Василий Федорович Ванюшин Штурм

1


Поднятый шлагбаум, темный, обледенелый, с тонким концом, торчал, как штык, нацеленный в небо. А пасмурное небо, невозмутимое, равнодушное к земле, бездомности и страданиям людей, лениво сыпало то жесткую белую крупку, то мелкий дождь, такой холодный, что под ним не таял лед. Деревья стояли седые, ветви обвисли тяжелыми космами, и, когда задувал ветер, они, раскачиваясь, звенели и ломались.

Контрольно-пропускной пункт на шоссе при выходе из маленького городка был воротами к фронту. В деревянной будке дежурный офицер разговаривал по телефону; не отнимая трубки от уха, он повелительно махнул рукой автоматчику с флажками. Шлагбаум опустился — длинная жердочка, перекрыв дорогу, задержала несколько грузовиков.

Пешие военные, ожидавшие попутных машин, побежали под дождем, обгоняя друг друга, вдоль колонны. Каждому хотелось скорее добраться до своей или новой для себя части, но кабины машин были заняты, в кузовах плотно стояли бочки с горючим, ящики с боеприпасами — поместиться негде. Огорченные, они отошли под крышу крайнего дома и сбросили с себя плащ-палатки.

Это были офицеры: их набралось десятка два, попутчиков до контрольно-пропускного пункта, а дальше — кому влево, на Фридланд, Прейс-Эйлау, Кройцбург, кому прямо, к Кенигсбергу, кому вправо, на Земландский полуостров.

Лейтенант Колчин ехал от Тильзита в одной машине с майором Наумовым и танкистом лейтенантом Шестопаловым. Майор, высокий, с впалыми щеками, спешил из армейского госпиталя в свою дивизию с надеждой получить тот же батальон, которым командовал до ранения. Лейтенант Шестопалов, раненный на Втором Прибалтийском фронте, лечился долго и лишь теперь, в марте, выписался из госпиталя и был направлен в танковую часть, где не рассчитывал встретить никого из знакомых. Он был угрюм, не принимал шуток, поносил погоду и порядки на дорогах; узкие глаза его смотрели остро, настороженно.

Шлагбаум не поднимался. От нечего делать майор Наумов рассматривал наклеенную на двери страницу немецкой газеты. Кто-то из наших пытался, видимо, сорвать бумагу, но она держалась крепко.

— Жаль, не знаю немецкого языка, — говорил Наумов. — Не изучил в свое время. Что такое? Гаулейтер… фольксштурм…

Подошел лейтенант Колчнн с камуфлированной трофейной плащ-накидкой в руках.

— Это, товарищ майор, обращение главы Восточной Пруссии гаулейтера Эриха Коха к фольксштурму, — во рту его желтоватым огоньком блеснули золотые зубы. — Ясно написано.

— Та-ак, — протянул Наумов, с веселым удивлением оглядывая молодого лейтенанта, который в дороге ничего не рассказывал о себе. — А нам не ясно. Переведите, пожалуйста, лейтенант.

— Повторять слова Коха? Не буду!

Но подошли другие офицеры, забыв на время о машинах. В тесном окружении, обкуриваемый со всех сторон, лейтенант просматривал газету с желтыми, ядовитыми потеками. Его подталкивали в бока.

— Читай! Что пишет гаулейтер?

— Тут всего много. Вот слушайте: «Здесь не было никакой паники. Здесь никто не бежал… Большевики пробуют всеми средствами и при всех обстоятельствах добиться решающих успехов на Восточно-прусской земле. Их вынуждает к этому усталость собственных войск…» Слышите? «Усталость войск, трудности подвоза большого количества боеприпасов, военных материалов и прежде всего страх перед нашим новым оружием возмездия».

— Как хвастается, а?

— «Восточная Пруссия готова к фанатической борьбе. В этой области каждая деревня будет твердыней, каждый город крепостью… В нашей боевой воле никто не превосходит нас. Думайте всегда об этом. Мы верим в победу потому, что верим в Адольфа Гитлера…»

— А о нас что говорит?

— Называет злодеями. «Объединяйтесь против злодеев! И как только увидите их, убивайте… Вы, солдаты и верные национал-социалисты, должны выполнять свой долг перед фюрером, перед народом…» Дальше переводить?

— Хватит.

Все отвернулись от двери. Давили цигарки на земле, отплевывались, и никто больше словом не обмолвился. Лишь майор Наумов, глядя на дорогу, щуря глаза — он был немного близорук, но не носил очков, считал их неудобными для боевого офицера, — вспомнил чье-то изречение и нашел его подходящим:

— Можно дурачить некоторых людей все время и весь народ — некоторое время, но нельзя постоянно обманывать весь народ. Я думаю, бумагу пытался сорвать кто-нибудь из разуверившихся в Гитлере и Кохе немцев.

— А вы что приумолкли? — Колчин с недоумением посмотрел на остальных офицеров.

— Все понятно: враг есть враг.

— Спасибо тебе, лейтенант. Бойко можешь.

И они заговорили не о прочитанном, а о Колчине, будто упросили его читать для того, чтобы проверить, может ли.

— Ты скрытный, лейтенант. Мы и не подозревали. Где так насобачился по-ихнему?

— С детства.

— А служил где?

— В управлении лагерей. С немецкими военнопленными работал.

— Ты для нас загадочный, лейтенант с золотыми зубами. Откуда такой? — допытывался Шестопалов. — Признайся, проштрафился там, и тебя послали в наказание на передовую?

— Нет, не проштрафился, а так вышло, — нехотя, бесстрастно, будто не о нем разговор, отвечал Колчин.

Подкатили еще два «зиса», и офицеры побежали к ним, но напрасно. Видя, что машины перегружены, Наумов и Колчин остались под крышей.

— Не я скрытный, а они… — сказал лейтенант. — Почему отделались молчанием? Удивляюсь.

— Вы впервые на фронт? — спросил майор.

— Допустим…

— Тут такое дело, довольно тонкое. И вам, лейтенант, надо понять их, несколько раз раненных, — вежливо внушал Наумов. — Конечно, врет, обманывает Кох. Но он приказывает немцам: убивайте. И немцы будут стрелять в нас и убивать. О чем тут говорить? Крикнуть, как на митинге: не боюсь, мол?! Глупо. Ведь победа близко. Я думаю, у многих фронтовиков в душе есть этакая ниточка, удерживающая от слова, которое может прозвучать как ненужное бодрячество, таится нечто похожее на суеверие: за бахвальство судьба наказывает. Не надо смеяться, лейтенант.

— Я не смеюсь, товарищ майор. И у вас есть это нечто похожее?ꓺ

— Я не так выразился. Предчувствие… Внешне фронтовики суровы, иногда замкнуты. Много пережито, а ненависть к врагу — не выразить словами. При всем том — очень чувствительная душа. У вас бывали заусеницы?

— Что? A-а, на пальцах около ногтей…

— У фронтовика, о котором говорят как о закаленном, вся душа в заусеницах. Его задевает окрик командира, громкое, фальшивое слово о враге: «Все нипочем…» Но пулю словом не остановишь, не умолишь отвернуть в сторону. Значит — не суеверие, а предубеждение, затаенное отрицание фальши: лучше промолчать. Это не легко объяснить.

— Я понимаю, — сказал Колчин. — Тоже был ранен, но как-то нелепо. И не задумывался над всем этим.

— И не стоило думать. Будет неразумно, если вас пошлют в батальон или в стрелковый полк. Ваше место… — Наумов не договорил, вытянулся и посмотрел на дорогу.

Автоматчик с флажками все еще придерживал опущенный шлагбаум. Почти бесшумно подкатил «виллис» и остановился. Рядом с шофером сидела девушка в кубанке, с узкими погонами. Наумов щурил глаза, всматриваясь. Его тонкие губы тронула улыбка.

— Мне с вами, лейтенант, по пути, но прошу извинить… Кажется, повезло. Эта медичка из пашей дивизии.

Он подошел к «виллису». Видно было, что девушка узнала его — приветливо кивала головой. Дверца распахнулась. В «виллисе» сидели еще двое. Наумов втиснулся к ним, подогнув длинные в грязных сапогах ноги. Хорошо устроился майор!

— Мне такого счастья не видать, — без зависти, но с огорчением сказал Шестопалов. — Не везет ни в жизни, ни в любви.

— А в карты? — спросил один из офицеров, капитан-артиллерист.

— И в карты не везет. Вот он счастливчик, — толкнул Шестопалов Колчина, и все опять посмотрели на него. — Золотозубый!

У золотозубого лейтенанта было бледное лицо, крупный нос и очень светлые серые глаза. Белесый клок волос выполз из-под шапки.

— К немцам попадет, за фрица сойдет, — сказал Шестопалов, вновь закуривая.

Все подумали, что лейтенант обидится. Но Колчин с тем же спокойствием, как будто не о себе, сказал:

— Сойдет. И прошу не трепаться.

— Я пошутил, лейтенант.

— Когда шутят, смеются.

— Я никогда не смеюсь.

Дежурный офицер выскочил из будки, одернул шинель, поправил на руках перчатки бежевого цвета и, как старший для всех военных, собравшихся у шлагбаума, громко скомандовал:

— Немедленно привести себя в порядок, почистить сапоги, подтянуться, принять надлежащий воинский вид! Всем — живо!ꓺ

Не понимая, в чем дело, офицеры отошли на обочину дороги, нарвали прошлогодней травы, вытерли сапоги от грязи, поправили ремни и шапки. Водители не выходили из кабин. Девушка-медичка и майор остались в «виллисе».

Вскоре стала ясна причина беспокойства дежурного офицера и задержки у шлагбаума. На шоссе, слева, показалась небольшая колонна автомашин. Впереди шел черный бронетранспортер, из трофейных. На бортах пулеметы с решетчатыми кожухами, и возле них — бойцы в рубчатых шлемах и темных бушлатах: один посматривал в бинокль, другие кидали острые взгляды по сторонам. За бронетранспортером — обычный «газик» с брезентовым верхом, а дальше — длинная легковая, боковое стекло опущено. В этой машине ехал военный в темно-зеленой фуражке и простой шинели с полевыми погонами. Он сидел чуть подавшись вперед и, не поворачивая головы, всматривался вдаль. На виске седина, лицо хмурое, сосредоточенное.

Автоматчик, стоявший у ворот, бойко просигналил флажками — путь свободен! Дежурный офицер замер вытянувшись, правая рука в перчатке согнута под острым углом, пальцы касаются шапки. И все застыли вот так, лишь медленно поводя головами и провожая глазами колонну, которую замыкал еще один бронетранспортер, — она пронеслась на предельной скорости. И лишь теперь возник разговор:

— Маршал!

— Командующий фронтом.

— На правый фланг поехал. Скоро конец Кенигсбергу.

— Так вот сразу и конец. Маршал каждый день ездит.

— А я говорю: крышка Кенигсбергу! И никакой гаулейтер не поможет. Маршал принял командование фронтом — капут Кенигсбергу. Слышь, лейтенант, что там писал Кох? «Здесь никто не бежал», — так?

Сейчас вспоминали слова Коха и, не сдерживая себя, посмеивались над ними, говорили, что гаулейтер, спрятавшись в Кенигсберге, выкрикивает те же истерические заклинания. Там, на небольшом куске земли, — глава Восточной Пруссии, а здесь — советский маршал, знаменитый полководец, послан сюда Верховным Главнокомандующим. Вот он промчался, хмурый, сосредоточенный, обдумывает, когда ударить по Кенигсбергу. Вся колонна неслась легко, свободно по одной из главных дорог Восточной Пруссии. Только шелест шин, рассеченный и раскиданный туман плавает позади клочьями, вновь смыкаясь.

— Погода — дрянь, — досадовал Шестопалов. — При такой видимости авиация не поднимется.

— Артиллерия все подавит, — кричал ему на ухо капитан-артиллерист, привыкший кричать в грохоте орудий.

— Видимость нужна авиации, танкам…

Весь март погода — хуже некуда. Ночи без звезд, дни без солнца. Сплошные свинцовые тучи закрывали небо. Земля плоская, без единого холмика, похожа на топкое болото. Уцелевший местами снег не белел: пропитанный болотной ржавчиной, он лежал серо-желтый. Из перелесков наползал густой туман и тянуло запахом гниющих листьев. Сырая весенняя мгла, грязь, холод…

Дежурный офицер, явно перестаравшийся — задержал машины преждевременно, — подал рукой сигнал. Автоматчик отпустил шлагбаум. Юркий «виллис» выскользнул вперед, красным пятном мелькнул верх кубанки. Тронулись и грузовики. Шестопалов, Колчин и капитан-артиллерист забрались в кузов подошедшего «студебеккера» и удобно расселись на мешках с мукой, укрытых брезентом. Для Колчина машина оказалась попутной всего на десять километров, но он не стал дожидаться другой. Скорость, с которой проехал маршал со своим эскортом, обвораживала, захватывала.

— Солидно все выглядело, — сказал Колчин в волнении; странное спокойствие его исчезло.

— Да, впечатлительно, — согласился капитан и посмотрел вперед, где давно скрылся последний бронетранспортер.

— А что ты успел рассмотреть? — опять пристал к Колчину Шестопалов. — Ну, скажи! Ты видел бронетранспортеры, радиобудку, машину, мельком маршала и думаешь, что он всегда ездит вот так, с охраной. А мне довелось увидеть маршала… обыкновенным солдатом видел. Я даже помогал ему.

— Рассказывай, лейтенант, пока не расстались. — Капитан вынул смятую пачку папирос. — Закуривай, крутить не надо.

Шестопалов закурил, бросил горящую спичку за борт.

— Дело было после Риги. Готовились к наступлению на проклятую курляндскую группировку. Мы, танкисты, вместе с артиллеристами в лесочке стояли. Рядом село небольшое и русская церковь с колокольней. Немцы перед отступлением все дома взорвали, церковь — тоже пытались, думали, что и колокольня упадет. А она устояла. Колокольню, видать, строили мастера настоящие.

До переднего края меньше километра. Ну ясно: на колокольне наш наблюдательный пункт. Немцы, конечно, догадывались и били по ней из орудий. Вся она снарядами исковыряна, изгрызена, а держится!

Однажды нас предупредили: на колокольню поднимутся большие командиры, смотрите! Артиллеристам было приказано: если враг откроет огонь, дать ему по мозгам.

И вот среди бела дня появились в селе четыре человека. Узнаём: командующей армией и маршал со своими адъютантами. Тихонько прошли к колокольне, скрылись в ней. Мы в окна видим: поднимаются по лестницам, забрались на самый верх. Долго там сидели и наблюдали. Немцы пока молчок. Вдруг начали садить из орудий, да еще крупным калибром. Некоторые снаряды — в цель. Наша артиллерия открыла ответный огонь, а немцы не унимаются. Мы, несколько человек, побежали к колокольне, сунулись в дверь. Лестницы ветхие, еле держатся, и самая нижняя после взрыва обвалилась. Маршал и генерал с адъютантами остались, как говорится, между небом и землей. А стрельба не стихает. Мы подрастерялись и не можем сообразить, как же помочь. Адъютанты расстегнули ремни, связали их, и один, ухватившись за пряжку, спустился и прыгнул, хотя было высоко.

«Веревку или трос давайте скорее!» — крикнул нам.

Притащили длинную жердь и трос, подали конец в окно. Там маршал и генерал сами привязали трос к железной решетке. Первым выбрался из окна командарм. За трос держится, ногами в стену упирается. Ну, точно акробат или скалолаз! Смотрю и думаю: есть силенка и ловкость у наших генералов! Мы руки подняли: в случае чего — примем, сами разобьемся, а примем… Спустился генерал-лейтенант, за ним маршал — таким же манером. Адъютант остался у окна глядеть за решеткой и чтобы трос не развязался. А маршал, видели, какой комплекции? Потяжелей командарма, и ему труднее. Чуб у него из-под фуражки выскользнул, пот с висков по щекам.

Слава богу, обошлось благополучно. Оставался адъютант. Он на радостях сиганул сверху так, что ладони обжег о стальной трос.

Мы повели маршала и генерала через лесок к машинам. Все говорили, радовались, смеялись. Вдруг командарм остановился и спросил:

— Чего вы смеетесь? Смешно, как мы вроде циркачей?ꓺ

Не строго, а с непонятностью спросил. И тут маршал и генерал посмотрели друг на друга. Да ка-ак захохочут! Ведь они были похожи на трубочистов. На колокольне столько накопилось пыли, что, когда ударила немецкая артиллерия и колокольня вздрогнула, закачалась, пыль поднялась и осела на шинели, на лица.

— А ты смеялся в ту минуту? — спросил капитан, чиркая отсыревшими спичками.

— Нет, — мотнул головой Шестопалов. — Я никогда не смеюсь и говорил об этом. Тогда я размышлял: ну зачем маршалу, представителю Ставки Верховного Главнокомандования, подвергаться такому риску?ꓺ Колчин! — толкнул он лейтенанта. — Наши пути расходятся. Вон — развилка дорог. Не скажу тебе «до свидания», потому что не верю в свидания на фронте. Скажу: будь жив и здоров! Вытряхивайся!

Колчин постучал о кабину, пожал руки своим случайным попутчикам, закинул ногу через борт, нащупал колесо и спрыгнул на землю. Машина фыркнула и свернула влево.

Лейтенант шел одиноко по грязной дороге, накрывшись плащ-накидкой; горбом на спине выпирал вещевой мешок.

Здесь недавно был бой. За размоинами кюветов чернели обгорелый, изуродованные машины с белыми крестами на бортах, перевернутые фургоны. Среди них застряла тридцатьчетверка: в броне совсем небольшая дырка с оплавленными краями. Дальше еще наш танк — одна гусеница слетела, и оголенный каток беспомощно выставился, подобно культе. Может быть, давний дружок Шестопалова погиб в одном из этих танков?ꓺ

Возле дороги редкие домики с мертвыми окнами — безлюдье; немцы убежали, советские солдаты не задерживались тут. На ступеньке крылечка сидел старик в шапке с козырьком; на плечах — рваное одеяло. Круглые густо-синие очки темнели, как пустые глазницы. Лицо обросло бородой. Это был немец. Редко встретишь бородатого немца.

Лейтенант поздоровался и спросил: как жизнь?

Старик промолчал. Он был полуслепой или совсем слепой и чутко уловил в вопросе больше любопытства, нежели искреннего участия. Зачем спрашивать, как живется? Все понятно и без того. Но он не обиделся. Его удивило то, что с ним разговаривал немец.

— Ты пленный, бежал из плена, — сказал старик утвердительно, не шевелясь, лишь едва приподняв голову. — Почему не спрячешься? Ведь всюду русские. Они убьют тебя, несчастный немецкий солдат. Беги! — уговаривал слепой.

А перед ним стоял советский офицер в новой шинели, обхваченной желтыми, еще не потемневшими от времени и сырости ремнями. Но старик-немец не догадывался, что это русский. Он только слышал молодой голос и удивлялся появлению своего человека, советовал скрыться поскорее. А тот ни слова не сказал о себе и спрашивал слепого, почему он не ушел от русских и есть ли в деревне еще кто из немцев.

— Ни живой души, — проворчал старик и с горечью признался, что ему, слабому и слепому, невозможно было уйти, его просто бросили. Старик долго сидел в подвале, продукты кончились. И вот сегодня он вышел — пусть русские убивают…

— Что там, на дорогах? — спросил старик.

— Машины, войска.

— Война… Проклятие! Он говорил, что германская империя должна пойти по той же дороге, по которой прежде шли тевтонские рыцари, и с помощью меча приобрести земли для германского плуга.

— Кто говорил?

— Разве ты не знаешь? Фюрер. Он писал в своей книге, что слезы войны дадут хлеб насущный. Слез и крови пролито много, а где хлеб? Чего ты ждешь, солдат? Хочешь вместе со мной умереть — не от пули, так от голода?

— Никто вас не тронет, — сказал Колчин, натягивая плащ-накидку и собираясь идти дальше, но, помедлив, развязал мешок, вынул буханку хлеба, отломил половину и положил ее в руки слепому. Руки дрогнули. Старик быстро ощупал хлеб, поднял выше и понюхал.

— Ты русский! — вскричал слепой, по хлебу догадавшийся, с кем говорил: он держал не эрзац, а настоящий хлеб, какой ел давным-давно и хорошо помнил его ни с чем не сравнимый запах и вкус. — Скажи, ты русский?

Ответа слепой не услышал.

Колчин был уже на дороге.

— Мечты, надежды — все к черту!ꓺ — выругался он. — Получилось не то, к чему стремился, о чем мечтал. А могло бы… И этот за своего принял. У слепых особенно обостренный слух. По разговору для слепого старика я — немец…

Загрузка...