Глава девятая

К тому времени, когда Элис, наконец, ушла на вечер к Рейнбоу, Мартин успел измучиться из-за этого торжества так, словно уже побывал на нем. Он закрыл массивную дверь своего кабинета с чувством безмерного облегчения. Теперь, когда он остался дома один, можно было расположиться поудобнее и прочесть официальную биографию сэра Ральфа. Он получил ее только сегодня и, просматривая аннотацию, раздумывал, встретит ли он в этой книге того сэра Ральфа, с которым познакомился на теплоходе.

Час спустя в дверь черного хода постучали и, оторвавшись от чтения, он крикнул:

– Входите, Фрэнк!

Мандель положил портфель и вскинул руки в жесте глубочайшего удовлетворения.

– Я исполнил свой долг и удрал!

Мартин смотрел на его не тронутое морщинами лицо, лысеющую голову, округлую фигуру и улыбался. С Фрэнком Манделем ему было легко. Они виделись не часто, но при встречах у него всегда возникало ощущение, что этот человек смотрит на мир так же, как он сам, хотя они всегда разговаривали только о том, о чем разговаривают давно живущие рядом и уважающие друг друга соседи. Мандель, в сущности, был замкнутым человеком вроде него самого.

– Ну как вечер?

– Колоссально, неповторимо, и так далее, и тому подобное. От оркестра можно оглохнуть, в напитках можно утонуть, прибыл мэр, и, к огорчению хозяев, юный Стрэтон, пьяный, а к тому же, что в светском обществе менее принято, удивительно грязный.

– Этот мальчишка позорит Уголок.

– В довершение веселья явилось полдюжины непрошеных гостей, все без исключения мужского пола, но я их не виню: чтобы посмотреть на Розмари, можно пренебречь правилами приличия.

– Да, очень хорошенькая девушка.

– Сегодня она обворожительна. Совсем как пряничная фея в балете, который я видел в том нежном возрасте, когда меня могла очаровать именно такая сладенькая красота.

– Она очень мила. Неумна, конечно.

– Мне кажется, ум ей не понадобится.

– Надеюсь, наши дочери нас не подвели. Лиз не заходила домой переодеться.

Мандель закусил нижнюю губу и начал набивать трубку.

– Я опасаюсь самого худшего. Лайша тоже еще не возвращалась, а это, без сомнения, означает, что они явятся непростительно поздно в этих своих безобразных одеяниях, которые сейчас в моде. Больше всего они в них смахивают на театральных гусар.

– Отвратительно! Или мы слишком старомодны?

– Я начинаю склоняться к мысли, что уж лучше быть старомодным, чем чересчур новомодным. Придется задать Лайше хорошую головомойку. Я требую, чтобы мои дети с уважением относились к людям, благодаря которым наша жизнь здесь сложилась так счастливо, – он запыхтел трубкой. – Знаете, как Лайша назвала меня вчера вечером?

– Я давно уже ничему не удивляюсь.

– Обомшелостью!

– В репертуаре Лиз есть слова и похуже.

– Обомшелость! Из-за этого вьетнамского протеста. «Разве я такой уж несговорчивый отец? – спросил я. – Разве я когда-нибудь вмешивался в ваши дела? Разве я запрещал вам собирать на улицах пожертвования на День аборигенов? Разве я когда-нибудь запрещал вам принимать участие в движении защиты гражданских свобод?»

– Должен признаться, что против последнего я возражал.

– А я нет. Протестовать против любого покушения на гражданские свободы – это вопрос принципа. «Все, что хотите, – сказал я, – кроме политики».

– Я тоже пытался взывать к благоразумию Лиз в этом вопросе.

– Ну и с каким успехом?

– Пока я надежды не теряю.

– У Лиз несколько иное положение. Но мои дети обязаны быть лояльными по отношению к стране, которая дала им национальность и свободную жизнь. Благодарность – как в личном плане, так и в общественном, – на мой взгляд, вещь обязательная. Кроме того, им нужно подумать и о своем будущем: ведь родители, которые приехали сюда, как беженцы, – это не совсем то, что может способствовать карьере.

– Но ведь это все было так давно, что вряд ли может отразиться на ваших детях.

– Как странно, что вы сказали это именно тогда, когда я пришел к вам, чтобы посоветоваться о деле, тесно связанном с далеким прошлым.

Мартин вопросительно поднял брови.

– Компенсация! – с горечью произнес Фрэнк, открывая портфель. – Какая ирония, вы не находите? Немецкое правительство просит меня представить сведения, которые дадут мне право на получение небольшой суммы, долженствующей возместить мне гибель моих близких двадцать пять лет назад. Хайями получили вполне достаточно, чтобы обновить свою кухню. Щедро, не правда ли?

Мартин прочел протянутые ему бумаги.

– А у вас есть документы, которые подтверждали бы то, что вы здесь написали? – спросил он потом.

Ладонь Фрэнка тяжело опустилась на ручку кресла.

– Документы? Конечно, у меня их нет. Откуда бы я их взял?

Мартин аккуратно сложил бумаги, встал и подошел к книжному шкафу. Он достал две рюмки и бутылку дьюваровской «Белой этикетки» и вернулся с ними к столу.

– Мне кажется, сегодня нам следует выпить немного хорошего виски, а потом уже браться за дела, – заметил он.

Против обыкновения они выпили виски залпом, и Мартин, прежде чем сесть, снова наполнил рюмки.

– Ну что ж, Фрэнк… Только помните, что я был в Японии, когда вы приехали сюда, и ничего не знаю о вашей прошлой жизни. А мне нужно ее знать всю.

Фрэнк посмотрел виски на свет и медленно заговорил:

– Когда немецкие армии вошли своим гусиным шагом в Вену, я был Францем Мандельбаумом, австрийским гражданином двадцати двух лет от роду. Я происходил из умеренно состоятельной семьи, и мы уже так давно ощущали себя австрийцами и телом и духом, что переживали только захват нашей родины. О том, что мы, кроме того, евреи, мы и не вспомнили.

Мой отец был врачом. Я изучал архитектуру. Я был влюблен в Карен. Политикой я не интересовался и почти не задумывался над тем, что, собственно, происходит, пока однажды вечером не вернулся домой с приятелем и не увидел перед дверями нашего дома нацистские машины.

Была весна, и улица благоухала сиренью. Эсэсовский офицер расхаживал взад и вперед по тротуару, заложив руки за спину и поигрывая стеком. Взад-вперед, взад-вперед. Мои близкие были выстроены у стены. Соседей тоже заставили выйти на улицу, чтобы они видели их унижение. Отец поддерживал бабушку, которая прислонялась головой к его плечу, но эсэсовский офицер что-то сказал, и ее оттащили в сторону. Мама держала за руку мою маленькую сестренку – она плакала, офицер ударом стека заставил ее отнять руку от лица. Тут она увидела меня и закричала: «Франц», а мой отец – лицо у него застыло, как у мертвого, – посмотрел на меня и сказал громко: «Слава богу, он в Праге». И мама с бабушкой повторили: «Слава богу». Мы прожили на этой улице всю нашу жизнь, но никто не сказал ни слова.

У моей сестренки были темные волосы – Лайша очень походила на нее в детстве. Офицер стеком приподнял ее кудри и сказал: «Ach! Judenschwein»[4]. И только тогда я, наконец, сообразил, что они тут потому, что мы были евреями. Офицер отдал приказ, солдат сбегал в дом и вернулся с двумя ведрами. Маму и бабушку поставили на колени и заставили их мыть тротуар. У бабушки было больное сердце, и она упала без чувств на ведро. Оно опрокинулось, и ее облило грязной водой. Эсэсовский офицер засмеялся. Он велел отцу взять стетоскоп и проверить, жива ли она. Его хохот разносился по всей улице.

И все это время – может быть, прошло всего несколько минут – я стоял и смотрел. Я, здоровый двадцатидвухлетний мужчина, смотрел и молчал. И ничего не сделал. Ничего!

Когда офицеру надоело любоваться этим зрелищем, солдаты бросили бабушку в фургон, точно мешок. Потом они затолкали туда и остальных.

Их увозили медленно – так, чтобы все могли видеть, а впереди, ревя клаксоном, ехал блестящий черный автомобиль, и эсэсовский офицер в одиночестве восседал на заднем сиденье.

Больше я не видел моих близких.

Потом мне удалось узнать, что бабушка умерла в ту же ночь. Отца, маму и сестренку увезли в товарном вагоне вместе с другими евреями и людьми самых разных национальностей из стран, по которым немецкие армии разливались грязным потоком. Сестренку и других детей отняли у родителей, и она умерла в концлагере для детей в Терезиенштадте. След моих родителей потерялся, и мне так и не удалось выяснить их дальнейшую судьбу. Но догадаться о ней нетрудно.

В тот вечер, когда их увезли, я бросился к Карен. Она с родителями жила на другом конце города, и они еще не видели того, что происходит. Но они знали, они чувствовали, что будет дальше. Поэтому, когда я сказал, что попробую пробраться в Чехословакию и хочу взять Карен с собой, они не стали возражать. Они только заплакали. Да, заплакали.

Мы надели туристские костюмы, взяли рюкзаки, попрощались, доехали на трамвае до окраины, а дальше стали пробираться пешком через леса. Шли мы по ночам. Жаль, что я не писатель. Наши странствования до чехословацкой границы были не менее интересны, чем «Одиссея». У чехов мы нашли хороший прием. Они знали, что будут следующими, кого бросят волкам. В Праге у Карен были родственники. Оттуда мы на самолете отправились в Англию, а затем отплыли в Австралию. Вот и все.

Мартин снова налил виски в пустые рюмки. Они выпили молча. Потом Мартин сказал:

– Боюсь, мне придется задать вам несколько вопросов. Фрэнк кивнул.

– Разумеется, – сказал он.

– Были ли какие-нибудь причины, вследствие которых именно вашу семью постигла такая судьба?

– Причины? Я не понимаю…

– Они занимались какой-либо политической деятельностью?

– Нет, никогда. Мой дед этого не одобрял.

– Но в таком случае почему же…

– Почему? – Фрэнк оглянулся на книжные шкафы. – Вы юрист, на ваших книжных полках стоят тома Нюрнбергских процессов – и вы задаете мне такой вопрос?

Мартин закрыл папку и встал.

– Давайте пойдем на кухню, вы сварите кофе по вашему превосходному рецепту, и мы попробуем сигары, которые я купил.

Когда они закурили сигары за кофе, Мартин спросил:

– А вы не думали о возвращении?

– С тех пор как мы поселились в «Розредоне» – никогда. Я знаю немало австрийцев, которые уезжали на родину, думая продолжить там свою прежнюю жизнь, но все они вернулись сюда.

– Наверное, дело в климате.

– Только отчасти. Вы, солнцепоклонники, считаете, что солнце – это все, но я переношу европейскую зиму лучше, чем австралийское лето. Обеспеченным людям зима не страшна. Конечно, для бедняков это мука. А прежде в основном эмигрировали бедняки. Нет, дело не только в климате. Австралия воздействует на тебя.

– В хорошем или дурном смысле?

– И так и эдак. Положительно то, что тут к иммигрантам относятся терпимее, чем в любом другом месте, где нам или нашим родственникам довелось побывать за время этого Исхода двадцатого века. Здесь даже в тысяча девятьсот тридцать восьмом году не было настоящего антисемитизма. Хотя иностранцев вообще недолюбливали. Относились к ним с благожелательной недоверчивостью. Даже в то время, когда я был обязан еженедельно являться в полицейский участок, ко мне относились благожелательно. Я был просто одним из этих «чужаков-беженцев». В дни войны, когда я служил в строительном батальоне Иностранного корпуса, никто не смотрел на меня косо. Я был просто «этим чужаком», только и всего. Думаю, вы сочтете меня сентиментальным, если я признаюсь вам, что до сих пор храню мою старую армейскую фуражку. Именно из-за этого отношения к нам, как к «чужакам», мы после войны хотели уехать в Израиль, чтобы жить среди своих единоплеменников и не быть «чужаками».

– Почему же вы не уехали?

– По многим причинам. Главным образом из-за доброты Дона Кларка и доброты Элис – я не знаю женщины добрее вашей сестры. К тому же после войны предубеждение против иностранцев практически исчезло. – Он стряхнул пепел сигары в пепельницу. – Сегодня вечером я сравнивал интерес, который вызывает новый жилец Холлоуэев, с тем, как приняли нас двадцать лет назад. Нам приходилось завоевывать свое положение медленно, шаг за шагом. А теперь дамы поддразнивают бедную Элис, которая утром разговаривала с ним у калитки: поддразнивают так, словно он какая-то кинознаменитость.

Мартин сделал нетерпеливый жест, уклоняясь от разговора о новоприбывшем, и спросил:

– И вы никогда не жалели, что остались?

– Нет. Мы давно уже рады этому, особенно потому, что наши дети выросли «своими», каким я, например, стать не мог.

– Почему вы так считаете?

– А способны ли австралийцы считать своими тех, кто не родился здесь?

– Возможно, вы согласны с Горациевым «Sidere mens eadem mutato?» – спросил Мартин.

– Нет. Я говорил своим детям, что, по-моему, для университета это глупый девиз. Возможно, во времена Горация действительно можно было утверждать, что «звезды меняются, но душа остается прежней», поскольку люди путешествовали только по северному полушарию. Но, пересекая экватор, вы меняете не только полушарие и свой мир, вы меняетесь сами.

Он налил себе и Мартину по второй чашке кофе, а потом прибавил с улыбкой:

– Вы понимаете, что я хочу сказать. Там нам и в голову не пришло бы пить кофе, сидя на кухонном столе, но я и не уверен, что это хорошо.

Мартин кивнул.

– Согласен. Моя мать перевернулась бы в могиле, если бы могла нас сейчас увидеть.

– Значит, винить, пожалуй, следует не полушарие, а эпоху.

Он умолк, сдвинув брови, а Мартин продолжал:

– Знаете, Фрэнк, меня удивляет, когда вы утверждаете, что вы «не свой». Я всегда привожу вас как пример полной ассимиляции. В чем мы не выдержали испытания?

Мандель вдруг вскочил и начал ходить по кухне.

– Вы меня неправильно поняли. Вина не здесь, – он сделал широкий жест, включавший весь обширный континент за стенами дома, – а здесь. Он постучал себя по груди. – Об этом я никому не говорил. Даже Карен. И возможно, скажу вам только из-за виски, которое мы выпили. Меня постоянно жжет мысль, что я жив, а все мои близкие умерли.

– Но, право же, у вас нет никаких оснований упрекать себя. Это просто нелогично.

– Вся жизнь нелогична. Вот почему я до сих пор слышу во сне, как моя сестренка зовет: «Франц! Франц!», и бросаюсь к ней на помощь, хотя тогда я ничего не сделал.

Он провел платком по лицу и шее и сказал с вымученной улыбкой:

– Не считайте меня невротиком. Несмотря на нелогичность мира, мы создали себе хорошую жизнь, а наши дети создадут еще лучшую… если не станут задавать слишком много вопросов.

– А вы в их возрасте не задавали вопросов?

– Нет. Я был прилежным студентом вроде Дональда.

– И я не задавал. Возможно, это было плохо.

– А разве тогда это принесло бы больше пользы, чем теперь? Когда мне было двадцать два года, я увидел начало крушения демократии. Я был свидетелем предполагаемой победы демократии над нацизмом и милитаризмом, и к чему же пришли за двадцать лет демократические страны? К торжеству милитаризма. Может ли народ здесь, или в Англии, или в Соединенных Штатах что-нибудь изменять в политике своей страны?

Мартин пожал плечами.

– Вы в детстве учили греческий?

Мартин кивнул.

– Тогда вы, может быть, помните hubris, самодовольную надменность, которую Немезида всегда в конце концов карала? Вот с чем мы столкнулись сейчас. И я прошу только одного: чтобы за грехи моего поколения Немезида не заставила расплачиваться моих детей.

Мартин сказал, помолчав:

– А они знают то, о чем вы мне рассказывали?

– Почти ничего не знают. Мы постарались, чтобы у них сложилось впечатление, будто мы принадлежали к тем дальновидным людям, которые догадались покинуть Европу заблаговременно. Наши родители умерли незадолго до их рождения. Но они всем этим не интересуются. Для них, как и для большинства австралийцев, мир возник, когда они родились. В частности, вот почему мне неприятен этот вопрос о компенсации. Я не хочу, чтобы прошлое ожило для моих детей. Мне нужно только их счастье.

Мартин посмотрел на своего собеседника с легкой улыбкой.

– А вы не спрашивали у них, как себе представляют свое счастье они?

– Нет, и не собираюсь. Мне и так хватает споров с ними.

– Но вы хоть когда-нибудь выходите из этих споров победителем?

– Иногда. А вы с Лиз?

– О, в спорах я умею побеждать, но боюсь, это мне ничего не дает.

– По-моему, на этот раз я сумел повлиять на Лайшу. Я пришел в такую ярость, что готов был отшлепать ее, как в детстве. Но она стала такой сильной, что, пожалуй, отшлепала бы меня.

– Она обещала вам не участвовать в этих протестах?

– Не то чтобы обещала, но, мне кажется, она сильно напугалась и сделает, как я просил.

Жужжанье зуммера над кухонной дверью сообщило им, что в парадную дверь звонят.

Мартин вышел в холл, открыл дверь, зажег свет и увидел на веранде фигуру в полицейской форме.

– Добрый вечер, мистер Белфорд!

– А, сержант! Добрый вечер! Что вас сюда привело?

– Разрешите, я войду, сэр, и все объясню. Ваша дочь, сэр, и девушка, которая живет рядом… Произошло…

Мартин закрыл дверь и позвал:

– Фрэнк! Фрэнк!

Когда они с сержантом прошли в кабинет, он пояснил:

– Лиз и Лайша.

– Какое-нибудь несчастье? – встревожено спросил Мандель.

– Ну, не совсем, сэр, – ответил сержант, смущенно вертя в руках фуражку.

– Что произошло? – резко спросил Мартин.

– Они арестованы, сэр.

– Арестованы?

Мартин застыл на месте, а Мандель медленно опустился в кресло.

– Да, сэр.

Мартин налил виски в три рюмки.

– Садитесь, сержант. Так что же произошло?

– Когда премьер-министр вышел из своей резиденции с американским сенатором, они устроили демонстрацию.

– Где они?

– В участке на Кларенс-стрит, сэр. Видите ли, мистер Белфорд, дежурил, по счастью, сержант Кросс, и, когда он записывал их фамилии, он узнал мисс Белфорд – он видел ее у вас в конторе, сэр. Ну и чтобы ей не пришлось ночевать в камере, он позвонил мне, чтобы я сходил к вам и вы могли взять ее на поруки. Остальным придется посидеть ночку, это послужит им уроком на будущее.

– А Лайша? – с трудом выговорил Мандель.

Сержант посмотрел на него, потом на Мартина.

– Если мистер Белфорд поручится за нее, то, может быть, и вам разрешат внести за нее залог.

– Я сейчас вызову такси, – сказал Мартин, беря телефонную трубку.

– Нет! – возразил Мандель, – Не надо вмешивать посторонних. Нас отвезет Дональд.

Загрузка...