II. Введение в понимание символа

0. Знаковые дуализмы

Цель этой книги — истолкование символа в смысле сознания. Когда мы имеем дело с эвристическими категориями, привычными для общих семиотических и теоретико-лингвистических построений, то все эти категории так или иначе ориентированы на дуализм: знак — значение, знак — обозначаемое, символ — определенная содержательность, соответствующая данному символу и т. д. Но это — дуализм методологии. Без него, как способа или приема, невозможны никакие лингвистические или металингвистические описания. Но поскольку методологический план здесь нами устраняется полностью, мы будем рассматривать сам этот дуализм как некоторую изначально данную, никем не установленную и не вводимую содержательность. Мы можем ее квалифицировать как методологию только задним числом, когда не только проделана вся работа, но когда мы практически придем к выводу, что нам уже больше нечего делать с тем материалом, который у нас есть.

К чему же тогда сводится абстрактный анализ любого символа? — Прежде всего к тому, чтобы показать, каким образом любая содержательность символа выступает как совершенно пустая оболочка, внутри которой конституируется и структурируется только одно содержание, которое мы называем «содержательностью сознания». Но прежде чем рассуждать об этой «содержательности» (в том смысле, как о ней говорится в I, 3), нам придется подумать о такой вещи, как «знаковость». Когда семиотика рассматривает человека как «знаковое существо», то она должна понимать под этим не то существо, которое придумывает знаки, а то существо, которое всякий раз, когда начинается его индивидуальная работа с вещами и событиями (и с самим собой как с вещью и событием), их использует как уже готовую, сложившуюся знаковую систему. Эта система сознательно мыслится нами применительно к использующему ее «существу» как нечто искусственное[13], своего рода «аппарат» (под словом «аппарат» мы здесь понимаем «некоторое автоматически функционирующее устройство»).

Теперь, в качестве первого короткого шага в нашем рассуждении, представим себе, что у человека есть два аппарата: аппарат естественный и аппарат искусственный. Естественным аппаратом являются органы чувств человека, его так называемая психика, мыслимая нами (разумеется, чисто философски, а не психологически) как какие-то природные или природно-биологические данные, приспособления, структурно с сознанием не связанные. Мы мыслим таким образом, потому что мы можем прекрасно представить себе некоторую психику, некоторый аппарат отражения, не связанный с сознанием, но если сознание присутствует, то тогда психическое устройство, органы чувств и т. д. оказываются (или становятся) аппаратом, который может использоваться в связи с сознанием.

Теперь сделаем следующий шаг. На том же уровне природного существования и на том же уровне анализа, что и психика, находится и знаковая система (поскольку она уже используется). Знаковая система является продолжением естественного аппарата отражения, искусственным созданием человечества или человека (но не обязательно индивидуального человека, потому что мы предполагаем, что в индивиде она воспроизводится в определенном состоянии сознания, погружаемого в существующую знаковую систему или существующий знаковый аппарат). Но, повторяем, в принципиальном смысле слова знаковый аппарат рассматривается нами на том же уровне, что и естественный аппарат отражения, как развитие, усиление, усовершенствование или дублирование последнего.

Мы думаем, что существуют три возможности исследования знаковых систем: первая возможность — это проектирование некоторого не существующего в сознании технического аппарата идеального знакового уровня, то есть такая возможность, которая была реализована структурной лингвистикой, где любая знаковая система[14] рассматривалась как некоторый первичный способ описания.

Вторая возможность: рассмотрение знаковой системы на том же уровне, что и психических механизмов человека, поскольку пользование знаками рассматривается в качестве некоторого активного продолжения этих механизмов.

Третья возможность (которой мы отдаем предпочтение) попытаться рассмотреть знаковую систему как определенную проекцию сознания, знаковость на некотором — по отношению к психическому механизму — высшем уровне, то есть попытаться представить как выглядит эта знаковость, если смотреть на нее со стороны сознания, при том что она оказывается некоторым образом между сознанием, которое «наверху», и психическим механизмом, который «внизу».

Но прежде чем реализовать эту третью возможность и попытаться узнать как знаковые системы выглядят со стороны сознания, попробуем расширить само наше представление о них.

Строго говоря, если мы ставим знаковые системы по отношению к сознанию на тот же уровень, на котором находятся механизмы, данные человеку природой, то мы можем поставить на тот же уровень любые экспериментальные устройства, создаваемые наукой искусственные средства коммуникации и сигнализации и т. д. Они сходны со знаковыми системами, в отличие от психики, хотя бы тем, что они есть искусственные по определению. В качестве знаков могут выступать все физические экспериментальные ситуации, изобразительные и коммуникативные средства. Наблюдая, как они себя ведут в отношении сознания, мы можем говорить о сознании как о том, что извлекает информацию из материала, получаемого в аппарате отражения (то есть включая органы чувств). Тогда мы сможем увидеть в любой знаковой системе своего рода экспериментальное устройство или сможем вообразить, что все ситуации сконструированы так, что они являются знаковыми (то есть порожденными функционированием знаковых систем).

Теперь, если довести эту серию предположений до конца, то окажется, что в знаковых системах со всеми их структурами и элементами потенциально дана, содержится вся наблюдаемая человеком Вселенная, и если мы чего-то не знаем об этой Вселенной, то это что-то фиксируется как наблюдатель. Тогда сам факт такой фиксации будет означать, что мы чего-то не извлекли из того, что в принципе должно содержаться в получаемой информации, — мы не извлекли из нее себя.

И то, что мы не извлекли себя, должно стать исходной точкой для разворота проблемы по отношению к сознанию проблемы двойственности понимания и знания.

Знание всегда есть знаковая система. Можно вообразить существование некоего потенциального, абсолютного знания, которое задано в каком-то знаковом теле, но которое мы не знаем в качестве знания, не понимаем его в качестве знания как такового, которое мы не можем извлечь в порядке прохождения в пространстве через структуры сознания и в порядке прохождения во времени продлением состояний сознания. Знание также может быть представлено как какое-то устройство, как механизм извлечения информации из знаковых систем, механизм, который во многих случаях может более или менее одинаково воспроизводиться во всей массе индивидов, сменяющихся во времени и пространстве.

Но это извлечение того, что, как мы уже говорили, только объектно не извлекаемо. Извлечение и есть переход к структуре сознания, понимаемый как переход от знания к пониманию. Пока мы знаем, мы не можем довести извлечение из потока информации до конца. Здесь необходим переход к такой новой ситуации, которая обязательно включала бы в себя наблюдателя.

Когда мы только еще начинаем смотреть на «знаковое» состояние сознания, мы наблюдаем примерно такую картину: индивидуальный психический механизм пробегает ряд не одинаковых состояний и разновидностей состояний сознания, причем некоторые из этих состояний сознания заведомо никоим образом не обозначаются, то есть не попадают в такие факты сознания, содержанием которых является знаковость. Но важно иметь в виду, что всякий раз, когда мы смотрим на явление, которое мы условно называем «человек», то мы уже привыкли о нем думать, что его поведение (как порядок, режим пробегания им бесконечного ряда его натуральных психических состояний) во всей динамике его психического эффекта, жизни — всегда ориентировано на такие состояния, которые включают в себя пребывание в содержательном порядке знаковости. Именно поэтому существует, с одной стороны, возможность любое поведение рассматривать как знаковое, а с другой — чисто субъективное ощущение своей собственной жизни как потока состояний, ориентированных на знаковость, переводящих незнаковые в знаковые. Но обычно незнаковые состояния либо не регистрируются в порядке наблюдения сознания, либо регистрируются ошибочно как знаковые.

Поэтому фраза «человек — существо, оперирующее знаками», бессодержательна. Мы знаем (не «понимаем», а «знаем»), что человек это существо, которое может оперировать всем, чем угодно, но это существо, которое в порядке рефлексивного мышления, в порядке описания своего рефлексивного мышления, всегда склонно рассматривать свою знаковость не только как бесспорный факт, но и как известное преимущество.

Такое рефлексивное знание о самом себе «не замечает» того обстоятельства, что здесь происходит некоторая элиминация сознания, которая как бы «природно» связана со всяким знаковым функционированием. Рассматривая знаки как нечто такое, что потенциально содержит в себе максимально возможную информацию, все то, что можно узнать в принципе, мы можем понимать знаки как псевдонатурные образования, безразличные по отношению к сознанию. Но когда знаки функционируют «как знаки», то им присуща тенденция, которую можно назвать тенденцией антисознания. Оперирование знаком как знаком не предполагает, что субъект, пробегающий при постоянном (то есть одном и том же) состоянии сознания те или иные знаковые порядки, восстанавливает тот способ извлечения информации из знаковых систем, при котором эти знаковые системы имеют смысл и реально функционируют.

Чтобы оперировать знаком как знаком, достаточно оперировать предметом этого знака, совершенно отвлекаясь от того способа видения знаковых систем со стороны сознания, при котором этот предмет и получает смысл обозначаемого. На уровне знаков предметы оказываются и предметной действительностью как таковой и знаками, обозначающими, что они «знаковые» (то есть обозначающие и обозначаемые) предметы. И мы оперируем знаками как предметами в полном отвлечении от того, что то, чем мы оперируем в качестве обозначаемого, является таковым только потому, что сознание именно таким образом извлекло информацию из того, что было дано в натурном аппарате отражения в широком смысле этого слова. И все это могло произойти только потому, что есть такое состояние сознания, которое «завело» психический механизм в такую структуру сознания, где оперирование может происходить только таким образом.

С точки зрения сознания (и только с этой точки зрения!) о природе знака можно думать так:

Нечто, чтобы быть знаком, предполагает остановку сознания и одновременно предполагает рефлексию человека о самом себе как о существе в принципе знаковом, оперирующем знаками или существующем среди знаков. И тогда знаки не изобретаются; они являются человеку стихией, в которую он погружен, и ее элементы находятся или могут находиться как вне человека данные и «готовые» знаковые системы. Всякий раз, когда он «извлекает» из рефлексии свой психический механизм, он обнаруживает знаки.

В принципе возможно (если допускать возможность регистрации всех состояний сознания, при которых извлекаемый психический механизм оказывается в других структурах сознания) говорить о «человеке» и когда «нет знаков». Но эмпирически этого не происходит, ибо это не предусмотрено нормальным режимом рефлексирования человека. Иное же рефлексирование даст принципиально иной результат. И отсюда вытекает, что последовательное анализирование конкретного знакового факта выводит нас из поля знака и переводит в антизнаковость, то есть возвращает нас в сознание.

В этом смысле интересно вспомнить платоновское учение об идеях. Оно, по-видимому, есть впервые в истории человеческого мышления текстуально выраженное мышление о знаках. Для Платона действительность дублировалась некоторым другим миром, который фактически соотносился с нею, как знаковость с обозначаемостью. Отличие платоновской точки зрения от обобщенно семиотической заключается лишь в том, что там произошла своего рода перемена мест: предмету соответствовала идея, но знаком идеи являлся предмет, а не идея являлась знаком предмета. Тогда обнаруживается возможность пограничных состояний между знаковостью (как «минус сознанием») и незнаковостью, и становится мыслимой такая область сознания, которую мы называем «знаковой».

Когда мы говорим, что для нормального функционирования знаковой системы в качестве условия предполагается своего рода «омертвление сознания», то мы сразу же оказываемся перед двойственностью знания и понимания, имеющей уже прямое отношение к проблеме осознания языка. Ведь когда мы говорим, что сознание оперирует знаками и предметами, то фактически (а не метафорически) понимаем, что любой факт оперирования знаком предполагает, что, по сути дела, это не оперирование языком как системой, которую мы понимаем, а наше действие как существ, которые уже знают язык и оперируют предметами как таковыми. И тогда факт языка для нас будет не знаком, а фактом, который в принципе можно использовать естественнонаучным образом в порядке «подмены» или «вытеснения». И видимо, отсюда и происходит идея о том, что знак может исследоваться по преимуществу естественнонаучным образом или системным образом, структурным и т. д. Исследуемая таким способом область или среда, среда знаковой структуризации, и является естественным условием автоматизма оперирования языком.

Это обстоятельство ставит нас перед странной дилеммой: каким образом можно правильно говорить на языке, не опосредствуя акт говорения реконструкцией и экспликацией законов такого говорения, то есть «правил правильности»? Совершенно очевидно, что главным условием таких правил правильности (без того, чтобы совершилась рефлексия об этих правилах) является некоторый механизм идентификации обозначающего с обозначаемым и одновременно их натурализация. Об этом говорит тот факт, что мы думаем о предметах, а не о знаках языка, на которых мы об этих предметах рассуждаем. Мы соединяем стол со стулом по правилам грамматики, а не слово «стол» со словом «стул». И мы можем задавать языковый механизм, действующий автоматически именно потому, что условие извлечения информации, лежащее в сознании, вытеснено действием самого этого механизма. Поскольку механизм уже переведен на автоматический уровень, мы можем говорить на языке, следуя его правилам без какого-либо понимания этих правил.

Выбранный способ думанья о языке заставляет нас с некоторым сомнением относиться к общей идее Фердинанда де Соссюра о языке как системе, которую можно исследовать исключительно внутренним образом. Но, конечно, с еще большим сомнением мы думаем о теории Хомского о глубинном плане языка (обусловливающего его реализацию). С нашей точки зрения, то, что Хомский считает глубинным планом, на самом деле не глубинный, а наоборот, «верхний» план языка, и если этот план не предусматривает некой психологической субстративности, то он должен быть осмыслен как нечто сугубо внешнее, ибо здесь Хомский фактически имеет в виду интенциональную сторону языка. На деле происходит некоторая акция смотрения одновременно на язык и сознание, которое мы, при подходе к этой акции со стороны, можем рассматривать как основное внешнее условие функционирования языка в качестве готовой системы. Внутренним условием оно становится только тогда, когда мы переходим на некоторую метапозицию и смотрим на эту ситуацию как на готовый комплекс функционирования. Так язык наблюдается со стороны сознания (тем самым исключая последнее из наблюдения). Но, разумеется, при таком наблюдении мы покидаем «прежнее» сознание, которое превращаем тем самым сначала в «язык», а потом уже в «предмет».

Теперь нам придется немножко пересмотреть то, что нами самими говорилось о Платоне. Не случайно было сказано, что у Платона не идеи являются обозначениями предметов, а предметы являются обозначениями. Такой вывод был бы вполне верен, если бы Платон был только семиотиком. В самом деле, он был первым «историческим» семиотиком, но весь его семиотический опыт был произведен не из семиотики. Ведь, вообще говоря, семиотика — это не более чем один из случаев двойственного рассмотрения чего угодно. В этом смысле мы не знаем другого, более последовательного дуализма. Семиотический дуализм «знак — обозначаемое» — это глава с зашифрованным названием, названием, в котором зашифрован дуализм предметного человеческого мышления.

Но в том-то и дело, что платоновское рассуждение было гораздо сложнее, и сложность его была в том, что Платон не мыслил ни предметно, ни человечески. И хотя его теория идей была первой семиотической теорией, она же была и одной из первых теорий сознания. Это очень важно для того специфического понимания символа, которое мы развиваем в нашей работе, для понимания символа как не-знака. У Платона идеи есть символы сознания, а не знаки. И поэтому у него и возникает ситуация, где он вынужден предметы считать обозначениями идей: то есть не идеи обозначают предметы в сознании, а предметы есть знаки идей. Предметы фактические, материальные или какие-нибудь другие, в том числе и человеческая психика, суть выполнения идей, понимаемые как их обозначения.

Откуда могла возникнуть такая теория? Она возникла из того, что Платон понятием «идея» символизировал сознание, и прежде всего — отличение духовных (сознательных) структур, в принципе по Платону трансцендентальных, от структур вещественных. Он понимал одну очень важную вещь: с того момента, как мы «находимся» в сознании, мы имеем усиление нашего обычного психического аппарата отражения трансцендентальными условиями сознания. В этом отвлечении Платон формирует одновременно и психическую идею перехода в другой режим бытия (т. е. сознания). В этом смысле очень важно, что он избрал идеальным символическим типом своей философии Сократа. Сократ как учитель был символом пребывания в сознании. В этом заключается его функция чисто символическая функция «вступления» идеального психического механизма ученика в новый режим, который Платон описал не психическим, а метафизическим образом, полностью абстрагированным от его физической природы и его человеческих возможностей. Символ был введен им как символ того, что является по отношению к знаковости ничем… или чем-то всегда более высокого порядка (а по отношению к рассмотрению — более высоким порядком рассмотрения). Ибо в рамках любого сознательного опыта сознание всегда как минимум на один порядок выше, чем порядок содержания, составляющего этот опыт сознания. И этот опыт требует другого набора состояний, пробегаемых индивидом. Или лучше сказать так: дело не в том, что индивид пробегает другие состояния, а в том, что он фиксирует свое мышление на других им пробегаемых состояниях сознания.

Но здесь всегда необходимо движение в сознании. Прямо сказать об этом мы не можем, это то же самое, как если бы поднять самого себя за волосы. Если сознание всегда на один порядок выше порядка элементов содержания, составляющего опыт сознания, то у нас нет другого способа говорить об этом более высоком порядке, как говорить о нем косвенно, символически.

1. Приближение к символу

Теперь перейдем к рассмотрению другого дуализма дуализма человеческого мышления, его природной интенции на двойственное ориентирование. С одной стороны, в этом дуализме есть возможность принципиальной семиотики, то есть наблюдения в чем угодно знаковости, а с другой стороны этот дуализм несет в себе и возможность возвращения в сознание «в порядке созерцания». Можно представить себе такую особую процедуру, в которой дуализм подвергается редукции, то есть становится только дуализмом рассмотрения. Мы говорим о том, что символ в собственном смысле есть знак ничего. Но в каком смысле? В смысле сознания, потому что сознание не может нести в себе того содержания, которое имеется в виду, когда говорится о вещи, о том, что обозначено. Всякий раз, когда мыслитель последовательно исследует знаковые ситуации, в которых нечто существует как знак и обозначаемое, он обязательно приходит к выводу, что «знак есть только знак».

Но не с древнейших ли буддистских текстов живет в мире идея, что если знак только знак, то он может обозначать либо отсутствие всякой вещи, и тогда сам он ничто, либо бытие некоего ничто, и тогда он — все?

Но не разные ли это «ничто»? — «Ничто» символа, как содержательно непостигаемое сознание, и «ничто» знака, как отсутствие реального предмета в качестве обозначаемого? Но если знак рассматривать как то, за чем ничего нет, то он может явиться и как нечто существующее совершенно самостоятельно в качестве псевдонатурного предмета, который… знак, и которому просто ничего не соответствует. Естественно, тут возникал вопрос: а почему тогда этот предмет называется знаком? Ведь знак представляет дуализм знака и обозначаемого. И на это есть очень простой ответ: да, так было, пока мы не рассмотрели эту дуальную структуру до конца, но вот, мы ее исчерпали, мы узнали, что у знака нет обозначения, мы перевели обозначаемое в небытие, а знак остался как нечто, абсолютно обособленное от любого содержания как объекта натурного рассмотрения, и тогда… знак и символ оказываются в одной плоскости. Но это не значит, что они одно и то же, ибо здесь есть две редукции. Редукция дуализма: символ — сознание. Редукция дуализма: знак — предмет. Понятие знания также редуцируется, потому что когда нет дуализма, нет знания. В нашем рассмотрении знания фигурируют два дуализма: субъект — объект и знание понимание. Мы можем «принять за» знак свет мигающей лампочки. Но тогда это знак в редуцированной ситуации, где знаковый дуализм отсутствует, а знак сам является натурным предметом. Знак тогда явится материей, знание которой как знака будет зависеть от определенной (то есть знаковой) ориентации субъекта, порождающей гипотезу: раз свет мигает, значит что-то заставляет его мигать? — Но является ли мигание знанием, нашим знанием? И при каких условиях оно может быть нашим знанием? Только при условии перенесения наблюдающего субъекта в ситуацию возможного порождения этого знания. И только тогда (только в последнем случае) это будет знаком нашего понимания, а сейчас это знак отсутствующего у нас знания!

И в этом смысле знание нереально без понимания, ибо знание есть знаковая структура (когда она становится знанием), и не может быть знания, если нет проникновения в субъективную ситуацию порождения того знания, в качестве знаков которого используется мигание светового источника или определенная частота звуковых волн. И хотя мы постоянно говорим, что знание предметно, объективно, и постоянно занимаемся приписыванием объектам своих субъективных ситуаций, мы, наблюдая любые предметы, которые в предметном порядке называем знаками, не зная содержательной стороны обозначенных ими предметов, предполагаем, что и здесь происходит автоматическая работа «означивания». Поэтому нам психологически трудно предположить, что в принципе здесь может и не быть такого режима работы психики, а может быть другой режим, который бы дал конечный результат, воспринимаемый нами как «знак». И не можем утверждать, что в том случае, где нет понимания, всегда будут возникать ошибки в восприятии «непонятных» нам знаков. Просто когда мы что-то считаем знаком, то это уже есть какое-то знание. Мы не говорим — правильно оно или неправильно, полно или неполно, но это есть знак автоматического режима нашей ментальной работы.

Но тогда возникает новая сложность. Может ли то, что мы считаем знаком, оказаться в другой неизвестной нам области результатом понимания? Могут ли существовать знаки, которые невозможно «узнать» без вхождения в субъективную ситуацию их использования другим?

2. Знак и символ

Можно предположить, что есть знаки, которые могут быть познаны чисто объективным образом в порядке знания, то есть такие, знание о которых вводит нас в ситуацию «псевдопонимания», а есть знаки, где это совершенно невозможно, ибо сначала необходимо добиться полного понимания. Но что делать с ситуациями, где нет субъекта? Ведь в принципе такие ситуации возможны, ибо где нет субъекта, там, конечно, не будет и объекта, хотя для нас объект в знаковом смысле там будет существовать.

Потому что знак, опять же, — это то, что может быть знаком чего-то, чего угодно или ничего. В последнем случае остается неопределенным — является ли он тогда знаком или символом, то есть знаком ничего в смысле сознания. Чрезвычайно важно в этом случае выделить символы как самостоятельную и внезнаковую категорию, которая может быть только понята (или псевдопонята), но не познана.

Итак мы выделили две категории знаков, условно говоря, потому что символы не являются знаками в реальном смысле слова. Если знак — это нечто такое, что всегда находится на уровне функционирующих дуализмов — «знак — обозначение», «субъект — объект», то символы будут выступать как некоторые знакоподобные образования. Знакоподобные, потому что они могут использовать материальные построения, используемые знаками (например, слова) или материально организованные ситуации (коммуникации, изображения коммуницируемого: жесты, пространственные фигуры, звуковые волны и т. д.), абстрактно предполагаемые нами в качестве носителей информации. Символы мыслятся нами как репрезентации не предметов и событий, а сознательных посылок и результатов сознания.

При этом символы могут выступать как в качестве прямого «обозначения» сознания, так и обозначать нечто предметноподобное, косвенно репрезентирующее сознание. То есть за символом в смысле конкретности сознания на самом деле ничего не стоит, а когда психоаналитики говорят, что есть символы, обозначающие факт подсознательного, то на самом деле они этим хотят сказать, что мы не прошли процедуры обратной декодировки символов сознания, что мы эту процедуру не знаем, и поскольку она нам неизвестна, то она и излагается как подсознание. В этом смысле символы соотносятся с пониманиями, и поэтому оперирование символом как «знаком» предполагает не реконструкцию денотата этого знака, а реконструкцию субъективной ситуации порождения, как денотата, так и знака, то есть ситуацию понимания. Следовательно, символ предполагает необходимость очень тонкого и непрямого обращения с собой.

Понимание символа выступает как результат того, что «Я» оказывается в ситуации его понимания. Если «я» говорю, что я долго или много лет, или всю жизнь не мог что-то понять, то это не означает, что «я» постепенно понимал и, наконец, смог понять, а означает, что происходил переход «Я» из ситуации в ситуацию, ни одна из которых не являлась «ситуацией понимания». Понимание наступает тогда, когда «Ты» попадаешь в эту ситуацию. И, следовательно, эти ситуации по необходимости дискретны по отношению друг к другу, ни одна не возникает из другой и не переходит в другую. По-видимому, понимание может быть приурочено к той или иной из чередующихся ситуаций человеческих состояний сознания, и можно абстрактно предположить ситуацию «минимального понимания», подобно тому как можно предположить ситуацию «максимального знания». Ибо знание как таковое является актом не дискретным, а процессуальным, то есть, описывая процесс, который мы, задним числом, методологически абстрагируем, мы можем его представить и как процедуру этой абстракции.

В этом смысле весьма интересно обратиться к рефлексии в самом элементарном смысле этого слова. Ведь собственно процедурно рефлексия очень просто описана. Что такое рефлексия? Это повышение ранга «словомышления» (или «мыслеговорения»). Но повышение ранга всегда связано с тем, что слову приписывается формальная ситуация «автомышления», ибо только в такой ситуации и реализуется осмысление субъекта мышления: если я себя забываю, то рефлексия сведется к нулю. Или… к сознанию. То есть к нулю — когда рефлексия «Я» как формы прекращается, к сознанию — когда из нее попадают в какой-то особый (новый) факт сознания. Поэтому естественно, что рефлексивная процедура выступает как какой-то антагонист понимания, как нечто, связанное, может быть, с редукцией понимания, или как некоторый крайний случай элементарного знания, содержанием которого является мысль о субъективной ситуации познающего.

Есть один чрезвычайно интересный феномен, повсеместно наблюдаемый в современной цивилизации: «недостаток символизма». По-видимому, мы живем в такое время (или «мы такие»), когда символов для нашего собственного оперирования и потребления весьма мало. Этому можно найти ряд причин — исторических, культурных, религиозных или провиденциальных, которые сами, может быть, происходят от какой-нибудь одной постоянно действующей причины, коренящейся не во временных обстоятельствах, а в определенных особенностях психического функционирования личности (перцептивных, апперцептивных, интенциональных).

Дело в том, что в наше время символы воспринимаются, как правило, в порядке понятийного (логического или псевдологического) знания. Мы их воспринимаем критически как знаки и считаем, что они для того и существуют, чтобы расширить наше знание о нас самих, то есть о культуре, о собственной психике, о собственном поведении, о собственных тенденциях в порядке прогнозирования, в порядке анамнеза, в порядке диагностики и многих других прагматически необходимых нам вещах. Все фрейдовское терапевтическое символизирование может быть объяснено таким образом. Вся сексуальная символика Фрейда, как и социальная символика марксизма, абсолютно действительна в том смысле, что те знаки, которым они придают определенное значение, во-первых, это значение имеют, а во-вторых — имеют именно это значение (что может быть сказано и о любой другой псевдосимволике идеологических систем). Ибо символы «означиваются», включаются в наш режим автоматического оперирования знаками, которому природно не принадлежат. То есть внутри наших знаковых систем они десимволизируются, теряют свое непосредственное «сознательное» содержание и превращаются в знаки, строго говоря, уже «неизвестно чего», потому что как символы они имели определенную ориентацию, а мы их превращаем (часто через псевдосимволы) в знаки в нашем позитивном рассмотрении. В таком порядке, в мировосприятии современного культурного человека символов становится все меньше и меньше.

Оказываясь внутри наших знаковых систем, символы переходят («переводят нас») из ситуации понимания в ситуацию знания (то есть в ситуацию активно действующего автоматического режима нашего индивидуального психического механизма). Этим мы постоянно уменьшаем количество символов в обращении и увеличиваем количество знаков. По существу, богатейший опыт научного семиотизирования третьей четверти XX века — это опыт перевода символов сознания в знаки культуры. Именно в связи с этим обстоятельством постоянно воспроизводится необходимость культивирования человека (во французском смысле этого слова), то есть воспроизводится установка на сохранение постоянной двойственности знания: изучение себя, изучение мира, осознания своего места в мире и т. д. При этом остается возможность такого думанья, которое можно было бы назвать последовательным проведением дуализма на уровне отвлечения. То, что думается и говорится о вещи, то должно думаться и говориться одновременно с тем, что думается и говорится о сознании (естественно, конечно, что о том и другом будет говориться нечто совершенно разное). Ибо у современного человека должна сохраняться возможность и культивироваться, и восстанавливаться. Должна существовать какая-то психотехника, какая-то ментальная дисциплина, позволяющая ему помнить, что то, что мы говорим о вещественных структурах, постоянно погружено в стихию самого думанья и говорения. Но человек, в порядке той же психотехники, должен помнить и о том, что не все думаемое и говоримое на самом деле возникает в его думанье и говорении, что определенные символические смыслы и символы могут сохраняться в менталитете субъекта. Такого рода индивидуальная психотехника обеспечивает настрой индивида на так помнимую двойственность любого изучения. Мы говорим изучения, потому что в общем-то современный человек не может себе представить возможность (и это для него абсолютно правильно) какой-либо ориентации в мире, какого-либо способа жизни без взгляда на мир, отвлеченного от неотрефлексированной субъективности.

Средний культурный человек просто не может себе представить, как что-то можно не изучать. Первым шагом к изменению его менталитета явится не то, чтобы он перестал изучать, а то, чтобы изучая, он понимал, что он только изучает и, по существу, он еще — ничто. То, что он делает (как и он сам), есть еще только «изучаемое». Чтобы войти в ситуацию понимания, он должен будет заменить прежние привычные оппозиции новыми, и такая замена есть постоянное условие расширения сферы сознательного опыта, условие постоянной открытости к непредсказуемому сознательному опыту, опыту, который как результат не выводим ни из какого предшествующего сознанию опыта.

В выработке этого нового сознательного опыта очень важно изменение взгляда на язык. Дело в том, что средний культурный человек интуитивно убежден, что в любой конкретной ситуации единственный реальный язык — это его собственный. Это можно выразить иначе так: то, что некоторым образом уже выражено, есть та сумма культурного опыта, которая реализуется единственным образом, то есть через его язык. Это-то и делает человека монистом, то есть по определению не способным быть ориентированным на сознательную жизнь. Это не значит, что если он получит новую «дуалистическую» ориентировку, то перестанет быть монистом, но у него появится возможность приобрести некоторый новый, так сказать, «предсознательный» опыт, опыт «дуализма языка». Говоря на определенном языке — языке науки, языке культуры, языке искусства, — он должен внутренне проникнуться идеей о том, что то же самое может быть представлено совершенно другим образом. Эта идея может в психотехническом порядке привести человека к следующей ступени, когда он начнет понимать, что любой язык, любое знание об этом языке есть только язык. Правда, в качестве предварительного условия это требует практической смены одного языка на другой; только после этого человек приходит к пониманию того факта, что на самом деле язык есть только язык. То есть что язык некоторым образом ничего не обозначает. Понимание этого дуализма превращает наш язык в ступеньку на нашем пути к сознательной жизни.

Однако всякий дуализм знака и знаковой системы преодолевается поначалу только в каких-то других дуализмах и только тогда возможно то, что мы назвали редукцией, или переходом на уровень другого понимания («язык — это только язык» есть в нашем смысле факт редукции), а в целом переходом к непосредственному пониманию, к сознательной жизни.

Когда мы говорим о том, что язык релятивен и вероятностен, то это имеет реальный смысл только в отношении сознания, которое нерелятивно и невероятностно. Мы убеждены в непредсказуемости мышления, непредсказуемости самого факта, что случится та или иная мысль, тот или другой сознательный опыт. Однако возможно порождение установки на то, чтобы рассматривать самого себя как материю эксперимента, рассматривать свою жизнь как то, в чем могут быть созданы такие условия, при которых мог бы самостоятельно возникнуть эксперимент нового сознательного опыта, в принципе не получаемого из других сознательных опытов, не выводимого из них. Мы убеждены и в том, что наше мышление о сознании не есть просто опыт, подобный опытам над вещами или вещными структурами, то есть знаковыми системами, в границах которых мы живем, а есть само по себе проявление нашей собственной природы. И проблема расширения сознательной жизни, установки на сознательную жизнь в конечном счете сводится к тому, чтобы настроить себя камертоном как инструмент сознательной жизни, в которой могут случаться какие-то новые сознательные опыты, какие-то новые события. Одной из посылок такой настройки является отказ от важнейшей установки европейской культуры на сохранение последовательного и постоянного тождества себя с самим собой, установки вечно сохранять и не потерять себя в потоке смены состояний сознания во времени и в их разнообразии в пространстве.

По-видимому, иная, не-европейская установка интуитивно вырабатывалась и у трех философов европейских: у Декарта, Канта и Гуссерля, интуитивно не в смысле декартовской интуиции, а в смысле обычного словоупотребления. Почему и Кант и Гуссерль объявляли, что они не занимаются психологией? Они это делали исключительно в силу того, что психология с самого начала своего возникновения в середине XVIII века оказалась наукой, которая фиксировала и фокусировала в психическом механизме личности узел тождественности «Я», рассматривала его как механизм, воспроизводящий эту тождественность. Декарт первый гениально предвидел, что то, чем потом будет заниматься психология, в конечном счете сведется лишь к фиксированию тех немногих точек, где это тождество наблюдается, или (точнее) могло бы наблюдаться. И Кант, говоря о том, что он называл «психическим разумом», старательно предупреждал о возможных аберрациях, искажениях смысла трансцендентального аппарата анализа, который он изобрел и применял. Он рассуждал так: вот в моей системе рассуждения есть слово «Я», есть слово «субъект», есть слово «тождество Я» или «единство трансцендентальной апперцепции». Но я предупреждаю вас, говорил он, — это «Я» не от психологии, это «Я» не от субъекта. «Я» не является обозначением какой-то субстанции, мыслящей и тождественной себе во времени. Нет субстанции, тождественного «Я». Это другое «Я», я не об этом говорил, — постоянно предупреждал Кант. Для него психология была, собственно, невозможной наукой, если под наукой понимать то, что Кант понимал под наукой, а именно — какой-то подступ к знанию, содержащий в себе априорную часть. В психологии для Канта такого априоризма быть не могло, ибо Кант разгадал псевдонаучный символоподобный характер трансцендентального аппарата анализа понятия и термина «Я». То есть он знал, что «Я» соотнесено с сознанием как в смысле существования, так и в смысле несуществования.

Кант не утверждал, что «Я» не существует. Говоря о «Я», он имел в виду исключительно существование этого понятия как мыслимого. Он же не говорил, что «Я» нельзя мыслить. «Я» можно мыслить, но в смысле сознания «Я» не существует. Поэтому либо психологии нет, либо называйте психологией, что вам угодно. Но при Канте психологии еще почти не было. По-видимому, уже начиная с Декарта, можно было видеть всю некорректность постановки вопроса об объективном изучении психики.

Но, к сожалению, аппарат, изобретенный Кантом для анализа сознания, то есть фактически для постоянного сохранения двойственности его изучения, обладал некоторыми свойствами, которые (при его применении в культуре) представлялись описанием психических свойств. Например, возникло представление о самотождественном «Я» как о самотождественности субъекта, а не как о символе некоторой операции сознания, осуществляемой в некотором «утопосе», «несуществующем месте». То, что происходит при трансцендентальной апперцепции, происходит в утопосе, в несуществующем «абстрактном» месте. Однако в культурном и социальном употреблении этой абстракции она стала совпадать с некоторыми свойствами социального и интеллектуального бытия. В европейской философии новейшего времени эта абстракция стала восприниматься все более и более натуральным образом. Хотя Кант и выступал против натуралистического ее понимания, тем не менее в той или иной форме другими философами она постулировалась как самотождественная единица сознательной жизни, нечто строящееся вокруг какого-то сознательного центра, как то, что должно постоянно равным себе образом воспроизводиться во времени и пространстве индивидов. И, очевидно, учитывая эту печальную, скажем так, историю философских открытий, нужно и наши собственные рассуждения строить таким образом, чтобы максимально предупредить такого рода судьбу наших абстракций и расчленений. И это «предупреждение» можно сделать только выявлением и строгим описанием со стороны наших культурных и психологических комплексов, то есть нужно показать механизм неправильного понимания или, как мы бы в данном случае сказали, — механизм натурализации символов, фигурирующих при двойственном изучении, где постоянно сохраняется ссылка на сознание, сопровождающее любое предметное мышление. (Предметное мышление может фигурировать в нашем рассмотрении как синоним любых знаковых явлений.)

Вообще, современная позитивная и аналитическая философия стремится к тому, чтобы перейти от спекуляций к неинтерпретирующему описанию (и, сколь это ни странно, позитивисты и аналитики смыкаются в этом отношении с феноменологией Гуссерля). Они-то знают, что все, что они делают, это описание, только описание, и тем самым якобы могут избегнуть тех неправильностей, которые были порождены философской спекулятивной интерпретацией прошлого. Их ошибка (как, по-видимому, и ошибка Гуссерля) в том, что они принимают идею неинтерпретирующего описания как некоторого абсолютно существующего метода. На самом же деле, это один из рядовых способов, который по существу сводится к тому, что мы описываем некоторую истину, но помимо того, что мы описываем эту истину (только описываем!), мы рефлексируем это в качестве разновидности лингвистического (или логического) подхода и тем самым получаем возможность логических и семантических трактовок (не истины, конечно, а способа ее описания).

Отсюда становится возможным и операциональное определение семиотики в ее близости к вышеописанному подходу. Семиотика — это такая методика обращения со знаками, когда любой объект представлен как знак чего-то существующего, а любая связь этих знаков предстает как логическая система описания. Вторая часть этого определения у семиотиков имплицитна, а у логических семантиков эксплицитна. Семантики, так же как и представители аналитической школы философии, правы в том смысле, что они понимают, что они совершают описание, а не соприсутствуют бытию, и что законы, о которых идет речь, это законы описания. Вообще сама идея неинтерпретирующего описания родилась вместе с попыткой сформулировать и применить к объектам язык, который был бы сознательно противопоставлен языку философской спекуляции. При таком подходе Платон всегда оказывается спекулятором, а Гуссерль — ученым. Но как раз с точки зрения метаподхода, предполагающего последовательно семиотический анализ любой системы описания, мы увидим, что и феноменология и позитивизм могут быть в свою очередь описаны как онтологическая спекуляция, как реонтологизация описания. То есть мы всегда можем восстановить ту элементарную спекулятивную процедуру, которая привела к идее объективного, неинтерпретирующего описания как к своему конечному результату.

И в этом смысле классики европейской философии обладали гораздо большей принципиальностью по сравнению, скажем, с позитивистами или феноменологами. Классические философы открыто признавали постоянную соотнесенность любого способа изучения с символизациями сознания, из которых и следовала онтологичность изучаемых явлений. Современная же философия решила снять спекуляцию, и проделала это снятие именно как решительный отказ от соотнесения способов, методов, подходов с символами, «заданиями» сознания. И что же? Символы сознания исчезли, а спекуляция… осталась. Это ясно видно в любой разновидности лингвистической философии, начиная с Витгенштейна. Происходит забавная вещь: они тоже занимаются спекуляцией, только в отличие от классической философии, где поле онтологии — это тем или иным способом изображаемое или символизируемое сознание (выполняющее любой акт изучения вещественных структур), в современной философии анализа таким полем стал сам язык, язык стал онтологией, язык стал материалом с минимумом интерпретаций. И вместо того чтобы превратить язык в ступень в осознании сознательной жизни, его превращают в ширму, которая отграничивает мыслящего субъекта от спекулятивной (онтологической) стороны сознания и, в то же время, закрывает от субъекта и его неосознанную тенденцию к реонтологизации способа описания.

Таким образом, вместо того чтобы максимально далеко пойти в признании описательного характера любого описания (и одновременно в признании, что есть вещи, которые невозможно описать), и тем самым нейтрализовать некоторые свойства описания посредством таких, например, редукций, как «язык — это только язык», «культура — это только культура» и т. д., и тем самым лишить их онтологического статуса, они, отвергнув онтологические сущности, вновь онтологизируют и абсолютизируют свойства описания (посредством таких бессодержательных универсалистских «предпосылок», как, например: «язык — это все», «метод это все», «культура — это все», «наука — это все» и т. д.).

Теперь вернемся к символическим категориям «сознание» и «Я». Нам кажется, что «чистое сознание» — это ходячее понятие философской классики — является элементом неоднородной спекуляции, то есть элементом изобретенного Кантом способа и задания объектного способа анализа, хотя речь идет о (трансцендентальной) «субъективности». У Канта «чистое сознание» не есть чистое существующее сознание. Предположение чистого сознания (и его символ) есть необходимый элемент понимания в той мере, в какой мы вообще что-то другое можем понимать объективно. Ведь «Я» у Канта является не знаком самотождественности субъекта, а символом нетождественности субъекта акта познания вещному «Я», символом, из которого не следует никакого знания о психологическом субъекте, носителе этого знания вещей.

Гуссерль в своей философии культуры пытался бороться с чисто «культурной» же идеей отчуждения как с некоторой предзаданной априорной, до изучения существующей установкой, и пришел к натурализации того, что у Канта не имело натурального, буквального или вещественного смысла. У Гуссерля некоторый слой вещественного сознания есть реальный, действительно существующий след того Сознания, в котором депонирована всякая истина, всякая подлинная сознательная жизнь. Техника редукции была для него своеобразной «йогой», которая давала бы свободу проявиться этому чистому сознанию. Поэтому-то он и ввел понятие «эгологии», то есть науки о «Я», которая у Канта была бы совершенно невозможна. Когда «Я» выступает у Канта как элемент в аппарате философского умозрения, то это умозрение направлено не на «Я», а на акт знания мира в одном случае, или на сознание — в другом. (Напомним, что Будда говорил, что среди известных ему структур и состояний сознания нет «Я»; у раннего Гуссерля есть замечание в этом же роде, весьма похожее на парафраз из буддийских текстов, правда, позднее он к этой идее не возвращался.)

И отсюда возникает другой вопрос: можно ли себе представить, что есть такая содержательность сознания или такая структура сознания или факт сознания, который сам бы предполагал субъективацию сознания во вневременном (непроцессуальном) акте понимания? А если да, то включает ли сознание в себя условия по реализации самого себя, то есть того, что в обыденной речи называется самосознанием (или самопознанием). Включает ли оно в себя понимание порядка реализации своего собственного содержания? От решения этого вопроса зависит очень многое в применении к языку и знанию вообще как к проблеме дихотомии («язык жизнь», «знак — обозначение» и т. д.). Почему? Потому что, если эта проблема будет решена в отношении сознания и понимания положительно, то, кто знает, — может быть, она положительно решится и в отношении языка и знания? Мы можем тогда себе представить, что и язык (в данном случае мы сейчас оставляем в стороне вопрос о его содержательном отношении или не-отношении к сознанию) сам в себе содержит некоторый принцип или технические возможности своей реализации или, говоря несколько метафорически, «знает» языковую деятельность (феномен автоматизма языковой деятельности говорит в пользу такого предположения).

В европейской философской истории с начала Нового времени постепенно стала открываться проблема связи между значением знаков или тем возможным смыслом, который можно придать понятию с учетом возможных интерпретаций знаков (проблема осмысленности научного понятия) — с одной стороны, и с другой стороны, — имплицитными условиями, посылками и допущениями, физическая (реальная или в принципе возможная) выполнимость которых только и является основой того, что эти понятия вообще имеют смысл. Пытаясь рассмотреть под этим углом отношение знания и знака, мы обнаружим одну презабавную вещь: в принципе всякий метафизик считает, что вне конкретной ситуации не существует научного знания. Ив самом деле, почти всякая серьезная философия анализировала знание, имея в виду, что за знанием всегда стоит сознание. То есть, имея в виду, что знание является знанием только тогда, когда физически реализуются те условия и допущения, которые принадлежат сознанию не как чему-то, находящемуся во внутреннем измерении субъекта, а как тому, что лежит на стороне самих предметов. Регистрация реализуемости или нереализуемости, в частности, физической, есть автономное требование, есть акт понимания, требуемый для осмысленности вводимых утверждений, представлений, понятий. И наоборот, можно считать, что ситуация, которая онтологически содержит в себе допущения реализованности сознания, — сама содержит в себе требование быть выполненной в том виде, как она есть. Эта ситуация обращена к пониманию.

Тогда можно будет предположить, что язык содержит в себе определенные ресурсы самореализации, которые, вообще говоря, могут остаться нереализованными, но осознание такого рода факта требует некоторого первичного понимания заданности самого его существования. [Можно пойти еще дальше и предположить, что любая «знаковая» ситуация может «запрашивать» и понимание, имея в виду, что она сама содержит в себе какой-то механизм самореализации и «требует» выполнения им работы. В применении к символической знаковой системе можно себе представить такие группы ситуаций (например, в смысле онтогенетического овладения ими ребенком): 1) ситуации, требующие понимания, 2) ситуации, требующие просто знания, и 3) ситуации, где возникает проблема различия между детским состоянием сознания и взрослым состоянием сознания.]

В физических реализациях сознания мы имеем дело с такими предметами, которые являются одновременно описаниями условий производства сознания об этих предметах. Иначе говоря, мы имеем дело с некоторым сращением (если так можно выразиться) предмета и условия производства сознания об этом предмете.

И отсюда мы приходим (не логически, а в силу изменившейся ситуации нашего думанья) к представлениям о таких вещах, которые могут существовать как вещи лишь постольку, поскольку это обусловлено включением индивидуальных психических механизмов в структуры (содержательности) сознания. Вне такой включенности они существовать не могут. Такие «вещи» фигурируют в пределах символики «бессознательного» или культурно-языковых систем, которые мы условно можем назвать архаическими, как в плане филогенетики, так и в плане развития детской психологии. И они выступают там как «архаические факты», то есть факты, которые мы можем положительно узнать только в порядке знания, потому что понимание здесь невозможно (поэтому мы называем их условным термином «архаические»). Такие факты являются не системами отображения мира, а системами, задающими правила отображенности содержательностей сознания в психиках индивидов. Они зовут нас к несовершившемуся пониманию, а не к понятийному знанию. Однако, не зная этого, мы пытаемся вновь их познать, а не понять. А представление их в виде знания делает их просто нереальными.

Так, умозрительно (но не «натурно») мы в принципе допускаем «период» или «поле», где предметы сращены с сознанием или с условиями производства сознания (где нами не познается дихотомия сознание — понимание). И сам факт этой сращенности косвенным образом отображен символикой «бессознательного». Объективность этой символики, ее динамика должны быть актуализированы как условия, чтобы «сыграло» сознание и «совершилось» понимание. Дальнейшее «послеархаическое» развитие можно было бы в чисто философском плане понять как процесс, который, с одной стороны, есть освобождение сознания от знания (или предметов), и с другой — освобождение вещей от их понимания. То есть, с одной стороны, предметы освобождаются от их сращенности с условиями производства сознания о них, а с другой — сознание освобождается от своего сращения с условиями производства самого сознания, заданными в предметах. И наконец, здесь сам знак фигурирует как элемент структуры сознания[15], так, чтобы знаковая организация одновременно содержала в себе такие (пустые, «нулевые») клеточки или ячейки, которые бы «ожидали» заполнения себя в процессе динамики индивидуального психического механизма.


3. Знание, язык и символ

Современное научное знание, все более и более унифицирующее общую картину мира по одноплоскостной схеме дихотомий (типа «выражение — содержание», «природа культура», «человек — окружающая среда», «наука философия») снова и снова воспроизводит типично научное заблуждение. Представление человека о космосе с течением времени становится все менее и менее антропоморфным. Однако элементарный анализ научных гипотез (в физике, социологии, лингвистике и т. д.) показывает, что, по сути дела, представление человека о мире становится все более и более антропоморфным, потому что человек в его же собственном самосознании, то есть в индивидуальной психической содержательности сознания, в ее психологической проработке, все более и более идет по линии отождествления особенностей психического с сущностью космического по линии универсализации своей сущности как космической. Он идет к идее сращения психики и сознания, к идее сращения человеческого со «сверхчеловеческим», так сказать. В этом подходе идея психики «природно» сращена с идеей психики человека, идея сознания — с идеей человеческого сознания, идея Бога — с идеей Человекобога, идея языка — с идеей языка людей (а «язык» животных изображается по существу как редуцированный язык людей, так сказать, универсальная дефектная схема человеческой речи). Именно с этой тенденцией связаны психологические и психолингвистические гипотезы о «языке животных» (дельфинов, обезьян и т. д.) как об аналоге человеческой речи и т. д.

Мы бы сказали, что антропоморфизм просто сменил сферу: он перешел из сферы логического в сферу методологическую. Антропологизм науки является осознанным фактом раскрытия индивидуализации человеческой сущности в смысле утверждения ее в качестве космического фактора, космического элемента научной методологии. Но поскольку, как об этом уже говорилось выше, проходят два параллельных воедино связанных и противоположно направленных процесса (освобождения предметов от сознания и освобождение сознания от предметов), такие же два противоположно направленные и взаимосвязанные процесса имеют место и в отношении проблемы антропоморфизации.

В основе этих двух противоположно направленных процессов лежит идея включенности человека в созерцаемый им спектакль мира. Поэтому, с одной стороны, происходит постоянная серия никогда не завершающихся деантропоморфизирующих революций, а с другой — в силу действия того же механизма, происходит постоянное возвращение человека к «природе человеческого» и космизация этой природы в самых различных формах. И все то же «научное» нежелание признать зависимость человеческого понимания от воображения. Наука XX века отличается от предшествующей науки только тем, что она считает, что мы можем понимать то, чего мы не можем вообразить! Кант всегда говорил о том, что вообще процесс понимания даже самого абстрактного все равно есть процесс самого конкретного воображения. И для него же воображение и созерцание были неразрывно связанными вещами. Нельзя мысленно созерцать, не воображая. Как Будда, так и Сократ, хотя и в разных терминах, полагали созерцание сознательной переработкой акта воображения. Поэтому Кант и вводил то, что он называл «трансцендентальным воображением». В современной квантовой физике мы имеем дело с ситуацией, где мы не можем вообразить, ибо происходящее событие не соизмеримо с тем, что мы можем на себе понять. Говоря иными словами, оно не соизмеримо с моделями, в которых мы изображаем нашу собственную умственную активность. [Напомним, что одним из главных достижений философии классического периода было понимание того, что мы понимаем мир через себя, и что естествознание в действительности есть «естествоузнавание» как познание самих себя не в своем естестве.]

Кант прямо говорил, что мы познаем категории и через них познаем мир, а не то, что мы категориями познаем мир. В «Критике чистого разума» в разделе о диалектике он пишет, что мы на себе познаем что-то и через это познаем не наше естество, познаем природу. В распоряжении человека не оказалось таких моделей, через которые он мог бы «постигать», скажем, процесс трансмутации элементарных частиц с обычной возможностью их развертки в формах пространства и времени. [Но не в «объективных» формах пространства и времени, а в тех формах пространства и времени, которые присущи развертыванию самого человеческого действия, — потому что Кант в действительности изучал под видом априорных форм пространства и времени не пространство и время предмета, а пространство и время активности познающего субъекта, конструкции созерцательной индивидуации им познаваемых объектов.]

Классическая физика отделяла наблюдение от инструмента наблюдения и зачисляла инструмент наблюдения в ту же категорию, что и наблюдаемый мир. Грубо говоря, в классической физике было две категории объектов: инструмент наблюдения плюс наблюдаемые физические процессы и вторая категория — сам процесс наблюдения, полностью выключенный из первой. В новейшей физике происходит антропоморфизация в смысле возвращения сознания к человеческому положению (в значении французского выражения: «condition humaine»). На противоположном полюсе это «очеловечение» того, что прежде некритически полагалось универсальным и абсолютно происходящим в мире, оказывается условием и базой устранения из картины мира некоторых антропоморфических ограничений, связанных с тем психологическим фактом, что человеческое воображение есть именно человеческое воображение и никаким другим быть не может.

Если теперь мы вернемся к пониманию современной наукой знаковых систем (потому что, опять-таки, взгляд людей на язык и сам язык как знаковая система прошли сходную эволюцию), то сейчас знаковая система предстает как некоторый универсальный фактор, который почти упраздняет внутреннее субъектно-объектное членение. Мы постоянно имеем такую ситуацию, где решительно безразлично, «наблюдаю ли я знаковую систему или она наблюдает меня (функционирую ли я внутри нее)». Но нам совершенно очевидно, что это две принципиально разные ситуации. По существу, всякий язык, о котором может идти речь, сейчас сознательно рассматривается как способ общения человека с человеком на базе некоторых первичных натуралистических предпосылок, в то время как, с точки зрения содержательности сознания, язык обнаруживает себя в качестве способности, присущей человеку лишь постольку, поскольку его психика оказалась определенным образом включенной в структуру сознания и переживающей состояния сознания. Очевидно (хотя это и недоказуемо, как все относящееся к первичным предпосылкам сознания), что дуализм языка и жизни не есть что-то специфически человеческое, а есть что-то сугубо объективно фактическое, которое ждет своего понимания, а не освоения как нового, неосвоенного инструмента или продукта человеческой деятельности. Что же касается проблемы коммуникации, то она в отношении к человеческому языку оказывается лишь случаем его употребления (или поводом для его конкретной актуализации, что одно и то же). Об очень многих фактах утверждается, что они суть факты языка или, по крайней мере, что они имеют отношение к языку. Относительно других фактов это отрицается. Однако оказывается, что сила отрицания во втором случае будет всегда больше, чем сила утверждения в первом.

Совершенно очевидно, что шорох листьев в лесу может и не вызывать к жизни утверждения о том, что это звуки языка, на котором природа говорит с человеком. Это же утверждение может быть принято как метафора, но огромное количество фактов подобного рода будет воспринято не как метафора. Равным образом радиоволны определенной частоты, поступающие из космоса, масса неосознанных событий стихийного характера или мимики и жестикуляции человека будет восприниматься как симптомы поведения на коммуникативных уровнях, равные феномену языка. Такая «космизация» языка в принципе есть ошибка, ибо она исходит из идеи возможности языка только как коммуникации. То есть язык минус интерпретация и рефлексия. Иначе говоря, чисто психический язык, существующий без переживания психикой состояний сознания и без ее нахождения в структурах сознания. (Это примерно то же самое, что делает Леви-Стросс применительно к анализу мифов: здесь фактически собственный способ освоения чего-то в виде интеллигибельных для европейца знаков «расписывается» как описание собственно коммуникативной и классификационной жизни мифов.)

Анализ такого рода спекуляций показывает, что та же ошибка, которая совершается в «низовом» направлении (обнаружение «языка» в фактах и событиях внесознательной жизни), совершается и в направлении «вверх» в отношении фактов и событий «надпсихической жизни» сознания. Ибо когда мы говорим «язык жестов», «язык этикета», «язык культуры», то выражаемся, с точки зрения метафизики, не совсем точно. Но когда мы говорим «язык символов», то мы просто валяем дурака.{В то время как выражение «символический аппарат» для нас имеет вполне реальный (а не метафорический) смысл.}

О чем это говорит? С нашей точки зрения, это говорит прежде всего о нашем невыходе из языка в работе над языком. Понимание определенных содержательностей, связанных со структурами сознания, исторически было для философии первично. И у Будды, и у Сократа, и у Пифагора «память» выступала как нечто равное или почти равное сознанию, потому что она была символом вечной сознательной жизни. Символом, обозначивающим (в своей натурности, а не в собственно сознательном значении) то, как индивидуальная психика «вплывает» в сознание и «выплывает» из чего. Символом, обозначавшим, если говорить более точно, динамику индивидуального психического механизма в отношении сознания. Символом, на уровне конкретного, практического созерцания снимающим дуализм «психика — сознание». В контексте современного позитивного знания память — не символ, а эпифеномен, который в смысле абсолютной универсализация языка действует как механизм актуализации любого опыта в языке. Именно непонимание относительности языка (его отношения к сознанию) приводит к тому, что вся жизнь превращается в язык, или наоборот — язык отождествляется с жизнью. И мы могли бы заключить, что выходя из псевдоструктуры сознания, условно именуемой «дуализмом языка и жизни», мы окажемся перед метафизической альтернативой «чистого» (или «голого») сознания и жизни. И это не будет заблуждением, потому что вообще онтология сознания, в отличие от чисто логического и психологического подходов, находит в заблуждении просто непонимание того, где ты находишься сейчас в отношении сознания. И уже сама наша постановка вопроса свидетельствует о том, что современная культура с ее ценностями начинает выходить из непонимания, связанного с ее пребыванием в псевдоструктуре «язык — жизнь».

Это можно рассматривать и как возможную реакцию самой культуры на ее собственные механизмы, такие как тексты, средства массовой коммуникации и т. д. Но это одновременно и попытка занять «метафизическую» позицию в пространстве, которое все «занято языком», и поэтому приходится все время напоминая, что язык есть жизнь, жить с сознанием того, что жизнь есть язык, таким образом принося в жертву романтический (или естественнонаучный) идеал жизни сциентистскому идеалу языка.

Как побочные следствия универсализации языка появляются новые культурные категории, маскирующие эту универсализацию, категории, которые вбирают в себя практику осознания жизни как языка.

Возьмем, например, такую категорию, как «идеология» (во французском ее научном употреблении). Как научная (семиотическая, мифологическая, антропологическая) категория она выступает в качестве универсального заменителя почти любого понятия, имеющего объективно-культурное содержание. Самый элементарный анализ показывает, что ее единственное содержание — это взаимоотношения людей друг с другом и с вещами. Более обще, она имеет в виду соотношение вещей. В ней выражена специфическая интериоризация знаковости мира и одновременно признание того чисто логического (в смысле феноменологии) факта, что человек, уйдя из определенных ситуаций сознания и придя в «ничто» языка, не может возместить эту потерю на почве психологии. Отсюда — появление таких подчеркнуто «заместительных», вернее апсихологических и аметафизических терминов, как, скажем, идеология или семиотика.

В качестве инструмента «схватывания отношения», идеология полностью отбрасывает всякое индивидуальное сознательное содержание. Учение Сократа об Эвдемоне неидеологично, ибо так он помнил свое вхождение в сознание. Учение Сократа о любви неидеологично, ибо так он помнил свое прежнее неразделенное бытие в сознании. Наконец, поведение Сократа, когда он выпил цикуту, неидеологично, ибо, не будучи знаком отрицания им афинского порядка и не будучи знаком его подчинения этому порядку, оно было фактом порядка его сознательной жизни. Но идеология все превращает в «знак отношений», ибо она считает, что всякий знак уже интериоризирован, подобно тому как семиотика считает, что весь мир уже означен.

Всякий раз, когда мы имеем дело со вторичной символикой, она может нами описываться как уже готовое функционирующее устройство, могущее быть более или менее произвольно идеологически интерпретированным.

Анализ функций символического аппарата показывает, что мир символов служит тем местом, где возможно одновременное аналитическое изучение самых различных идеологических элементов данной культуры. При таком подходе семиотическая методика должна по необходимости сочетаться с психологическим подходом в самом общем смысле этого слова. Некоторые «имеющие глобальное содержание» конкретные тексты западноевропейской культуры можно рассматривать как конечный результат специфически-языковых и идеологических трансформаций некоего первичного «сознательного» содержания, о котором мы и говорим, что оно первично (на уровне структуры сознания) символизируется.

Некоторые философы использовали в своих системах, кроме вторичной «философской символики», такие символы, которые восходят к структуре «неэмпирического сознательного бытия». Как Платон, так и Кьеркегор стремились к переходу в такое бытие. Этот переход полагается у них главным содержанием сознательной жизни человека. Все значимые события и факты жизни описываются как символы реализации (или нереализации) этого стремления. Однако эти символы читаются в текстах, которым может быть приписано идеологическое содержание, имплицирующее наличие в тексте системы идей, по отношению к которой внутренняя структура текста (в отличие от его внешней, формально организационной структуры) выступает в качестве мифологии, философии и т. д.

При таком подходе и мифология и философия являются по отношению к идеологии своего рода способами (или возможностями) выражения. (С точки зрения этого подхода, многочисленные анализы мифологических и фольклорных текстов в современной антропологии оказываются явно недостаточными, ибо внутренняя форма этих текстов далеко не всегда адекватна приписываемому им идеологическому содержанию.) И если в рамках этого подхода исследовать тексты Платона, Кьеркегора и Андерсена, то, при всем их формальном различии, их форма полагается имплицитно или эксплицитно адекватной идеологии их авторов (в этом смысле в идеологию включается и их психология). Однако система идей этих авторов текстуально выражена только через символический аппарат, то есть, пока символы не установлены и не приведены в систему как «язык», на котором «говорит» идеология, мы решительно ничего не можем заключить о самой идеологии.

Но в процессе понимания этих символов мы не только устанавливаем их значение в смысле идей и системы идей, но и обнаруживаем, что лежит за идеями, то есть обнаруживаем значение символов в отношении скрытой, невыраженной в экзотерическом языке действительности человеческого сознания. Последняя образует внутренний глубинный план идеологии (по преимуществу непередаваемой в терминах философии). Так, символологический анализ платоновского «Пира» показывает, что сексуальная символика Платона как система абсолютно параллельна религиозно-метафизической символике гностицизма[16]. При переходе от античной культуры к европейской культуре нового времени мы наблюдаем лишь новые символические трансформации при сохранении исходного сознательного содержания[17].

Последние соображения показывают возможность рассмотрения символического аппарата в качестве главного объекта рефлексии над идеологическими содержаниями всякой культуры.

Загрузка...