сталинской культурной установке на тот период. Но вдобавок молодого композитора все кругом объявляли гением – и не только в Советском Союзе, но и на Западе! Именно последнее, как мне представляется, должно было переполнить чашу терпения вождя.

Ведь слава других советских мастеров культуры была в значительной степени местной, замкнутой границами страны – следовательно, зависела от сталинского контроля и манипуляций. Тут можно было не оглядываться на Запад.

Исключения были крайне редки; к ним, разумеется, принадлежал Горький. Конечно, на Западе уважали Станиславского – но его уважал и Сталин. Международной известное-


274

СОЛОМОН ВОЛКОВ

тью пользовался Сергеи Эйзенштейн – но за дело, за фильм «Броненосец «Потемкин», который сам Сталин тоже высоко ценил. И то вождь постоянно на Эйзенштейна раздражался и его одергивал, часто самым бесцеремонным и обидным образом. Международный авторитет Мейерхольда вышел режиссеру, как известно, боком. То же произошло и с Шостаковичем. Сталин решил, что он понимает лучше, закусил удила, и его понесло.

Доказательством этому является реакция Сталина на комедийный балет Шостаковича «Светлый ручей». Сталин, как уже было сказано, любил балет, но вдобавок обожал комедию как жанр, до слез смеялся на просмотрах советских кинокомедий, слепленных в подражание голливудским образцам.

«Светлый ручей», поставленный замечательным хореографом Федором Лопуховым, был, как утверждают все видевшие этот спектакль, в первую очередь веселым увлекательным шоу, в котором водевильный сюжет из жизни кубанского колхоза служил предлогом для вереницы эффектных танцевальных номеров. Это была, если угодно, балетная оперетта.

Загрузка...