Глава одиннадцатая

Ловкие пальцы медсестры Светы разматывали бинт на груди Савелия. Рядом стоял хирург, делавший операцию, смотрел, приговаривая:

— Нуте-с, нуте-с, каков ты теперь есть, вьюнош наш прекрасный?

Наконец последний виток был снят, и грудь Савелия открылась взору хирурга. Она была изуродована несколькими красными, узловатыми, кривыми шрамами. Хирург подошел ближе, пощупал пальцами, надавил под правым соском.

— Здесь не больно?

— Нет, — улыбнулся Савелий.

— А здесь?

— Полный порядок, товарищ доктор. — Савелий расправил плечи.

— Н-да-а, чудом ты выскочил, парень. Видно, ворожит тебе кто-то, — хирург многозначительно посмотрел на Свету. — Ну что ж, на фронт пора, ты как считаешь?

— Давно пора, — ответил Савелий.

— До завтра на прощание хватит?

— Конечно, товарищ военврач первого ранга, — вытянулся Савелий, потом взял нижнюю белую рубаху, надел ее, стал заправлять в брюки.

— Тогда начинайте прощаться, — усмехнулся доктор и вышел из комнаты.

Света подошла к Савелию, прильнула к нему, обняла за шею, привстала на цыпочки, и губы их встретились в долгом поцелуе.

Дверь в процедурную комнату приоткрылась бесшумно, Галя увидев целующихся Свету и Савелия, улыбнулась и так же бесшумно исчезла. В коридоре она долго стояла, держа перед собой никелированную коробку для инструментов и задумчиво качая головой.

— Ты чего тут дверь подпираешь? Делать нечего? — спросила ее подошедшая медсестра Клава. В руках она несла такую же никелированную коробку со шприцами.

— Там Светка… с этим… с красивым еврейчиком…

— С каким еврейчиком? — не поняла Клава.

— Ну, этот… Савелий… фамилию не упомню никак… Кутерман, что ли?

— A-а, этот… Цукерман! По-немецки «сахарный человек» обозначает.

— Он впрямь сахарный, — хихикнула Галя. — Светка в него втюрилась без памяти, аж трясется, всю дорогу плачет…

— Да он же уходит завтра, — сказала Клава.

— То-то и оно… Слушай, пусти ты их в свою комнату — пусть переночуют, — попросила Галя.

— Здрасте! А я где спать буду?

— У меня.

— Так ты их и пусти к себе, прояви чуткость, — усмехнулась Клава.

— Да я же с Маринкой и Веркой живу, ну и ты с нами одну ночь перебьешься.

— Ох, Галка, любишь ты чужое счастье устраивать, — покачала головой Клава. — Ты бы о своем позаботилась.

— Ладно, когда-нибудь и нам улыбнется, — беззаботно махнула рукой Галя.

— На одну ночь? Мне такого счастья не надо.

— Может, у них и больше ночей было, откуда ты знаешь? — хихикнула Галя.

— Ну, ладно! Мне шприцы чистые взять надо. Чего они там? Небось уже любовью занялись!

— На полу? — вновь хихикнула Галя.

— Ох, Галка, было бы желание — можно и на дереве! И на воде можно, и под водой! — Клава решительно постучала в дверь и тут же открыла ее.

Света и Савелий отпрянули друг от друга, даже отвернулись.

— Ох, мамочки мои, весь госпиталь знает, что они чпокаются напропалую! — усмехнулась Клава. — А они даже стесняются, лицемеры!

— Ох, и язва ты, Клавка, ох, и язва, — с укоризной сказала Галя.

— Это ты про меня?! — возмутилась Клава. — Сама только что уговаривала комнату им освободить и сама же меня язвой крестишь?

— Ой, Клавка, как благодарить тебя, даже не знаю! — Света кинулась к подруге, обняла ее и расцеловала в обе щеки.

В процедурную заглянула старшая медсестра Тамара Георгиевна, высокая, мощного сложения женщина лет сорока.

— Вот вы где, куропатки чертовы! Светлана, Галя, марш в первую операционную! Клава, во вторую! И быстро, быстро! Там уже ор стоит, хоть святых выноси!

Девушки опрометью бросились из комнаты. Тамара Георгиевна утомленно опустилась на стул, стащила с головы белую косынку, достала из кармана халата пачку дешевых папирос «Пушка» и закурила, глядя в окно. На Савелия она не обращала внимания, словно его здесь и не было.

Савелий смотрел на ее усталое, с глубокими морщинами лицо и вдруг попросил:

— Закурить не дадите?

— Свои надо иметь, если куришь, стрелок… — так же глядя в окно, ответила Тамара Георгиевна.

— Да я не курю… Хотел попробовать…

— Одна попробовала — семерых родила, — грубовато пошутила Тамара Георгиевна и только теперь взглянула на Савелия. — A-а, Светкин хахаль? Закрутил девке голову, а дальше что?

Она вынула из пачки папироску, протянула ему и снова спросила:

— А дальше что?

Савелий прикурил, вдохнул дым и закашлялся.

— Не знаю… Завтра на фронт ухожу… — Он снова затянулся, уже спокойно выдохнул дым и почувствовал, как закружилась голова.

— Не кури, дурак, — сказала Тамара Георгиевна, — у тебя легкие в трех местах прострелены, еще не зажили — сразу туберкулез заработаешь.

— А убьют меня завтра, что я заработаю?

— Н-да-а… война проклятая… — Она вновь смотрела в окно, думая о чем-то своем и сосредоточенно затягиваясь папиросой. Потом тяжело поднялась, выбросила окурок в форточку и медленно пошла из комнаты. Открыла дверь, обернулась:

— Тебя убьют и похоронят, а девка век мучиться будет… А бабий век, знаешь, какой короткий? — И вышла, не попрощавшись. За дверью раздался ее зычный злой голос: — Тетя Маня! Почему судна из третьей палаты не забрала! Раненые жалуются! Какого черта, я вас спрашиваю!


Когда совсем рассвело и на всем поле остались лишь клочья белесого тумана в низинах, Ахильгов пригнал своего офицера в расположение батальона. Взошло холодное осеннее солнце, и перестали стучать пулеметы и взлетать осветительные ракеты. От раненого плеча рука задеревенела и рукав телогрейки набух от крови.

Уже была видна наша линия обороны, и Ахильгов то и дело покрикивал:

— Быстрее, шакал! Быстрее! — и тыкал стволом автомата офицера в спину.

Тот оборачивался, гневно смотрел на Ахильгова и что-то мычал, двигал нижней челюстью, пытаясь выплюнуть тряпку, заткнувшую ему рот. Ахильгов замахнулся на него левой рукой и что-то проговорил на родном языке, злое и угрожающее. Офицер попятился, повернулся и побежал рысцой…

Они стояли перед командирским блиндажом, окруженные толпой штрафников. Сквозь общий неразборчивый говор слышались отдельные реплики:

— Ну, горец, ну, мать твою, ну, отмочил!

— От злости чего не сделаешь…

— Да ведь один поперся, ты подумай, один!

— А эти горцы в одиночку лучше воюют, чем в толпе, ей-богу, сколько раз наблюдал.

— Он, кажись, раненый. Рука правая вся в крови…

А перед Ахильговым стоял комбат Твердохлебов, строго смотрел на ингуша и вздыхал:

— Ты почему своевольничаешь, Идрис?

— Почему так говоришь? Сам сказал, плохого языка привел. Мне орден надо! Я сейчас хорошего привел! Орден давай, начальник! — морщась от боли, сказал Ахильгов.

— Дикий ты человек, Идрис, — покачал головой Твердохлебов. — Будет тебе орден, и новый трибунал будет. Этого уведите. — Он ткнул пальцем в сторону немца.

К Ахильгову подошел Глымов, достал финку и ловко вспорол рукав телогрейки. Загустевшая кровь потекла ручьем.

— Так ты еще и раненый?! А стоит, молчит как истукан! — сказал Твердохлебов и шагнул к двери в блиндаж: — Пошли, пошли.

В блиндаже первым делом сняли с Ахильгова телогрейку.

— Пуля-то не вышла, — ощупывая раненое плечо, сказал Глымов.

— В медсанбат его надо, — сказал Твердохлебов и повернулся к ординарцу: — Найди шофера, в медсанбат раненого повезет.

— Не надо медсанбат, начальник, — словно защищаясь, выставил перед собой левую здоровую руку Ахильгов, — здесь останусь.

— У тебя пуля в плече, герой, — сказал Глымов.

— Режь. Доставай, — сверкнул на него глазами Ахильгов. — Давай, ну?!

— Ты точно тронулся, — Глымов повертел пальцем у виска.

— Я терпеть буду. Режь! — повторил Ахильгов и сел на табурет, повернулся к Глымову раненым плечом.

Глымов подошел к столу, на котором коптила снарядная гильза, и начал прокаливать на огне свою финку.

— Эй, радист-телефонист, плоскогубцы тонкие у тебя есть?

Паренек-радист поднялся в своем углу и подал Глымову плоскогубцы. Глымов взял их и тоже стал прокаливать на огне. Потом протянул Твердохлебову:

— Подержи, Василь Степаныч. Будешь этим… как его… ассистентом. — А сам прошел к рукомойнику, висевшему на бревенчатой стене, и долго мыл руки, натирая их черным обмылком. Твердохлебов кинул ему полотенце. Глымов вытер руки, сказал:

— Слышь, комбат, скажи там… чтоб бинты или тряпки какие чистые принесли. И водки дай немного. Или спирт есть?

— Водки есть немного.

— А нам и не ведро надо.

Твердохлебов прошел к двери, открыл и крикнул:

— Эй, кто там есть? Дуй сюда!

Перед дверью выросли сразу два штрафника.

— Санитаров найдите. Срочно ко мне!

Глымов встал на колени перед Ахильговым, пальцами нащупал пулю в плече. Ахильгов молчал, стиснув зубы.

— Ну, держись, кавказский человек, — пробормотал Глымов и сделал глубокий надрез. Кровь из раны потекла между его пальцев. Ахильгов тихо застонал, зажмурился, испарина выступила у него на лбу.

— Терпи, Идрис, терпи, — приговаривал Глымов и двигал лезвием финки, — Бог терпел и нам велел…

Ахильгов вновь глухо застонал. Глымов надавил пальцами, сказал:

— Плоскогубцы давай… вот она, зараза… щас мы ее… щас…

В блиндаж вошел санитар с сумкой через плечо. Взглянув на Ахильгова и Глымова, сразу понял, что происходит, быстро расстегнул сумку, вынул моток чистых бинтов, большой флакон с йодом, сказал:

— У меня скальпель медицинский есть. Прокалить только надо.

— Уже не надо, — ответил Глымов.

Ахильгов застонал громче, на лбу высыпали крупные капли пота. Глымов вынул из раны плоскогубцы и разжал их над столом. На столешницу со стуком упал сплющенный кусочек черного свинца. Твердохлебов протянул фляжку с водкой. Глымов прямо из фляги стал лить водку на рану. Ахильгов заорал, но тут же осекся и стал глухо мычать.

— Дай-ка йод, — сказал Глымов.

Санитар протянул флакон. Глымов взял йод и стал поливать рану. Ахильгов не выдержал и снова коротко заорал.

— Давай бинтуй, — сказал Глымов санитару и пошел к рукомойнику мыть руки.

— Ты прямо — Пирогов! Тот тоже солдатам ноги отпиливал прямо на поле боя. И тоже без наркоза.

Глымов вытер руки, подошел к Ахильгову, взял фляжку со стола:

— Выпей, полегчает.

Ахильгов взял левой рукой фляжку, сделал несколько глотков, зафыркал, задергал головой и застонал от боли.

Глымов усмехнулся, сказал:

— О-о, наш Идрис совсем прокис. Будет ему орден, комбат, как считаешь?

— По шеям ему будет! — сердито сказал Твердохлебов. — За самовольную отлучку из расположения батальона.

— Правильна — наказать нада, — ответил Ахильгов. — Но орден тоже нада.

— Но сперва наказать, — сказал Твердохлебов.

— Хорошо, — поглаживая забинтованное плечо и морщась от боли, ответил Ахильгов. — Но потом — орден.

— Наказываю я, Идрис. А ордена дает большое начальство. Очень большое.

— Кто такие? — спросил Ахильгов.

— Товарищ Сталин, — ответил Твердохлебов.

Ахильгов долго молчал, соображал, потом сказал, сплюнув на пол:

— Тьфу! Плохо! Не даст!

— Почему? — спросил Глымов. — Ему доложат, как надо. Что ты проявил героизм, важного языка добыл.

— Нет, не даст, — после паузы опять сплюнул Ахильгов. — Он нас не любит.

— Кого «нас»? — спросил Глымов.

— Ингушей и чеченцев.

Глымов присел перед Ахильговым на корточки, обнял его за шею и зашептал на ухо:

— Скажу тебе по секрету, Идрис, он никого не любит…

Ахильгов внимательно посмотрел Глымову в глаза, махнул здоровой рукой:

— Ладно, не нада ордена. Идрис ни у кого ничего никогда не просил и не будет.

— Тогда выпей еще. — Глымов взял флягу, налил в три кружки, стоявшие на столе. — И мы с тобой выпьем. Ты, в натуре, настоящий геройский поступок совершил. За то и выпьем. Вернись домой живой и с победой!

— Не хочу водку пить… — поморщился Идрис. — Я вино люблю.

— Надо, — сказал Твердохлебов. — К ночи рана так разболится — на стенку полезешь. А с водкой заснешь и проспишь до утра.

Ахильгов взял кружку, встал, чокнулся и решительно выпил большими глотками.


Они понимали, что это их последняя ночь и завтра они расстанутся и уже вряд ли когда-нибудь увидятся снова. Света так и сказала ему, когда они лежали в постели, прижавшись друг к другу:

— Завтра уедешь, и больше не увидимся никогда.

— Если не убьют, обязательно увидимся, — тихо ответил Савелий.

— Я за тебя Богу буду молиться, чтоб не убили.

— Ты веришь в Бога? — чуть улыбнулся Савелий. — Комсомолка…

— Все люди верят в Бога, — горячим шепотом ответила Светлана, — даже если думают, что не верят.

— Что-то непонятно выражаешься, Света. «Верят, даже если не верят». Непонятно.

— Чего тут непонятного? Все очень просто, — засмеялась Света. — Мне бабушка так говорила.

— Хочешь, я тебе одно стихотворение прочитаю. Гениальное.

— Ну, если только гениальное, — улыбнулась Света и чмокнула его в щеку.

— Называется «Завещание», — тихо произнес Савелий и начал:

…Наедине с тобою, брат,

Хотел бы я побыть,

На свете мало, говорят,

Мне остается жить!

Поедешь скоро ты домой,

Смотри ж… Да что? Моей судьбой,

Сказать по правде, очень

Никто не озабочен.

А если спросит кто-нибудь…

Ну, кто бы ни спросил,

Скажи им, что навылет в грудь

Я пулей ранен был,

Что умер честно за царя,

Что плохи наши лекаря,

И что родному краю

Поклон я посылаю.

Отца и мать мою едва ль

Застанешь ты в живых…

Признаться, право, было б жаль

Мне опечалить их,

Но, если кто из них и жив,

Скажи, что я писать ленив,

Что полк в поход послали,

И чтоб меня не ждали.

Соседка есть у них одна…

Как вспомнишь, как давно

Расстались!.. Обо мне она

Не спросит… все равно,

Ты расскажи всю правду ей,

Пустого сердца не жалей,

Пускай она поплачет…

Ей ничего не значит!

За окном синела ночь, неярко светились редкие огоньки, слышались стук движка, громкие голоса санитаров.

Савелий замолчал, и они долго лежали молча и неподвижно, прижавшись друг к другу под тонким фланелевым одеялом. Потом Света сказала:

— Это написано про очень одинокого человека… которого забыла любимая…

— Пожалуй, что так… — вздохнул Савелий.

— Я тебя никогда не забуду… Не веришь?

— Теперь верю…

— Это ты сочинил? — спросила Света.

— Это Лермонтов сочинил. Слышала про такого?

— Конечно. В школе проходили. Только я этого стиха не читала, — виновато призналась Света.

Савелий повернулся, привстал на локтях, сверху посмотрел на Свету, поцеловал ее.

— И правильно делала. Нечего тоску нагонять… — Он улыбнулся и начал читать, и Света тут же подхватила радостно, и они декламировали стихотворение уже вместе:

Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром,

Французу отдана?

Ведь были схватки боевые,

Да, говорят, еще какие!

Недаром помнит вся Россия Про день Бородина…

— Этот стих нас наизусть заставляли учить, — засмеялась Света, обнимая и целуя Савелия.

За окном в ночной темени засветили лучи прожекторов, послышался рев машин, голоса.

— Ой, кажется, опять раненых привезли, — встрепенулась Света.

— Лежи. Тебе отгул дали, — сказал Савелий, почти силой удерживая ее.

— Нет, нет, Савушка, надо идти… надо… — Она рывком поднялась с кровати, стала торопливо одеваться…


Утром в регистратуре Савелию выдали документ, в котором было написано и заверено печатью, что с такого-то и по такое-то число он находился в госпитале на излечении.

— Будь здоров, Цукерман, не попадай к нам больше, — сказал худенький, жилистый старшина, дымя папироской.

— Постараюсь, — ответил Савелий.

— Ты из штрафников, что ли? — посмотрев в регистрационную книгу, спросил старшина.

— Из них…

— А-а-а… угораздило тебя. Сильно вас там мордуют?

— Да никто не мордует, — хмыкнул Савелий, — воюем, как все. Только все нормально воюют, а мы еще и кровью искупаем…

— Ладно, бывай.

Савелий пошел к машине.

Кузов грузовика был уже полон солдат и офицеров. Ровно работал мотор, водитель обходил машину и пинал по очереди колеса, проверяя, хорошо ли накачаны. В кузове весело галдели выздоровевшие раненые, раскуривали самокрутки, смеялись.

А шагах в десяти от грузовика стояла Света. Опустив голову, она теребила полу наброшенного на плечи пальто, под которым был виден белый халат. Савелий подошел и долго смотрел на девушку, потом положил руки ей на плечи, спросил:

— Ну, что ты молчишь, Света?

— А чего говорить… уезжаешь ты… — отозвалась Света, не поднимая головы.

— Не навсегда же. Я тебе сразу напишу. И буду писать все время, слышишь?

— Слышу…

— Ну, посмотри на меня… Посмотри, Светочка, пожалуйста…

Она подняла голову, и он увидел полные слез глаза и жалкую улыбку, дрожавшую на губах. И вся она выглядела такой потерянной и несчастной, что Савелий не выдержал, обнял ее, прижал к себе.

Водитель уже сел в кабину, посигналил несколько раз, глядя в сторону Савелия и Светы.

— Сейчас, сейчас! — крикнул, обернувшись, Савелий.

Они поцеловались, замерли и долго стояли неподвижно, пока водитель не начал опять сигналить. Из кузова грузовика весело кричали:

— Перед смертью не надышишься, парень!

— Оставайся — свадьбу сыграешь!

— Он ее до смерти зацелует! Как вурдалак, впился!

Савелий отступил от Светы, улыбнулся и быстро пошел к грузовику. Вцепился в борт, подпрыгнул, неловко закинул ногу. Ему со смехом помогали. Он упал внутрь кузова, вскочил, стал махать Свете рукой. Машина медленно тронулась.

Света пошла за машиной, и чем быстрее набирал скорость грузовик, тем быстрее шла Света. Потом побежала. Она бежала изо всех сил, плакала и бежала, глядя на Савелия, стоявшего в кузове в окружении солдат и офицеров. Расстояние между ними неумолимо увеличивалось. Света споткнулась и упала, и осталась лежать на земле, громко и безутешно плача, закрыв голову руками, и спина ее мелко вздрагивала…


На повороте Савелий выбрался из грузовика и пошел напрямик к полоске леса, что виднелась на горизонте. Наполовину опустевший грузовик тронулся дальше. Водитель и пассажиры в кузове кричали ему, махали руками на прощание:

— Бывай, солдатушка! Больше пулям себя не подставляй!

— Лови судьбу, но не в гробу!

— А помирать нам рановато, есть у нас еще дома де-ла-а-а!

Савелий тоже махал рукой, пока грузовик, дымя выхлопными черными газами и рыча, как раненый зверь, не скрылся за горизонтом.

Он шел свободно и легко, улыбался. В такой холодный осенний день дышалось особенно привольно. Внизу, далеко впереди, блеснула стальная гладь излучины реки.

Он прошел перелесок, сапоги шуршали по красным и желтым листьям, усыпавшим протоптанную дорожку. Савелий загребал их ногами, расшвыривал в разные стороны. Остановился на косогоре и долго смотрел на реку, потом зашагал вдоль берега.

Так он дошел до постов особистов. Младший лейтенант проверил документ, который предъявил ему Савелий. Пропустил. Савелий двинулся дальше, а младший лейтенант и двое автоматчиков-особистов как-то странно смотрели ему вслед.

— Дурак, — сказал младший лейтенант, прикуривая «Беломорканал». — К самому наступлению приперся. Теперь уж наверняка укокают…

А Савелий уже шел по ходам сообщения к комбатскому блиндажу. И солдаты, знавшие его раньше, с недоумением окликали его:

— Цукерман объявился! Откель тебя черти принесли!

— В госпитале лежал! — бодро отвечал Савелий. — Где комбат, не знаете?

— В командирском блиндаже, где ж ему быть?

— Сидит и думает, куды это Савка Цукерман сгинул? Как нам жить без него? Пропадем без Савелия!

Шутки штрафников еще летели ему вслед, когда Савелий дернул на себя дверь блиндажа и вошел, прищурился — вокруг стола сидели несколько штрафников и комбат Твердохлебов среди них.

— Прибыл на службу после лечения в госпитале! — отрапортовал Савелий, подойдя к столу.

— Савелий, мать честная! — В углу приподнялся на локте Леха Стира. — Явился — не запылился! А мы тебя во враги народа уже записали! — Он коротко рассмеялся.

Савелий вынул из внутреннего кармана телогрейки справку из госпиталя, положил перед комбатом, разгладил ладонью.

Твердохлебов взял бумажку, прочитал, сказал со значением:

— Что же, с возвращением тебя, Цукерман. И сразу топай в дозор. Самый ближний к реке. Спросишь — найдешь. А после расскажешь, каким таким чудом ты в госпитале оказался. Ступай.

— Есть! — Хорошее настроение сразу пропало. Савелий молча повернулся и вышел из блиндажа.


В штабе армии сидели командиры армейских дивизий и полков, артиллерийских и авиационных соединений. На стене висела огромная карта участка фронта, который занимала армия.

— Начать большое наступление выпала честь нашей армии, товарищи, — говорил командарм. — За оставшееся время — десять дней — все дивизии должны быть придвинуты непосредственно к линии обороны. Время наступления в конвертах, которые вы все получили. Вскрыть пятнадцатого октября, за три дня до начала боевых действий. Понтонную переправу через Десну подготовит стрелковая дивизия генерала Лыкова, и она же осуществит захват плацдарма на другом берегу и прорыв обороны противника. За ней в прорыв по понтонной переправе пойдут танковые дивизии генерала Родионова и генерала Кулябко вот на этом участке. За ними полки Абрамяна, Глухарева, Иконникова. — Командарм очертил указкой на карте место прорыва. — Но предварительно мы осуществим отвлекающий прорыв — форсирование Десны и захват плацдарма на другом берегу. Захватим плацдарм и будем удерживать его во что бы то ни стало. Немцы начнут стягивать туда свои ударные резервы, ослабляя другие участки фронта. И вот тогда танки Родионова и Кулябко пойдут вперед, но в другом… вот в этом месте, — указка ткнулась в точку на карте. — По показаниям захваченных в плен языков противник даже предполагает, что наше наступление начнется именно здесь. Они считают, что здесь самое удобное место для наведения понтонов и захвата плацдарма. Что ж, мы не обманем их ожиданий. Ложное форсирование и захват плацдарма начнется ня двое-трое суток раньше главного наступления. Вопросы?

— Кто будет осуществлять отвлекающий маневр, товарищ командарм?

— Два полка штрафников. Собрали со всего фронта. Командовать ими будет… Илья Григорьевич, кто у тебя батальоном штрафным командует? Как его? Запамятовал…

— Твердохлебов Василий Степанович, — встал из-за стола генерал Лыков. — Бывший майор. Лишен звания и наград за то, что попал в плен в мае сорок второго года.

— Ну, вот он и будет командовать. Формирование из двух полков и приданного к ним артдивизиона назовем штрафной бригадой. А этот… Твердохлебов… будет комбригом. Приказ сейчас заготовим. Начальник особого отдела армии здесь?

— Здесь, здесь…

— Ты как не возражаешь?

— По существу возражений нет, товарищ командарм.

— А по мелочам после поговорим. Ты заготовь приказ до отъезда генерала Лыкова в свою дивизию.

— Сделаем.

— Передай Твердохлебову, Илья Григорьевич: продержится на том берегу трое суток — получит погоны полковника и орден Боевого Красного Знамени на грудь. И все остальные штрафники… кто останется в живых… получат обратно свои звания и ордена. Объясни им, от них зависит судьба наступления всего фронта.

— Слушаюсь, товарищ командарм, — ответил генерал Лыков.

— Еще вопросы?

— Прошу прощения, — поднялся седой генерал-майор. — Почему такие надежды возлагаются на штрафников? Ведь противник обрушит на них все силы, чтобы не дать захватить плацдарм и, если такое случится, чтобы сбросить их обратно в реку. Моральный и боевой дух штрафных батальонов крайне низок, и вследствие этого задача, поставленная перед ними, вряд ли будет выполнена… Мы сильно рискуем…

— Это решение принято командующим фронтом товарищем Рокоссовским, и оно не обсуждается, — ответил командарм. — Больше нет вопросов? Тогда обсудим, так сказать, тактические задачи каждого формирования армии во время наступления. Прошу внимания…

* * *

Помните ль вы Мурку, Мурку дорогую,

Помнишь ли ты, Мурка, наш роман?

Кольца и браслеты, платья и береты

Я ли тебе, Мурка, не дарил? —

негромко напевал Леха Стира. Пальцы неторопливо пощипывали струны, в глазах Лехи — грусть и мечты.

Вдруг он перестал играть и сказал со вздохом:

— Жалко, черт подери…

— Чего тебе жалко, блудный сын? — тоже вздохнул отец Михаил. — Беспутно прожитых лет?

— Похоронку продовольственную жалко, — вновь вздохнул Леха. — Щас смотались бы по-быстрому… эх, ямайский ром, сосиски, табачок… Нет, ну какая же все-таки сука этот майор Харченко! — Леха стукнул кулаком по гитаре…

— Кончай бренчать, черт малахольный, дай поспать людям! — раздался раздраженный голос из угла.

Все люди — бляди, весь мир — бардак,

Родной мой дядя — и тот мудак! —

громко пропел Леха и, отложив гитару в сторону, объявил: — Концерт по заявкам закончен, спите спокойно, товарищи…

Он улегся поудобнее у стены блиндажа, подложив под голову скатку шинели, подобрал под себя ноги, запихнул руки в рукава телогрейки, зевнул сладко, позвал:

— Петрович, а, Петрович?

— Чего тебе? — сонным голосом отозвался Глымов, дремавший рядом.

— Как думаешь, черти на луне водятся?

— Почему на луне? — сонно ответил Глымов. — Они на земле водятся, и первый среди них — это ты…

Леха хихикнул:

— Не, я не черт, Петрович, я — добрый… только воровать люблю… наверное, цыгане у меня в роду были. Вот чего вижу из золота, руки сами тянутся. Головой понимаю, что нехорошо, а руки тянутся… Слышь, Петрович, чего-то комбата до сих пор нету? Чует сердце, не с добром он из дивизии приедет. Чем больше начальник, тем большей подлянки от него жди…

— Ты заткнешься когда-нибудь? — вскинулся Глымов.

— Все, Петрович, все, сплю! — Леха закрыл глаза и действительно сразу заснул.


Твердохлебов сидел в это время в блиндаже комдива и слушал Лыкова.

— Погоны полковника и орден Боевого Красного Знамени, — говорил генерал Лыков. — Это не я тебе говорю, это приказ товарища Рокоссовского. Командарм так и сказал.

— Два полка? — спросил Твердохлебов.

— Пять батальонов пехоты и дивизион противотанковых орудий, — сказал Лыков.

— Не удержимся мы на том берегу, — мотнул головой Твердохлебов. — Погибнем.

— Погибнете, но удержитесь, — поправил его начальник штаба полковник Телятников.

— И сколько надо будет погибать?

— Трое суток, — ответил генерал Лыков. — Через трое суток начнут переправляться основные силы армии.

— Не продержимся. — Твердохлебов прикурил самокрутку от снарядной гильзы, стоявшей прямо на разложенной карте шестиверстке. — Они нас артиллерией с землей смешают. Да на переправе половину побьют. И пушки потопят. А остальное на берегу уничтожат. В первые четыре часа, как высадимся.

— Перед наступлением будет трехчасовая артподготовка. Мощная. Мы первые смешаем у них все с землей.

Твердохлебов долго молчал, раздумывал. Потом сказал упрямо:

— Артподготовка — это, конечно, хорошо. Только там в три эшелона артиллерия стоит… Нет, сметут нас обратно в реку, как хлебные крошки со стола, и к гадалке ходить не надо.

— Помню, ты в атаку батальон через минное поле повел, — возразил Лыков. — И линию обороны захватил. А сколько тогда канючил?

— Половину батальона на том минном поле оставил. — Твердохлебов сильно затянулся.

— Война идет, Твердохлебов, кто тут жизни считает? Немец пол-России захватил, люди жизней своих не жалеют!

— Люди не жалеют — это их святое право, — мрачно отвечал Твердохлебов. — Но мы-то жалеть должны? Люди ведь не спички, чтоб их целыми коробками жечь. Так ведь и солдат вовсе не останется — одни генералы да полковники будут плацдармы захватывать? — И он остро взглянул на Лыкова.

— Ты мне этот свой абстрактный гуманизм тут не проповедуй, — зло проговорил Лыков и взглянул на начальника штаба Телятникова. — Видал, каков?! Ему жалко, а нам не жалко! Ты думаешь, я солдатом не был? В атаку не ходил? Со смертью не целовался? У меня три ранения и контузия, понял, гуманист хренов! Мы с такими гуманистами от немца до Волги пятились!

— Да не потому мы пятились, Илья Григорьевич, сам же прекрасно знаешь! — поморщился Твердохлебов.

— Ты лучше прямо скажи: командовать десантом отказываюсь!

— Ну да, я скажу, а вы меня — под трибунал… — Твердохлебов вновь сильно затянулся, выпустил дым.

— Само собой разумеется, — развел руками Лыков. — А ты думал, по головке погладим? Тебе командарм лично доверие оказал, а ты кочевряжишься! Не в твоем положении, Василь Степаныч, гонор показывать. Ты пока что есть штрафник, то бишь осужденный! Отбывающий наказание! А он, видишь, тут принципы в нос сует! — Лыков вынул из ящика стола запечатанный желтый бумажный конверт, положил его перед Твердохлебовым.

— Что это? — спросил Твердохлебов.

— Приказ. Завтра к тебе пять батальонов штрафников прибывать начнут. Подумай, где их разместишь до наступления. Чтоб с воздуха не видно было. Их разведчики каждый день над нами летают — чтоб не заметили.

— Летают, потому что неладное почуяли, — сказал Твердохлебов.

Полковник Телятников поднялся, протянул для прощания руку:

— Успеха тебе, Василь Степаныч. — Он вдруг обнял Твердохлебова, шепнул на ухо: — На складе десять канистр со спиртом забери. Я распорядился, чтоб выдали. Зарядишь бойцов перед десантом.

— Спасибо, Иван Иваныч, — также шепотом ответил Твердохлебов.

— Чего вы там шепчетесь? — подозрительно спросил Лыков.

— Желаю комбату успеха, — ответил Телятников.

— Послезавтра явишься, и обсудим все мелочи, — сказал Лыков. — Счастливо тебе, комбат.

— Наше счастье луковое, — усмехнулся Твердохлебов. — Близко на него посмотришь — сразу плачешь…

У продовольственного склада, длинного сарая с узкими окошками, Твердохлебов с водителем погрузили в «газик» десять канистр со спиртом.

— Че это? — спросил водитель, здоровый мужик, бывший старшина. — Бензин?

— Наркомовские, — шепнул Твердохлебов. — Грузи быстрей.

— Наступление, значит, — сделал вывод старшина. — Ладно, хлебнем пшеничной!


А в блиндаже комдив Лыков смотрел на карту, мрачно курил папиросу, потом крикнул громко:

— Антипов, сукин ты сын! Я когда чаю у тебя просил?! А ты небось уже дрыхнешь?!

Дверь в блиндаж тут же отворилась, и на пороге вырос ординарец с двумя кружками, в которых дымился горячий чай.

— Чуть чего, сразу «спишь»… Антипов никогда не спит. Антипов под дверью томился, ждал, когда попросите, — бурчал на ходу ординарец. Поставил кружки на стол, спросил:

— Есть будете?

— Какая еда ночью, совсем очумел, Антипов? — зло посмотрел на него генерал.

— Так ведь не ужинали. Считай, с утра ходите не жрамши.

— Иди, Антипов, не действуй мне на нервы.

— Мне что? Как скажете… наше дело предложить. А вы — начальники, вам виднее… — уходя, бубнил ординарец.

Лыков глотнул чаю, пососал потухшую папиросу. Телятников тоже отпил несколько глотков, сказал:

— И все-таки, Илья Григорьич, я считаю, надо было ему сказать…

— Что сказать?! — нервно переспросил Лыков.

— Что переправа и захват плацдамра, который ему поручен, — это отвлекающий маневр. Что главный удар будет нанесен в другом месте.

— Как сказать? Дорогой Василий Степаныч, посылаем тебя и твоих штрафничков на убой, как пушечное мясо. Все погибнут ни за понюх табаку, потому что помощи вы не дождетесь, наступление начнется в другом месте…

— Он все равно не отказался бы, — перебил начальник штаба.

— Конечно, не отказался бы, — кивнул Лыков. — Он вышел бы отсюда и застрелился.

— Не думаю… — вздохнул Телятников. — Он столько перенес… и выстоял… мужественный человек… терпеливый. А так получается — всех штрафников обманываем.

— Все, прекратили дискуссию, Иван Иваныч! — Словно защищаясь, Лыков выставил перед собой руки. — С меня одного гуманиста по ноздри хватило! Откуда вы только беретесь, такие сердобольные?

— Из тех же ворот, откуда и весь народ, — улыбнулся Телятников.


Холодное солнце стояло в зените, ветер гнал по низкому свинцовому небу клочья облаков. В глубине позиций штрафного батальона в шесть шеренг построились штрафники. Шеренги тянулись длинные, метров по двадцать. Штрафники были исхудалые и небритые, но в справных телогрейках и шинелях, в целых кирзухах, и все при оружии — автоматы или винтовки, у многих в кобурах еще и пистолеты, на поясах штык-ножи, гранаты, за плечами вещмешки.

Рядом с Твердохлебовым шагал размашисто начальник особого отдела подполковник Зубарев, за ними пятеро сержантов-особистов и адъютант, лейтенант Цветков. Они шли, бегло поглядывая на лица штрафников. Вдруг Твердохлебов остановился перед долговязым штрафником лет тридцати пяти, с длинным лошадиным лицом и веселыми голубыми глазами.

— Фамилия? — спросил Твердохлебов.

— Ложкин. Тимофей Савельич. — Штрафник улыбнулся, показав большие желтые, как у лошади, зубы. — Бывший лейтенант, командир взвода триста девянадцатого стрелкового полка, товарищ командир бригады.

— Что натворил, Ложкин? — спросил Зубарев.

— Та ничого особенного, гражданин подполковник. С командиром роты подрался. В карты играли, а он шельмовать начал. Ну и повздорили. А он телегу на меня накатал командиру полка. Вранья там було видимо-невидимо, шо я пьяница, шо я антисоветский элемент, шо я солдатские пайки ворую… А командир полка поверил и — под трибунал меня.

— Невинная овца, получается, — усмехнулся Зубарев.

— Почему невинная? В карты играл, подрался — шо було, то було…

— Бессмысленно с ними беседы беседовать. — Зубарев глянул на Твердохлебова. — Они все не виноватые и в штрафники попали по ошибке. — Подполковник повернулся к строю, почти выкрикнул: — Внимание, штрафники! Это ваш новый командир — Твердохлебов, комбриг штрафной бригады. Беспрекословно выполнять все его приказы. За невыполнение — расстрел! Скоро наступление, и каждый из вас сможет в бою искупить свою вину перед Родиной! Кровью искупить! За трусость в бою — расстрел! За уклонение от выполнения боевой задачи — расстрел!

— Вы их вовсе запугали, гражданин подполковник, — вполголоса сказал Твердохлебов.

Зубарев замолчал, покосился на Твердохлебова, проговорил:

— Пожалуйста, говорите вы…

— Вон в том леске вас ждут пилы и топоры! Топайте все туда, и придется хорошо поработать! — Твердохлебов показал на кромку леса.

Штрафники повернулись к лесу, видневшемуся вдали. Затем один неуверенно шагнул вперед, пошел, оглянулся на Твердохлебова, зашагал быстрее. За ним — второй, третий, и вот уже тысячная толпа рысцой устремилась к лесу…

— К послезавтра плоты и настилы должны быть готовы, — сказал Зубарев.

— Будут готовы, гражданин подполковник, — ответил Твердохлебов, глядя вслед удаляющейся толпе. Густой топот доносился до них.


В лесу здесь и там стучали топоры. С глухим шумом, цепляясь за кроны соседних деревьев, обрушивались на землю березы и ели. Ждавшие в сторонке солдаты тут же принимались обрубать сучья, распиливали стволы вдоль.

Пять-шесть человек, как бурлаки, обвязавшись одной веревкой, тащили половинки длинных стволов поближе к реке. Там в зарослях кустарника сбивали из них плоты, связывали веревками, сколачивали большими семивершковыми гвоздями.

— Костров не разжигать! Соблюдать маскировку! Чтоб с воздуха вас не заметили. — Ротный Шилкин ходил от одной группы к другой и повторял охрипшим голосом: — Костров не разжигать! Соблюдать маскировку.


Твердохлебов стоял на берегу реки и смотрел на противоположный берег, дымил самокруткой. Река не казалась такой уж широкой. Гладкие волны, отливая сталью, катились вдаль. Берег напротив был неплохо виден — лишь серые клочья тумана путались в голом осеннем кустарнике. Метров за двести от кромки берега начинались немецкие окопы, пулеметные гнезда, брустверы из камней, земли и мешков с песком.

Твердохлебов смотрел в бинокль, медленно вел его по линии обороны противника.

Неподалеку от него сидели на камнях ротные командиры Шилкин, Балясин и Глымов. Курили, переговаривались:

— Ширина-то плевая — метров двести, не больше, — говорил Шилкин.

— Нам страшна не ширина, а глубина, — сказал Балясин.

— На середке глыбко, — сказал Глымов. — Я плавал ночью, нырял…

— В такую холодрыгу? — недоверчиво посмотрел на него Шилкин.

— Метра два с половинкой будет, — закончил фразу Глымов. — С обмундировкой, да с автоматом, да с гранатами — человек враз потонет.

— А пушки?

— Про пушки и говорить нечего, — махнул рукой Балясин.

— Ох, братцы, вас послушать, так голяком переправляться надо, — сказал с досадой Шилкин.

— Вон наш Жуков стоит — он все уже решил, как надо, — усмехнулся Глымов.

— Не, не Жуков… Рокоссовский, — улыбнулся Балясин.


Ночью работы не прекращались. Стучали топоры, визжали пилы, слышались крики:

— Поберегись!

И с шумом падало дерево, глухо ударяясь о землю, летели в стороны обломки сучьев. В глубине леса раздался истошный крик — это поваленное дерево ударилось обрубленным комлем о землю, комель подпрыгнул и со страшной силой ударил оказавшегося рядом штрафника. Того отбросило метров на десять, и на землю он упал уже мертвый. Подбежавшие люди только и смогли, что закрыть ему глаза.

— Повезло, — сказал кто-то. — Сразу отошел, не мучился…

— Что встали! — заорал издалека ротный. — Давай за дело! Я один, что ль, сучья обрубать буду?!

— Как рубить-то? — спросил еще кто-то. — Темень уже — не видать ни хрена.

— А вот так и рубить! Не бойсь, не промахнешься! А промахнешься — в медсанбат отправят, опять хорошо! Костров не разжигать! Давай! Давай!


В блиндаж Твердохлебова ввалился рослый мужик в офицерской шинели без погон, в шапке, в начищенных сапогах.

— Кто тут комбриг будет? — громко спросил он, приглядываясь к штрафникам, сидевшим за столом.

— Я буду, — ответил Твердохлебов. — Никак артиллерия прибыла?

— Она самая. — Мужик прошел к столу, по очереди стал здороваться со всеми за руку, повторяя: — Воронцов Тимофей… Воронцов Тимофей… Воронцов Тимофей.

— Сколько пушек прибыло? — спросил Твердохлебов.

— Двадцать одна сорокапятка. Я командиром буду.

— В каком звании ходил, Воронцов?

— Ходил в капитанах, — улыбнулся Воронцов, погладив короткие щегольские усы. — Сказали, плацдарм возьмем — майором стану.

— Чего так мало? — оскалился Балясин. — Лучше сразу — в генералы.

— Да я не против, можно и в генералы, — вновь улыбнулся Воронцов и тут же спросил: — Плоты видел — они выдержат? Пушки-то тяжелые.

— Должны выдержать, — ответил Твердохлебов. — Садись. Мы как раз мозгуем сидим, как завтра начнем…

Воронцов подвинул себе табурет, сел между Глымовым и Балясиным, положил шапку на стол, и лицо его, несмотря на щегольские усики, мгновенно стало серьезным, даже сердитым…


Рассвет еще не наступил — медленно синела, светлела ночная темень, — а весь берег уже пришел в движение. Солдаты, как мухи облепив деревянные плоты, тащили их к реке, тянули за веревки. Плоты спихивали в воду, канатами удерживая их у берега, укрепляли настилы и по ним вкатывали пушки. Один плот — одна пушка. Колеса со всех сторон обкладывали «башмаками» — скошенными поленьями, привязывали веревками к крючьям, заблаговременно вбитым в доски.

Твердохлебов наблюдал за погрузкой с косогора. Рядом стояли Воронцов, Глымов, Балясин, другие командиры и чуть поодаль — отец Михаил. На нем была темная ряса, надетая поверх телогрейки, на груди в рассветном воздухе блистал крест.

— Отец Михаил, а крест у тебя вправду золотой? — спросил бывший капитан Воронцов.

— Теперь я понял, за что тебя разжаловали, — ответил отец Михаил.

— За что же, интересно? — улыбнулся Воронцов.

— За то, что дурацкие вопросы задавать любишь, — сказал отец Михаил.

— Не дай бог немец ударит сейчас по берегу из минометов — всех положит, — пробормотал Твердохлебов.

— Не каркай, Василь Степаныч, — возразил Воронцов. — Немец сейчас дрыхнет без ног и во сне голых фройлен видит.

— Лучше скажи, когда наркомовские наливать людям будем? — спросил Глымов.

— На всех-то и по капле не хватит, — ответил Твердохлебов.

— Сколько хватит, столько и выпьют.

— А может, не надо? — спросил Шилкин.

— Это почему еще? — нахмурился Глымов.

— Помирать трезвым надо. Выпившим как-то срамотно… — сказал Шилкин и вдруг подошел к отцу Михаилу: — Благослови, батюшка.

— Ты ж неверующий? — прищурился отец Михаил.

— А что, неверующему нельзя благословения просить?

— Можно… — вздохнул отец Михаил. — Вам, служивые, все можно…

Твердохлебов смотрел, как отец Михаил бормочет молитву Шилкину, а тот стоит, склонив голову. Потом отец Михаил перекрестил его, поцеловал в лоб.

И тогда Твердохлебов решительно подошел к священнику, снял с головы фуражку, проговорил:

— Благослови и меня, святой отец…

А следом за ним к отцу Михаилу потянулась длинная цепочка солдат. Только Идрис Ахильгов и человек тридцать штрафников стояли в стороне.

— А вы чего, ребята? — спросил Шилкин, проходя мимо.

— Мы мусульмане, — ответил Ахильгов. — Муллу давай.

— Муллы нету, — развел руками Шилкин. — Как рука?

— Рука хорошо. Муллу давай.

Савелий Цукерман тоже помялся немного, потом встал перед отцом Михаилом.

— Я неверующий… некрещеный… и еврей…

— У Бога все люди — дети его, сынок. Много детей: и православных христиан, и мусульман, и других вероисповеданий. Одно святое дело вершим, сынок, — Россию у ворога отвоевываем. — И отец Михаил перекрестил Савелия, поцеловал в лоб.


Твердохлебов смотрел на большие круглые часы на руке. Быстро бежала секундная стрелка.

— Начали, ребята… — сказал он, и далеко за спинами штрафников послышались раскаты орудийных залпов, и в воздухе загудели снаряды. На берегу, там, где были оборонительные рубежи немцев, взмыли первые фонтаны земли. Гул снарядов нарастал, становился громче, и взрывы грохотали без перерыва, корежа землю, вскидывая черные фонтаны к небу.

— Хорошо работают пушкари, хорошо-о-о!! — кричал Глымов толпившимся у плотов штрафникам. — На куски рвут фашиста!

Артиллерийская канонада заполнила все пространство, залпы ухали один за другим, гул снарядов делался почти невыносимым, и через несколько секунд на другом берегу вырастала сплошная стена взрывов. Залп — гул — взрывы… Залп — гул — взрывы…

Твердохлебов смотрел на часы, говорил сам себе:

— Сейчас пойдем…

И наступила тишина. Артподготовка кончилась.

— На полчаса раньше кончили, гады… — пробормотал Твердохлебов и, подняв голову, закричал: — Пошли, ре-бята-а-а, пошли-и-и!!


Рассвет набирал силу. Первые плоты солдаты шестами отпихнули от берега, и они медленно поплыли, чуть притопленные. Вода захлестывала на сапоги, журчала между бревен.

Один плот… второй… третий… четвертый… Скоро вся река была заполнена плотами, на которых жались друг к другу солдаты, громоздились орудия.

Плоты двигались по неподвижной речной глади почти бесшумно. По бокам стояли солдаты с шестами, отталкивались от дна, стараясь удержать плоты перпендикулярно берегу. Разгорался рассвет.

И когда первые плоты достигли середины реки, в воздухе послышался протяжный вой и первые мины взорвались совсем рядом, подняв фонтаны брызг. И мгновенно взрывной волной с ближних плотов смыло солдат в воду. Они отчаянно забарахтались в воде, пытаясь снять с себя вещмешки с патронными коробками, гранаты с пояса, но телогрейки и шинели намокали быстро. Солдаты не звали на помощь — знали, что никто помогать не будет. Одни тонули, другие, кому удалось сбросить тяжелую амуницию, изо всех сил гребли к берегу противника. Только автоматы оставили при себе. И плыли, плыли среди взрывов, истошных стонов и криков.

А мины рвались одна за другой, многие попадали прямо в плоты, раскидывая в стороны солдат, сметая в воду орудия. Вода в реке словно закипела пузырями. Вой мин и взрывы заглушали крики раненых.

Затем вой превратился в густой рев — это заработала артиллерия немцев. Тяжелые снаряды густо взрывались на реке. Взрывались рядом с плотами, прямо на плотах, расщепляя бревна, убивая и калеча солдат, сбрасывая их в ледяную воду. Но как ни страшен был огонь артиллерии и минометов, штрафники продолжали грузиться на плоты, отталкивались от берега и плыли прямо в объятия смерти. Ротные Глымов, Шилкин, Балясин, Чудилин метались по берегу, подгоняя штрафников. Многие медлили, со страхом глядя на бурлящую воду, забитую людьми и плотами, и взрывы мин, вздымавших водяные смерчи.

— Давай, мать вашу! Резвее, братцы! Не телись! Пошел! Пошел! Ну, чего стал?! Чего трясешься?! В ухо захотел?!

— Плевое дело! Двести метров не будет! Очухаться не успеешь, а уже на том берегу!

— Глаза боятся — руки делают! Вставай, сучий хвост!

— Пошел, ребятки-и-и! Один раз помираем — другого раза не будет! Поше-е-ел!

— На миру и смерть красна, братцы!!

— За Сталина! За Расею-у-у!!

Рядом взвизгнула мина, и штрафники попадали на землю, прижимались к ней всем телом, и ротным приходилось пинками поднимать их.

А в кипящей реке барахтались тонущие солдаты, вой и взрывы мин заглушали их стоны и крики о помощи. И, глотнув последний раз воды, они уходили под воду навсегда…

Но первые плоты уже ткнулись в берег, и оставшиеся в живых штрафники прыгали в воду, тяжело бежали к полоске земли.

На одном из первых плотов был и Твердохлебов. Вместе с солдатами он отвязывал орудие и тянул вперед, вцепившись в мокрый канат. Орудие плюхнулось в воду. Его развернули лафетом вперед, потащили на берег.

На других уцелевших плотах творилось то же самое — штрафники стаскивали орудия в воду, бешено упираясь, толкали, тащили к берегу; согнувшись, несли на спинах ящики со снарядами.

По реке густо плыли пустые плоты, а мины все рвались среди них, и щепа летела в разные стороны, плоты вставали на ребро, тяжело переворачивались, всплескивая снопы воды.


А к немецким позициям уже одна за другой медленно двигались цепи штрафников, в тяжеленных от воды шинелях и телогрейках, с искаженными от ярости страшными лицами, и слышалось нарастая:

— Ур-р-ра-а-а!!

— Руби фашиста! На куски рви-и-и!

— За Родину-у!! Пошел, славяне, поше-е-ел! Само покатится-а-а!

— За Сталина-а-а!

— В креста, в гробину, в мать-перемать, горло зубами рви-и-и!

И первая волна накрыла окопы немцев, валом накатила на головы немецких солдат. И закипела рукопашная схватка… Били прикладами… ножами… кулаками… падали на землю, вцепившись друг другу в горло руками. Грохали короткие выстрелы, лязгали о каски ножи и стволы автоматов, глухо стучали приклады.

За первой цепью атакующих накатилась вторая. Третья, четвертая…

Оставшиеся в живых немцы поспешно отступали, бежали, даже не пытаясь отстреливаться.

Вслед им ударил частый автоматный и ружейный огонь. Полетели гранаты, загремели взрывы…


В штабе немецкой дивизии шло оперативное совещание. Лощеный полковник, стоя у карты, быстро говорил:

— Им удалось захватить плацдарм на этом участке фронта. Переправляются противотанковые орудия. Несмотря на большие потери, плацдарм расширяется до угрожающих размеров. Я уверен, это начало большого наступления русских. Надо немедленно сообщить командующему группой армий, господин генерал. Отсюда они могут выйти в тыл нашей группировке войск, и тогда под угрозой окажется судьба всего фронта.

— Прежде всего нужно не дать им возможности расширить плацдарм. И второе — сбросить их обратно в реку, — скрипучим голосом ответил генерал. — В ваше расположение будут переброшены два танковых полка и моторизованная дивизия «Ганновер». Артиллерия будет работать всеми стволами. Атакуйте и сбросьте их в реку…


И в то же самое время генерал Лыков докладывал по телефону в штаб армии:

— Бригада штрафников захватила плацдарм. Немец беспрерывно атакует. По всем данным, он уже стянул туда значительные силы, товарищ генерал-полковник… Пока держатся. Танковые атаки при поддержке больших сил пехоты не прекращаются уже сутки. Да, товарищ генерал-полковник, держатся. О потерях не докладывают. Все время просят боеприпасы. Слушаюсь… Слушаюсь… — Генерал Лыков положил телефонную трубку, вытер мокрый от испарины лоб, взял пачку «Беломора» и долго не мог вынуть из нее папиросу — пальцы мелко дрожали.


Уже горели немецкие танки, а танковая атака только разворачивалась. Дымом заволокло осеннее небо, не видно было солнца. И вокруг чадящих железных коробок лежали трупы немецких солдат, страшных в своей неподвижности. Но два танковых полка полным ходом шли вперед. Шли тесно, бок о бок, урчали моторами, ныряли в ямы, выползали на пологие бугорки, объезжали горящие танки, иногда сталкивались с ними, пятились, обходили — и беспрерывно вели огонь из башенных орудий. За танками бежали автоматчики.

Капитан Воронцов в обожженной прокопченной шинели, без фуражки, с растрепанными волосами, с таким же черным от копоти лицом, на котором сверкали, как у негра, белки глаз, метался от орудия к орудия, кричал сорванным, охрипшим голосом:

— По стволу наводи! По стволу! Огонь! Огонь! Огонь!

Пушки коротко рявкали, приседая и выплевывая короткое пламя. Многие орудия были покалечены — погнутые стволы, оторванные колеса лафеты, опрокинутые набок. И вокруг них в беспорядке разбросаны пустые снарядные ящики и тела убитых солдат… множество тел…

В окопах захлебывались пулеметы, гулко били противотанковые ружья… Двое штрафников примостились в неглубоком окопчике. Один давил на гашетку пулемета, другой поправлял ленту, вытаскивая ее из патронного ящика. И вдруг пуля ударила его в прямо в лоб. Он вскинул голову, и бесконечное удивление застыло в его глазах.

— Ты че, Васек? — спросил пулеметчик, мельком глянув на товарища, ткнувшегося лицом в землю. — Васек, Васек! — Пулеметчик тряс его за грудки и вдруг заплакал. — Васе-е-ек!

Он давил на гашетку и безудержно, чуть ли не навзрыд, плакал, глотал слезы и давил на гашетку, и треск очередей заглушал его плач. Но вот патроны кончились, пулеметчик, продолжая всхлипывать, пошарил по патронным коробкам — все были пустые. Он схватил гранату и вскочил, продолжая плакать, и пошел вперед, сам не понимая зачем. Слепая ярость охватила его и толкала вперед. Он плакал и шел во весь рост, и несколько пуль ужалили его в грудь, и он упал, вытянувшись во весь рост, с гранатой в руке…

Снаряды рвались беспрестанно, и от грохота взрывов, от стрельбы пулеметов и автоматов не было слышно криков и стонов раненых, и воздух был затянут мутной гарью, и фигуры штрафников, менявших позицию, перебегавших с места на место, казались черными привидениями…

Три танка казались неуязвимыми — снаряды взрывались перед ними, рядом с ними, но танки шли и шли вперед невредимые. Стволы их орудий ворочались вправо и влево, плевались огнем и смертью.

— Заговоренные они, что ли? — Тимофей Ложкин закинул автомат за спину, взял в руки по связке тяжелых гранат и, перевалившись через бруствер, пополз навстречу танкам.

— Давай за ним, — приказал Балясин, толкнув в спину худощавого штрафника, остроносого, с длинной шеей.

— А ты сам попробуй, — огрызнулся штрафник. — Подсказчику — говно за щеку!

— Давай за ним, или пристрелю, — Балясин сильно толкнул штрафника дулом автомата под ребра.

Тот сморщился от боли, отложил автомат и взял две связки гранат, немного помедлил, выглядывая из-за бруствера.

— Давай, браток, давай… — Балясин вновь подтолкнул его.

Штрафник поднялся, перевалился через бруствер и пополз. А через секунду пуля нашла его, и он затих в нескольких метрах от окопов.

Еще один штрафник вылез из окопа и пополз вперед. Забрал у убитого связки гранат, двинулся дальше, прижимаясь к спасительной земле.

А Тимофей Ложкин был уже перед танком. Привстал и метнул длинной ручищей связку гранат — точно под передок черно-зеленой коробки. Ухнул короткий взрыв, полыхнуло пламя. Лопнувшая гусеница разматывалась на бешеной скорости, танк развернуло, черный дым охватил его. Из люка стали выбираться танкисты, их встретил град пуль. Один танкист упал с брони на землю, другой повис в люке, выбравшись только наполовину.

— Один — ноль в нашу пользу! Гори, гори ясно, чтобы не погасло! — у Ложкина осталась еще одна связка гранат, и он пополз к другому танку. Тот шел за первым, обогнул его и, не снижая хода, устремился на окопы.

Ложкин оказался слева от танка, встал на колени и метнул связку танку прямо в бок. И тоже попал!

— В рот тебе кило печенья! Два — ноль в нашу пользу, — пробормотал Ложкин, глядя, как рванул взрыв, и танк резко остановился, завертелся на месте, глубоко вспахивая землю вокруг себя.

Третий танк получил снаряд из орудия Воронцова прямо под башню.


Твердохлебов кричал в трубку телефона, сидя на дне окопа и глядя, как вдалеке трое солдат пытаются поднять на колеса орудие, лежавшее на боку. Мины рвались на позициях батарей, над окопами, кося осколками налево и направо.

— Снаряды на исходе! Большие потери! Боеприпасы кончаются! Почему не подходят главные силы?! Почему нет наступления?! До вечера не продержимся! Повторяю, до вечера нас уничтожат всех! Что?! Не слышу! Я убитых не считаю, я живых считаю! От бригады осталось меньше батальона! Повторяю! Меньше батальона!

— Что ты заладил, как попугай! — кричал в ответ генерал Лыков. — Ты слушай, что я говорю! Оставишь плацдарм — расстреляю собственноручно! Всех расстреляю! Слышишь, комбриг херов! Штрафная морда! Если по твоей вине сорвется наступление — на Колыму обратно поедешь! До конца жизни! Стоять, сволочь! Стоять до последнего! Алло! Связь! Связь! — В трубке стояла мертвая тишина. Лыков швырнул трубку на аппарат. — Связи больше нет! Гаврилов! Где ты там, черт тебя?!

В блиндаже появился старший лейтенант, перепугано смотрел на разъяренного генерала.

— Вышли связистов. Пусть связь с Твердохлебовым восстановят. Сам с ними пойдешь!

— До самой реки, товарищ генерал? — спросил старший лейтенант.

— До самой! А надо будет, и на тот берег переправишься! Мне связь нужна! Что, сразу в штаны наложил? А как там люди гибнут?!

— Есть восстановить связь, — проговорил старший лейтенант и выбежал из блиндажа.

— Привыкли по штабам задницы греть! На передок не выгонишь, вояки, мать твою… — в сердцах выругайся Лыков.

Начальник штаба посмотрел на карту, проговорил:

— Может, из полка Белянова ему батальон бойцов послать?

— Полк Белянова через два часа в полном составе должен быть на участке наступления. Все силы туда стянуты! — Лыков ладонью припечатал карту на столе. — Взвода лишнего нету!


Танки неумолимо катили вперед. Пошли в атаку немецкие автоматчики.

Руки отца Михаила сводило судорогой, обжигало раскаленной гашеткой пулемета. Насупившись, он смотрел в прорезь прицела и бил короткими очередями, цедил сквозь зубы:

— Проклятые… вороги… могилу найдете здесь… могилу вам всем…

Толстые щеки отца Михаила тряслись, борода сбилась на сторону, длинные волосы свалялись прядями, закрывали лоб, падали на глаза, и он нервно дергал головой, откидывая их в сторону. И вдруг он мельком глянул на небо и замер…

В мутном тумане черной гари явственно высветилось лицо Божьей Матери Казанской. Ее скорбные глаза смотрели на землю… смотрели на отца Михаила. Космы дыма плыли по образу Богоматери, на мгновения застилая ее совсем, и вдруг пропадали, и тогда она была видна ясно и светилась ярким светом…

Отец Михаил задохнулся, встал, широко перекрестился…


В штабе немецкой группы армий громадная карта фронта занимала всю стену кабинета командующего. Сам командующий, невысокий, упитанный, лысый генерал, стоял у карты и с мрачным видом слушал доклад дивизионного генерала:

— Ликвидировать плацдарм, захваченный русскими, пока не удалось. Большие потери — три танковых батальона выведено из строя. Мы продолжаем атаковать, но, если позволите, экселенц, есть некоторые соображения.

— Я слушаю.

— Мы ждем наступления русских в этом районе большими силами. Но разведка докладывает, что на том берегу не видно скопления войск. Ни техники, ни пехоты.

— Вы думаете, Рокоссовский блефует? Этот плацдарм — отвлекающий маневр?

— Я теперь убежден в этом, экселенц, они начнут наступление совсем в другом месте. А мы уже стянули туда пехоту, танки, артиллерию. И несем ощутимые потери. А главное, экселенц, мы потеряли драгоценное время для перегруппировки сил и даже не знаем, где русские нанесут главный удар.

Командующий уставился на карту, испещренную красными и синими значками и стрелами. Он мучительно раздумывал.

Докладчик ждал.

— Нанесите по этому плацдарму массированный удар артиллерией, — наконец проговорил командующий. — Я с вами согласен, Штрумпф, это отвлекающий маневр. Они бросили больше пяти тысяч солдат на заведомую гибель. Щедрость русских воистину вызывает восхищение. Если бы у Германии было столько же солдат, то и тогда, думаю, мы не решились бы так их тратить.

Артиллерийский удар был страшен. Казалось, вздыбилось все побережье, где закрепился десант штрафников. Исполинские фонтаны земли, человеческие тела, обломки укреплений взлетали к небу, гарь и копоть застили небеса, и наступили сумерки, хотя день едва перевалил за середину.

Пушки на артиллерийских позициях Воронцова раскидало в разные стороны, громадные воронки зияли здесь и там. А в воздухе пронзительно выли снаряды и обрушивались на землю страшными взрывами.


В блиндаже комдива Лыкова резко зазвонил телефон. Лыков схватил трубку, и мужской голос произнес:

— Через минуту вскрыть пакет! Удачи тебе, Лыков! Начинай!

Лыков схватил пакет, лежавший на столе, надорвал, вынул лист бумаги, прочитал и сказал Телятникову:

— Через пять минут начинаем! — Он снова взял трубку, крикнул: — Всем соединениям передать сигнал наступления! Да, всем! Начинаем!

В блиндаже стало тихо. Лыков, застегивая дрожащими пальцами мундир, проговорил:

— Выезжаем, Иван Иваныч. Как раз приедем после артподготовки…

— Как там штрафники? — Телятников тоже встал. — Связи до сих пор нету. Поди, погибли все…

— Главное, задачу они выполнили, честь им и хвала. Что поделаешь, Иван Иваныч, это война. Лично доложу Рокоссовскому, лично! — И комдив вышел из блиндажа.


Как ни страшен был артиллерийский удар, наступившая тишина была еще страшнее. Отец Михаил шел по полю, по разбитым укреплениям. Иногда он быстро подходил к лежащему пехотинцу, наклонялся над ним, пытаясь убедиться, жив тот или мертв, потом вставал и шел снова, оглядывая мертвое поле у реки, искореженную технику.

Он шел и через каждые десять шагов склонялся над неподвижным штрафником, тряс его за плечи, заглядывал в лицо, бормотал:

— И ты, сынок… ах, сынок, сынок…

Издалека он узнал Балясина, кинулся к нему. Лицо ротного было залито кровью, голова безвольно моталась из стороны в сторону.

— Балясин, Балясин… ох, Господи, прими душу твою с миром…

А рядом лежал Чудилин. Он лежал, навалившись на противотанковое ружье. Отец Михаил перевернул его на спину, закрыл глаза, перекрестился. Вся телогрейка на груди Чудилина была изрешечена пулями.

Потом он увидел Леху Стиру. Картежник лежал, скрючившись, подтянув ноги к животу. И выражение неживого лица было детским, даже обиженным.

Потом он нашел Антипа Глымова. Тот лежал возле разбитого пулемета, лежал на боку, и правая рука его сжимала рукоятку пистолета, а вместо виска было красное пятно, и кровь застыла тонким ручейком, прочертив щеку.

— Слышишь, Глымов, мы победили… — пробормотал отец Михаил и поднялся, воздел руки к небу и, потрясая кулаками, закричал протяжно: — Мы их победили! Мы сломали им шею!!

Над берегом плыли обрывки гари и черного дыма, поднимаясь к небу. И в этом дыму, среди рваных, грязно-свинцовых облаков отец Михаил вновь увидел облик Пресвятой Казанской Богоматери.

— Мы победили-и-и!! Господи Иисусе, прими души праведные с миром! Прими святое воинство, защитившее землю православную!

Слезы текли по его грязному лицу, и губы бормотали молитву, и глаза были устремлены на образ Божьей Матери.

А на мертвом поле появился вдалеке еще один человек. Он шел медленно, ссутулившись, то и дело утирая лицо рукавом грязной телогрейки, из которой торчали клочья ваты от пуль и осколков. Он был без шапки, и спутавшиеся волосы закрывали лоб. Из-под волос на брови и щеки сбегали тонкие струйки крови, смешивались с пороховой копотью. Он шел, сильно прихрамывая, держа в руке автомат. Иногда останавливался, скорбным взглядом окидывал тела погибших, тихо качал головой, утирал с лица кровь пополам с грязью.

Он услышал крик, а потом увидел отца Михаила, воздевшего руки к небу, и направился к нему, прохрипел горько:

— Эй… отец Михаил… батюшка… одни мы с тобой остались… вот чудеса-то… никак меня не убьют… знать бы, кто заговорил…

Загрузка...