9. «Бастарды Англии»

I

Британские войска не положили конец недовольству бостонцев, а лишь стали его новым объектом. Насущная проблема, вставшая перед ними, заключалась в том, что городские и провинциальные власти отказывались их содержать. Губернатор Бернард тщетно грозился выбить деньги из легислатуры; полковник Далримпл говорил грозно, но ничего не достиг; прибывший из Нью-Йорка генерал Гейдж тоже обнаружил, что неспособен ничего добиться. Некоторое время казалось, что можно использовать «мануфактурный дом» — здание, в котором располагались школа прядения и мастерские по производству льняной ткани, но как только Далримпл собрался расквартировать там часть своих людей, дом заняли несколько десятков бедных семей, которые отказывались его покидать. Отис, Адамс и их товарищи, вероятно, подстрекали эти семьи к тому, чтобы заявить свои права на это здание. Так или иначе Далримпл понимал, что насильственное выселение бедняков сулит ему лишь головную боль[319].

Пока происходили все эти мелкие конфликты, часть солдат ставили палатки на пустырях, некоторые расположились в Фанел-холле, другие — в замке Уильямс. Прошло не так много времени, прежде чем Гейдж и Бернард разрешили использовать королевские фонды для аренды нескольких крупных складов, которые затем были переоборудованы в казармы. Владельцы этих зданий практически не сталкивались с недовольством общественности: судя по всему, согласие брать британские деньги не компрометировало сопротивления размещению на этих землях королевских войск.

II

В других колониях такие сделки могли не понять. О них не было широко известно, однако новости о переброске войск в Бостон распространились быстро. Прибытие солдат спровоцировало летнее брожение и фактически гарантировало то, что призыв Массачусетса в циркулярном письме получит массовую поддержку.

Хиллсборо подготовил почву для активных действий колоний; некоторые колонисты говорили, что он не оставил им выбора. Дело в том, что в апреле, когда он отправил губернатору Бернарду приказы, он также написал свое циркулярное письмо другим губернаторам колоний, поручив им проинструктировать свои ассамблеи, чтобы те не обращали внимание на письмо из Массачусетса. В том случае, если бы собрания ослушались этого приказа, губернаторам следовало их распустить[320].

Глупое самодовольство Хиллсборо, презрение, с которым на него смотрели члены палаты представителей в Массачусетсе, прибытие солдат в Бостон, наряду с информацией о бунте из-за «Либерти» и таможенных комиссаров, — все это помогло появлению официальных деклараций, поддерживающих циркулярное письмо и протестующих против законов Тауншенда. Но местная политика за рамками этих событий и сопутствующих им обстоятельств продолжала влиять на форму, содержание и выбор времени актов колониального сопротивления.

Нью-Джерси, Коннектикуту и Виргинии не потребовались специальное побуждение в виде этих событий, ведь они начали действовать еще в конце зимы или начале весны. Ассамблее Мэриленда этого, возможно, было бы достаточно, но губернатор Хорейшо Шарп благонамеренно и с сознанием долга ее пришпорил. В конце июня Шарп сопроводил письмо Хиллсборо запиской, в которой он высказывал свою убежденность в том, что собрание «не обратит внимания» на циркулярное письмо. Повторение слов Хиллсборо оказалось крайне неподходящей тактикой. Делегаты ответили, что их «не отвратить от правого дела несколькими громкими выражениями», хотя и не пояснили, что именно они считают правым. Впрочем, они недолго скрывали это от Шарпа: на следующий день они одобрили петицию королю, в которой высказывали недовольство пошлинами Тауншенда и просили их отменить. Главный постулат петиции мало отличался от того, что к тому времени уже фактически стало американской доктриной: это был, как заявляла ассамблея, «прочный и неизменный принцип природы вещей, составляющий саму идею собственности, согласно которому то, что человек честно приобрел, не может быть отнято у него без его согласия»[321]. Получив острый ответ, Шарп мог и не читать петицию. Он и так уже знал, что нужно делать, и немедленно распустил ассамблею.

Осенью и в начале зимы ответили Делавэр, Северная Каролина и Джорджия, сыгравшие незначительную роль в кризисе Акта о гербовом сборе. Ассамблея Делавэра официально получила только виргинское письмо, но в октябре в петиции королю она примкнула к тем, кто оспаривал конституционность новых налогов. Северная Каролина одобрила похожую петицию и вела себя с тонкостью, которую ее губернатор Уильям Трайон спутал с «умеренностью». Трайон узнал тремя годами ранее, что жители Северной Каролины могут проявлять крутой нрав, и предпочел не распускать ассамблею, несмотря на приказ Хиллсборо. В Джорджии палата общин (Commons House) ассамблеи решила подождать до конца декабря, но успела отправить обращение к королю, составленное по образцу циркулярного письма, прежде чем губернатор Джеймс Райт распустил ее[322].

В этих колониях местных противоборствующих группировок либо не существовало, либо они умудрялись переступить через свои конфликты благодаря общему недовольству программой Тауншенда. В других колониях все происходило не столь гладко. Фракции Уорда и Хопкинса в Род-Айленде всю весну выясняли политические отношения и пытались достичь соглашения о должности губернатора, но летом они решили, что ассамблее следует отправить королю петицию против новых налогов. К тому времени, как король отклонил петицию, ассамблея, работавшая теперь вполне слаженно, уведомила кабинет министров о том, что она разделяет популярную в Массачусетсе позицию[323].

Фракционность обычно не мешала движению той приливной волны, которую оседлала элита в Южной Каролине. Эти рисовые плантаторы уже давно привыкли делать все по-своему, помыкая правительством, когда в 1768 году они столкнулись с двумя вызовами. Первый обозначился еще годом ранее. «Регуляторы» в отдаленных районах, названные так, видимо, потому что им надлежало регулировать положение дел, поддерживать закон и порядок и налаживать управление на западе, сами являлись плантаторами, хотя и не выращивали рис. Среди них были также крепкие представители среднего класса, владельцы магазинов, несколько ремесленников, землевладельцев, которые в 1767 году, раздраженные безразличием правительства, взяли закон в свои руки. Перед ними стояли серьезные проблемы: эта местность все еще не пришла в себя после опустошительной войны с чероки (1760–1761), в ней орудовали банды преступников, грабившие уважаемых соседей, и почти полностью отсутствовали правительственные и другие институты. К марту 1768 года «регуляторы», организовавшиеся в отряды рейнджеров, уничтожили или прогнали большинство преступников и, окрыленные успехом, взяли на себя обязанности по сбору долгов, надзору за семейной жизнью, а также принялись энергично, хотя и довольно грубо, трудоустраивать безработных. К осени они смогли отразить попытки востока положить конец этой деятельности, а в октябре им удалось добиться избрания двух или трех своих представителей в легислатуру. Они не имели четкой позиции в отношении мер Тауншенда, поскольку их занимали более насущные заботы, такие как расширение представительного правительства на запад. Однако их требования и привычка к применению силы почти два года отвлекали внимание легислатуры[324].

В двери легислатуры Южной Каролины стучалась еще одна группа с другим набором требований. Мастеровые люди Чарлстона заинтересовались политикой несколькими годами ранее, во время истории с гербовыми сборами. Теперь, в октябре 1768 года, в преддверии выборов они выдвинули кандидатуру Кристофера Тадсена — купца и плантатора, а не ремесленника — и начали проводить массовые собрания, прославляя американскую «свободу». Они произносили тосты за «славных девяносто двух», «освящали» дерево свободы, пели песню свободы Джона Дикинсона, хвалили Джона Уилкса и призывали ассамблею игнорировать приказ Хиллсборо. Гадсен был избран, но ассамблея осталась в прежних надежных руках. И все же из-за действий жителей запада и Чарлстона старый порядок пошатнулся. Когда в ноябре ассамблея собралась, почти половина ее членов воздержалась от голосования по важнейшему вопросу. Губернатор Монтегю в своем обращении, открывавшем сессию, сообщил палате, что ожидает от нее безразличного отношения к любым крамольным письмам, которые она получила, что было прозрачным намеком на массачусетское циркулярное письмо. Палата заявила, что подобных писем она не получала, а затем приняла резолюции, в которых протестовала против пошлин Тауншенда и хвалила письма из Массачусетса и Виргинии. На момент голосования из 48 членов присутствовали лишь 26, причем все из Чарлстона или близлежащих округов. Прочие не явились то ли из страха, то ли из желания продемонстрировать свою оппозиционность. Узнав об этих резолюциях, губернатор исполнил полученные инструкции и распустил ассамблею. Она заседала ровно четыре дня[325].

В Пенсильвании партия квакеров, успешно затянувшая с проявлением какой-либо реакции, когда легислатура получила циркулярное письмо, оказалась лицом к лицу с набиравшей силу оппозицией, когда сюда дошли новости о событиях в Массачусетсе. Джозеф Галлоуэй — спикер ассамблеи Пенсильвании — раскритиковал Хиллсборо в газете Pennsylvania Chronicle, выступая под псевдонимом Пацификус, но тоже призывал ждать, пока агенты колонии в Лондоне не получат шанс обжаловать новые налоги. В действительности же Галлоуэй просил не торопиться по другой причине — чтобы дать Франклину больше времени, которое требовалось для утверждения в колонии королевского правления. Официальный выпад против парламента или поддержка циркулярного письма определенно не облегчили бы задачу Франклина. Большая часть колонии, похоже, не желала введения королевского правления, и в июле, несмотря на газетную уловку Галлоуэя, в Филадельфии состоялось массовое собрание, участники которого потребовали действий в поддержку Массачусетса. К сентябрю, когда состоялось очередное заседание ассамблеи, Галлоуэй и партия квакеров, казалось, потерпели поражение: их патриотизм не возбуждал одобрения из-за их явной неспособности защитить колониальные интересы от посягательств кабинета министров, притом что они продолжали искать способы для усиления королевского контроля. Ассамблея, которая теперь сделалась гораздо более чувствительной к настроениям народа, отправила протесты королю, лордам и членам палаты общин, отрицая право парламента облагать колонии налогами и требуя для американцев всех прав англичан. Тем не менее ассамблея проявила осторожность и не одобрила циркулярного письма. Похоже, Галлоуэю удалось спасти хотя бы часть своего влияния[326].

Как и в Пенсильвании, нью-йоркские группировки старались извлечь выгоды из разногласий с империей. Легислатура готовилась к выборам, когда Массачусетс отправил свое циркулярное письмо. Ливингстоны выстояли на выборах в марте 1768 года, хотя их влияние на ассамблею и ослабло в результате поражения одного из руководителей, Роберта P. Ливингстона из округа Датчесс. Другой предводитель в Нью-Йорке — Джон Морин Скотт — также потерял свое место в ассамблее. Проблема Ливингстонов заключалась в их репутации: по их наущению ассамблея согласилась с Квартирьерским актом и поддержала использование регулярной британской армии против арендаторов в сельских районах штата, восставших в 1766 году[327].

Деланси, явно ничуть не более «патриотичные», чем Ливингстоны, увидели в циркулярном письме возможность потеснить своих противников. Поняв, что губернатор Мур распустит ассамблею, если она поддержит циркулярное письмо (что, разумеется, означало бы новые выборы), Деланси решили побудить ассамблею начать действовать. Сначала им недоставало депутатских голосов, но благодаря удачному, хотя и несколько неуклюжему использованию прессы, массовых собраний и сжигания чучел массачусетского губернатора Бернарда им удалось привлечь на свою сторону достаточное число представителей, чтобы убедить ассамблею поддержать конституционный порыв народа и присоединиться к циркулярному письму. Ни одному представителю не хотелось, чтобы его заклеймили как «врага страны» — такой ярлык Деланси вешали на тех, кто отказывался открыто бросить вызов лорду Хиллсборо. Как только губернатор Мур узнал о действиях ассамблеи в конце декабря, он распустил ее и вскоре назначил новые выборы, которые Деланси успешно выиграли. Всем стал вполне ясен практический смысл нового патриотизма[328].

III

За действиями официальных органов, чьи петиции, обращения, протесты и циркулярные письма на первый взгляд кажутся далекими от чувств простых людей, стояло народное недовольство, которое вскоре перерастет в гнев. Обеспокоенность этой анонимной массы новой британской политикой действительно помогла склонить общественные институты к активным действиям. В Виргинии, где делегатами были составлены решительные резолюции, «всякие фригольдеры» из нескольких округов собрались и составили собственные петиции против приостановки работы нью-йоркской ассамблеи, в котором они видели «пагубную тенденцию… угрожающую привилегиям свободного народа», клеймя Квартирьерский акт и пошлины Тауншенда как «жестокие и антиконституционные»[329].

Эти и подобные петиции принимались на небольших неформальных собраниях, организуемых людьми без высокого социального статуса или постов, но болеющих за свои и народные интересы. В течение следующих трех лет все больше и больше таких людей включались в политическую деятельность. Протесты против Британии ширились, чему способствовала атмосфера цейтнота и кризиса, а также тот факт, что официальные органы всех уровней оказались неспособны защищать интересы американцев настолько действенно и страстно, насколько того требовала общественность. Это расширение участия, однако, происходило медленно и неравномерно, как, например, в ходе движения против ввоза британских товаров в 1768 и 1770 годах.

Экономическое сдерживание в виде отказа импортировать британские товары сработало тремя годами ранее, а теперь, в 1768 году, официальные и неофициальные органы снова обратились к этой мере. Как и следовало ожидать, первые попытки заключить «антиимпортный пакт» были сделаны в Бостоне. Клика (Junto), как называли собравшуюся вокруг Сэма Адамса группу, сначала попробовала добиться этого на городском собрании в октябре 1767 года; в отсутствие легислатуры этот город, ставший своего рода вождем провинции, оказался для этого вполне подходящим местом. Купцы, которые ранее уже выразили свое негативное отношение к прекращению торговли, пришли на собрание в достаточном количестве, чтобы провалить предложения о запрете на торговлю с Великобританией до отмены новых налогов. Лучшее, чего смогла добиться клика, было добровольное соглашение об отказе от потребления, связывавшее лишь тех, кто подписался не использовать определенный перечень британских товаров, в который вошли даже не все облагаемые пошлинами изделия. Горожане также решили стимулировать местные мануфактуры и выделили бумагу и стекло в качестве особенно важных для внутреннего производства[330].

Город горячо рекомендовал всей провинции присоединиться к этому соглашению. Его подписанты предлагали поощрять «трудолюбие» местных жителей, чтобы ограничить рост популярности британских «предметов роскоши», убрать «излишества». Это был язык протестантской этики, апеллировавший к ценностям, все еще глубоко укорененным в культуре Новой Англии и лишь чуть менее — в культуре срединных и южных колоний, где позже тоже появились соглашения, запрещающие ввоз английских товаров. Сила этого языка, вероятно, оказывала наибольшее воздействие на небольшие города, где протестантизм был еще почти не тронут городской модой. Так или иначе в течение следующих трех месяцев по всей Новой Англии города начали брать пример с Бостона, обязуясь бойкотировать британский импорт.

Неизвестно наверняка, действительно ли народные лидеры в Бостоне верили, что этот бойкот повлияет на британскую политику. Но в начале 1768 года они надавили на купцов, чтобы те начали сворачивать импорт из Великобритании. Впрочем, некоторые купцы сделали это по собственной воле, например, Джон Роу написал в своем дневнике, что пошлины Тауншенда «не менее опасны, чем Акт о гербовом сборе»[331], и в марте он вместе с другими купцами согласился на один год ограничить большую часть британского импорта. Это соглашение так и не вступило в силу, поскольку бостонские купцы решили не соблюдать его условия, пока к ним не присоединятся их конкуренты из Нью-Йорка и Филадельфии. К середине апреля практически все нью-йоркские купцы подписали аналогичный договор, но в июне (это был крайний срок, установленный ими) купцы Филадельфии отказались примкнуть к ним, несмотря на уговоры Джона Дикинсона[332].

Дело было не в жадности или «непатриотичности» филадельфийских купцов. Нельзя сказать, что им недоставало принципиальности или что их устраивали новые пошлины. Просто они были более независимы, в том числе от настроений масс, чем их коллеги из Бостона и Нью-Йорка. Хотя в Филадельфии толпа громко заявила о себе еще три года назад, этот город и тогда не содрогался в конвульсиях, как Бостон и Нью-Йорк. При этом одна важная фракция (партия квакеров, которую возглавляли Франклин и Галлоуэй), тянувшая время в ожидании королевской хартии, ослабила или как минимум расколола общественное мнение. Таким образом, в этой атмосфере пусть не братской любви, но умеренности купцы Филадельфии были способны защищать свои торговые права и прибыли, даже несмотря на то, что они презирали узурпаторские действия парламента[333].

Ситуация между тем становилась все мрачнее во всей Америке, а бойкот британских товаров распространился на все колонии, кроме Нью-Гэмпшира. Как и раньше, главный импульс исходил от Бостона. Почему бостонские купцы решили составить очередное соглашение, понять нетрудно. Они оставили свои первоначальные усилия лишь после того, как Филадельфия дала задний ход. Теперь же, 1 августа, новая попытка выглядела многообещающей и даже необходимой, так как отвращение к циркулярному письму Хиллсборо набирало силу. Еще важнее было то, что город пережил мятежи протав вымогательств таможенных комиссаров и прислушивался к разговорам о скором прибытии британских войск. Купцы неоднократно встречались для обсуждения своих проблем летом 1768 года, а 1 августа договорились прекратить ввоз большинства британских товаров на один год начиная с 1 января. Свои подписи на соответствующем документе поставили 60 или 62 купца, а через несколько дней их примеру последовали почти все оставшиеся, сколько их было в городе[334].

Ближе к концу августа купцы Нью-Йорка одобрили соглашение о прекращении импорта британских товаров с 1 ноября вплоть до отмены пошлин Тауншенда. Вместе с бостонским это нью-йоркское соглашение поставило Филадельфию в центр внимания. Газеты Нью-Йорка и Бостона печатали письма и статьи с нелестными словами о несознательности филадельфийских купцов, да и частная переписка наверняка была не менее резкой. Несмотря на это, филадельфийцы медлили до марта 1769 года, когда наконец заключили соглашение, похожее на нью-йоркское. Большинство купцов подписали его в течение пары недель, и их пример воодушевил их партнеров в близлежащем округе Ньюкасл (Делавэр) пойти на аналогичный шаг в конце августа. Купцы из Нью-Джерси открыто признавали важность мер, принятых в Пенсильвании и Нью-Йорке, но не спешили с формальными соглашениями вплоть до июня 1770 года, хотя, возможно, какие-то ограничения они все же ввели еще до этого. Они публично поддержали общее движение в ответ на массовые собрания в Нью-Брансуике и округе Эссекс[335].

Пока Филадельфия теряла время, решение о бойкоте импорта набирало поддержку в большей части Новой Англии, за примечательным исключением вечно вольнодумного Род-Айленда, а также Нью-Гэмпшира. Во многих городах Массачусетса и Коннектикута частные организации купцов и городские собрания объявляли о поддержке бойкота. Иногда действовала лишь одна из групп, но в любом случае город тем самым обязывался не ввозить и не потреблять товары из Британии. Эти соглашения также подразумевали своего рода санкции, как, например, в Норвиче (Коннектикут), где городское собрание пообещало «критиковать всех, кто осмелится расстроить эти добрые замыслы, и не вести переписку с теми купцами, которые рискнут нарушить эти обязательства». К осени 1769 года ассамблея Коннектикута дала свое добро в форме резолюций в поддержку бойкота[336].

Южные колонии почти не отставали, несмотря на существование в них, особенно в Виргинии и Мэриленде, значительных групп шотландских посредников, представлявших британские торговые дома. Другие купцы, в основном урожденные американцы, соглашались со своими собратьями из северных колоний в том, что бойкот импорта требует от них великих жертв, и все же Виргиния начала действовать в мае 1769 года, Мэриленд — в июне, Южная Каролина — в июле, Джорджия — в сентябре, а Северная Каролина — в ноябре[337].

Джордж Вашингтон ускорил принятие решения в Виргинии, отправив копию филадельфийского пакта своему соседу Джорджу Мейсону и предложив в мае, чтобы палата горожан взяла инициативу в свои руки. Когда делегаты собрались на заседание, они почувствовали себя обязанными снова раскритиковать парламентское налогообложение и подтвердить готовность отстаивать свои притязания. Губернатор Ботетур решил помешать им проделать такое у него под носом и распустил палату, прежде чем ей удалось достичь соглашения. Ничуть не смутившись, бывшие делегаты встретились как частные лица в доме Энтони Хэя из Вильямсбурга и присоединились к договору о бойкоте большей части импорта из Британии. Эти виргинцы не стали связывать себя столь же жестко, как северные подписанты, однако доказали серьезность своих намерений, запретив с 1 ноября ввоз рабов. Кроме того, они пообещали не закалывать ягнят, отнятых от матки, до 1 мая того или иного года. Этот запрет должен был стимулировать производство шерсти для местных мануфактур. Все эти ограничения должны были оставаться в силе до отмены законов Тауншенда[338].

В то время как антиимпортные действия Виргинии начались в центре (в палате горожан) и распространились на округа, в Мэриленде, напротив, движение началось с округов, а затем уже вся колония достигла консенсуса. Здесь этот процесс получил толчок, по всей вероятности, в Балтиморе, где в марте 1769 года группа купцов (после долгих увещеваний филадельфийских новообращенных) пообещала не импортировать британские товары до отмены законов Тауншенда. Через два месяца к такой же договоренности пришло собрание в округе Энн-Эрандел, а 20 июня — и общее собрание в Аннаполисе, в результате которого в колонии возникла антиимпортная ассоциация. Чуть больше половины членов этого собрания годом ранее заседали в нижней палате ассамблеи. Мэрилендская ассоциация напоминала виргинскую, однако она не стала запрещать ввоз рабов[339].

Третья «табачная колония», Северная Каролина, следовала примеру Виргинии даже больше, чем Мэриленда. Губернатор Трайон в начале ноября распустил ассамблею, после чего 64 из 76 ее членов договорились об антиимпортных мерах, выработанных по виргинскому образцу, включая запрет на ввоз рабов. Большинство подписантов являлись плантаторами, а не купцами[340].

Плантаторы и ремесленники Чарлстона подвели Южную Каролину к решению о бойкоте импорта в июле после нескольких общественных собраний. К сентябрю почти весь город и многие близлежащие округа и приходы подписали соглашение, запрещавшее ввоз британских товаров, за исключением одежды для рабов, одеял, инструментов, пороха, свинца, чесальных машин для шерсти, книг и брошюр. Во второй редакции соглашения появился запрет на импорт рабов[341].

Вскоре после завершения этой работы общий комитет плантаторов, ремесленников и купцов Южной Каролины (группа, которой было поручено заниматься новым соглашением) призвала Джорджию примкнуть к другим колониям. «Сыны свободы» в Саванне, назвавшиеся «Дружеским обществом», не отказались от своих слов и представили соглашение (основанное на южнокаролинском) на массовом собрании 19 сентября. Его участники (среди которых купцов почти не значилось) одобрили становившиеся к тому времени уже стандартными условия, касавшиеся ограничения торговли с Британией, кроме запрета на ввоз рабов[342].

Торговцы Род-Айленда оставались равнодушны к этому патриотизму самых разных колоний, но не равнодушны к торговле с рынками, которые прежде контролировал соседний Массачусетс. Купцы из Провиденса, по-видимому, преуспевали из-за отказа от британского импорта в западном Массачусетсе, а жители Ньюпорта ввозили товары из Британии, включая и такие грузы, от которых воротили нос в Чарлстоне. В других колониях считали такое поведение грубой спекуляцией, а торговцы из крупных северных городов решили экономически надавить на Род-Айленд, пригрозив прекратить торговлю с ним. Ньюйоркцы действительно разорвали деловые отношения в октябре; анонимный автор в Newport Mercury писал, что торговля с Род-Айлендом «почти сошла на нет, как будто там свирепствует чума».

Последствия не заставили себя долго ждать, и меньше чем через месяц купцы Провиденса и Ньюпорта заключили антиимпортные соглашения. Впрочем, ни один из этих портов не удовлетворил полностью требования негоциантов соседних колоний, утверждавших, что родайлендцы оставили себе предостаточно лазеек для ведения дел с Британией[343].

Одновременно с постепенным распространением антиимпортных соглашений частные лица и неформальные группы тоже зарекались потреблять британскую продукцию. Едва ли не во всех колониях домохозяйки обещали впредь не подавать своим мужьям чай, по крайней мере чай, ввозимый из Британии. Другие осуждали дорогую одежду, шелка и атласные ткани, популярные среди модников в Англии и Америке. И вообще, как женщинам, так и мужчинам надлежало на время забыть о предметах роскоши: студенты колледжей обходились без иностранных вин; скорбящие вместо иностранных траурных платьев надевали домотканые одежды попроще.

Как и в 1765 году, бойкот импорта подтолкнул местное производство. Вновь стало популярным помогать соседкам в прядении, особенно в маленьких городках; повсюду открывались школы прядения, появилось множество мелких производителей одежды и домашней утвари. Газеты особенно напирали на такие примеры и явно преувеличивали их значимость. Так, например, многие перепечатали сообщение о неком Генри Ллойде, путешествовавшем по колониям, потому что все его вещи, а также сбруя лошади были произведены в Америке: «Его одежда, белье, туфли, чулки, сапоги, перчатки, шляпа и даже парик сделаны в Новой Англии». Без сомнения, самым впечатляющим достижением было производство ткани. Женщины Миддлтауна в Массачусетсе в 1769 году соткали 20 552 ярда материи, а жительницы Ланкастера в Пенсильвании изготовили за сравнимый период почти 35 000 ярдов.

IV

Кооперация в сфере домашнего производства и добровольное согласие некоторых купцов с бойкотом британского импорта не могли скрыть необходимости принуждения, без которого остальные вряд ли присоединились бы к соглашениям. Вообще говоря, принуждение в той или иной мере использовалось во всех колониях, чтобы добиться создания ассоциаций и соблюдения их правил. Особенное внимание в этой связи обращали на себя купцы крупных городов, которые вели наиболее важные свои дела именно с британскими портами, вывозя оттуда кораблями произведенную в Англии мануфактуру — «сухой товар». Естественно, что они сильнее всех пострадали от запрета на импорт из Британии и считали, что их заставляют платить за конституционные свободы колоний, тогда как их коллеги, которые торговали «жидким товаром» (патокой и ромом из Вест-Индии), почти не пострадали. Аналогичные чувства вызывали и негоцианты, торговавшие преимущественно за пределами империи.

Большинство купцов, по крайней мере в северных городах, торговали и внутри, и вне империи, поэтому вполне возможно, что им непросто было просчитать, какой вариант действий экономически целесообразнее. Не то чтобы они не разделяли народной конституционной позиции, напротив, они открыто ее поддерживали, но при этом им хотелось, чтобы бремя убытков распределялось по возможности равномерно. Основная часть купцов в Бостоне и Нью-Йорке присоединилась к местным антиимпортным ассоциациям в августе 1768 года без особых увещеваний и с минимальным нажимом. Эту готовность бостонцев легко понять: они воспринимали таможенных комиссаров как угрозу, и это чувство усиливалось обстоятельствами, которые широкие массы считали заговором против Хэнкока при захвате судна «Либерти». Кроме того, нельзя забывать о бостонской толпе недовольных (которым уже решительно надоело терпеть угнетение и страсти которых подогревались мятежами, насильственной вербовкой во флот и слухами о приближающихся войсках), явно готовых наказать всех, кто отказывался прекращать торговлю с Британией. Ньюйоркцам тоже приходилось иметь дело с недовольством народа. К тому же они прекрасно ощущали последствия сворачивания торговли и нехватки валюты, что тем более заставляло их прислушиваться к доводам о давно назревшей необходимости ответа на действия Британии[344].

В отличие от них филадельфийские купцы упирались долго, потому что им не приходилось терпеть давления возмущенной толпы или спада торговли. Тем не менее им докучали все более нетерпеливые ремесленники, производившие и продававшие кожаные изделия, мебель, часы, инструменты, серебряную посуду — словом, все то, что также ввозилось из Британии. Эти ремесленники подкапывались под английских конкурентов и не желали упускать возможности избавиться от них (хотя бы временно), принудив купцов присоединиться к бойкоту. Не являясь ни лишенным корней пролетариатом, ни чернью или подонками общества, ремесленники дорожили собственностью и свободой не меньше купцов или какой-либо другой социальной группы. Однако общность ценностей не обязательно сопровождается одинаковыми мнениями о тактике действий, особенно когда упомянутая тактика сулит прибыль для ремесленников, но потери для купцов[345].

В 1769 году ремесленники в Чарлстоне громко (и чуть раньше, чем их собратья из Филадельфии) заявили о себе. Эту группу летом сколотил и возглавил деятельный лидер — Кристофер Гадсен, и она вошла в союз с рисовыми плантаторами Южной Каролины. Вместе они настаивали на том, чтобы купцы присоединились к бойкоту. Последние попытались отделаться довольно расплывчатым соглашением, но после нескольких массовых собраний согласились-таки на условия ремесленников и плантаторов. До достижения в июле общего согласия эти три группы имели отдельные комитеты; теперь же, когда они объединились, был назначен единый комитет из 39 человек (по тринадцать представителей от каждой группы), способный силой добиваться своих целей[346].

Пусть и нетрадиционная, эта лига в Чарлстоне, состоявшая из купцов, ремесленников и плантаторов, была не более странной, чем создание неофициальных органов для введения и соблюдения запрета на импорт. Такие организации, чаще всего называемые надзорными комитетами, действовали без какой-либо формальной санкции власти. Купцы, вероятно, заседали в большинстве таких комитетов на севере; в южных колониях инициатива принадлежала плантаторам, поскольку многие тамошние купцы были уроженцами других стран и представляли интересы английских и шотландских торговых домов. Комитеты ремесленников сыграли важную роль в Нью-Йорке, Филадельфии и Чарлстоне, однако нигде не были преобладающей силой.

Все эти группы могли опираться на соглашения, позволявшие помещать на склады или отправлять назад грузы, прибывавшие в нарушение бойкота. Медленная связь приводила к тому, что товары продолжали поступать и после подписания соглашений; во многих случаях получатели грузов отправляли свои заказы задолго до введения ограничений. Действия некоторых торговцев, конечно, могли быть не столь невинны, и если бы им не удалось убедить местный комитет в отсутствии намерения нарушить взятые обязательства, то им грозило суровое наказание.

Комитеты по меньшей мере могли приказать взять на хранение или вернуть груз. Известный случай такого рода произошел в Мэриленде в начале 1770 года с бригантиной «Доброе намерение» с грузом запрещенных товаров из Лондона. Импортеры (фирма «Дик и Стюарт» из Аннаполиса) настаивала, что их заказы были отправлены задолго до формирования мэрилендской ассоциации. После подписания соглашения «Дик и Стюарт» поместили в Maryland Gazette объявление о том, что товары скоро прибудут, и запросили соответствующее разрешение от комитетов округов Энн-Эрандел, Принс-Джордж и Балтимор. Несмотря на предоставление фирмой всех связанных с этими заказами бумаг и корреспонденции, надзорный комитет что-то заподозрил и вынес запретительное решение. Судно, груз которого остался в целости и сохранности, отплыло назад в Лондон в конце февраля[347].

Комитет, заслушивавший дело о «Добром намерении», равно как и другие подобные организации, исходил из допущения, что лица, намеренно нарушавшие антиимпортные решения, являлись «врагами свобод Америки». Эти слова взяты из мэрилендского соглашения, но и в прочих имелись сходные формулировки. Если купцы открыто не нарушали бойкот, а просто не являлись подписантами, то их обычно игнорировали, покуда те вели себя тихо. Те же, кто отказался подписать соглашение и продолжал импортировать товары, страдали: их имена появлялись в газетах, деловые связи с ними рвали. Простой остракизм не всегда устраивал надзорные комитеты и их сторонников: иногда нарушителей измазывали в дегте и обваливали в перьях. Некоторых изгоняли из города, что было частым наказанием в Новой Англии. Иногда склады провинившихся купцов вскрывали и повреждали хранившиеся в них товары, могли также повесить их чучела или заставить стоять под виселицей[348].

Все эти тактики сказывались на самых разных общественных группах: женщины начинали ткать и заниматься рукоделием, студенты соглашались не пить импортные чай и вино, ремесленники и торговцы всех мастей стремились захватить рынок, но и отстоять конституционные принципы, купцы, платившие налоги, требовали права голоса при их распределении. Многие из таких людей ранее выступали против Акта о гербовом сборе. Для них кризис Тауншенда, наверное, лишь подтвердил верность старых идей. Другие же внезапно проснулись и ухватились за возможность выдвинуться на местной политической сцене. Так как возбуждение, вызванное действиями Тауншенда, продлилось дольше, чем волнения вокруг Акта о гербовом сборе, и поскольку разногласия по поводу ответных мер теперь были, как это ни парадоксально, многочисленнее, то оказались слышны голоса гораздо большего числа групп, в частности ремесленников и женщин. Результатом этого стало более широкое участие народа в общественной жизни и политике. Ничто из этого не сулило хороших перспектив британскому влиянию в Америке, которое опиралось на более традиционные инструменты королевского контроля: присланных чиновников, парламентские законы, а теперь и на крупный контингент регулярной армии.

Один из законов Тауншенда имел следствием рост «бюрократического аппарата». Использование этого слова в данном контексте анахронично, но популярный тогда в Америке термин «паразиты» не совсем справедлив, хотя и позволяет понять, как сильно колонисты ненавидели новых чиновников, прибывших для проведения политики Тауншенда. Среди этих чиновников особую неприязнь вызывал Американский совет таможенных комиссаров, назначивший своры таможенников, которым было поручено ужесточить контроль и увеличить доходы Его Величества.

Прежде подобные усилия не приносили плодов. Например, после принятия Сахарного акта 1764 года 25 ревизоров были назначены следить за сборщиками таможенных пошлин. Были выделены новые таможенные округа в надежде покрыть изрезанную береговую линию восточного побережья, а в Галифаксе учредили адмиралтейский суд. В рамках своего самого амбициозного реформаторского шага Джордж Гренвиль предоставил тем таможенным чиновникам, которые предпочли жить в Англии, пока их заместители делали всю работу в Америке, выбор между отставкой и личным присутствием на постах за океаном[349].

Ничто, однако, не действовало. Таможня работала из рук вон плохо: сборщики пренебрегали своими обязанностями, брали взятки, изводили торговцев и при этом не приносили метрополии достаточных доходов. Регулирование сборов было очень хаотичным. В отдельных случаях их контролировали легислатуры, но чаще всего купцы и сборщики договаривались о неком графике платежей. В казну от этих договоренностей попадало не очень много, хотя иногда сборщикам удавалось отличиться.

Американский совет таможенных комиссаров не оправдывал возложенных на него ожиданий. То же самое можно сказать и о новых адмиралтейских судах, учрежденных годом позже указом от имени короля и Тайного совета для укрепления законности. В совет таможенных комиссаров входил по крайней мере один весьма способный человек — Джон Темпл, но вскоре он оказался в натянутых отношениях с остальными членами; Джон Робинсон был честен, но упрям и лишен воображения; Генри Халтон имел определенные способности, но плохо ими пользовался; Чарльз Пакстон недолюбливал колонистов с того печального инцидента сразу после приезда (перед ночью Гая Фокса), когда его «оскорбили» сжиганием его чучела. О Берче известно мало. Все комиссары вели образ жизни, отдалявший их от народа, с которым им приходилось иметь дело, и они так и не смогли придумать никакого решения, чтобы преодолеть трудности, которое бы не предполагало применения войск против американцев[350].

Сама структура американской торговли озадачила бы любых чиновников, отправленных для ее регулирования. От Квебека до Джорджии насчитывались сотни мест, где могли загружаться и разгружаться суда: крупные гавани и порты, реки, бухты, заливы. В 1760-е и 1770-е годы существовало лишь 45–50 таможенных округов (эта цифра немного варьировалась), где можно было получить официальное свидетельство о таможенной очистке товаров. Разумеется, в нескольких из этих округов помощники сборщиков, контролеры на судах и прочие чиновники работали далеко от самой таможни, но в каждом округе имелась возможность вести торговлю так, чтобы не попадаться на глаза никому из них. Рассредоточенность американского бизнеса и сельского хозяйства, а также особенности транспорта и портовых сооружений попросту требовали того, чтобы торговля велась в самых разных местах. Так, судно-лесовоз часто должно было забирать свой груз в нескольких портах Новой Англии; аналогичный корабль в Джорджии и Каролинах мог сделать несколько остановок, прежде чем его трюм заполнялся до конца. Плантаторы в Чесапике привозили табак к бухточкам и рекам по всему заливу, а корабли проплывали пятьдесят миль вверх по реке Йорк, загружая табак, морские припасы, сортовую сталь и чугун, пеньку и сельскохозяйственную продукцию. В 1770 году река Раппаханнок была судоходной до Фредериксбурга (около 140 миль вверх по течению) для судов водоизмещением от 60 до 70 тонн. Кроме нее корабли ходили вверх и по другим рекам, окружающим залив. Джон Уильямс — главный инспектор таможенной службы Чесапика — отмечал в 1770 году, что корабли со всей Западной Европы и Вест-Индии загружаются и разгружаются на реке Потомак, иногда в шестидесяти милях от ближайшего сотрудника таможни. Что касается порта Бостона, где зародилось так много проблем, то, согласно официальному описанию, он «начинается от Линна на севере, простирается на запад и юг вдоль залива Массачусетс до Кейп-Кода… вокруг Кейп-Кода до гавани Дартмута… также островов Нантакет, Мартас-Винъярд и Элизабет». Также в отчете сообщалось, что в этом районе не было сотрудников таможни, за исключением порта таможенной обработки, а также Плимута и Нантакета. Такие же или подобные условия были характерны для всех округов американского континента и для Вест-Индии[351].

География, рассредоточенность торговли и недостаточная укомплектованность таможни персоналом — все это так и подстрекало нарушать торговые правила, которые к тому же не казались американцам особенно цивилизованными. Никто не знает объемов контрабанды и уклонения от уплаты таможенных пошлин; принадлежавшие к тори историки и таможенные чиновники, вероятно, преувеличивали их масштабы, а историки-виги и американцы XVIII века наверняка преуменьшали их. Систематическое нарушение Акта о патоке и пришедшего ему на смену Сахарного акта 1764 года вроде бы прекратилось после 1766 года, когда размер пошлины сократился до одного пенни с галлона, а сама она стала распространяться на продукцию как британской, так и иностранной Вест-Индии. Тем не менее другие товары продолжали ввозить контрабандно. Например, в таможенном округе Раппаханнок в Виргинии семь кораблей и две шнявы прибыли из Бордо и других французских портов «в балласте», как сухо заметил Джон Уильямс, но почти каждый магазин вдоль реки после этого продавал французские вина. Эти магазины также ломились от чаев и иностранных тканей, которые закупались с кораблей, возвращавшихся из Шотландии через Голландию. Чай редко упоминался в манифестах и, естественно, не декларировался, поставляясь контрабандно. Эти примеры выбраны случайно. И все же никто в XVIII веке не считал, что контрабанда и уклонение от таможенных пошлин составляли основную часть американской торговли. Все соглашались, что преимущественно коммерция осуществлялась в рамках закона[352].

Кроме того, стоял вопрос применения закона недавно созданным Американским советом таможенных комиссаров. Как и все его предшественники, он не смог добиться того, чего от него ожидали — навести порядок и значительно увеличить поступления в казну. Этот провал обескуражил казначейство, но еще хуже было поведение комиссаров, приводившее к дальнейшему отчуждению американцев, включая прежде всего неприсоединившихся к бойкоту или лояльных купцов, мелких перевозчиков, моряков и некоторых других групп, которых связывала разве что вера в самоуправление.

Хотя комиссары прибыли на материк в атмосфере, омраченной недавними событиями, и хотя они подозрительно относились к американцам, в конечном итоге им изменила собственная корпоративная этика. Как минимум двое из них — Пакстон и Халтон — явно считали свою миссию политической, а не только административной, да и Робинсон, вполне возможно, был с ними солидарен. Вообще весь совет оставил после себя некоторые свидетельства того, что он видел свою задачу в некоем реформировании американской политики, а не только таможни. Естественно, что люди, которых они нанимали (или найму которых способствовали) — помощники сборщиков, досмотрщики, судовые контролеры и официальная береговая охрана с двадцатью судами и экипажами, заступали на свои посты в непримиримом настроении: для них колониальные купцы, торговцы и моряки были не просто предпринимателями и рабочими, но уклонистами, контрабандистами и вообще врагами. А для самых бессовестных и алчных таможенников американцы были, что спелые сливы, только и ждущие, чтобы их сорвали[353].

Хотя настроение таможенной службы было нездоровым, возможность для злоупотреблений создали новые законы и правила. Сахарный акт и принятый в 1767 году закон Тауншенда о доходах обеспечивали ключевые условия для того, что тогда называли таможенным рэкетом. Как предписывали эти законы, таможенные разрешения должны были выдаваться еще до загрузки каких-либо товаров, предназначенных для продажи за пределами колонии; все палубные судна и любые суда на расстоянии свыше двух лиг от берега обязаны были иметь документы, удостоверяющие очистку от таможенных пошлин, и разрешения; на каждом судне, участвовавшем в торговле за пределами его колонии, должны были иметься свидетельства с указанием каждой позиции груза на борту; грузополучателю или хозяину полагалось взойти на борт у таможни до начала разгрузки (любое снятие груза считалось началом разгрузки); в адмиралтейских судах конфискованные корабли и товары признавались собственностью короны, если владелец не предъявлял на них права, для чего ему требовалось доказать свою невиновность. А кроме того, он уплачивал все издержки по (наиболее вероятному) вердикту, если для конфискации находились «достаточные основания».

V

Армия невольно укрепила самых разных американцев в их намерении противостоять дальнейшим посягательствам на права колоний. Она неудачно «отличилась» в трех местах. Наименьший эффект ее действия произвели в Южной Каролине весной 1769 года, когда полк с артиллерией поддержки вступил в Чарлстон по пути к постоянному месту дислокации в Сент-Огастине. В Чарлстоне уже имелись пригодные для проживания солдат казармы. А вот со снабжением все было не так просто, и палата общин ассамблеи отказалась одобрить выделение средств, несмотря на запрос генерала Гейджа. Палата заявила, что она не просила присылать войска, но в случае отмены злополучных парламентских законов готова выполнить те требования, которые «представляются нам справедливыми и разумными или необходимыми». Эти доводы заставили Гейджа замолкнуть, и жители Южной Каролины смогли продолжать игнорировать политику Тауншенда, даже несмотря на присутствие армии[354].

После недолгого периода неповиновения ассамблея Нью-Йорка подчинилась Квартирьерскому акту 1765 года, чем разгневала многих граждан, включая «Сынов свободы». Войска были расквартированы в городе Нью-Йорке весной 1766 года; их присутствие тоже не сопровождалось бурными проявлениями радости. Самым мягким обращением к солдату в августе, похоже, было «каналья» (rascal). Ньюйоркцы полагали, что грубость их поведения оправдана, ведь военные спилили дерево свободы. Для одного из солдат это дерево было просто «сосновым стволом», но все же этот ствол, столб или дерево стал причиной столкновения между несколькими тысячами ньюйоркцев и солдатами. Никто в результате не погиб, хотя многие получили ранения. С тех пор проводились ежегодные выступления: «Сыны свободы» устанавливали столбы свободы, а солдаты их срубали. Но к счастью, убитых не было[355].

Точнее говоря, убитых не было вплоть до января 1770 года. К этому времени Нью-Йорк уже влился в антиимпортное движение; Делэнси и Ливингстоны всячески старались выглядеть патриотичнее других, а «Сыны свободы» и солдаты сидели друг у друга в печенках. Неизбежный взрыв произошел 16 января, после того как «Сыны» публично призвали жителей не давать работы свободным от службы солдатам. Тем же вечером несколько солдат срубили столб свободы, распилили его на части и заботливо сложили перед таверной, служившей «Сынам» штаб-квартирой. Дрова «Сынам свободы» не требовались, и на следующий день они с тремя тысячами сторонников установили новый столб. Пока они работали, солдаты поливали их грубой бранью, что спровоцировало потасовку, а затем и полномасштабную «битву» у Голден-Хилла, длившуюся с перерывами два дня, в результате чего многие получили ранения, а один человек погиб.

Как бы плохо не складывались отношения между гражданскими и военными в Нью-Йорке, в Бостоне дела обстояли еще хуже. Нью-Йорк мог винить некоторых собственных жителей за то, что те попросили армию отправить в колонию войска весной 1766 года в ходе восстания арендаторов, однако никто, кого Бостон признавал своим, не желал появления здесь солдат. И все же они прибыли в конце сентября 1768 года под прикрытием военных кораблей, которые, казалось, угрожали городу. Солдат, одетых в превосходные красные мундиры, с блестящими штыками, перевезли на шлюпках и баржах к пристани, а оттуда они пошли маршем под бой барабанов и пронзительный свист флейт, явно готовые ко всему. Манера, в которой они высадились, задела многих бостонцев: военные корабли встали на якорь, выстроившись так, будто ожидали вооруженного сопротивления, готовые дать бортовой залп для поддержки атаки. Такое построение одобрил из Нью-Йорка сам генерал Гейдж, убежденный в том, что он отправляет войска в логово предателей. То, как он описывал бостонцев в тот момент, отчасти позволяет понять его собственное настроение: для него это были «мятежники», «сорвиголовы», виновные в «крамоле»[356].

Красные мундиры высадились без всякого сопротивления. Если и было хоть какое-то намерение противостоять им с помощью оружия, то оно улетучилось, когда стало известно, что эскадра из Галифакса подошла к Бостону. Когда корабли начали входить в гавань, собрание массачусетских городов «распалось и побежало прочь из города, словно стадо ошпаренных свиней», как зло выразился Джон Мейн. Это бегство заставило бостонцев осознать, что в тот момент они остались с британской армией один на один[357].

Бостон был напуган войсками, но не усмирен. Власти, включая совет и членов городского управления, ответили твердым «нет» на все требования предоставить военным квартиры и припасы. Казармы имелись на Касл-Айленде, сказали они, а если губернатор и британские командиры не желали ими воспользоваться, то они могли снять помещения в городе за деньги. Временно командовавший частями полковник Далримпл предпочел не рассредоточивать своих солдат по частным домам, гостиницам и тавернам. Поддерживать дисциплину было непросто даже и в лучших условиях, а при разобщенности командования это оказалось бы почти невозможно[358].

До поры до времени, как мы знаем, армии пришлось довольствоваться весьма некомфортным постоем: 29-й полк с полным походным снаряжением разбил палатки в городском парке, а 14-й устроился в насквозь продуваемом, тесном и неудобном Фанел-холле. На следующий день Бернард открыл настежь двери особняка, в котором встречались члены совета и палаты представителей, и часть 14-го полка переместилась в него.

Сложившаяся ситуация выглядела совершенно неприемлемой в свете приближавшихся холодов; 29-й полк явно требовалось разместить на зимних квартирах. Губернатор Бернард приказал освободить для солдат «мануфактурный дом», в котором прежде располагались школы прядения и который теперь сдавался частным жильцам. Однако постояльцы отказались съезжать, и на протяжении последующих трех недель шериф Гринлиф, подстегиваемый Бернардом и Томасом Хатчинсоном, пытался сначала убедить, а затем заставить их выселиться. Обнаружив, что дверь заперта на засов, а окна забраны решетками, шериф приказал вломиться в здание, но внутри он и его команда попали в засаду, устроенную разъяренными жильцами. За этим последовало несколько гротескных сцен, красочно и явно с преувеличениями описанных затем местными газетами, которые называли действия шерифа «осадой мануфактурного дома», а его самого — «генералом». Кульминацией «осады» стало то, что дети постояльцев в окнах мануфактурного дома, рыдая, молили о хлебе, поскольку шериф запретил пекарям снабжать их, и после драки, участники которой размахивали дубинками, разбивая друг другу головы и громко крича, какое-то продовольствие все же было доставлено[359].

До конца месяца 29-й полк ушел из парка, а 14-й освободил особняк и Фанел-холл. Оба полка переехали в складские помещения и другие здания, арендованные у частных лиц. Даже Уильям Молино — один из надежнейших людей в когорте Отиса и Адамса — сдал склад военным, по-видимому, не считая предосудительным брать деньги с армии, одновременно сопротивляясь ее присутствию. Некоторые горожане, благодаря получаемым доходам, стали относиться к военным менее враждебно: на присутствии гарнизона наживались торговцы провиантом, пекари, владельцы таверн и многие другие[360].

Никакие взаимовыгодные договоренности или планы не могли предотвратить напряженности между военными и гражданскими. Отношения между ними оставались неприязненными с самого начала, несмотря на восхищение и симпатию, которые многие жители испытывали к солдатам. Жесткие требования, применявшиеся к последним (варварские по меркам гражданских и вполне обычные по армейским стандартам), на некоторое время усилили эту симпатию. Солдаты получали сотни ударов за мелкие проступки, даже тысяча не была редкостью. Как правило, эти экзекуцию осуществляли барабанщики полка, с чем бостонцам было трудно смириться, ведь большинство этих барабанщиков были неграми, тогда как в Бостоне почти все негры являлись рабами. В последний день октября жители могли наблюдать еще более суровое наказание — казнь расстрельной командой. Приговоренный — рядовой Ричард Эймс, признанный виновным в дезертирстве, — был казнен в назидание остальным солдатам, построенным ради такого случая в парке, под барабанную дробь[361].

Трудно сказать, усвоили солдаты этот урок или нет, но дезертирство продолжалось: около сорока из них сбежали в первые две недели, а затем почти каждую ночь убегали еще несколько человек. Это отнюдь не помогало налаживанию отношений между командирами и гражданским населением. Армия обвиняла гражданских в том, что те сманивали их на свою сторону, и доводила горожан до бешенства методами их поимки. Нанимались осведомители, во все стороны рассылались патрули, некоторые из них были переодеты в штатское, чтобы застать врасплох дезертиров и тех неосторожных местных жителей, которые предлагали помощь.

Если столкновения между патрулями, ищущими дезертиров, и гражданами, готовыми их спрятать, подтачивали те остатки сочувствия, которые оставались у горожан к рядовым солдатам, то поведение самих солдат уничтожало всякие уцелевшие симпатии к ним. Не то чтобы солдаты вели себя плохо по меркам того времени; они вели себя так, будто находились в «гарнизонном городке» — так они и называли Бостон к неудовольствию его жителей. С молчаливого согласия своих офицеров они нарушали тишину дня отдохновения, играя на барабанах и флейтах и глумливо распевая «Янки-дуда». Кроме того, они слишком много пили, что было вообще характерно для солдат XVIII века. Бостонский приходский священник и крайне благоразумный человек Эндрю Элиот писал, что солдаты «пребывают в восторге» от дешевизны местного спиртного. Женщинам города приходилось терпеть восторги иного рода, из-за которых они становились жертвами изнасилований, нападений и грубых домогательств. Однако, как вскоре обнаружили горожане, солдаты чаще покушались на собственность, нежели на добродетель, — количество краж и вооруженных ограблений значительно возросло[362].

Но сильнее всего бостонцев раздражали даже не эти преступления (или поведение солдат), а само присутствие военных. Они не желали мириться с тем, что на их улицах расквартирована чужая армия, каждый день наблюдать осточертевшие им красные мундиры, ходить по перешейку Бостон-Нек мимо солдат, стоявших в караулах на земле, незаконно отобранной у города, и отвечать на вопросы часовых. Все это оскорбляло народ, привыкший к личной свободе, заставляло его выходить из себя и чувствовать, что его честь унизили. Проверки часовых символизировали многое из того, что так не нравилось горожанам — ведь свободное перемещение давно стало их неотъемлемым правом. Теперь же, когда у складов-казарм, домов офицеров и общественных зданий появились часовые, передвижения оказались затруднены. Некоторые гражданские почти инстинктивно отказывались подчиняться, за что иногда задерживались, а если они еще и сопротивлялись, то могли познакомиться с прикладом или штыком. Довольно долго ни одна из сторон не хотела уступать в этих столкновениях. Лучшее, на что можно было надеяться до вывода войск, это на тягостную ничью. Возможно, солдаты и имели законное право окликать «свободного человека», писала Boston Gazette, но это право не означало, что жители, будь то «черные, белые или серые» обязаны им отвечать. «Я бы никогда не стал ссориться с часовыми из-за того, что они задали мне вопрос, однако и они не должны безнаказанно притеснять меня за то, что я пропустил мимо ушей их вопрос и прошел молча»[363].

Ни солдаты, ни гражданские не могли долго сдерживаться, живя бок о бок. Армейские командиры готовы были бы согласиться на мир, но не народные лидеры, которые усугубляли ситуацию, используя газеты — умело, а иногда и злонамеренно. Boston Gazette продолжала печатать свои версии общественно важных событий, а в октябре 1768 года народные лидеры придумали свежее средство — «Журнал времен», в котором собирались написанные в Бостоне сообщения и статьи и который якобы давал честный отчет о состоянии дел в городе, оккупированном армией и Американским советом таможенных комиссаров. «Журнал» сначала отправлялся в New York Journal, где его издавали, а затем перепечатывался в Pennsylvania Chronicle. После этого его тиражировали во многих колониях, а в Бостоне этим занималась газета Evening Post, чьи читатели, вероятно, уже успевали забыть подробности творимых против них зверств. В некоторых случаях эти истории являли собой чистый (или, по мнению властей и армии, грязный) вымысел[364].

Хотя «Журнал времен» активно эксплуатировал реальные случаи агрессии и угнетения, а также придумывал несуществующие, зимой крупный кризис так и не наступил. Горожан обнадежил вывод 64-го и 65-го полков в июне и июле. Относительное спокойствие, с которым прошла первая зима, видимо, убедили правительство метрополии в том, что два полка вполне могут совладать с Бостоном. Поэтому 14-й и 29-й остались там, а другие два были переброшены в Галифакс.

К весне 1769 года первоначальный трепет гражданских перед армией совершенно улетучился, сменившись мрачной, иногда презрительной фамильярностью. В этой атмосфере драки стали привычным делом, и теперь чаще, чем прежде, их затевали обыватели, обнаружившие новые способы защищаться от солдат и одновременно унижать их. Закон предложил новое средство, поскольку суды начали применять статут, позволявший фактически продавать в рабство осужденного за кражу человека, если тот не мог вернуть потерпевшему стоимость украденных вещей в троекратном размере. Эта процедура применялась не часто, но сам факт шокировал военных командиров. Первый раз, когда это произошло (в июне 1769 года), Гейдж рекомендовал тайно провести осужденного солдата на борт корабля; эта уловка оказалась излишней, когда гражданин, купивший кабальный договор на солдата, согласился заключить мировое соглашение за небольшую сумму[365].

Примерно в это же время суды начали строже подходить к рассмотрению дел солдат. Летом и осенью произошло несколько стычек, приведших к судебным разбирательствам, а затем и к новым отвратительным скандалам. Первая началась как обычная драка на кулаках между рядовым Джоном Райли и трактирщиком из Кембриджа Джонатаном Уиншипом. После драки Уиншип написал заявление; Райли арестовали и оштрафовали, а когда тот не заплатил штраф, приговорили к тюремному заключению. Однако заключить его под стражу оказалось непросто, поскольку гренадеры 14-го полка помогли ему сбежать от констебля. Прежде чем это противостояние закончилось, вмешался лейтенант полка Александр Росс, чтобы то ли воспрепятствовать, то ли поспособствовать спасению рядового (имеющиеся свидетельства не проясняют его намерений), но сам был арестован. В итоге Росс и четверо его людей были осуждены и приговорены к штрафам. Похоже, что этими вердиктами никто не удовлетворился, и военные, вполне естественно, начали ощущать, что судебная система, которую им было поручено укреплять, имела против них зуб[366].

Второй случай, произошедший в октябре, только усилил это ощущение. Подробности этого дела — нападения на караул в Бостон-Нек — можно опустить, кроме трех примечательных деталей. Во-первых, приказ капитана Молсворта, прозвучавший, когда караул возвращался в Бостон, «насадить на штык любого, кто ударит вас». Во-вторых, очевидна пристрастность судьи Дана, который так обращался к нескольким солдатам в ходе предварительных слушаний: «Кто вас сюда привел? Кто послал за вами? По чьему распоряжению вы вступаете в караул или маршируете по улицам с оружием? Это нарушение законов провинции, за которое вас следует наказывать. Нам ваши караулы не нужны. У нас есть свое оружие, и мы способны сами себя защитить. От вас одни лишь неприятности. Лучше не провоцируйте нас, а иначе пеняйте на себя». В-третьих, нельзя не отметить горячность толпы, напавшей на солдат у Бостон-Нек и теперь реагировавшей в суде на вопросы о залоге для ответственного британского офицера криками: «Веревку ему, а не залог!»[367]

Такие эпизоды с участием местных судов обнажили слабость армии в Бостоне. Суды и большинство судей отвернулись от армии; не поддерживали ее и гражданские власти. Совет к этому времени оказался в народных руках; городское собрание находилось в них уже давно, а губернатор не чувствовал себя способным приказать армии действовать. Оставшись без поддержки гражданского правительства, армия мучилась от нападок враждебного ей населения.

Бернард признал безнадежность сложившегося для него и для армии положения, отплыв в Англию 1 августа 1769 года. Его отъезд шумно праздновался: газеты печатали последние серии разоблачений, причем теперь в виде насмешливых стихов. Отряды ополчения стреляли из пушек, разжигались костры, а Бернард, пока его корабль поднимал паруса, слушал радостный перезвон церковных колоколов[368].

Через месяц после отъезда Бернарда его давний мучитель Джеймс Отис получил взбучку, которую Бернард так долго мечтал ему задать. Яркие признаки сумасбродного и неуправляемого темперамента сделались еще явственнее из-за напряжения в результате оккупации Бостона. Отис всегда был склонен оскорблять тех, кто ему не нравился; выслушав одну из его тирад, Питер Оливер сказал об Отисе, что «если безумство — талант, то он владеет им в совершенстве»[369]. Противостоя войскам и прятавшимся за их штыками таможенным комиссарам, он неистовствовал от того, что не мог нанести по ним ощутимого удара. Дирижировать газетными нападками казалось ему явно недостаточным. Он говорил беспрестанно, переходя от одной темы к другой, не давая никому возможности вставить слова, как замечал Джон Адамс, которому эта болтовня претила. Один из объектов его ненависти — Джон Робинсон — оказался его собеседником в начале сентября. Отис стремился обвинить Робинсона в написании клеветнических писем правительству метрополии о характере Отиса и его действиях. Неудивительно, что Отис не получил какого-либо удовлетворения от этих бесед и все больше ожесточался против Робинсона.

Атмосферу, царившую в Бостоне в эти последние Дни лета, иначе как ядовитой назвать нельзя. Пока газеты делали все, чтобы отравлять воздух, две противоборствующие стороны (Адамс, Отис и их компания, с одной стороны, и таможенные комиссары, издатель Джон Мейн, чиновники тори и сочувствующие — с другой) мусолили мрачные слухи о предательствах и заговорах. Когда Отис почувствовал, что не может этого больше терпеть, он опубликовал в Gazette от 4 сентября угрозу, дав Джону Робинсону понять, что «если он “официально” или как-либо иначе продолжит представлять меня в ложном свете [перед британским правительством], то я оставляю за собой естественное право, не получив иной сатисфакции, разбить ему голову». Это заявление, которое можно назвать самой вольной трактовкой теории естественного права, данной в том году, без сомнения, следовало считать упражнением в остроумии и не принимать всерьез[370].

Насколько серьезно оно было воспринято, стало очевидным на следующий вечер в «Британском кофейном доме» на Кинг-стрит — любимом пристанище тори и британских чиновников и офицеров. Чем это место точно не являлось, так это клубом поклонников Джеймса Отиса. Робинсон выпивал там по вечерам с друзьями, многие из которых присутствовали и 5 сентября, когда в кофейный дом вошел Отис, искавший Робинсона. Робинсон приехал почти сразу же вслед за его приходом, и Отис потребовал «сатисфакции джентльмена», то есть кулачного боя с Робинсоном, ведь дуэли были запрещены. Вероятно, Отис полагал, что они сойдутся на улице, где было безопаснее, чем в кофейном доме, но Робинсон неожиданно схватил его за нос. В XVIII веке это считалось особенно унизительным для джентльмена, и Отис оттолкнул руку Робинсона, возможно, ударив его. Таким образом, драка началась прямо в кофейне, и к ней присоединились другие, очевидно, пытаясь ударить Отиса. Прежде чем эта потасовка стихла, как минимум один друг подоспел снаружи на выручку Отису — юный Джон Гридли, которому тоже изрядно досталось. Отис выбрался из гнезда врагов с глубокой раной на голове и несколькими ссадинами. Что касается Робинсона, то пострадало лишь его пальто, у которого были оторваны карманы.

Отис проиграл драку в кофейне, но зато он и его друзья выиграли сражение, развернувшееся после этого в газетах. Gazette, конечно же, ловко использовала эту возможность, изобразив все так, будто Отис и Гридли дали «мужественный отпор» сборищу таможенных чиновников, расположившихся в кофейном доме. «Народ» якобы проявил не меньший героизм, вовремя придя на помощь своим лидерам и заставив Джона Робинсона и его приятелей позорно бежать через черный ход[371].

Робинсон казался привлекательной целью, но, вероятно, не столь опасной, по мнению радикалов, как его друг Джон Мейн — издатель Boston Chronicle. Одним из фактов, который приводил в ярость Отиса и его коллег, было то, что Мейн практически в одиночку вел при помощи своей газеты кампанию против запрета импорта. Его метод был просто сокрушителен: он публиковал имена мнимых сторонников бойкота, которые на деле нарушали его условия. Эту информацию он якобы находил в таможенных записях. Так, в списке появилось имя Джона Хэнкока, который отрицал обвинение в завозе запрещенной британской ткани, но признал, что импортировал тонкую парусину, на которую запрет не распространялся. Мейн не ограничился перепечатыванием раскопанных сведений и вскоре, как это часто происходило, начал прибегать к персональным выпадам. Его изобретательность больно задевала выбранных жертв: Томас Кушинг получил прозвище Томми Чепуха, Отис был назван Бестолочью, а Хэнкок превратился в Джонни Простофилю по кличке Дойная Корова — так обыгрывалась роль Хэнкока, дававшего этой группе деньги. Для тех, кому этого ярлыка было недостаточно, Мейн описывал Хэнкока следующим образом: «Добродушный молодой парень, с длинными ушами, глупой самодовольной ухмылкой на лице, шутовским колпаком на голове, повязкой на глазах, богато одетый и окруженный толпой людей, некоторые из них гладят его уши, другие щекочут его нос соломинками, тогда как прочие опустошают его карманы»[372].

Два дня спустя Джон Мейн обнаружил, что зашел слишком далеко. Вечером 28 октября на Кинг-стрит на него напала поджидавшая его толпа. Ему удалось скрыться: сначала он укрывался в главном карауле, казармах и штабе британских войск, а затем переоделся рядовым британской армии и добрался до дома полковника Далримпла. Той ночью еще одна толпа выпустила пар, измазав смолой и вываляв в перьях некоего Джорджа Гейлера, считавшегося осведомителем, которому платили таможенники. Мейн знал, что в случае поимки ему отделаться смолой и перьями не удастся, и поэтому в ноябре отплыл в Англию на британском военном корабле.

В Бостоне эти события воспринимались как реакция осажденных жителей, жертв паразитирующей налоговой службы и оккупационной армии. Насилие толпы не облегчило этого чувства, и в новом году страсти только накалялись.

VI

Запрет на импорт и британская армия оставались главными раздражителями народных масс. В январе нового года «Общество» (Body) — ведущие купцы, присоединившиеся к бойкоту британских товаров, — обнаружило, что двое сыновей Томаса Хатчинсона занимались ввозом чая в нарушение запрета. «Общество» наверняка смаковало возможность уязвить любого, кто носил фамилию Хатчинсон. Так или иначе оно потребовало, чтобы ввозившие чай сыновья отдали товар и прекратили этот бизнес. Хатчинсоны упорствовали, пока толпа не пригрозила разнести принадлежащий семье склад. В тот момент Томас Хатчинсон уступил.

Трудно было не испугаться толпы, особенно в те времена, когда она достигла таких высот в тонком искусстве обращения со смолой и перьями. Тем не менее иногда какой-нибудь купец начинал упираться и отказывался подписывать соглашение о запрете импорта. Один из них, Теофил Лилли, опубликовал свои доводы в Boston News-Letter в начале января. Лилли казалось «странным, что люди, ограждающие нас от действия законов, на которые они никогда не соглашались лично или через представителей, одновременно принимают и чрезвычайно действенно навязывают мне и другим такие законы, на которые я совершенно точно не давал согласия ни лично, ни через представителей». Это заявление, пожалуй, было особенно неудобным из-за его правдивости. Но вывод Лилли звучал еще более возмутительно. Обвинения королевского правительства в желании поработить американцев были, по его мнению, неуместными: «Уж лучше я буду рабом при одном хозяине, ведь если я знаю, кто он, то, возможно, смогу ему угодить, чем рабом целой сотни или больше хозяев, когда неизвестно даже, где их искать или чего они от меня хотят»[373].

Лилли обратил на себя внимание этим открытым вызовом неофициальным лидерам Бостона. Хотя неопровержимых доказательств того, что за действия против него несла ответственность группа Сэмюэля Адамса, нет, знакомые меры, которые были приняты, свидетельствуют именно об этом. Эти меры задержались до 22 февраля, когда компания, состоявшая в основном из подростков, утром вышла к магазину Лилли с плакатом, на котором он обличался как «ИМПОРТЕР», нарушитель соглашения. Собравшаяся вокруг толпа напоминала те, что собирались в других подобных случаях месяцем ранее. Тогда они охотились за другими «ИМПОРТЕРАМИ», и вот пришел черед Лилли[374].

Сосед Лилли, Эбенезер Ричардсон, отвлек толпу, пытаясь сорвать плакат. Ричардсон предоставлял таможне информацию о бостонских купцах и получил за это прозвище «рыцарь почты», которым часто называли осведомителей. Теперь же он повел себя отважно либо безрассудно; толпа последовала за ним к его дому, в его адрес посыпались оскорбления, вплоть до такого: «Выходи, чертов сукин сын, я вырву тебе сердце и печень». Ричардсон не вышел, но когда начали бить стекла в окнах его дома, он выстрелил по толпе из ружья, заряженного крупной дробью, убил одиннадцатилетнего мальчика — Кристофера Сейдера — и ранил еще одного. Толпа накинулась на него, и лишь вмешательство Уильяма Молино — известного «сына свободы» — спасло ему жизнь. В том же году Ричардсон был признан виновным в убийстве, но после повторного рассмотрения дела король помиловал его[375].

Кристофер Сейдер очень пригодился группе Адамса. На его похоронах не просто оплакивали гибель ребенка — их сделали актом неповиновения британской политике. В похоронной процессии участвовало множество людей (возможно, несколько тысяч), включая, как писал Джон Адамс, «огромное количество мальчиков», шагавших перед гробом, а также следовавших за ним женщин и мужчин. Размер этой толпы свидетельствовал не просто об ужасе, вызванном смертью мальчика; он показывал, насколько отвратительны были народу принимавшиеся Британией меры[376].

Это настроение нашло несколько форм выражения за последующие две недели и способствовало нарастанию насилия. В протестах против законов Тауншенда и движении за подписание анти-импортных соглашений город не забыл, что он оккупирован полками регулярной армии. Он и не мог об этом забыть, учитывая столкновения солдат с гражданскими, ежедневно происходившие у него на глазах.

На следующей неделе после похорон Сейдера столкновения участились. Хотя никто не планировал и не организовывал эти стычки, они не были случайными. У жителей Бостона имелось много причин для неприязни к солдатам, главной из которых оставался тот факт, что они оккупировали город, и из-за этих мрачных настроений, вызванных длительной оккупацией. И такими событиями, как гибель Сейдера, горожане, наверное, охотнее, чем обычно, выражали свои чувства.

Пожалуй, самыми недовольными среди жителей Бостона были полуквалифицированные рабочие и чернорабочие. Среди них имелись и буяны — молодые люди с большим запасом животной энергии, которые часто нарывались на драки и любили по вечерам выпить рому в таверне. Они не любили солдат и не скрывали этого, тем более что в Бостоне солдаты порой отнимали у них работу, пользуясь армейскими правилами, которые разрешали им это в свободное от службы время. Самым неприятным обстоятельством при этом было то, что солдаты соглашались работать меньше, чем за общепринятую плату (иногда на 20 % ниже того, что обычно платили гражданским), так что у рабочих хватало причин, чтобы ненавидеть британскую армию.

В дни после похорон Сейдера эти молодые люди, привыкшие пользоваться своими кулаками, ждали подходящей возможности с особенным нетерпением. Второго марта им представился такой шанс, когда освободившийся со службы солдат зашел на канатный двор Джона Грея в поисках работы. Канатный мастер спросил его, хочет ли он заработать, солдат ответил утвердительно, и тогда канатный мастер предложил ему «почистить нужник». Солдат ударил мастера, был побит и ушел, однако вскоре вернулся с друзьями, и началась большая драка. На следующий день произошло еще несколько потасовок, в отдельных случаях не обошлось без дубин и ножей, в драки вовлекалось все больше людей. Четвертое марта пришлось на воскресенье, которое выдалось относительно спокойным, а в понедельник обе стороны обсуждали слухи о готовящихся новых столкновениях[377].

То, что случилось той ночью, вряд ли было результатом заговора или плана какой-либо из сторон, скорее просто следствием глубокой неприязни и неудачного стечения обстоятельств. Ненависть заставила выйти на улицы лихих гражданских и солдат, которые явно искали друг друга[378].

Небольшая стычка у здания таможни на Кинг-стрит примерно в восемь вечера помогла сплотить горожан, причем далеко не только тех, у которых чесались кулаки. Начало печальным событиям положил подмастерье Эдвард Герриш, оскорбивший офицера, которого он встретил на Кинг-стрит. Среди офицеров 29-го полка джентльменов нет — вот что прокричал ему Герриш. Рядовой Хью Уайт — часовой, стоявший на посту рядом с таможней, — услышал Герриша и ударил его в ухо за дерзость. В тот момент на углу, Кинг-стрит и Роял-Эксчейндж-лейн стояли еще несколько освободившихся со службы солдат, и по крайней мере один из них тоже ударил Герриша[379].

Хотя в 1770 году на улицах Бостона еще не было фонарей, луна и блики от снега и льда достаточно хорошо освещали их, чтобы солдаты и гражданские могли рассмотреть друг друга. Почти все находившиеся не при исполнении солдаты покинули это место, возможно, из-за сильного численного превосходства собравшейся вокруг рядового Уайта толпы, а может быть, потому, что они решили поучаствовать в других драках на соседних улицах. Вести о том, что случилось с Герришем (разумеется, щедро приукрашенные) быстро распространились, и уже через несколько минут туда сбежалось двадцать или больше мужчин и мальчишек. Они, не теряя времени, высказали Уайту все, что о нем думали: «Проклятый негодяй, подлый сукин сын, красномундирник!»[380] Уайт не стал молчать и пригрозил им штыком, если они не отстанут. В ответ на это в его адрес полетели новые оскорбления, а вместе с ними — снежки и куски льда. Уайт отошел к двери таможни и прижался к ней спиной, пытаясь удержать на расстоянии растущую толпу.

Выше по улице, у главного караула, откуда был виден пост Уайта, стоял капитан Томас Престон, который в ту ночь был главным, и с напряжением наблюдал за происходящим. Сорокалетний ирландец Престон был опытным офицером, но опыт как таковой не может подготовить человека к тому, чтобы выступить против разгневанной толпы. Престон смотрел и ждал, видимо, надеясь, что толпа разойдется сама. Но вместо этого она только росла, отчасти за счет добропорядочных граждан, бросившихся на улицы, чтобы тушить пожар. Дело в том, что кто-то (определенно недобропорядочный) то ли кричал «пожар», то ли сообщил близлежащим церквям о том, что на Кинг-стрит полыхает огонь. Так или иначе колокола начали звонить, созывая на помощь. Некоторые из тех, кто присоединился к толпе, несли мешки, чтобы забрать вещи жертв пожара, другие — ведра, чтобы его тушить. Были и те, кто вооружились дубинками, саблями и даже битами для игры в чижи, популярной тогда в Англии и Америке[381].

Видя, как к месту событий стекаются новые люди, капитан Престон примерно в девять часов решил, что пора спасать рядового Уайта. Он отдал приказ шести рядовым во главе с капралом, чтобы пройти к Уайту и вернуться вместе с ним в безопасный главный караул. Добраться до Уайта было не слишком сложно. Построившись в колонну по два и примкнув штыки к ружьям, они спокойно продвигались сквозь толпу, но как только они достигли цели, толпа сомкнулась за ними, фактически сделав их вместе с Уайтом пленниками. Далее вмешался случай: как промеж гражданских, так и среди гвардейцев оказались мужчины, участвовавшие в драке на канатном дворе. Окруженный Престон допустил две ошибки, которые совершенно объяснимы, но от этого не перестают быть ошибками. Он не приказал гвардейцам сразу же маршировать назад по улице вместе с Уайтом, а изменил построение с колонны по два на полукруг в одну линию, как бы выдвигавшийся от таможни. А затем приказал своим людям зарядить ружья.

Следующие пятнадцать минут были страшно напряженными. Еще больше людей вышли на улицу, и толпа напирала на маленькое кольцо солдат, крича «Убить их!» и бомбардируя их снежками и льдом. Солдаты кричали в ответ и направляли ружья на толпу. Несколько сорвиголов пробегали вдоль строя солдат, дотрагиваясь до ружей палками, провоцируя их выстрелить.

Пока Престон вел солдат на выручку Уайту, кто-то предупредил его: «Следи за своими людьми, ведь если выстрелят, тебе отвечать». Престон ответил: «Я понимаю это»[382]. Теперь, когда толпа начала давить на строй солдат, Престон занял место ближе к одному его концу, перед штыками. Шум нарастал, и в толпе появились признаки того, что она готова на большее, когда вперед вышел купец Ричард Палме, чтобы тоже предостеречь капитана.

Пока двое разговаривали, в рядового Хью Монтгомери попал кусок льда. Возможно, от удара он потерял равновесие, или, что более вероятно, от боли он попятился и поскользнулся. Встав на ноги, он выстрелил. За этим первым выстрелом последовала Недолгая пауза, а затем остальные солдаты тоже нажали на курки. Их ружья поразили одиннадцать человек. Трое умерли на месте, четвертый через несколько часов, пятый — через несколько дней. Шестеро раненых выжили.

На протяжении следующих суток казалось, что общественный порядок совершенно рухнет. Толпа, численность которой оценивалась по меньшей мере в тысячу человек, двинулась по улицам сразу же после убийства, требуя отмщения и наказания для Престона, караульных и армии. Губернатор проявил смелость и здравый смысл, выйдя к этим людям. Посадив Престона и солдат в тюрьму, он чуть ослабил гнев, но присутствие 14-го и 29-го полков не давали народу успокоиться. Хатчинсон не хотел приказывать этим войскам покинуть город, но, прислушавшись и понаблюдав за городом несколько часов, на следующий день он понял, что ему придется отдать такой приказ.

После ухода войск внимание народных вожаков сосредоточилось на том, чтобы поскорее добиться суда. В этом им помешал суд высшей инстанции, судьи которого, поняв, что справедливый процесс в такой атмосфере невозможен, отложили слушания до осени. К тому времени страсти несколько улеглись, и когда общественный порядок был восстановлен, процессы начались.

Джон Адамс, искренне убежденный в том, что всякий англичанин заслуживает справедливого суда (не говоря уже о том, что непопулярность дела взывала к его самолюбию), взялся защищать Престона. Суд выслушал многих свидетелей, дававших обескураживающе противоречивые показания, и признал капитана Престона невиновным. Солдаты также избежали наказания, хотя двое из них были признаны виновными в убийстве по неосторожности[383].

В оставшиеся месяцы 1770 года Бостон больше не испытал насилия, ненависть, которой город пропитывался с 1765 года, никуда не исчезла, а произошедшие здесь убийства возродили сходные настроения и в других частях Америки. Резня (так это происшествие назвали почти сразу же) вновь приковала внимание к вопросу о том, что британские власти делают в Америке. Легитимность их присутствия оспаривалась с 1765 года, теперь же сомневавшиеся в чистоте их намерений получили своеобразный ответ.

Конституционные вопросы, разделившие Британию и ее американские колонии, четко обозначились еще в 1765 году. Ряд американцев пытались прояснить их для своих соотечественников, а также для короля и парламента. Они преуспели в Америке, но не в Британии. Тем не менее они и большинство других американцев надеялись на удовлетворительное решение в рамках старого конституционного порядка. Кризис, порожденный законами Тауншенда и превращением крупного города в гарнизон, сделали эти конституционные вопросы еще более насущными. Стали понятны самые тяжелые последствия британской политики: как заметила в следующем году палата представителей Массачусетса, «власть без сдержек подрывает всякую свободу»[384].

Неограниченная власть уничтожила свободу и погубила жизнь нескольких бостонцев. Из-за той горечи, которую ощущали жертвы, спокойный пересмотр политической теории, на которой строились англо-американские отношения, стал проблематичным. И все же на протяжении нескольких следующих лет американцы продолжали размышлять о британской конституции. Разумеется, они также много думали и о самих себе. Несколькими годами ранее Уильям Питт, которым многие в колониях восхищались, напомнил парламенту о том, что американцы — «законные дети, а не бастарды Англии». Опыт заставил многих американцев усомниться в заключении Питта. Недавние события, кульминацией которых стала резня в Бостоне, привели их к осознанию того, что, возможно, они и вправду бастарды Англии, но при этом — законнорожденные дети Америки.

Загрузка...