Глава вторая

Окопы были неглубокие, блиндажи накрыты тонкими бревнами в один накат. Внутри было тесно — посередине горела бочка, приспособленная под печку, на бочке стоял громадный, черный от копоти армейский чайник, и штрафники тянули из кружек кипяток, посасывая маленькие кусочки колотого сахара. Пот обильно стекал по щекам, капал с подбородков. Те, кто уже напился, смолили махру, пуская к низкому потолку густые струи дыма. И тянулись медленные обстоятельные разговоры.

— По всему видать, жратвы нынче уже не будет…

— Видать, так.

— Нет, ну че они в самом деле, шакалы? Солдата голодным оставлять!

— А ты не солдат, парень, до сих пор, что ль, не понял?

— А кто ж я, в гроб, в печенку мать?

— Штрафник.

— А штрафник не человек?

— С какой стороны поглядеть. Ежли помереть кажную секунду можешь, стал быть, человек. А вот во всем остальном — ты штрафник.

— И часто вас так с голодным брюхом оставляют?

— Случается…

— Давно в тишине живете?

— Давно — четвертый день… Это ж фрицевские позиции. Мы их пять ден отвоевывали. Кажный день по три раза в атаку ходили и обратно откатывались. Народу полегло — страсть.

Совсем близко прогремело подряд два взрыва. С бревенчатого наката посыпались мелкие комья земли. Новобранцы вздрогнули.

— Что это? — спросил кто-то.

— Мины взорвались, — спокойно ответили ему.

— Лихо воюет немец?

— Да уж не то что мы…

— А че ж вы так?

— А мы поглядим, какие вы будете аники-воины.

— Да нам еще и винтарей не дали… ничего не дали…

— Поутру дадут — за этим дело не станет.

— У нас винтари, а у них автоматы, они сытые, как племенные хряки, а мы от голодухи едва ноги таскаем. Из нас такие ж вояки, как из говна пуля…

— О-о, дядя, ты прям панихиду запел!

— Поглядим, милок, че ты через пару деньков запоешь.

Дверь в блиндаж отворилась, и ввалился Леха Стира с алюминиевой кружкой в руке.

— Эй, блатные и приблатненные! Слушок прошел, у вас кипяточек есть?

Сидевшие вокруг бочки посторонились, и Стира протиснулся к бочке, с трудом поднял с огня чайник с многочисленными вмятинами, налил полную кружку, поставил чайник на прежнее место и присел на корточки, стараясь быть поближе к огню. Потом выгреб из кармана телогрейки полную пригоршню кусков сахара, взял один кусок губами, отхлебнул кипятку и смачно захрустел. Остальные куски Стира сунул обратно в карман телогрейки.

— Где сахарком разжился, парень? — спросил один из штрафников, Иван Мордвинцев.

— Да там же, где и вы, дядя, — усмехнулся Стира. — Выдали сухим пайком.

— Нам-то вот по четыре кусочка выдали, а у тебя, я гляжу, полный карман, — Мордвинцев глянул на оттопыривающийся карман телогрейки Лехи.

— Кому в любви не везет, тому в карты фарт идет хороший. Перекинуться желающих нету?

— И давно тебе в любви не везет? — участливо поинтересовался другой штрафник, Егор Померанцев.

— Года не считал… — хрустя сахаром и отхлебывая кипяток, отвечал Леха.

— А как же ты… мужское дело справляешь? То есть с кем? Или сам с собой? Так сказать, наедине?

Сидевшие вокруг солдаты сдавленно захихикали.

— Ты в харю давно не получал, дядя? — зло ощерился Стира.

— Видал, грозится… — Померанцев обвел взглядом штрафников. — А чего я спросил-то? Одному-то и уютнее, и спокойнее, и про любовь говорить не надо. Нет, правда, братцы?

И «братцы» взорвались дружным хохотом.

— Остряк, твою мать, — выругался Леха и, поднявшись, стал пробираться к выходу.

Дверь в блиндаж снова распахнулась. Согнувшись, вошел Твердохлебов, едва не столкнувшись с Лехой Старой:

— А что, братцы, Баукин здесь?

— Здесь, — отозвался из угла Баукин.

— К нам подгребайся. — Твердохлебов уселся на лежавшее на земле полено поближе к горячей бочке, опять спросил: — А Глымов в наличии имеется?

Никто не отозвался. Твердохлебов обернулся к Лехе:

— Слышь, парень, поищи в другом блиндаже или в окопах Глымова.

— Ладно… — нехотя отозвался Стира, выбираясь из блиндажа.

Баукин между тем пробрался через вплотную сгрудившихся штрафников, сел напротив Твердохлебова, вопросительно уставился на него.

— Думаю тебя ротным назначить, товарищ Баукин. Ты как, не возражаешь?

— Раз назначите, значит, буду ротным, — ответил Баукин.

— Ну вот и хорошо, — скупо улыбнулся Твердохлебов.

— Там поглядим — хорошо или плохо, — тоже улыбнулся Баукин.

— А будет плохо — разжалуем.

— Само собой…

В блиндаж в сопровождении Стары ввалился Глымов, пригляделся к полумраку — по лицам штрафников проплывали отсветы огня из бочки, — спросил:

— Звали меня? Ты, что ль, комбат?

— Ага, я звал. Присаживайся, товарищ Глымов, — жестом пригласил его Твердохлебов.

Глымов протиснулся поближе к комбату. Кто-то подкатил ему полено, и вор в законе степенно присел на него, глянул на Твердохлебова: дескать, зачем звал?

— Решил я, товарищ Глымов, назначить тебя ротным командиром. Как ты на это смотришь?

— Наше дело телячье, — ответил Глымов и полез в карман телогрейки. Достал кисет, обрывок бумаги, отсыпал махры и принялся сворачивать цигарку. — Обоссался и стой.

Снова совсем близко шарахнула мина, и опять земля посыпалась с наката. Глымов прикурил, пыхнул дымом, сказал:

— В начальниках никогда не ходил… образования нету.

— Как тебя, Глымов, по батюшке?

— Антип Петрович.

— Мы тут все, Антип Петрович, не шибко образованные, особенно в военном деле. Но ничего — жизнь научит.

— Это верно, жизнь всему научит, — усмехнулся Глымов. — И что с моей должности? Чего я кому должен?

— Ты должен выполнять все мои приказания.

Глымов на эти слова согласно кивнул.

— И ты должен командовать ротой, — продолжил Твердохлебов. — Солдаты должны выполнять все твои приказания, а ты за них отвечаешь передо мной и выше меня стоящими командирами.

— А ежли кто из моих деру даст, я тоже отвечаю?

— Тоже.

— Тогда извиняй, комбат, но я от такой должности отказываюсь, — категорически заявил Глымов.

— Чего боишься, Глымов? Что твои блатари разбегутся после первого боя?

— Во-во, того самого и боюсь, — пыхнул дымов Глымов. — Они и до первого боя могут когти рвануть.

— Не рванут, — спокойно заверил его Твердохлебов.

— Ой, ой, начальник, ты ровно дите малое. Ты нашего брата не знаешь?

— Ты можешь рвануть когти? — спросил Твердохлебов.

— Покудова не знаю… — Глымов помолчал. — Покудова не осмотрелся…

— В трех километрах сзади наших позиций заградотряд стоит. НКВД, — сказал Твердохлебов. — За дезертирство — расстрел на месте.

— Во как! — выпучил глаза Глымов. — Ох, власть советская! Уж так она свово гражданина любит, уж так любит… Ну даже на войне охраняет!

Кто-то пустил тихий смешок, но большинство молчали, с тревогой смотрели на Твердохлебова.

— Ну, положим, ты эту власть тоже… очень любишь, — проговорил Твердохлебов. — Зачем тогда добровольцем вызвался? Сидел бы в лагере… ты в законе, не работал, ел сытно, спал сладко, срок догорал. Зачем пошел?

— Ел сытно, спал сладко? — Глымов с усмешкой взглянул на Твердохлебова. — Я тебе горбатого лепить не буду, комбат, я тебе напрямки скажу — окромя советской власти еще мать-родина есть, земля родная… Ты думаешь, ежли вор, то ничего святого у меня нету? Да поболе, чем у тебя, комбат. Я вот родом с-под Орла, из села Ивантеевка, а там теперь немец хозяйничает, а у меня там мать-старуха, сестренка совсем малая — это мне хуже ножа в сердце… Не пойму что-то, комбат, до тебя доходит, че я трекаю, или мимо ушей пропускаешь, как все советские начальники?

— Значит, заметано, — хлопнул себя по коленям Твердохлебов и поднялся. — Выйдем на пару минут.

— Во пахан врезал комбату, — с торжеством проговорил Леха Стира, когда Твердохлебов и Глымов вышли. — За милую душу!

— Ты лучше сахарком бы поделился, шулер, мать твою!


Плотная темнота окружала позиции штрафников. В окопе на охапках соломы сидели несколько человек. В темноте светились живые огоньки цигарок.

— Ты это… насчет власти попридержи язык, Глымов, — негромко проговорил Твердохлебов.

— За себя боишься, начальник? — усмехнулся Глымов.

— За тебя. Кто-нибудь стукнет в заградотряд, приедут, захомутают и…

— Шлепнут? — перебил Глымов.

— Именно так. За антисоветскую агитацию и пропаганду, — подтвердил Твердохлебов. — А я хочу, чтоб ты воевал, Глымов. Ты хорошо воевать будешь.

— Два дня. — Глымов плюнул на ладонь, загасил в слюне цигарку и окурок спрятал в карман. — А на третий убьют.

— Глядишь, пронесет.

— Стал быть, на четвертый убьют, — сказал Глымов.

— Ну вот, заладил, как тетерев на току. Тебе так погибнуть охота?

— Не скажи, еще малость пожил бы… — вздохнул Глымов, глядя в глухую темноту, в ту сторону, где вдалеке затаился враг.

— Так и живи, Антип Петрович, — сказал Твердохлебов. — Живи врагам назло.

— Получается так, комбат, что враги у меня и спереди и сзади.

— Не один ты такой красивый. У всех у нас, — нахмурился Твердохлебов.

— У кого у всех? — глянул на него Глымов.

— У штрафников…

И в это время вновь засвистели в черном небе мины и взрывы заухали совсем рядом. Раз, два, три, четыре… потом минутный перерыв, и снова — раз, два, три, четыре, пять…

Они лежали на дне окопа рядом с другими штрафниками, обнявшись, как родные, и земля сыпалась им на спины, и Глымов при каждом взрыве бормотал:

— Во дает, туды-т твою… во дают, сучьи выродки…

— Дурят фрицы… — отозвался Твердохлебов, — небось спросонья дурят.

Минометный обстрел прекратился так же внезапно, как и начался. Наступившая тишина показалась еще оглушительней, и ночь чернее. И как спасение из глубины окопа донеслись протяжные звуки гармоники. Над полем, разделявшим две армии, поплыла печальная мелодия:

Степь да степь кругом, путь далек лежит,

В той степи глухой замерзал ямщик…

Но сразу же, заглушая тягучую печальную мелодию, глухо и сильно застучал пулемет. Трассирующие пули синими и красными стрелами полосовали ночную темень, улетали вглубь.


Рано утром, когда штрафникам раздавали горячую пшенную кашу из полевой кухни и сухой паек, в расположение батальона прикатил обшарпанный, весь в дырках от пуль, с многочисленными вмятинами «виллис» с открытым верхом. Из машины выпрыгнул подтянутый майор Белянов, спросил у штрафников, стоявших в очереди за кашей:

— Комбат где, ребята?

— А вона блиндаж в низинке. Правее идите — там тропка есть.

Майор углядел тропку, ведущую к окопам, и бодро зашагал вперед. Шинель его была расстегнута, и при ходьбе сверкали на груди орден Боевого Красного Знамени и несколько медалей.

Твердохлебов пил чай, сидя у буржуйки. В углу у рации сидел радист и ординарец Митька Сенников, бывший студент истфака МГУ, штопал суровой ниткой телогрейку.

— Хватит чаи гонять, комбат, — еще в дверях сказал Белянов. — Поехали! В штабе дивизии ждут.

Твердохлебов поставил кружку на снарядный ящик, заменявший стол, поднялся и стал надевать телогрейку.

Беляновский «виллис» трясло немилосердно, и слова отлетали куда-то в сторону.

— Ну как пополнение, Василий Степаныч?

— Нормальное. Другого не ждал, — ответил Твердохлебов.

— Я уже тебе говорил и еще раз скажу, — наклонившись к Твердохлебову, опять закричал ему в ухо майор Белянов. — В атаку пойдете — вперед не лезь, понял?! У наших соседей тоже штрафники на левом фланге стоят — комбат там Игорь Тоболкин был…

— Был?! — переспросил Твердохлебов.

— В атаку людей поднял, вперед полез — кто-то ему в спину и шмальнул! — кричал майор Белянов. — Наповал! Ты его знал?

— В штабе дивизии встречал пару раз. Хороший человек… надежный…

— Нету больше надежного человека! По своей дурости! Я и тебе для чего говорю — чтоб не лез наперед всех! Поостерегся!

— Я воробей стреляный, — улыбнулся Твердохлебов.

«Виллис» петлял по лесной дороге и скоро выскочил на небольшое поле, поперек которого тянулись земляные брустверы с торчавшими рылами пулеметов. Дальше виднелась минометная батарея, стоял танк, и полно было солдат НКВД.

«Виллис» въехал в редкий перелесок. Над большим блиндажом был натянут маскировочный полог и выставлена охрана. Водитель Белянова поставил машину рядом с «газиками» и «виллисами», на которых приехали командиры других полков и артдивизиона дивизии. Белянов и Твердохлебов выпрыгнули из машины, зашагали к блиндажу.

Они спустились по земляным ступенькам в блиндаж. Командиры полков, стоявшие вокруг длинного, сколоченного из грубо обтесанных досок стола, при их появлении разом обернулись.

— Вы опоздали на три минуты! — раздался голос командира дивизии Лыкова. Подняв голову от расстеленной на столе оперативной карты, он строго смотрел на вошедших.

— Виноват, товарищ генерал, — вытянулся и щелкнул стоптанными каблуками сапог Белянов. — Проверял боеприпасы личного состава батальона, запоздал.

— Твердохлебов, ты тоже боеприпасы проверял? — спросил генерал.

— Никак нет. Моему пополнению до сих пор оружие не выдали.

— Как так? — Лыков вопросительно взглянул на майора с малиновыми петлицами. — Значит, завтра штрафники в атаку безоружными пойдут?

— Заминка вышла, товарищ генерал. К вечеру пополнение штрафников получит оружие, — ответил майор НКВД Харченко, кашлянув в кулак.

— Твердохлебов, иди-ка поближе! — позвал генерал.

Офицеры раздвинулись, освобождая Твердохлебову место. Оперативная карта с двух сторон освещалась снарядными гильзами со сплющенным верхом и воткнутыми в них фитилями.

— Смотри, Твердохлебов… — Палец генерала полз по карте. — Вот здесь после артподготовки твои люди пойдут на прорыв.

— Там же минное поле, — невольно вырвалось у Твердохлебова.

— Его еще вчера разминировали, — ответил генерал и продолжил: — Твои люди должны зубами вцепиться в позиции немцев, захватить их и удерживать во что бы то ни стало, понял? Немец будет пытаться тебя выбить, а ты будешь держаться и притягивать к себе все новые и новые силы фрицев. А главное направление атаки будет левее — там пойдут батальоны Белянова. Слышишь, Белянов?

— Так точно! — гаркнул перепуганный Белянов.

— К тринадцати ноль-ноль ты должен взять высоту 114 и дать возможность пройти танкам Кудинова…

— Но там минное поле. Его никто не разминировал, — снова негромко перебил Твердохлебов.

Стало тихо. Генерал оторопело смотрел на Твердохлебова, потом перевел взгляд на майора НКВД, спросил:

— Как не разминировали?

— Не успели… товарищ генерал, — неохотно ответил майор Харченко. — Саперов не было.

— К-как не успели? К-как не было? Да вы что, майор? Завтра наступление… Приказ уже подписан командармом… Вы соображаете, что говорите? Да я вас…

— У меня был приказ генерал-лейтенанта НКВД Шумейко перебросить саперов в расположение дивизии генерала Глазычева. Я этот приказ выполнил. И позвольте напомнить, Илья Григорьевич, что я подчиняюсь только генерал-лейтенанту НКВД Петру Ильичу Шумейко.

Снова стало тихо. Генерал Лыков достал пачку «Беломора», выудил папиросу, стал прикуривать — спички ломались и не хотели зажигаться. Наконец прикурил, глотнул дыма и закашлялся. Потом сказал:

— Все свободны. Приказ о наступлении получите по рации. Готовность номер один.

Офицеры стали один за другим выходить из блиндажа. Генерал вдруг сказал резко:

— Твердохлебов, останься!

Твердохлебов остановился, медленно вернулся к столу. В голове гудело и пересохло во рту — шершавый язык царапал нёбо.

Лыков сидел на табурете и курил, глядя в угол блиндажа. Он словно забыл про майора. Потом взял телефонную трубку, сказал радисту, сидевшему в углу перед зеленым ящиком с мигающими лампочками:

— С Авдеевым соедини-ка.

— Готово, — через секунду отозвался радист.

— Авдеев, ты? Первый говорит. Ты вот что… когда угощать яблоками начнешь, брось несколько яблок на поле перед позициями штрафников, ты понял? Побольше, побольше покидай. Аккуратней только, по своим не ударь. Координаты у тебя есть. Все, отбой. — Генерал положил трубку, взглянул на Твердохлебова, пробормотал: — Это все, что могу для тебя сделать…

— Благодарю вас, гражданин генерал. Разрешите идти?

— Бойцам говорить про мины будешь?

— Надо сказать, гражданин генерал, — развел руками Твердохлебов.

— Буза не начнется? Народ у тебя в батальоне… всякий…

— Да тут любому народу скажи — бузить начнут, — ответил Твердохлебов. — Жалко людей — полягут все. Половина — необстрелянные… ни в одном бою не были.

— Ладно, сам решай. Мне только одно нужно — чтобы твои штрафники захватили позиции немцев. Чтобы батальоны Белянова не атаковали с фланга. Мы должны обеспечить прорыв для танков Кудинова — они за нами пойдут в наступление, весь корпус.

— А нас, стало быть, сразу на мясо? — спросил Твердохлебов.

— Выходит, так, майор. — Генерал строго посмотрел на него. — Я доложу в штаб армии, что Харченко не разминировал поле, но, боюсь, с него взятки гладки — НКВД, сам понимаешь, они армии не подчиняются.

— Все понял, гражданин генерал. Разрешите идти?

— Погоди. Я прикажу — тебе пару больших фляг со спиртом выдадут. Перед боем раздай наркомовские сто грамм.

— Да там не по сто, а по полкило на брата выйдет, — усмехнулся Твердохлебов.

— Ну, по полкило — это слишком будет, а грамм по триста — в самый раз, — тоже усмехнулся генерал Лыков. — И держись, Твердохлебов. На миру и смерть красна…

— Кому красна, а кому страшна, гражданин генерал.

— Ты скажи им, скажи — вину свою кровью искупить должны. Это не для красного словца сказано. Тут, брат ты мой Твердохлебов, или грудь в крестах, или голова в кустах…

— Я все понял, гражданин генерал! Разрешите идти? — вытянулся Твердохлебов. Он смотрел на генерала Лыкова, ему хотелось сказать, что это подлость и скотство — так воевать, что это страшное негодяйство — так губить своих людей… соотечественников… единых по крови и вере… Хотел сказать, да не мог набраться сил. В армии и на войне приказы не обсуждают, не выносят им нравственной оценки, на войне в армии приказы выполняют…


Оружие штрафники получили и теперь разбрелись по окопам, клацали затворами, проверяли обоймы. Прицепляли к поясам гранаты, штык-ножи, саперные лопатки.

— Одной сбруи кило на пятнадцать — во захомутали!

Ясный теплый день клонился к вечеру, солнце остывало и медленно краснело, скатываясь за западный горизонт, и на позициях немцев царила тишина, словно они тоже знали о скором наступлении и готовились отбиваться. Где-то в стороне время от времени постукивал пулемет.

Игорь Аверьянов, сидя в окопе, щепкой вырезал на влажной глинистой стенке женский силуэт. Уже обозначились возвышенности грудей, лебединая шея, торс с тонкой талией, стройные ноги. Парень так увлекся, что не заметил, как подошел Глымов. Он тихо насвистывал незамысловатый мотив и продолжал скоблить щепкой глинистую стенку — фигура обнаженной девушки обозначалась все явственнее.

Подошли еще двое штрафников, остановились. Аверьянов по-прежнему никого не замечал.

— Ишь ты, как живая… — хмыкнул Глымов и подмигнул штрафникам. — Все думали — щипач Игорек, а он, смотри-ка, этот… как его?

— Скульптор, — подсказал один.

— По голым бабам мастер, — добавил второй, и все жизнерадостно заржали.

— А что, я в Ленинграде был, в Павловске! Там в парке сплошь голые статуи! Мужики и бабы! Со всеми причиндалами!

— Игорек, видать, соскучился? Невмоготу! — И снова почти лошадиное ржание.

— Не, а я толстых люблю… сисястых! В теле! Лежишь на ней, как на перине!

— Вроде холодца! По заду шлепнешь, а он дрожит весь!

— Да ну вас, похабники! — не выдержал Аверьянов и, поднявшись, пошел по окопу. Винтовку он волочил за собой, как палку. Вслед ему катился смех. И только Глымов смотрел сумрачно невеселые мысли одолевали его.

— Глымов! Ты где?! Ротный! — По окопу, спотыкаясь, торопился Стира, подошел, тяжело дыша. — Тебя комбат требует! Там толковище у них — всех ротных собрал! Наступление завтрева!

Глымов не спеша зашагал по ходу сообщения к блиндажу, Стира семенил за ним.

— Ты че, в ординарцы ко мне определился? — глянул на него Глымов. — Че ты за мной хвостом метешь?

— А че, нельзя, что ли? — растерянно захлопал ресницами Леха.

— Иль ты меня в картишки нагреть собрался? — прищурившись, посмотрел на него Глымов.

— Да ты че, Антип Петрович? Да я… провались я на этом месте… да век воли не видеть, и в мыслях никогда не бывало…

— Воли? Воли ты теперь, Леха, никогда не увидишь. Кончилась наша воля… когда вот это вот взяли. — Глымов встряхнул винтовку, которую держал в руке.

— Как взяли, так и бросить можно, Антип Петрович.

— Ну-ну… — Глымов отвернулся и неторопливо двинулся по ходу сообщения.


За бруствером с пулеметом примостился гармонист Василий Шлыков. Вокруг него сгрудились несколько штрафников, положив винтовки на колени, курили.

Как умру я, умру я, похоронят меня,

И никто не узнает, где могилка моя…

На мою на могилку да никто не придет,

Только раннею весною соловей пропоет!

Пропоет и просвищет про судьбину мою, —

жалобно пел гармонист, осторожно растягивая рваные меха гармони. Штрафники слушали. Глаза их были полны печали и смотрели поверх бруствера на бледное, подернутое черными тенями небо и красное затухающее солнце. Подходили новые штрафники, садились на корточки или стояли, опираясь на винтовки. Слушали.


В блиндаже при свете коптилки вокруг стола сгрудились ротные командиры. По трехверстке, расстеленной на столе, Твердохлебов показывал заскорузлым пальцем позицию батальона.

— Тут можно одним броском преодолеть… Ежли, конечно, труса праздновать не станем. Учтите, командиры, трусов я сам расстреливать буду. И рука моя не дрогнет.

— Да будет тебе пугать-то, Василь Степаныч, — сказал Баукин. — Заладил, как тетерев на току…

— Не, я пока не пугаю, — усмехнулся Твердохлебов. — Сейчас пугать буду — приготовьтесь. Поле, по которому мы с вами пойдем, заминировано…

Командиры вскинули головы, с недоверием и недоумением глядя на комбата.

— Это как понимать? — хрипло спросил наконец Максим Родянский, командир третьей роты, сухой, узкоплечий человек.

— Они что там, белены объелись?! — возмутился Баукин.

— Не знаю, чего они там объелись, но поле заминировано, — вздохнул Твердохлебов. — И выхода у нас нету — только вперед.

— Перед наступлением-то чего не разминировали? — растерянно спросил Баукин.

— Не успели.

— Не успели? — переспросил Баукин.

— Да мы же все подорвемся, — сказал Максим Родянский. — Кто с немцем в окопах драться будет?

— Те, кто проскочит минное поле, — просто ответил Твердохлебов.

— Дела-а, — покачал головой Баукин. — Они нас и вовсе за людей не считают…

— Ты только сейчас это понял? — взглянул на него Родянский. — Когда коммуняки людей за людей считали?

— Родянский! — стукнул кулаком по столу Твердохлебов. — Отставить антисоветские разговоры!

Глымов в разговоре не участвовал — тупо смотрел на карту. Потом достал из кармана огрызок цигарки, чиркнул спичкой, пыхнул дымом.

— Ты, комбат, на бабушку свою орать будешь, — взъерепенился Максим Родянский. — Что я людям скажу? Айда, братва, на минное поле, вместе смерть примем?

— Именно так и скажешь, — ответил Твердохлебов. — Что ты другого сказать можешь?

— А не пойдут люди в атаку? — спросил Баукин. — Что делать будем?

— Не пойдут — всех заградотряд постреляет, — объяснил ледяным тоном Твердохлебов. — На поле будет шанс живым проскочить, до немца добраться…

— И немец тебя в окопах кончит, — вставил Родянский.

— А кто в окопе останется или назад побежит, у того никакого шанса не будет, — словно не заметив реплики Родянского, закончил Твердохлебов. — Вот это вы людям и объясните.

Долгое молчание повисло в блиндаже. Глымов курил, пуская клубы дыма, и все смотрел на карту, и трудно было понять, что он сейчас думает… Потом неожиданно он сказал:

— Этолегше.

— Что легче? — спросил Твердохлебов.

— А легше энкаведешников пострелять и уйти всем куды глаза глядят, — хрипло проговорил Глымов, все так же глядя на карту, расстеленную на столе. — Красноперых, поди, меньше, чем фрицев…

Твердохлебов испуганно оглянулся на писаря и радиста, сидевших в углу блиндажа, потом уставился на Глымова:

— Т-ты… т-ты что сейчас сказал?

— А ты оглох, комбат, не слышал? Могу повторить. — Глымов глаз не прятал, смотрел прямо. Окурок цигарки совсем догорел, обжигал губы, но Глымов не замечал, продолжал затягиваться.

— Считай, я ничего не слышал, — тихо проговорил Твердохлебов. — Ты… говоришь сейчас, как враг.

— А я и есть враг, — усмехнулся Глымов. — Я вор с тринадцати лет. Потом сейфы у государства бомбил… Троих легавых уработал… двоих инкассаторов положил — выходит, самый враг и есть.

— Зачем добровольцем пошел? — спросил Твердохлебов. — На что надеялся?

— Я вон Баукину в поезде все разъяснил, лень повторять. Надеялся я: повоюю, может, мне вины мои и скостят, в родной дом смогу прийтить, мать-старуху обнять. Но получается, меня заместо скота на убой привезли… Я под смертью много раз ходил и в глаза ей глядел. Но помирать, как баран, я несогласный, — закончил Глымов. — И людей на верную смерть вести тоже несогласный.

— Я должен тебя арестовать и отдать красноперым. Трибунал тебе будет, — сказал Твердохлебов, и рука его легла на кобуру с пистолетом.

— Должон, так арестовывай, чего волынку тянуть? — ответил Глымов.

— Тогда и меня арестовывай, — сказал Максим Родянский.

— Ну, и меня до кучи, — вздохнул Баукин.

Такого поворота ситуации Твердохлебов не ожидал. Он растерянно смотрел то на одного ротного, то на другого, снова оглянулся на радиста и писаря и молчал, не зная, что сказать. И ротные командиры молчали. Время от времени над блиндажом с воем пролетали мины и рвались где-то за позициями штрафников. Вздрагивала земля, сыпалась сквозь бревна наката, судорожно мигал огонек коптилки, отражаясь в глазах ротных и комбата.

— Так чего бойцам говорить? Пошли в атаку, ребята, через заминированное поле? — спросил вдруг Максим Родянский.

— Правду говорить надо, — отрезал Федор Баукин. — Всегда надо правду говорить.

— Правду и дурак скажет, — усмехнулся Глымов. — А вот чтоб соврать толково, надо хорошую башку на плечах иметь.

— Вот и соври, а я погляжу, как это у тебя получится, — сказал Максим Родянский.

— Видать, башка у меня не такая толковая — соврать не сумею. А правду говорить не буду. Я вобще туды не полезу — расстреляют без мучений — и дело с концом, — закончил, как отрезал, Антип Глымов.

— И я не пойду. Пускай НКВД стреляет. Им это дело в удовольствие.

— А я, как все… Ну как я им скажу про мины? Я что, изувер какой? — заговорил Баукин. — Чем эти начальнички, мать их, думали, что поле забыли разминировать? А может, не забыли? Чем больше штрафников ляжет, тем для них лучше, да? Хлопот с нами меньше?

— А ты комбата спроси, — снова усмехнулся Глымов, сворачивая новую цигарку. — Он в штабе дивизии с самим генералом совещался.

— Я и спрашиваю, — сказал Баукин.

— Да чего вы на него навалились-то? Он такой же раб, как и мы все, только спросу с него больше, — заступился за Твердохлебова Родянский.

— Э-эх, мужики, народу в России, что песку, нескоро песок тот вычерпаем, — вздохнул Баукин. — Не я сказал, Максим Горький сказал.

— Долго мы так-то воду в ступе толочь будем? — прикуривая цигарку, спросил Глымов.

— А нам что? — улыбнулся Родянский. — Глядишь, так и ночь скоротаем. Ты-то чего молчишь, Василь Степаныч? Или сказать нечего?

— Нашу родину топчет враг… — медленно заговорил Твердохлебов, и было видно, что ему трудно дышать. — Я такой же, как вы… Да, на убой! Пусть на минное поле! Пусть как баранов! Но если хоть сколько-то нас прорвется и захватит немецкие позиции, мы обеспечим соседям наступление… А потом в прорыв пойдут танки. Пусть мы там ляжем, пусть! Но хоть сотню метров отвоюем у проклятого врага! Хоть сотню! А власть… Глядишь, время пройдет — другая власть будет, хотя я и не верю! Великий Ленин сказал: советская власть на века создана. Но ежли и сменится, то земля наша останется нашей! Пущай кости наши сгниют к тому времени! Но внуки наши будут ходить по своей земле! Я на то согласный. И вы… если не дешевки, для которых своя шкура всего на свете дороже, вы… пойдете со мной! Вы… пойдете… Я прошу вас, мужики… Я на колени пред вами встану… — И Твердохлебов опустился перед ротными на колени, и в глазах его стояли слезы…


Штрафники примостились спать кто где, благо весна набрала полную силу, клонилась к лету, и ночи были не холодные, и можно было улечься прямо на земле, подстелив охапки наломанных сучьев и бросив поверх телогрейку или шинель.

В блиндажах, где по-настоящему тепло, яблоку негде упасть. Спали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, и только Твердохлебов лежал один в углу, возле ящика рации, и широко раскрытыми глазами смотрел на трепещущий огонек коптилки.

Спящим снилась война, и сны их были беспокойны.

Снился Баукину священник, которого захватили на колокольне после боя. Красноармейцы успели измолотить его кулаками, и потому предстал он пред Баукиным с разбитым лицом, в порванной рясе, рыжая бороденка в крови. Но глаза смотрели ясно и смело.

Еще затухал бой на окраине городка, и доносились оттуда частые выстрелы, крики, дробь пулеметных очередей, а Баукин уже сидел в бывшем штабе белых, в большой комнате, в углу которой поставили красное знамя. На стене косо висел портрет Николая II, простреленный во многих местах, пол густо усыпан осколками стекла, фарфоровой посуды. В эту комнату и приволокли два красноармейца избитого священника.

— Что, жеребячье племя, сигналы белым гадам подавал? Шпионил, служитель Божий! Знаешь, что за это полагается?

— На все Божья воля… — спокойно отвечал священник.

— Божья, говоришь? Вы своим религиозным дурманом напрочь мозги народу отравили!

— Теперича вы травить будете… антихристовым дурманом, — отозвался священник.

— Да мы народу счастливую жизнь несем! Свободу и братство, сучий ты пес! Мир хижинам — война дворцам, слышал ай нет?!

— Слышал… читал… — так же спокойно отвечал священник, потирая болевший после избиения локоть. — Только не будет никакого мира… и счастья не будет…

— Я те язык отрежу, вражина! Будет! — Баукин грохнул кулаком по столу. — Всю сволочь буржуйскую под корень изведем! Помещиков и капиталистов! Всех в расход! И народ на себя трудиться будет! И счастлив будет! За это счастье тыщи революционных бойцов головы свои кладут!

— Ненависть породит только ненависть, и кровь породит еще большую кровь, — спокойно возражал священник. — И вы сами в той крови захлебнетесь.

— Ах, ты-ы! Враг ты есть… самый главный враг советской власти!.. Ермолаев! — гаркнул Баукин.

В комнату вошел казак в сапогах и шароварах с красными лампасами, только на серой папахе пришита красная лента поперек.

— В расход его! Немедля! — приказал Баукин.

Казак взял священника за шиворот и с силой толкнул к двери. Тот не устоял, упал, растянувшись на полу, но тут же поднялся, оправил рясу и, широко перекрестившись, вышел из комнаты…

Штрафному ротному Максиму Родянскому снился фильм «Чапаев». Легендарный комдив говорил звенящим голосом, обращаясь к взбунтовавшемуся эскадрону, и указывал нагайкой в сторону боя:

— Там лучшие сыны народа жизней своих не жалеют! А вы!.. Чтобы кровью искупить свою вину! Я сам поведу эскадрон в атаку! По коня-а-ам!

Максим Родянский хмурился во сне, скрипел зубами…

Вдруг всплыло в памяти спящего, как допрашивал его следователь на Лубянке, как кричал, стуча кулаком по столу:

— Правду говорить, троцкистский выкормыш! Как ты революцию предал! Группу диверсионную сколачивал! Товарища Сталина хотел убить! Будешь говорить?! Или тебя так отделают — мама родная не узнает!

Слепящий свет громадной лампы бил в глаза, и Родянский не видел лица следователя, и потому встал со стула и пошел на следователя, плюясь словами:

— Гнида! Сволочь! Я Перекоп в лоб штурмовал! Три ранения! Контузия! В тифу валялся! И ты мне, ублюдок, говоришь — я революцию предал!

— Спокойно, гражданин Родянский, сохраняйте спокойствие, держите себя в рамочках. — Следователь нажал кнопку под столешницей, и в комнату ввалились два здоровяка с засученными рукавами гимнастерок, в тяжелых кирзовых сапогах. Первый мощным ударом кулака свалил Родянского на пол, и вдвоем они принялись месить его сапогами.

— Эй-эй, костоломы, до смерти не забейте! — забеспокоился следователь. — Он мне еще нужен…

А кому-то снилась громадная толпа зэков, сгрудившаяся на строительной площадке с лопатами, кайлами и тачками в руках. Далеко за их спинами маячили корпуса огромного комбината. И не сразу можно было заметить, что толпа окружена редкой цепью красноармейцев с винтовками.

А на возвышении стояли трое начальников в полувоенных френчах, затянутых широкими ремнями, и один, стройный и плечистый, с пышной гривой темных волос, почти выкрикивал каждое слово, чтобы в толпе его слышали все.

— Внимание, заключенные! Ваш путь к исправлению начинается здесь! На этой великой стройке социализма! На Магнитке! Вы должны быть счастливы, что ваш труд вливается в труд всей Республики Советов!

Громадная толпа молчала…


Твердохлебов смотрел на вздрагивающий огонек коптилки, прислушивался к далеким снарядным разрывам, и почему-то вспомнилось ему, как шел он в колонне демонстрантов по Красной площади, держа на руках маленького сына, и смотрел на мавзолей, где стояли Сталин, и Ворошилов, и Берия, и Буденный, и Каганович. А вся Красная площадь колыхалась от народа, сверкала букетами цветов и знаменами, ликовала восторженно. И Сталин с улыбкой смотрел на народ и махал ему рукой.

— Ур-р-а-а-а! — исступленно орал Твердохлебов и подбросил вверх сына.

И вся площадь, казавшаяся необъятной, дружно ревела:

— Ур-р-ра-а!!


Едва рассвело, а у блиндажа уже топталась очередь штрафников. Перед входом стояли две большие фляги со спиртом, рядом с ними возвышались Твердохлебов, Родянский, Баукин, Глымов. Двое солдат принимали из рук штрафников пустые алюминиевые кружки, наливали, приподняв флягу, спирт и передавали Баукину. Тот подносил кружку к носу, нюхал, слегка морщился, говорил:

— Чистейший ректификат… Пей, боец, — и протягивал кружку штрафнику.

Пока тот пил медленными глотками, уже наполняли кружку следующему. Ее принимал Максим Родянский, передавал со словами:

— Взбодрись.

Наполнили уже третью кружку и отдали ее Федору Баукину, и тот протянул ее бойцу:

— Чтоб в атаку с песней!

Очередь топталась, нервничала, задние тянули шеи, чтобы увидеть, как пьют.

— Ну, че так медленно-то? До вечера маяться будем?

— Ох и пьет, ох и пьет, быдто мед глотает…

— По скольку наливают-то?

— До краев…

— Тут, поди, пол-литра влезет… — Штрафник разглядывал кружку. — Точно пол-литра влезет…

— Раз пошли на дело я и Рабинович, — тихо запел другой штрафник, — Рабинович выпить захотел. Почему не выпить бедному еврею, если у еврея нету дел…

А кружка неспешно выпивалась до дна, раздавались лошадиное фырканье, вздохи и выдохи, удовлетворенные голоса:

— Хорош ректификат… хор-ро-ош…

— Ох, покатилась душа в рай, а ноги в милицию!

— Ох, славяне, быдто Христос по душе босиком прошел… ох и благодать…

— Ты, паря, выпил и отходи, не топчись тут, по второй не нальют.

— Ты до краев лей, до краев, как всем! Я что тебе, рыжий?

— Кому первая чарка, а кому первая палка!

— Досыта не наедаемся, зато допьяна напиваемся!

— Зачал Мирошка пить понемножку!

— Вечно весел, вечно пьян ее величества улан!

— Умница в артиллерии, щеголь в кавалерии, отчаянный во флоте и пьяница в пехоте!

— Пить да жрать есть кому — воевать некому!

— Эк, сказанул! Да я теперича фрица голыми руками задушу! Кадыки зубами рвать буду!

Первую флягу опорожнили, открыли вторую. Очередь значительно уменьшилась, но оставшиеся волновались — хватит ли спирта? Стоял галдеж, после шуток толпа взрывалась смехом.

Те, кто уже выпил, расходились, закусывая горбушкой хлеба, луковицей, соленым огурцом, яблоком, и глаза у штрафников веселели, светились хмельным блеском бесшабашно и отчаянно.

Твердохлебов посмотрел на часы, проговорил:

— Через пять минут артподготовка начнется.

Медленно наступало утро. Таял седой предрассветный туман над полем. Твердохлебов не отрываясь смотрел на быстро бегущую секундную стрелку.

В окопах было тесно — штрафники прижимались к стенам, тянули шеи, стараясь разглядеть на горизонте немецкую линию обороны. Смотрели на поле и ротные командиры, прикидывали что-то, косились на штрафников, теснившихся рядом. А над окопами высилась фигура Твердохлебова — он глаз не сводил с секундной стрелки, шевелил губами, словно считал.

И вот словно шелест послышался далеко за спинами штрафников, заполнил небо, и следом за ним катился гул, и вдруг, задрав головы, все увидели ряды хвостатых комет, скользивших в мутном рассветном небе. И сразу же впереди рвануло так, что, казалось, испуганно присела земля. И стена черных взрывов выросла на горизонте, там, где была немецкая линия обороны. И тут же новый шелест и грохот — снова ряды комет с хвостами из белого пламени промелькнули над головами штрафников, и вновь взметнулась стена взрывов — ухнуло так, что у многих в ушах заложило.

— Во дают «катюши»! Немец костей не соберет!

— Ну, крошат, мать их за ногу! От души дают, от души!

Следом, заглушая шелест «катюш», гулко громыхнули артиллерийские батареи, и все смешалось — грохот стоял невообразимый. Штрафники приседали на дно окопов, зажимали уши руками. И только Твердохлебов монументом стоял на бруствере, смотрел вдаль, через поле, которое предстояло ему пересечь со своими штрафными солдатами…

Канонаде, казалось, не будет конца. Твердохлебов спрыгнул в окоп, стал пробираться по ходу сообщения, натыкаясь на сидящих на корточках штрафников, оглохших и притихших. Твердохлебов хлопал их по плечам, говорил отрывисто:

— Вам для чего каски выдали? На головы надеть немедленно! И не трусь! Разом пойдем — одолеем. Там, поди, и фрицев живых не осталось — слышь, как долбают! Там небось сплошное крошево! Артиллерия — бог войны!

…А в тылу штрафников выдвигался на свои позиции заградотряд. Солдаты НКВД катили вперед станковые пулеметы, несли ящики с пулеметными лентами. Быстро рыли неглубокие окопчики, через десять — пятнадцать метров устанавливали пулеметы, заправляли ленты в пулеметные затворы, залегали цепью, устраивались поудобнее. Два капитана указывали, кому и где занимать позицию. Форма на особистах была почти новенькая, ладно пригнанная, и лица сытые, уверенные.

И если посмотреть сверху, то было отчетливо видно, как заградотряд подковой охватил позиции штрафников.


Артподготовка кончилась так же внезапно, как и началась. С тихим шорохом осыпалась со стен окопов земля. Твердохлебов отряхнулся, одним прыжком перемахнул бруствер, встал во весь рост, крикнул протяжно:

— Сыны отечества! Вперед! За родину! — и быстро пошел от окопов, все ускоряя шаг.

Вторым выбрался из окопов Максим Родянский, закричал:

— За родину-у-у! Пошли, братцы, пошли! Забыли, как в Гражданскую в атаки ходили?!

Третьим тяжело поднялся Антип Глымов, обернулся, оскалив стальные зубы:

— Кто в окопе сидеть будет, пеняй на себя! — Он выдернул пистолет из кобуры. — Давай за мной! Через не могу! Давай, фраера дешевые! Порвем фрицу глотку!

И вот из окопа вылез один… второй… третий… и через секунду уже десятки, сотни выбирались из окопов… бежали — сперва неуверенно, трусцой, потом все быстрее и быстрее.

— Ур-р-ра-а! — загремело, покатилось по полю.

В ответ застучал пулемет, следом другой — и упал первый штрафник, за ним второй, третий… Падали плашмя, раскинув руки, словно спотыкались о невидимую, натянутую над землей проволоку.

На упавших сначала оглядывались, даже бег чуть замедляли, но их становилось так много, что оглядываться перестали. Глымов бежал грузно, кровь стучала в висках. Впереди, метрах в десяти, маячила широкая спина Твердохлебова. Время от времени ее загораживали спины других штрафников. Глымов поднял пистолет и навел на спину Твердохлебова. Так и бежал, держа комбата на мушке. Потом медленно опустил руку.

Пулеметы захлебывались огнем, пули с глухим чмоканьем зарывались в землю, с визгом ударяли в камни и бесшумно впивались в тела людей. Взметнулся внезапно фонтан земли, вырос метра на два, отбросил солдата назад. Через секунду рвануло слева, потом справа.

— Мины! — истошно завопил кто-то. — Тут заминировано!

Ударил еще один взрыв, поднялся еще один фонтан, за ним — сразу три. Взрывы ухали беспрестанно в самых разных местах поля, подбрасывали людей в воздух, словно, большие тряпичные куклы.

Штрафники залегли. Захлебывались огнем пулеметы, пули свистели над головами, и трудно было понять, где лежат живые, а где мертвые.

— Мины кругом… мины… тут все заминировано… на верную смерть посылали… — понеслись по полю голоса штрафников.

Несколько человек поползли назад к окопам.

— Куда?! — рявкнул Баукин. — Пристрелю гадов!

— Ранен я! — злобно огрызнулся один. — Поглядеть хочешь? На, гляди! — Штрафник рванул гимнастерку — на груди открылась сочившаяся кровью рана.

— И я ранен! — крикнул другой. — Полный сапог кровищи!

— И меня ранило! — со стоном закричал еще кто-то. — В живот, братцы… Помогите!

Твердохлебов лежал, оглядываясь по сторонам, жадно глотал ртом воздух, и пот частыми крупными каплями стекал по впалым небритым щекам. Впереди еще стучали немецкие пулеметы, но все реже и реже, и тогда в паузах отовсюду слышались стоны раненых. И яркое горячее солнце стояло над синей полосой леса.

К Твердохлебову подполз Баукин, проговорил, шумно дыша:

— Не поднимем! Боюсь, как бы обратно не побежали…

— Не-е… — просипел Твердохлебов. — Обратно нельзя. Вперед надо.

— Я говорю, не поднимем мы их.

— А я тебе говорю — вперед надо! — яростно прохрипел Твердохлебов.

Пулеметы замолчали. Теперь слышны были только стоны раненых. И вдруг Твердохлебов услышал голос Антипа Глымова:

— Хорь! Цыпа! Вы, сучата, долго лежать собрались? А ну, подъем! Дальше мин нету! Давай, давай, молодчики, подымайся! Зря, што ль, спирт казенный хлебали! — Глымов встал, взмахнул пистолетом. — Стира! Ко мне, картежная твоя душонка! Пристрелю как собаку! — И Глымов навел на картежника пистолет.

Леха, умирая от страха, поднялся, неуверенными шажками пошел вперед. Пулеметы молчали. За Стирой поднялись Хорь и Цыпа, потом еще пяток… еще десяток…

Пулеметы молчали.

И тогда вскочил Твердохлебов, и почти одновременно Баукин, и метрах в пятнадцати от них — Максим Родянский.

— Паршивых полсотни метров осталось, ребята! Вперед! За Родину! — закричал Родянский.

— Дави фашистского бродягу-у! Дави-и-и, мужики-и!! — кричал Твердохлебов и бежал вперед.

Штрафники ринулись в атаку. Лавиной катились они на позиции немцев, и уже ничто не могло их остановить. Рвались мины, грохотали пулеметы, и пули косили людей — поле, затянутое дымом от минных разрывов, было усеяно телами мертвых. А живые бешеным потоком хлынули в немецкие окопы.


С полсотни штрафников, самые задние, в атаку не поднялись, остались лежать, а потом, не сговариваясь, повернули и поползли назад. Пули свистели над их головами, заставляя вжиматься в землю, но они ползли все дальше и дальше от губительного огня. Потом вскочили и изо всех сил побежали к своим окопам, а потом еще дальше, в глубину нашей обороны, в редкий лесок, казавшийся спасительным убежищем.

Солдаты заградотряда, лежавшие за пулеметами в небольших окопчиках, увидели фигуры людей, мелькавшие в перелеске.

— Объявились… дезертиры… — Капитан посмотрел в бинокль, скомандовал: — Как из леска появятся — огонь!

И они появились — обессилевшие от бега, раненые, многие без винтовок.

Несколько пулеметов застрочили разом, защелкали ружейные выстрелы.

— Свои! Свои! — кричали штрафники, размахивая руками. — Не стреляйте!

— Я ранен! — кричали другие. — Вот, посмотрите! Ранен я! Помощь нужна!

— Ранены! Не стреляйте! Свои! — слышались истошные вопли, заглушаемые грохотом пулеметов и винтовочными выстрелами.

Через несколько минут все было кончено — полсотни штрафников лежали на поляне перед заградотрядом.


Схватка в окопах была яростной и недолгой. Дрались штыками и ножами, били прикладами винтовок и автоматов, стреляли в упор или, сцепившись, падали на дно окопа, душили друг друга голыми руками. Хрип, мат, стоны и крики, взрывы гранат и короткие выстрелы…

Хорь вертелся волчком, стреляя из пистолета почти в упор. Упал один немец, второй, третий. Патроны в обойме кончились — боек сухо щелкнул два раза. Хорь метнулся к лежавшему немцу, выдрал из окостеневшей руки «вальтер», передернул затвор и тут же выстрелил в черную фигуру, выросшую перед ним…

Глымов укрылся в пулеметном гнезде и оттуда стрелял раз за разом.

Родянский дрался автоматом, как дубиной. Оглушил одного, другого, а в следующую секунду его ударили сзади по голове, видно, тоже прикладом, и он упал плашмя, лежал не двигаясь.

Баукин пристроился на бруствере и сверху палил по немцам, засевшим в укрытии.

Рослый штрафник рванул дверь блиндажа и с ходу швырнул туда две гранаты. Рванули взрывы, облако дыма ударило в лицо, и невидимая пуля чмокнула штрафника в спину, и он тяжело осел на землю перед распахнутой дверью, головой внутрь блиндажа.

А вслед за этим наступила тишина. Твердохлебов сполз по стене окопа, тяжело вздохнул, ладонью утер пот с лица и увидел, что ладонь в крови. Едва волоча ноги, подошел Баукин, сел рядом, отпихнув убитого немца, проговорил:

— Щас они в атаку пойдут — будут отвоевывать.

— Много народу полегло? — спросил Твердохлебов, разглядывая руку, перепачканную кровью.

— Да, кажись, половину батальона положили, ежли не боле. А еще не вечер… Надо пулеметы поворачивать. Пойду погляжу, что там с патронами. — Баукин тяжело поднялся, потащился по ходу сообщения, обшитому еловыми досками, переступая через трупы немцев и штрафников.

Подошел Глымов, тоже сел рядом. Руки и одежда в грязи, и рукав телогрейки оторван. Пальцы у Глымова дрожали, махра просыпалась на землю.

— Старый я для таких физкультурных занятий, — сказал он. — Ежли немец не пристукнет, так сам от сердечного приступа загнусь.

— Вот немца отобьем, тогда загибайся на здоровье, — не согласился Твердохлебов.

— А до того времени, стало быть, нельзя? — усмехнулся Глымоз.

— Нельзя. Ложись вон к пулемету — бегать не надо, знай себе стреляй. — Твердохлебов попробовал встать.

— У тебя рожа вся в крови, точно у вурдалака, — сказал Глымов. — Дай-ка гляну.

Твердохлебов наклонился, и Глымов ощупал его лицо, сдвинул фуражку, тоже пощупал:

— Лихо тебя осколком шваркнуло — повезло, только шкурку содрало. Перевязать надо.

— Да нечем, мать ее, — выругался Твердохлебов и пошел, говоря на ходу: — Оружие к бою приготовить! Они сейчас в атаку пойдут — поближе подпустить, и гранатами. Очень фашист этого не любит…

Так и шел, медленно, с трудом, все повторяя:

— Оружие к бою приготовить, мужики. Немец в атаку пойдет — поближе его подпустить — и гранатами. Очень они этого не любят…


Леха Стира «потрошил» убитых — его пальцы быстро и ловко обшаривали карманы брюк и мундиров, извлекая оттуда всякую всячину: зажигалки, перочинные ножики, пачки сигарет, портсигары, куски шоколада, завернутые в фольгу, пачки фотографий, письма в конвертах, губные гармошки. Попадались очень даже шикарные, Леха разглядывал их с восхищением. Все это он бросал в небольшой дерюжный мешок, который неизвестно где и как раздобыл. И уже были на нем надеты серые немецкие солдатские штаны, заправленные в немецкие сапоги с широкими голенищами, и офицерская куртка с серебряными погонами.

— Хорошо прибарахлился, Леха!

— И вам советую. Отвалите, граждане, не надо действовать на нервы, — занятый «работой», отвечал Леха Стира. — Трофей — дело святое!

За Лехой и еще несколько штрафников принялись «потрошить» мертвых немцев: стаскивали сапоги, снимали мундиры, даже нижнее теплое белье сдирали с трупов. Политические брезгливо морщились, глядя на них.

— Хуже шакалов…

— Ну, зачем так? Люди голодные и раздетые — обстоятельства понимать надо, а не быть ханжой…

— Да противно это, неужели непонятно?

— Еще противнее, дорогой мой, когда брюхо от голоду подводит.

В немецком блиндаже штрафники нашли шнапс, глотали прямо из граненых бутылок. Один пил, другой нетерпеливо тянул бутылку.

— Ну, хватит, хватит, обопьешься…

— Слабоват шнапсик. Вроде бражки недоспевшей.

— А вино и вовсе как газировка. — Штрафник отшвырнул бутылку с длинным узким горлом, сплюнул. — Чую, пронесет с него…

— А ты шнапсиком запей — в самый раз будет.

— Гляди, одеколон! Они че, тоже его пьют?

— На себя льют, для гигиены.

— Ну а мы в себя не побрезгуем. — Штрафник открутил колпачок и, задрав голову, стал вытряхивать в широко открытый рот содержимое флакона.

Раненых было много, в бою их наспех перевязывали грязным тряпьем, обрывками нижних рубах. А в блиндаже обнаружили целую аптечку, и уже один штрафник бинтовал голову другому, бормотал:

— Видал, какие у них индивидуальные пакеты — заглядение. И бинтик, и йодик, и таблетки разные… терпи, терпи, щас закончу…

— Нет, а как мы их уработали, а? Я одному прямо пальцем глаз выдавил, ей-бо! Он орет, а давлю и давлю и — ка-ак брызнет!

Оголодавшие люди торопливо ели мясные консервы, мясо выковыривали ножами, штыками, а то и вытаскивали грязными пальцами, а кто позапасливей — складывали банки за пазуху, распихивали по карманам буханки хлеба, пачки галет.

— Во живут, сволочи, в тепле, при мясе и хлебушке! И шнапсом запивают — так-то чего не воевать, так-то воевать за милую душу…

В блиндаж ввалились еще несколько человек:

— Гляди, водку пьют, во шустрые какие!

— Хоть глоточек-то оставьте, аники-воины!

— Слышь, а гармонист наш живой или убили?

— А тебе на что?

— А щас спел бы! — штрафник улыбался, глаза пьяно блестели. — От души спел бы!


В штабе дивизии Лыков нетерпеливо спрашивал радиста:

— Что там штрафники? Молчат?

— Молчат, товарищ генерал.

— Вызывайте! — Лыков закурил папиросу, глядя на карту, испещренную красными стрелками.

— Лебедь! Лебедь! — монотонно повторял радист.

В блиндаж вошли начштаба полковник Телятников и майор НКВД Харченко.

— Через семь минут пойдут батальоны Белянова, — сказал Телятников.

— Твердохлебов молчит что-то, — ответил генерал Лыков.

— Заградотряд только что расстрелял группу штрафников, — сказал майор Харченко. — В тыл бежали, сволочи.

— И много? — спросил генерал.

— Больше полсотни подлецов, — ответил Харченко.

— И всех расстреляли?

— Всех.

— Может, это раненые были? — спросил Лыков.

— Были там и раненые, ну и что? — почти с вызовом ответил майор НКВД. — Есть приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина — ни шагу назад. А с них спрос втройне! Они уже раз на присягу наплевали! А многие так вообще — враги народа! Или закоренелые уголовники, или с пятьдесят восьмой статьей в обнимку! Так что, с таким народом церемонии разводить прикажете? — Майор перевел дыхание, добавил спокойнее: — Я знаю, товарищ генерал, вы считаете мои действия неоправданно жестокими.

— Считаю, — быстро вставил генерал.

— Я действую в полном соответствии с приказом наркома НКВД товарища Берии.

Стало тихо, и в этой тишине особенно громко прозвучал радостный голос радиста:

— Товарищ генерал! Лебедь на проводе!

Лыков стремительно прошел в угол блиндажа, схватил трубку:

— Лебедь, ты?

— Я. Поставленная задача выполнена. Мы на их позициях. Две атаки отбили. Большие потери… очень большие…

— Держаться до последнего! — отчеканил генерал Лыков. — Ты слышишь меня? До последнего!

Частая пулеметная стрельба докатилась до блиндажа, потом далекие разрывы гранат.

— Беляновцы пошли, — сказал начштаба Иван Иваныч Телятников.

Лыков бросая трубку, подошел к столу, взглянул на карту, проговорил:

— За беляновцами пойдут танки… Можно сказать, штрафники свое дело сделали.


Бой кипел теперь справа, в полукилометре от позиций, которые занимали штрафники.

Штрафники прислушивались к бою, переговаривались и таскали трупы немцев и своих, складывая их за окопами в две большие кучи. И получалось, что немецкая куча во много раз меньше, чем наша. Тела складывали уже по четвертому ряду, а мертвых все продолжали подносить.

— Сколько наших-то, считаете?

— Со счета сбились. Кажись, за вторую сотню перевалило.

— А на минах сколько подорвались?

— Еще сотни полторы — две…

— А фашистов?

— Да вот девяносто второго принесли.

— Во как воюем, мать ее за ногу! — выругался похоронщик.

— Так и воюем, — спокойно отвечал ему напарник. — Тут братскую могилу копать — пупок развяжется…

— Закопаем, куды торопиться-то?

С десяток штрафников курили самокрутки, пыхали дымом и задумчиво смотрели на штабеля тел, опершись на лопаты. Рядом лежали самодельные носилки — две тонкие березки и кусок брезента или плащ-палатка между ними. Многие убитые немцы были раздеты догола.

— Слышь, фрицев тоже, что ли, закапывать будем? — вдруг спросил один.

— На хрен они сдались — корячиться яму копать, — зло ответил другой. — На свежем воздухе полежат, не прокиснут.

— Не по-людски как-то… — вздохнул первый.

— Только вот эту пургу гнать нам не надо, понял? — разъярился второй. — Откуда ты взялся, такой сердобольный? С того света?

— Дурной ты, Гриша, — вздохнул первый. — Дурной и не лечишься.

— Да ты давно больной на всю голову!

— Будет вам, петухи, — осадил их третий. — Нашли из-за чего собачиться.

— А чего он лезет, чего лезет? Эти суки меня только что убивали, а я их хоронить должен!? Да провались она пропадом, эта работа! — Штрафник ногой отшвырнул от себя носилки и пошел к позициям, продолжая ругаться…

Подошел Твердохлебов, окинул взглядом мрачную картину, спросил похоронщиков:

— Наших много?

— Почти три сотни. Да еще вон сколько лежит… тут на сутки делов хватит.

— Нд-а-а… — Твердохлебов вздохнул. — Сколько их по нашей земле теперь лежит…

— А сколько еще лежать будет, комбат! — отозвался похоронщик.


Отдохнуть дали недолго — поутру батальон погнали на запад. Растянувшаяся колонна штрафников месила грязь по широкой дороге, изрезанной глубокими колеями. Многие шли босиком, перебросив через плечо связанные бечевой сапоги или ботинки. Перевязанные тряпками и бинтами, шли и шли, мерили километры, вытаскивая ноги из топкой дорожной грязи. Тащили на спинах станины пулеметов, пулеметные стволы с казенниками.

Бесконечны солдатские дороги. Тянутся через леса и поля, через сожженные деревни…

— Ох, жрать хотца — сил нету, — вздыхает штрафник, вертя головой; пот заливает глаза, солдат едва успевает вытирать струйки грязным рукавом гимнастерки.

— Слышь, земляк, как думаешь, привал будет али нет? Может, еду какую подвезут.

— Подвезут… после дождичка в четверг…

— Цельный день идем — нельзя же так?

— А вчера ты лежал, что ли?

— И вчера шли… и позавчера… Считай, пятые сутки, а пожрать только раз подвезли.

— Ты о родине думай, паря, про еду забудешь, — ехидно советует чей-то голос.

— Лучше про баб…

— Кому что больше нравится.

— Мне больше рожа прокурора нравится. Который пятнадцать лет для меня требовал! — весело сообщил еще один голос, — Как вспомню — так в жар бросает!

— Да ты и щас мокрый как мышь!

— Сюда слушай, земляки! Иду раз по кладбищу и вижу на одной могиле на камне надпись: «Сара! А ты не верила, что я серьезно болен!» — И рассказчик первым зашелся от смеха, и следом за ним захохотали шагавшие поблизости.

— А вот еще такой, — заторопился другой штрафник. — Ну, богатый еврей Айзерман женился на молоденькой. Пришел к врачу: доктор, сделайте мне так, чтобы мое супружество было не только формальным. Доктор осмотрел его и говорит: «Увы, дорогой, уже ничего не поможет». — «А пчелиное молочко?» — спрашивает Айзерман. А врач ему: «Господин Айзерман, могу прописать вам пчелиное молочко! Могу даже сделать так, что вы жужжать начнете. Но жалить — это уж извините!»

И вновь взрыв хохота. Штрафники качали головами, жмурились: дескать, ну и завернул!

— Слышь, а вот это… — торопится еще один. — Раздается телефонный звонок. Позовите, пожалуйста, Рабиновича. Его нет. Он на работе? Нет. В командировке? Нет. В отпуске? Нет. Я вас правильно понял? Да.

Хохот уже просто оглушительный, очередному рассказчику приходится пересказывать.

— Встретились в тридцать седьмом Буденный и Ворошилов. Семен, говорит Ворошилов, берут всех подряд. Что будет? Почему нас не берут? А Ворошилов ему: нас это не касается. Берут только умных.

Опять грохочет смех, потом кто-то с ехидцей спрашивает:

— Тебе не за этот анекдот червонец впаяли?

— Нет, за другой, — бодро ответил штрафник, и снова загремел смех.


Проходили через сожженную деревню. Вместо домов — кучи обгорелых досок и бревен, лишь торчат закопченные трубы из обугленных, развалившихся печей. Вокруг одной печки кружком сидели кошки. Завидев людей, бросились врассыпную.

— Да-а… — подавленно протянул кто-то. — Будто Мамай прошел…

— Что хотят, то и творят, паскуды… глаза б не глядели…

Кто посообразительней — кинулись к пепелищу, палками ворошили золу, остатки сгоревшего барахла.

— Че они там выкапывают?

— Да картошку. Испеклась на пожаре… находят…


К вечеру следующего дня пронесся долгий крик:

— Батальо-о-он! Сто-о-ой!!

Колонна стала медленно сбиваться в толпу. Передние стояли, задние подходили, напирали.

— Окапываться здесь будем! Окопы — полный профиль! Блиндажи строить будем! — кричал Твердохлебов, проходя сквозь столпившихся штрафников. — Рядом деревня сгоревшая — там досками можно разжиться и другими полезными вещами… Не ленись, братцы! Для себя делаем! Мы тут месяца на два засядем, а может, и больше!

А за батальоном штрафников на расстоянии нескольких километров ехала рота особистов. В «виллисе» с открытым верхом, рядом с водителем, могучим старшиной, увешанным медалями, сидел начальник особого отдела дивизии майор Остап Иванович Харченко.

Загрузка...