Глава седьмая 1438 (6946). ХОД КОНЁМ

1

Зря столь долго испытывал великий князь Юрия Патрикиевича. И Софья Витовтовна заколебалась вдруг тоже напрасно. Посольство посольству рознь. Иной раз надобно задобрить подарками и льстивыми речами. В другом случае повести себя круто — объявить царскую волю великого князя и силой добиться её исполнения.

Позапрошлым летом попытался Юрий Патрикиевич стребовать с новгородцев дань нажимом. Полагая, что поход его будет прогулкой, он дал посаднику и тысяцкому Великого Новгорода срок для исполнения его требований — Ильин день[101], а самый крайний — Успенье Богородицы[102]. Прошёл последний срок, а ответа Юрий Патрикиевич, засевший в Торжке, не получил. Дал ещё время — до Рождественского поста, но и 14 ноября не было ни дани, ни простого какого ответа. Собрался полки подымать для карательного похода, но внутренние смуты, затеянные Юрьевичами, отвлекли — отозвал его великий князь в Москву. Теперь всё заново надо начинать.

Из прошлого своего промаха сделал Юрий Патрикиевич верный вывод.

Новгородцы хоть и плачутся постоянно, де, земли у них студены и неродимы, однако же куда как богаты за счёт купечества своего, ведущего обширную торговлю и с Западом и с Востоком. Невозможно их умаслить подарками да подачками, как степняков, и запугать ратью не просто, их ушкуйники[103]- сорвиголовы сами только и зрят, кого бы пограбить.

В отличие от Тверского и Рязанского княжеств, великие князья которых уже принуждены сделать окончательный выбор между Литвой и Москвой в пользу великого князя гнезда Калитова, новгородцы по-прежнему между молотом и наковальней: от литовцев и немцев оградить себя нет сил, а к московинам прибиться вольнолюбивый дух не велит. Подчинение великому князю московскому они признавали, но под полную его власть становиться отказывались, допуская лишь некий надзор и внося посильный денежный вклад. По межкняжеским договорам обязались они платить дань в казну Москвы, которая одна имела право вести расчёты с Ордой. Дань складывалась из поборов, которыми новгородские власти обкладывали чёрных людей, преимущественно крестьян, и называлась чёрным бором. Обязаны были новгородцы, кроме того, исправно платить многоразличные пошлины — великокняжеские и митрополичьи. За последние годы, когда Москву сотрясали внутренние смуты, накопились за новгородцами недоимки, которые они отказывались возмещать, предъявляя Москве свои счёты разнообразных обид.

В создавшейся запутанной обстановке Юрий Патрикиевич решил ни дарами не честить, ни ратью не пугать. Иной путь выбрал умудрённый годами князь. Он не воспринял простодушия и прямоты русских людей, тех, которые не умели и не желали скрывать своих целей и намерений, но усвоил очень прочно восточную утончённость, скрытность, склонность к заговорщичеству. Он понял на опыте, что утаивание своих целей и действий даёт послу большие преимущества.

Прибыв в Великий Новгород и остановившись в детинце, городской крепости, подобной Московскому Кремлю, он сказал степенному посаднику:

— Офонас Остафьевич, не станем мы с тобой прю заводить, обидами верстаться. Собери-ка ты по старому доброму обычаю вече, пускай люд вольного города сам порешит.

Посадник помнил, как после своих грозных предупреждений уехал из Торжка ни с чем московский посол, и потому ошибочно расценил его предложение как признание слабости и ответствовал благодушно:

— Вот это славно, князь! Вижу, что уважаешь ты нашу вольность.

По звону вечевого колокола потянулся на Ярославов двор со всех пяти концов города пёстрый новгородский люд: бояре, жить и люди, купцы и чёрные люди — голка. Все имели одинаковые права голоса, потому каждый шёл с достоинством и решимостью поставить на своём.

Общую сходку горожан благословил, как всегда, владыка — архиепископ Евфимий. Но не как всегда повёл он себя дальше. Он не остался председателем совета господ- степенных посадников у тысяцкого, кончанских старост и сотских, а сразу же удалился с верхней степени, уступив место степенному посаднику. Офонас Остафьевич несколько озадачился таким непривычным поворотом дела, но ничего не заподозрил и сам открыл вече.


— Граждане вольного Нового Города, вам решать, давать ли Москве чёрную дань. Того требует от нас великий князь Московский через посла своего, — бросил он очень расчётливо в толпу, которая загудела гневно и многоголосо, так что над головами собравшихся появились в морозном воздухе сгустки белого пара.

Лишь отдельные выкрики слышал Юрий Патрикиевич, когда по знаку посадника поднимался к нему на дощаной помост степени:

— Какой ещё цорный бор? — с привычным новгородским цоканьем вопросил один из житьих людей, стоявших впереди.

— Цай, давно сполна уплоцено! — голос второго коренного новгородца.


Юрий Патрикиевич объяснил толково и внятно, что новгородцы несколько лет назад посылали своё войско, грабить Устюг Великий и взяли с него окуп в пятьдесят тысяч белок и шесть сороков соболей, и не только не вернули Москве эту потраву, но и обязательный чёрный бор не платят.

Слушали его плохо, гул на площади не стихал, но Юрий Патрикеевич и не надеялся убедить вече словами.

Он зорко оглядывал толпу, отыскивая взглядом тех, накого положил свои надежды, и облегчённо вздохнул: все, кажись, тут, все дали неприметные знаки, что готовы исполнить задуманное московским послом.

В Новгороде, как и в других городах — пятинных и волостных[104],- присутствовать и говорить на вече могли все домохозяева, как зажиточные, так и голка. Но хотя право голоса и у бояр, и у житьих людей, и у купцов, и у чёрных людей было одинаково, люди лепшие и мизинные, однако же, были далеко не равноправными вечниками.

Самой влиятельной силой были купцы, без их согласия вече не смогло бы принять ни одного решения, хоть какое бы там большинство ни набралось. Да большинство-то как раз и поглядывало на торговых людей, равнялось скорее на них, нежели на других степенных господ — бояр, посадских и тысяцких, каждый знал, что всё благополучие Господина Великого Новгорода зависит от успехов торговли.

Первым поднялся на степень купец одной из морских артелей, ходивших на Балтику, на Белое море, знавших дорогу в Швецию, в Данию, в немецкие прибалтийские города, а потому тяготевших к западным соседям.

— Вот цево я скажу, граждане, — начал он степенно и с отчётливым местным выговором. — Мы, новгородц-цы, живём торговлей, богатством не цванимся, но и Бога не гневим, цорта не клянём. За Двиной, за Пецорой, в Великой Биармии, сирець Пермской земле, за Каменным Поясом, в дикой Югре, на Терском берегу торгуем. Во всех наших волостях и пятинах мы имеем довольно товара — пушного, кожи, мёду, воску, смолы, леса. Этим мы богаты и сильны, цужого не хотим, но зацем нам своё отдавать? По какому праву? Я вот только цто вернулся из Котлина. В Финском заливе нас пограбили пираты, один ушкуй утопили, большой мы убыток, понесли, а теперь ещё ни за цто ни про цто и какому-то послу дай?

— Не давать!

— Пускай убирается!

И ещё несколько одобрительных вечков[105] долетело, но и тот, которого ждал Юрий Патрикеевич, не задержался:

— Не какому-то послу, а великому князю Московскому, у коего все русские земли под державной рукой! — это заявил столь решительно пономарь из храма Архангела Михаила на Сковородке.

Купец озадачился, не нашёл, что возразить, и спустился со степени, уступив её другому торговому человеку.

Этот был из прасолов. Торговцам солью была важна безопасность проезда по сухопутным дорогам, и в этой части межкняжеских договоров позиция Москвы была уязвимой. Это знал Юрий Патрикиевич, и не был удивлён услышанным:

— Верно, что наши удальцы пограбили устюжан. Верно, что обязались мы вернуть награбленное Москве, Но ведь не просто так, а в обмен на захваченные Москвой ещё раньше наши земли в уездах Бежецкого Верха, Волока Ламского. Мы прислали, как сговорились, на Петров день посадника Григория Кирилловича и житнего Кузьму Тарасина для развода земель, дорог и мостов, а московский князь не исполнил обещания, не прислал своих дворян. — Купец оглянулся на московского посла, словно бы требуя от него объяснений. Юрий Патрикиевич сидел с невозмутимым видом, отвечать не собирался, а сам вспомнил тот злополучный день, когда обидел его на потехе заяц. Вече гудело:

— Московляне и есть московляне!

— Куды как ловки, последнюю сороцицу готовы с нищего снять. Нет им цорного бора!

— Заканцивать пора, ноги закоценели.

Офонас Остафьевич собрался было подняться на верхний помост, чтобы услышать и объявить диногласное решение общего схода граждан, но его остановил седобородый и седоусый, но с совершенно чёрными густыми бровями и чёрными же волосами, выбивавшимися из-под шапки, купец из низовой артели, торговавшей в Низовой земле, как назывались в Новгороде те русские княжства, что располагались южнее.

— Граждане Великого Новогорода, образумьтесь!

Толпа выжидающе притихла.

— Вспомните, как продавали мы немцам своих детей, чтобы спасти их от голодной смерти. Помните?

— Как не помнить! — подал зычный голос одетый в заплатанный кожух вечевик, в котором Юрий Патрикиевич узнал Ивана Семиотцова, сироту при гулящей матери.

— Того и гляди, что опять голодовка будет, опять кусошничать пойдём, Христа ради у Москвы хлебушка клянчить.

Низовой купец терпеливо выслушал Семиотцова, подождал, не будет ли ещё вечков, а затем продолжал:

— Но всех нас немцы не прокормят. Дания и Швеция сами до нашего жита охоци. Окромя как в Рязани, в Суздале да на Волге, нигде не возьмём пропитания. А как взять его, когда все дороги в руках Москвы? Сколь хоцешь ори — такие да сякие московляне, куды подашься? Некуда. Есть цем сесть да не на цто… У нас с Москвой договор, мы слово дали, цто будем исправно вносить, а слово купецкое должно быть твёрдым, как Бог на небеси!

— Верно! Да и то верно, что голод- не тётка.

— И мороз, хоть не велик, а стоять не велит.

— Дать чёрный бор Москве — и по домам.

— Не давать!

— К цорту московлян!

Шум пошёл беспорядочный, началось подозрительное движение в толпе, которая стала передвигаться, выстраиваясь в два ручья, текущих навстречу друг другу.

Офонасу Остафьевичу ясно стало, к чему дело клонится, что опять не обойтись без Суда Божия, И не он только знал, поняли это всё вечевики. Хотя и начинать никому не хотелось, каждый разумел: коли схватятся на Волховском мосту две супротивные стороны, бой пойдёт насмерть, беспощадный и не в одной избе быть сегодня увечным, а то и покойникам.

Юрий Патрикиевич с беспокойством вглядывался в лица, отыскивая того новгородца, который начнёт поединок двух несогласных сторон. Вече — это, что бы там ни говорили, просто толпа людей. А толпа бывает столь же отчаянно смелой да решительной, сколь и трусливой, беспомощной. Должен найтись кто-то, кто первым крикнет: «Бей!», и крикнет так, что все поверят ему как вожаку, согласятся, что бить необходимо.

Юрий Патрикиевич не обманулся в ожидании, такой вожак нашёлся, им стал всё тот же Иван Семиотцов. Он выдвинулся в передние ряды, выискал себе подходящую, по силам ему, жертву — тучного боярина, укутанного в лисью шубу.

— Во-о, этому байбаку жирному цто! Ему не холодно, не голодно, а люд простой, как знаешь!

— Эт-т-то да! — нашёлся тут же пособник Семиотцо-ву, который от этой поддержки в ещё большую отвагу пришёл и заорал визгливым голосом:

— Да цо тут говорить, в Волхов тех, кто против мира с Москвой!

— Самих вас всех, смутьянов, об лёд башками! — вступился за боярина его челядинин.

Толпа, уже разделившаяся на два вече — одно у Торговой стороны, второе у Софийского храма, — стала выстраиваться на мосту для поединка.

— Другого-то места нешто нет в Великом Новгороде, только мост этот один? — спросил Юрий Патрикиевич у посадника явно не из простого любознания.

— Издавна повелось, — печально отвечал Офонас Ос-тафьевич, с опаской наблюдая за началом массовой драки поединщиков.

— Слышал, что со времён Владимира?

— Нет, ещё раньше.

— А я слышал, что с той поры, как вы христианство стали принимать, — настаивал, находясь в явно игривом уже настрое московский посол. — Будто, когда новгородцы сбросили идола Перуна в Волхов, он доплыл до моста, кинул на него свою палку: дескать, нате вам на память деритесь здесь всегда? Так или нет, владыка? — обернулся Юрий Патрикиевич к стоявшему здесь же, на нижнем поместе, архиепископу Евфимию.

— Так ли, нет ли — не ведаю, но знаю, что напрасно льётся новгородская кровь от новгородских же кулаков… А они, смотри-ка, уж палки да цепи пускают в дело. Архиеписоп Евфимий, получивший свой высокий сан вполне законно и заслуженно, но в обход митрополита московской кафедры, кому подчинялась Новгородская епархия, был некогда непримиримым и последовательным противником Москвы, однако теперь он предчувствовал лучше других, что уж недолго осталось Новгороду кичиться своей вольностью. Об этом они с Юрием Патрикиевичем ещё до начала вече говорили, найдя общий язык и взаимное понимание. Сейчас он с крёстным ходом, в который входило всё участвовавшее в вече духовенство, взошёл на Волховский мост.

— По давно заведённому порядку, по пошлине, поединок заканчивался либо полным поражением и бегством одной из сторон, либо по слову владыки. При виде святого креста и других церковных святынь утихомирились даже самые отчаянные петухи.

Разняв дерущихся, архиепископ вернулся к степени.

Господа уже поднялись с лавок, готовясь выслушать слова миротворца:

— Ведомо ли вам, что даже и епархия моя задолжала Москве положенную дань? Ни месячный суд, ни кормовые, ни судебные пошлины не взыскивают с нас. Радоваться надо, что Москва столь терпелива с нами, милостива даже… Если драка на мосту не нужна нам, то нужна ли рать с Москвой?

— Какая рать! Мыслимо ли? — тут же отозвался один из старых посадников.

Его поддержал тысяцкий:

— Наши ушкуйники только мирных жителей грабить горазды, а против московского воинства кого мы выставим? Станем кобениться — в удел московский превратимся из Господина Великого.

— Како кобениться, впору челом бить московскому великому князю, — вставил и низовой купец.

Юрий Патрикиевич с благодарностью посмотрел на него, пообещал взглядом: за нами, мол, не пропадёт.

Из большого совета господ не нашлось ни одного, кто бы возразил. Согласно порешили составить вечевую грамоту, в которой изложить решение общего схода граждан. Вечевой дьяк со своими подьячими заниматься письменными делами на всё крепнущем к вечеру морозе не могли, перешли в подвал храма Святого Иоанна Предтечи, что вблизи Ярославова двора, в Опоках.

2

Дьяк обмакивал очинённое лебединое перо в стекляницу с чёрной водяной краской, выводил под диктовку степенного посадника: «От посадника В. Новгорода степенного Офонаса Остафьевича и от всех старых посадников, и от тысяцкого, и от всех старых тысяцких, и от бояр, и от житьих людей, и от купцов, и от чёрных людей, и от всего В. Новгорода на вече на Ярославле дворе-се дахом чёрный бор на сей год великому князю Василию Васильевичу всея Руси…»

Юрий Патрикиевич призвал приехавшего вместе с ним в Новгород боярина Семёна Яковлевича, который раньше уже выступал черноборщиком от великого князя и хорошо знал, из чего и как слагается чёрная дань. Когда посадник продиктовал, было, что по старине берётся с сохи новая гривна, а в сохе два коня, Семён Яковлевич удержал руку дьяка:

— Стой, погоди, не марай зря бумагу. Как это «два коня», а третья лошадь, припряжь, куда делась?

Пришлось дьяку перебеливать грамоту, а чтобы впредь не было таких огрехов, загодя обговорили, иногда согласно и спокойно, иногда горячась и споря, что за соху идёт чан Кожевнический, либо невод, либо лавка, а также кузница. Ладья — за две сохи будет считаться, а кто работает исполу, с того — полсохи.

Не хотел Офонас Остафьевич записывать о том, наказывать ли уклоняющихся от уплаты, думал отговориться, за неправду, мол, Бог карает.

Но Юрий Патрикиевич урезонил его:

— Бог-то милует, а вот карает великий князь!

Записали в назидание живущим ныне и потомкам:

«Кто имеет соху таити, а изобличат, на том взять вины вдвое за соху».

И на кормление великокняжеского черноборца в Торжке пытались жадноватые новгородцы хоть малость выгадать, но тут же Семён Яковлевич не позволил объехать его:

— Договорились ведь, как пошло по старине?

— А цо-о?…

— А вот «цо-о»… — Предусмотрительный боярин достал грамоту десятилетней давности. С неё и переписали: «А корм с десяти сох великого князя черноборцем даяти тридцать хлебцев, баран, а любо — полоть мяса, трое куров, сито заспы, два сыра, бекарь соли; а коневого корму пять коробей овса на старую робью; три возы сена с десяти сох, как пошло; по две подводы от стану до стану; а брати им, куды и прежде сего черноборцы брали по старине».

Семён Яковлевич остался с подьячими перебеливать грамоты для великого князя Василия Васильевича, для князя новгородского и для себя, чтобы не иметь никаких препон и неудобств в Торжке и в других каких придётся рятинах и волостях Новгородчины.

Юрий Патрикиевич пошёл в гости к посаднику. Трапеза была скромной, хотя отведали и фряжского белого вина, и собственного изготовления наливки черносмородиновой. Да и как было не отведать после того, как назяблись за день! Юрий Патрикиевич, благодушный и слегка хмельной, решил, что скрытничать больше ни к чему:

— Офонас Остафьевич, довольны ли владыкой своим, архиепископом Евфимием?

Посадник, не поворачивая головы, покосился взглядом по-птичьи, отвечал осторожно:

— Знамо так… А этого блядина сына от семи отцов, ты на меня притравил?

Юрий Патрикиевич этакую гадость пропустил мимо ушей, а продолжал своё допытывать:

— Владыка Евфимий сан свой получил от митрополита Герасима, коего князь литовский Свидригайло на костре сжёг. Нет ли тут ереси некоей?

— Ну, князь… — замялся хозяин. — Ты ведь сам литвин, тебе виднее. А мы просто судим: кому Церковь не мать, тому Бог не отец.

— Церковь-то разная бывает. — Вежливо возразил Юрий Патрикиевич. — У вас, я заметил, католиков много?

— Есть такие, что придерживаются латинской веры, но владыка Евфимий не знается с ними. Ты ещё пытал утром, много ли у нас иудеев?

— А-а, да… Ты сказал, есть один мастер тонкого рукомесла. Хазарин из Литвы притёк и у нас прижился. Льёт перстни золотые и серебряные, бляшки, даже крестики нательные, подвески бабам — что скажут, то и льёт, не обижается.

— Вот такой хазарин и мне надобен. Сведёшь к нему? Иль боярина в провожатые дай.

Хазарин-ювелир жил поблизости, в Гончарном конце. Войдя к нему, Юрий Патрикиевич по привычке поискал глазами образа в красном углу, потом сообразил: какие тут образа могут быть? В доме благочестивого иудея даже имя Христово вспоминать не следует, как не принято чёрта поминать в доме православного. Ругнувшись про себя, Юрий Патрикиевич начал без обиняков:

— Вот что, жид! Сможешь ли копыто конское серебром оковать, чтоб кубок стал?

— Ой вей мир! Кубок из конского копыта?

— Не простое копыто, не простой был конь. Сам великий князь Московский на нём выезжал.

— Сам князь, сам князь… — поворчал хазарин, показывая, что ворчание — это только шутка для приятности разговору. — Князю в серебро не можно. Князю только в золото можно.

— Почему?

— Первая сила в мире — золото.

— Нет, видишь, подкова серебряная? И всё копыто надо в серебро.

— А подкова-то поношенная, обидится князь.

— Глупый жид! Не знаешь разве, что цари и великие князья любимым коням своим серебряные да золотые подковы ставят?

— Ой вей мир! Серебряные и золотые? Вот, значит, почему говорят у вас, что найти подкову на дороге — к счастью.

Ювелир осмотрел копыто, которое было до блеска начищено и обточено, ни заусенцев, ни трещин не имело.

— Если делать кубок, много серебра надо.

— Дам.

— Большая работа…

— Вестимо. До утра провозишься да завтра ещё.

— Завтра не можно — суббота.

— Знаю, что вам в субботу грех работать, потому заканчивай пораньше. С утра зайду.

— Ну, если для великого князя, если в серебро, если завтра поутру… — весь вид его выражал лукавое довольство. — Не обижу, — пообещал Юрий Патрикиевич.

К утру заказанное было изготовлено. Князь не только не стал спрашивать отходы серебра, но ещё и одну старую новгородскую гривну пожаловал. Хазарин, кланяясь, проводил богатого заказчика до возка, крикнул на прощанье с весёлой ужимкой:

— Я могу все четыре копыта…

— Ишь, разлакомился, — с усмешкой сказал Юрий Патрикиевич. — Не требуется.

В добром расположении духа покидал он Великий Новгород. В канун отъезда его сюда из Москвы у Василия Васильевича пал от объедения по недосмотру его любимый белый конь, на котором возвращался он победителем из Орды, который выносил его с поля боя, ни разу не споткнулся, не подвёл. У Василия Васильевича даже губы затряслись при известии о гибели такого верного друга. Гневался великий князь на нерадивых конюших страшно. Но делать нечего, не вернёшь. Голову коня похоронили в Кремле, труп отвезли на скотомогильник. Юрий Патрикиевич вспомнил, что Витовт, бывало, гордился кубком, сделанным из копыта павшего коня, и повелел отделить ему круглый роговой напалок с левой передней ноги. Отправляясь в Великий Новгород, он вовсе не был уверен в успехе своего посольства и подумал, что в случае неудачи сможет сгладить гнев и огорчение великого князя необычным своим и, без сомнения, дорогим для Василия Васильевича подарком. А теперь уж и вовсе мог он рассчитывать на возвращение прежнего отношения великокняжеской семьи, на положение первого вельможи.

К полудню разгулялась метель. Ветер хлестал по возку с завыванием, но Юрий Патрикиевич, укутавшись в шубу и накрывшись медвежьей полостью, был покоен и предвкушал, как много угодит он великому князю и Софье Витовтовне тем, что ловко обделал все дела.

3

Марья Ярославна была снова чреватой. Дважды за пять лет замужества рожала она, и оба раза на свет появлялись новые княжны. Первую назвали Анной, а вторая померла сразу, даже имени не успев обрести.

Василий Васильевич, как всякий отец, ждал появления на свет непременно сына, а когда родились дщери, то пенял супруге, возлагая всю вину за промашку на неё и требуя в следующий раз воспроизведения наследника.

И вот свершилось! Среди ночи, как раз когда вернулся Юрий Патрикиевич, в Кремле началась такая суматоха, словно пожар запылал иль татары к стенам подступили.

Новорождённого нарекли в честь Святого Георгия на славянский лад Юрием. Младенец получился крупный, горластый, орал на весь Кремль.

— Долго жить будет! — пророчили нищие, для которых были накрыты длинные, не по-будничному обильные столы.

— Достойный преемник нашему великому князю! — вторили клиришане кремлёвских церквей, куда счастливый отец делал без меры щедрые вклады.

Софья Витовтовна впервые почувствовала себя бабушкой, и рада была и смущена: бабушка- значит, старуха!.. Но охотно взяла на себя попечительство о внуке, продолжателе рода.

Марья Ярославна видела сына, только когда его приносили кормить грудью. Целыми днями была она одна, сердилась на своих сенных и постельннчьих боярынь за то, что они подают всё не те и не такие одежды. Летники, сшитые из тонкого сукна летчины, сорочки из холста красного, белого, вперемежку эти два самых любимых русских цвета — то оторочки и вышивки красным по белому полю, то белые кружева на красном полотне. Сколько их накопилось в сундуках за последние только девять месяцев, а если считать те, что со дня свадьбы сберегались, то хоть у кого голова кругом пойдёт, пока отыщешь требуемый покрой. А он таким обязан быть у великой княгини, чтобы ни единой складочки, могущей греховно обрисовать тайные прелести, с длинной постанью, чтобы до пят укрывать, её ноги. Тому только радовались боярыни, что капризная великая княгиня покуда, по хворости послеродовой, на волю не выходит и не требуется пока зимних шуб, душегрей, сапог из персидской кожи.

Марья Ярославна, родив сына-наследника, не чувствовала себя больше виноватой, могла теперь и попривередничать. Призывала супруга и говорила ломливо:

— Василёк, расскучай меня!

Василий Васильевич призывал живших при дворе домрачеев с домрами и гудошников с гудебными сосудами, певцов и плясцов, бахарей, говоривших сказки и игравших песни.

Все они были мастаки, каждый в своём искусстве дока, но целодневно слушать их было утомительно, и Марья Ярославна выказывала новую прихоть:

— Василёк, пойдём в шашечную палату.

Имелась такая во дворце. Шахи давно стали любимым развлечением в великокняжеской семье и её окружении — играли бояре и челядь, женщины и дети. Особенно ярым любителем был Василий Дмитриевич. Рассказывала Софья Витовтовна — не знай, правда ли? — будто играл он и выиграл партию у хана Тохтамыша, когда был в Сарае. А когда ездил в гости к тестю в Троки, то просиживал с Витовтом за клетчатой доской ночи напролёт, но каковы успехи там были, осталось почему-то неизвестным. Свою любовь к этой игре Василий Дмитриевич увековечил тем, что в одной из палат повелел выложить пол из шестидесяти четырёх плиток: белого цвета квадраты — из липы, чёрного — из дуба. Так и звали эту палату шашечной, хотя играли в шахи повсюду, даже у придворных стражников были доски с фигурами.

Василий Васильевич играл плохо. Постоянно проигрывал матери: когда был маленький — в рёв пускался, а вырос — сердился и отказывался снова садиться за доску против Софьи Витовтовны. Но с Марьей Ярославной, недавно лишь пристрастившейся к игре, справлялся. Получив в очередной раз шах и мат своему кесарю, она удивлялась:

— Как же ты ловко играешь, Василёк! Наверное, сильнее всех!

— Нет, — скромничал Василий. — Боярин мой Полуект Море умеет играть спиной к доске. И фрязин Альбергати тоже.

— Как это — спиной?

— Ну, могут завязать себе глаза и играть, как слепые.

— Хочу с ними сыграть, пусть придут!

Василий не только не рассердился на сумасшедшее желание супруги, но рад был исполнить его, потому что победы над ней ему радости не доставляли из-за очевидного неравенства сил.

А Полуект Море с Альбергати, томившиеся ожиданием, когда великий князь пошлёт их наконец со своими тайными поручениями, предовольны были переходом из дворянской повалуши в царские покои.

Они пришли, когда партия у великокняжеской четы была в самом разгаре. Полуекту Море палата была не в диковину, а Альбергати пришёл в изумление, увидев пол в виде доски, игральную доску — чеканенную, с изум-рудинамн в каждой клетке, фигуры золочёные против серебряных. Произнёс зачарованно:

— Паки и паки скажу: богата и обильна Русь нетронутыми дарами Создателя!

Присмотревшись к расположению фигур, оба ново-пришедших игрока увидели, что если Марья Ярославна пойдёт конём, то дела великого князя станут плохи.

Княгиня по-детски раскачивалась, сидя на высоком, обитом бархатом кресле, морщила лобик, шевелила губами, однако выигрывающего хода не видела. Полуект Море не удержался:

— Ходи конём вкось на десную сторону.

Василий Васильевич насупился, но никак не отозвался на подсказку.

Марья Ярославна колебалась — протягивала руку к золотому коню, но отдёргивала, словно он жёгся.

Альбергати сказал, будто бы ни к кому не обращаясь:

— У арабов в Великом Эмирате закон такой есть: заключать в тюрьму человека «за злостное подсказывание ходов во время игры правоверных».

Знал бы фрязин, к чему приведут его слова, не хвалился бы своими познаниями.

Молодая великая княгиня решилась наконец пойти «конём вкось». Василий Васильевич поднялся, сгрудил фигуры и вызвал слуг:

— Мы тоже правоверные! В поруб боярина, в Беклемишевский подвал!

Вооружённые мечами стражники взяли под руки растерявшегося Василия — Полуекта Море: он молчал, не противился, только изумлялся столь неожиданному жестокому приказу своего князя.

Когда остались в палате втроём, Василий Васильевич объяснил фрязину:

— А тебе, Алипий, пора догонять митрополита Исидора. Ты ведь готов; всё на дорогу получил? И как сообщаться со мной — помнишь?

— Всё получил, государь, всё помню, только твоего последнего слова жду.

— Я сказал его. Не опоздаешь?

— Нет-нет. Исидор, я знаю, ехал через Псков в Ригу, потом зачем-то кривым путём на Вербек и Юрьев Ливонский. Морем доплыл до Любека, а теперь поедет в Феррару через всю Германию. Пока он минует Люнебург, Брауншвейг, Лейпциг, Бамберг, Нюренберг, Аугсбург, Инсбрук и Падую, у него уйдёт три месяца. А я за один до Феррары родной доберусь.

— Иди с Богом!

— Иду, иду… Вот только сыграю ещё одну партию в шахи с принцем крови, с Шемякою, мы уговорились…

— Какой он тебе принц! Немедленно покинь дворец!

— И то ладно, непременно ладно… — Альбергати учтиво поклонился Марье Ярославне, повернулся к великому князю, коснувшись концами пальцев правой руки шашечного навощённого пола.

После его ухода Марья Ярославна подошла с супругу, положила голову ему на грудь, сказала растроганно:

— Столь сильно люб ты мне, что я никогда больше не буду тебя в шахи обыгрывать.

Василий поцеловал жену в пробор волос, поддержал игру:

— А как же наинак! Кому охота в гости к Беклемишеву?

4

Беклемишевские подвалы, расположенные за каменной крепостной стеной, славу имели недобрую. Со времён ещё Дмитрия Донского немало опасных беззаконников приняло истому в гостях у боярина Никиты Беклемишева. Нынче было здесь уже имение Юрия Патрикиевича, но старое название сохранилось. За мелкие злодеяния сюда не заключали, а убежать из подвалов не удалось ещё никому.

После вечерни, как угомонился кремлёвский люд, великий князь приказал привести боярина Василия в шашечную палату. Тот вошёл угрюмый, но смотрел незло, скорее удивлённо.

— Хочу с тобой сыграть, Полуект! — весело встретил его великий князь. — Правду ли бают, будто ты можешь вести бой в шахи с завязанными глазами? А теперь у тебя и руки ещё схвачены позади железом. Такого тебя я, пожалуй, обыграю.

— А если нет, если я тебе мат поставлю, что мне будет? На правеж пошлёшь?

— Зачем же, перед матом все равны.

— Так у нас на Руси говорят, а у арабов, вишь ты, по-другому.

— Альбергати небось тебя обставляет?

— Куда ему! Только корчит из себя шахматного богатыря. Он говорит, что визирь на доске у немцев называется дамой, а у французов — реньвьерж — значит, девственная королева.

— Ну и правильно, потому что самая слабая фигура.

— А раз слабая, значит, разрешено и помочь ей… А ты почему же меня…

— Сказал же: перед матом все равны!

Разговаривали, стоя друг перед другом, спокойно, без запальчивости, каждый понимал, что главный разговор ещё предстоит. Разница в том состояла, что великий князь знал, зачем вызвал боярина, а Полуекту надо было об этом догадываться.

— Ну, становись спиной и делай первый ход. А я буду двигать фигуры и за тебя, и за себя.

Боярин выступил королевским пехотинцем на две клетки и спросил:

— Так что же, государь? Если я тебе шах и мат дам, ты меня выпустишь или наоборот?

Великий князь послал вперёд пешца от самой сильной фигуры — от ладьи, ответил уклончиво:

— Что заслужишь, то и обретёшь.

Василий Васильевич готовился к встрече, обмыслил свои действия на доске наперёд. Справедливо рассудив, что Полуекту играть, не видя фигур, будет тем сложнее, чем больше на доске пешцов, коней, слонов и ладей и чем замысловатее они перемешаны, он начал всячески избегать разменов, делая иной раз ходы заведомо слабые, но создающие позиции неясные, тупые. И добился своего. Полуект всё чаще и всё надольше погружался в раздумье, поставил под бой ладью, затем потерял реньвьерж. В последний раз глубоко задумался и, не объявляя очередной выступки, сдался:

— Дожили до мату — ни хлеба про голод, ни дров про хату.

Победа, хотя бы и за шашечной доской и хотя бы над соперником, заведомо неспособным сопротивляться, всё равно горячит кровь, в тело неощутимо входит услаждение и возгорается в душе радость, увлекая ум новыми высокими помыслами. И не известно, так ли бы, в случае проигрыша, поступил великий князь, как поступил он сейчас, после посрамления самого сильного игрока в шахи.

— Как тебя, Василий, за один день перевернуло всего.

— Гоже ли в подвале-то… Сыро, темно, крысы шныряют.


— И играть стал хуже, и обличьем даже изменился. Боярин поднял на великого князя усталые глаза:

— Неужто и обличьем?

— Да-а… — Василий Васильевич продолжительно помолчал, раздумывая и разглядывая в упор своего боярина. — А скажи, Василий, мог бы ты настолько изменить своё обличье, чтобы тебя сам митрополит Исидор не узнал?

Боярин озадачился, но и понял сразу же, что неспроста этот вопрос, как неспроста было посажение в Беклемишев подвал. И отчётливо ощутил, что ждёт его сейчас новый поворот судьбы. Ответил охотно:

— Надо быть, мог бы… Волосья персидским прахом поцветить. Порыжею, стану избура-красным, сам чёрт, если придёт по мою душу, не признаёт.

— Собор-то, слышь, долго будет идти, облетит прах-то с тебя, станешь пегим, как сорока. Может, лучше вовсе бороду сбрить, чтобы за латиняна сойти?

— Не-е, борода дороже головы.

— Верно. Отче Антоний говорил, что борода — это подобие Божие. Но можно не всю бороду состригать. Она у тебя сейчас клином, а ты её сделай заступом.

— Ага, а можно, как у апостолов, округло.

— Самое главное — имя сменишь, станешь Фомой, тверским послом, я великому князю Борису Александровичу с тобой грамотку пошлю. А догонишь в пути Исидора, сделай так, чтобы все в свите знали: ты — мой недруг, бежавший от моего гнева, сменивший и князя, и имя своё.

Наутро два стражника, прозевавших дерзкий побег государственного преступника Василия — Полуекта Море из Беклемишевского подвала, были по приказу великого князя наказаны битьём батогами за нерадение.

Загрузка...