Глава пятая

Приятно возбужденная после своей краткой беседы с незнакомцем, Элис медленно шла по дорожке.

Она остановилась, чтобы сорвать несколько камелий – их восковая прохлада ласково нежила ее пальцы. Из-за дерева она смотрела, как незнакомец открыл калитку Холлоуэев и направился к дому. Что бы ни говорил Мартин, а появление в Уголке нового лица всегда приятно.

Кто бы это мог быть такой? Сама она, где бы ни оказалась, никогда не заговорила бы о «Лаврах» с тоской, как об утраченном родном доме. Это дом Мартина и дом Лиз, а прежде это был дом ее матери и дом ее бабушки. Дед ее почти не жил здесь и, по-видимому, предпочитал колесить по континенту, проверяя, как идут дела на рудниках, совладельцем которых он был. Ее отец, тоже горный инженер, вел ту же скитальческую жизнь и был здесь таким же чужим, как она. Чем старше она становилась, тем меньше ей нравились «Лавры» – стоило ей перешагнуть их порог, и у нее возникало ощущение, будто дом каким-то необъяснимым образом захлопывался вокруг нее, точно капкан.

Она прогуливалась по саду, и привычная теплота Ли-Ли у ее шеи, легкое покалывание то выпускаемых, то втягиваемых коготков действовали на нее успокаивающе. Во всем мире только Ли-Ли принадлежала ей одной.

Нет, сад тоже принадлежал ей, и порой ее охватывало чувство, будто он ей радуется. Укрытый с запада кирпичной стеной, а с юга – высокими деревьями у теннисного корта, и фруктовыми деревьями у задней ограды, он был особым, замкнутым в себе миром. Голубые крапивники плескались в птичьей ванночке, воробьи чирикали в ветвях, а на альпийской горке сороки искали жучков.

Ее дед, бесспорно, умел планировать сады, но, планируя, он не учел австралийского солнца. Деревья были английскими деревьями и летом никогда не успевали предстать во всей своей красе, так как яростный жар западных пригородов слишком быстро опалял их, и никогда по-настоящему не блистали всеми красками осени, так как было слишком тепло.

Но ее мать не замечала этих недостатков и не видела сад таким, каким он был; вместо него она видела иллюстрацию из английского журнала – одну из тех, которые с раннего детства неизгладимо запечатлелись на сетчатке ее глаз. Когда они катали ее в кресле по дорожкам, она в любое время года обязательно говорила: «Совсем как на родине!» И только подростком Элис поняла, что ее мать знает о том, как выглядит «родина», не больше, чем она сама.

Мартину нравилось жить в «Лаврах», потому что он ощущал здесь свои корни, но она тут корней не пустила. Иногда ей приходило в голову, что у нее вообще нигде нет никаких корней. С тех пор как умерла их мать, она постоянно уговаривала Мартина переехать. Она ненавидела Уголок не меньше, чем самый дом.

И ведь не отсутствие денег мешало им переехать! Они могли бы получить за дом большую сумму, так как «Лавры» занимали одну из немногих возвышенностей пригорода и большой сад дал бы возможность построить тут целый жилой массив. Но Мартин был непоколебим. Он как будто черпал удовлетворение в том факте, что здесь жили его дед и бабушка, что Уголок Аделаиды носит имя этой бабушки, что он вырос здесь и по-прежнему поддерживает связь со своими школьными друзьями, которые составляют значительную часть его клиентуры. Он цеплялся за «Лавры», как за убежище.

Иногда ей казалось, что измена Жанетт напугала его, преждевременно породила в нем старческую осторожность. Она вспомнила его таким, каким он был в день свадьбы: прямой и торжественный в своей морской форме, а его рыжеголовая невеста просто лучилась обаянием – самое веселое и очаровательное создание, какое когда-либо переступало порог «Лавров». То, что она переступила этот порог, чтобы жить с ними, пока Мартин был в море со Спасательным отрядом, ее и погубило. Их матери никогда не нравилась Жанетт, не нравился этот брак, и ее безмолвное неодобрение окутывало дом, как невидимый гнилой туман. «Этот дом ваш, милочка, – имела обыкновение повторять миссис Белфорд, улыбаясь невестке своей нежной, исполненной терпения улыбкой. – Вообразите, будто вы с Мартином поселились отдельно».

Но дом не был домом Жанетт. Даже тогда Элис понимала это, но она была поглощена собственным бурным романом с Реджем и не задумывалась о затруднениях Жанетт. И только позже она заподозрила, что именно этот мягкий прощающий голос, эти полные кроткого упрека карие глаза толкнули Жанетт в объятия американского майора, который затем увез ее в Штаты, предоставив миссис Белфорд утешать сына своей безграничной, всепожирающей материнской любовью.

Про Жанетт в доме больше никогда не упоминали. Мартин выбросил ее из памяти, по-видимому, сохранив душевный мир, и вернулся к деловой жизни – отношения с матерью и дочерью как будто давали ему достаточное эмоциональное удовлетворение, а несколько старых школьных друзей создавали иллюзию внеделового общения с людьми.

У Элис не оставалось подруг, с которыми у нее было бы хоть что-то по-настоящему общее. Правда, как и Мартин, она посещала школу в Бэрфилде. И многие женщины их круга учились с ней вместе в школе Св. Этельбурги. Почти никто из них не вырвался из рамок, в которые их там вставили. В подавляющем большинстве они были теперь счастливыми женами и матерями, посещали одну церковь, вместе играли в теннис и в бридж, безмятежно встречали приближающийся пожилой возраст, удовлетворялись сбывшимися мечтами юности или же – если какие-то мечты еще были живы – тем, как они сбываются для их сыновей и дочерей, и не заботились особенно ни о своих фигурах и лицах, ни (как беспощадно говорила Лиз) о своем умственном развитии.

Как объяснить этому рассудочному поколению, что в дни молодости Элис умственное развитие было не в моде?

Формально, как незамужняя, она не принадлежала к кружку матрон, но во время войны, как невеста солдата, она разделяла их романтические мечты, а двадцать лет, в течение которых она исполняла при Лиз роль матери, дали ей возможность не отстать от них и в их материнских заботах. Но как мало было это по сравнению со спокойными десятилетиями, в течение которых они жили, рожали детей, налаживали домашний уют и были всем довольны!

Сильнее всего жгла мысль, что и у нее мог бы быть свой ребенок. Но ее мать помешала всему. Чем старше она становилась, тем больше терзалась сожалениями, что не вышла за Реджа наперекор матери. Но она всегда избегала причинять боль другим, и ее мать сыграла на этом. Теперь же, если бы какое-нибудь чудо вдруг преобразило ее жизнь, она не решилась бы иметь ребенка, даже если бы могла. На примере отношений со своей матерью она убедилась, что женщины старше сорока лет не имеют права рожать детей. Она родилась в двадцатых годах, но ее мать была рождена в дни королевы Виктории и воспитывала ее в согласии с принципами и взглядами, которые впитала в девятнадцатом веке. Элис никогда не была достаточно сильна, чтобы освободиться от мифов и морали, на которых ее вскормили, страдала оттого, что не подходила для второй половины двадцатого века, и страдала, когда пыталась к ней приспособиться.

Когда ее мать говорила: «Природа полна такого успокоения», Элис всегда задумывалась, действительно ли она так считает, или просто это один из способов, с помощью которых она прячется от реальности. Сама она уже в двенадцать лет знала, что у Природы и вовне человека и внутри его «в крови и когти и клыки». Это сознание стеной отделяло ее от бабушки, матери и брата, которые все были убеждены, что господь, хотя он и идет к свершению своих чудес путями неисповедимыми (как любила повторять бабушка), всегда идет так, чтобы это в конечном счете служило благополучию обитателей «Лавров» – разумеется, за исключением Элис, которая рождена для Служения.

Когда ее мать умерла, она подумала: «Теперь я начну жить!» Но все оказалось далеко не так просто. Порой, когда Мартин останавливал на ней взгляд своих светло-карих глаз за стеклами очков в роговой оправе, на мгновение ей становилось холодно при мысли, что он походит на их бабушку и мать не только лицом. Она постепенно поняла, что «Лавры» не стали ее домом и теперь, когда перешли к нему, как не были ее домом, когда принадлежали их матери. Они по-прежнему держали ее в невидимых оковах, которые теперь, когда ей было уже за сорок, она уже больше не надеялась разбить.

Вспомнив, что Лиз просила ее зайти к Лайше, она прошла через сад и, воровато оглядываясь, нет ли поблизости Старого Мака, тихонько срезала несколько роз «Лорен Ли», обвивавших старую беседку: их благоухание вдруг с болезненной остротой воскресило в ней чувства ее юности. Она прошла через пролом в живой изгороди, которую не подстригали тридцать пять лет, с тех пор, как Кларки купили соседний дом. Изгородь постепенно поглотила забор, стала непроницаемой, точно кирпичная стена, только еще более непреодолимой, и полностью отрезала их от соседей.

Кларки были сочтены нежелательными соседями. Кларк, плотник и строительный подрядчик, приобрел этот дом почти даром в самый тяжелый период депрессии. Разумеется, общество Уголка не приняло эту семью в свое лоно, тем более что они позволили себе совсем уж компрометирующую выходку, дав купленному дому новое название, составленное из их имен: «Розредон».

И все же единственными счастливыми часами в своей жизни она была обязана Реджу Кларку. Судьба разрушила разделявший их барьер, когда камфарное дерево возле угла теннисного корта рухнуло и проломило густое сплетение сучков и веток. Благодаря искусству садовника изгородь в верхней своей части до некоторой степени приобрела прежний вид, но внизу осталась дыра, которая с годами все расширялась, потому что маленький сын Кларков завел привычку забираться туда и смотреть, как играют в теннис. Когда он подрос и начал побеждать в школьных теннисных чемпионатах, что сделало его достойным внимания обитателей «Лавров», Старый Мак расширил пролом, так как Мартин, который нуждался в подходящем партнере, любезно предложил Реджу Кларку играть с ним по утрам. И вот начался единственный роман в ее жизни – начался и кончился.

После двух лет ссор из-за того, что ее помолвку не хотели признать, ссылаясь на ее молодость, война с Японией дала ей силы не посчитаться с матерью, и у той случился ее первый сердечный припадок. Оправившись от припадка, миссис Белфорд сказала: «Господь тебя покарает!»

Когда Редж был убит на Новой Гвинее, Элис увидела в глазах матери торжество – она была готова поклясться в этом.

У миссис Белфорд были причины торжествовать. Никто не сомневался, что после гибели Реджа Элис посвятит жизнь матери. Какой бы вред ни причинил шок сердцу миссис Белфорд, она прожила еще двадцать лет, связав дочь неосязаемыми путами, хитро сплетенными из горя, раскаяния и верности любви, трагическое завершение которой так ее обрадовало.

Проходя сквозь пролом, Элис нагнулась, чтобы Ли-Ли не запуталась в ветках изгороди, а потом остановилась, чтобы она могла спрыгнуть и поздороваться с кошкой Манделей.

Ветер раскачивал развешанные на веревках простыни. Элис сказала:

– Чудесное утро, правда, миссис Линская?

Чтобы ответить, та вынула изо рта прищепки. Какая симпатичная женщина! И живет у Манделей уже семь лет – как им повезло! Вот если бы ей удалось найти такую же умелую и к тому же веселую прислугу! Ведь у миссис Паллик невозможно кислый характер.

Элис приоткрыла дверь и крикнула:

– Есть кто-нибудь дома?

Как странно, подумала она, что «Розредон» вызывает в ней нежность, которой она никогда не испытывала к своему чопорному жилищу.

Это не было связано с самим домом, который, как их собственный, был построен в те годы, когда дома строились, чтобы прятаться от солнца, а не впускать его внутрь. Мандели перестроили его в стиле, который в то время, когда стекло еще не начало заменять кирпич, показался Уголку несколько неприличным. Его преображение протекало на глазах Элис. Кухня стала идеальной. От первоначальной тесной темной каморки не осталось и следа: задняя стена была разобрана и заменена стеклянной, захватившей и заднюю веранду, так что получилась малая столовая с видом на сад. Каждый раз, когда Элис входила в эту маленькую веселую комнатку, где все, казалось, было расположено так, чтобы находиться под рукой, ее всегда охватывало чувство освобождения. Она не угнетала ее, как их собственная огромная кухня. Тут у вас возникало ощущение, что стряпня – занятие веселое и приятное.

До нее донесся голос Карен:

– Я в студии, Элис!

Проходя через холл, Элис думала о том, что могла бы она сделать из «Лавров», если бы только Мартин ей позволил.

Мандели сломали стену между двумя маленькими спальнями, узкие окна которых выходили в задний садик, где корни белфордовской изгороди душили все растения. Этот сад они превратили в патио, которому высокие деревья у теннисного корта придавали иллюзию ширины, а цветущие кусты в кадках – уют и красоту.

Содрав темные обои, они выкрасили стены в бледно-желтый цвет, проциклевали пол, расстелили циновки, которые убирались, когда хотелось танцевать, и комната стала сердцем дома. Их мебель была легкой и элегантной задолго до того, как легкость и претензии на элегантность вошли в моду. В сороковых годах эстампы австралийских картин Драйсдейла и Добелла казались чересчур «современными», хотя следующее поколение объявило их устаревшими – так считали Лиз, Лайша и их друзья, для которых слово «изобразительность» приобрело уничижительный смысл.

Теперь дом Манделей перестал быть чем-то особенным, но восемнадцать лет назад он был настоящим потрясением основ. Никто из соседей, кроме Элис, не одобрил этих перемен, но затем известный специалист по интерьерам посвятил ему статью в одной из крупнейших воскресных газет и назвал его блестящим примером того, во что можно превратить старый и безобразный дом. Только тогда обитатели Уголка Аделаиды впервые осмыслили слово «функциональный», и только тогда для них началась эпоха больших окон, светлых тонов и современной мебели. Это же было началом успеха Манделей и Дона Кларка.

Темная гостиная давным-давно преобразилась благодаря широкой стеклянной двери на террасу, и теперь утреннее солнце лилось на Карен, склонявшуюся над чертежной доской. По какой-то странной ассоциации Элис вспомнила, что после отъезда Реджа на Новую Гвинею ее мучительная потребность говорить о нем находила выход, только когда, проскользнув в дыру изгороди, она могла посидеть с его отцом и матерью, ласковыми, неосуждающими, и выплакаться так, как не смела выплакаться дома. В сущности, она соглашалась со своей матерью, считавшей их вульгарными и невоспитанными плебеями, но они были простыми и добрыми людьми и искренне любили ее за то, что она любила Реджа. Они считали ее самой лучшей девушкой в мире. Она поняла, что они знают все, хотя и молчат, когда они купили ей дорогое обручальное кольцо с бриллиантом – кольцо, которое не успел купить их сын, но говоря уж о том, что у него не было таких денег. Мать запретила ей носить это кольцо.

Когда пришло извещение, что Редж убит, у его матери начался сердечный припадок, но в отличие от миссис Белфорд она от него умерла. В исступлении горя Элис позавидовала ей, но ее сердце оказалось крепче.

От ее трагически оборвавшегося романа ей остался только отец Реджа. Когда она сидела против него в темной гостиной и слушала, как он рассказывает о детстве Реджа, о его теннисных победах и о своих надеждах, она вновь переживала дни своего краткого цветенья. Она лихорадочно вглядывалась в его худую согбенную фигуру, ища чего-нибудь общего с Реджем, и находила то, чего искала. Именно так выглядел бы Редж, если бы он дожил до старости. Потом ее глаза срывали морщины и годы, так что оставались лишь кости, и эти кости обрастали молодой плотью, и сухие губы иод седыми усами вновь становились молодыми…

Карен протянула ей руку.

– Как я рада, что вы зашли. Ах, какая прелесть! – Она уткнула нос в розы. – Спасибо! Почему наши розы никогда не бывают такими, как ваши? Берите стул и наливайте себе кофе. Мне нужно кончить этот эскиз к двенадцати.

– Я просто зашла на минутку с поручением к Лайше от Лиз. Я вам не помешала?

Элис села.

– Ну конечно, нет! Мы так редко теперь видимся.

Элис хотела было сказать «не по моей вине», но она знала, что Карен в этом тоже не виновата. У нее есть своя работа, и она всегда занята. О господи, если бы и у нее тоже было занятие!

Элис налила себе кофе, хотя ей не хотелось пить, и подумала, какой молодой и изящной выглядит Карен в черных брюках и свитере – ее черные волосы были по-модному коротко острижены, смуглое лицо горело волнением, непонятным и недоступным Элис.

Карен повернула доску и показала Элис свой эскиз.

– Нравится?

– Чудесно! – искренне воскликнула Элис. – Просто не понимаю, как вам удается придумывать их столько – ведь ни один не похож на другой.

Карен засмеялась.

– Как-то само собой получается. Вот как у вас цветы.

Элис благодарно улыбнулась. Она медленно пила кофе и смотрела на Карен, которая уверенными штрихами подправляла то, что ей казалось уже безупречным. Она впервые заметила седые волоски в крутых черных завитках, и внезапно все те давно ушедшие годы, которые связали ее и Карен, показались ей близкими, словно вчерашний день.

Карен положила карандаш.

– Мы сейчас просто сами за собой не успеваем. Люди с ума посходили – все хотят перестраивать и обновлять.

– Слишком много свободных денег! – Элис произнесла эту фразу, как попугай, не понимая, что она, собственно, значит.

Шумно вбежала Лайша, чмокнула ее в лоб и объявила:

– Я с вами согласна, тетя Элис. Ненавижу деньги!

– Это потому, что тебе никогда не приходилось жить без них, – возразила Карен, притягивая дочь к себе. – Нагнись-ка. Я поправлю эту тряпочку, которой ты обмотала шею. У тебя совсем нет вкуса.

Лайша нагнулась, и прямые черные волосы упали ей на лицо, пока Карен поправляла зелено-желтый шарф, который делал ее зеленые глаза еще зеленее.

– Ну вот! – оттолкнула ее Карен. – Так лучше, правда, Элис?

Элис кивнула. Лайша действительно выросла в интересную девушку. Хорошенькой ее нельзя было назвать: для этого ее лицо было слишком волевым, а фигура слишком пышной. Элис с завистливой грустью вспомнила, как старательно она расплющивала в юности свои такие же полные и острые груди. Серый свитер Лайши обрисовывал их целиком, и она нисколько этого не стеснялась.

– Лиз поехала с отцом на поезде восемь тридцать и просила передать, что будет ждать тебя в «Мэннинге», чтобы вместе пообедать.

– Спасибо, тетя Элис. Мамочка, ты не видела моей записной книжки?

Карен посмотрела на нее, подняв брови.

– Видела. Ты бросила ее на телефонном столике вместе с какими-то загадочными заметками, которые твой отец, наверное, попросит тебя объяснить.

– О черт! – Лайша выбежала в холл. – Я и так опаздываю.

Карен задумчиво прищурилась.

– Наши девочки что-то затеяли, и мне не совсем ясно, что именно.

– Они вечно что-то затевают! Не понимаю, что с ними такое. И почему только они не такие же нормальные девушки, как Розмари Рейнбоу!

– Я бы предпочла, чтобы они были похожи на Дональда, который думает только о занятиях.

– Он будет на вечере?

– Нет. У него какой-то семинар.

– Они с Розмари поссорились?

– Не думаю. Но…

Лайша просунула голову в дверь:

– До свиданья, душечки. Я бегу.

Карен поглядела на нее с беспокойством.

– Надеюсь, ты больше не станешь принимать участия в этих нелепых протестах, Лайша. Это может погубить твое будущее.

– К черту мое будущее…

– И не забудь вернуться пораньше, чтобы одеться для вечера Розмари.

– К черту вечер Розмари! – откликнулась Лайша, захлопывая входную дверь.

Карен вздохнула.

– Лиз нисколько не лучше, – утешила ее Элис.

– Как это трудно! Мы столько работали, чтобы наши дети могли жить не так, как жили в юности мы, а теперь они губят себя, очертя голову бросаются разрешать проблемы, которых не понимают. Они не знают, какой жестокой может быть жизнь.

Карен подумала, что Лиз, как обычно, втягивает Лайшу в неприятности. Элис решила, что Лайша всегда оказывала на Лиз дурное влияние.

Они пили кофе, курили, а их мысли разошлись по разным путям.

Загрузка...