Джон Монтегю

КРИК (Перевод Н. Высоцкой)

Он наконец решительно встал — ив самом деле пора было идти спать. Отец уже побрел к себе, а мать готовила грелку, двигаясь по тесной кухоньке, как бесплотная тень. Он смотрел на ее седую голову, на перламутровые шарики четок, свисавшие из кармана фартука, на шлепанцы с кроличьей опушкой, и ему было стыдно, что из‑за него мать в такой поздний час еще на ногах. Но теперь он приезжал домой так редко, что выбился из ритма жизни стариков и только старался доставить им побольше удовольствия. А они с таким наслаждением пили при нем из больших кружек какао, что ему оставалось только одно — рассказывать еще и еще. Говорил он главным образом о том, что для них было новым и неизвестным: о своих поездках по Европе, о работе в большой газете и об удивительно свободной жизни в Лондоне. Последнее очень задело отца — потомка многих поколений республиканцев.

— То есть как это жизнь там свободная?

— Видишь ли, отец, просто в твою жизнь никто не вмешивается. Чем ты занимаешься — твое личное дело, если только ты не нарушаешь порядка.

Но отец смотрел на него с недоумением, и он попробовал выразить свою мысль с помощью понятий, привычных для старика.

— Например, в «Набате» никому в голову не придет спрашивать у тебя, католик ты или протестант, вкладывая в это такой смысл, как здесь. Если кто — нибудь и спросит, так просто потому, что ему интересно, какую религию ты исповедуешь, и только.

— А тогда объясни мне, отчего же у Англии по всему свету такая худая слава? Разве она не душила свободу повсюду, где ни появлялась? И в Африке, и у нас, на севере?

— Видишь ли, отец, это ведь не настоящая Англия, а только правительство и господствующие классы. Настоящие англичане совсем другие, они сторонники свободы личности — живи и жить давай другим. Послушал бы ты их в Гайд — парке!

— Значит, мне настоящий англичанин ни разу не встретился, — упрямо стоял на своем отец. Он побагровел, ноздри раздулись так, что стали видны кустики белых волос. Круглая, лысая голова и блестящие глаза придавали ему сходство с Чэдом, которого на карикатурах военного времени изображали подсматривающим через забор. Только лицо его выражало не комичную покорность, а гнев.

— Может быть, у себя дома они и хорошие, — робко заметила мать.

На этом разговор оборвался. Отец всегда был настроен против англичан. Питер помнил, как он говорил, что с радостью до конца своих дней жил бы на воде и черством хлебе, лишь бы увидеть Англию поверженной. А какую ему пришлось выдержать борьбу, когда он объявил, что едет в Лондон, чтобы там попробовать свои силы в какой‑нибудь газете. В Дублин — пожалуйста, или, скажем, в Америку, где его отец десять лет прослужил поваром в большом отеле, прежде чем вернулся на родину, женился и завел небольшой газетный киоск. Только не в Англию! Сквозь завесу религиозных и политических предрассудков Англия представала в воображении отца воплощенным злом. Но отцовская непримиримость чем‑то импонировала ему — недаром он, когда был подростком, думал даже вступить в местное отделение ИРА[36] и связался с его членами. Они (вернее, он, меланхоличный упаковщик яиц по фамилии Шеридан, который, по слухам, был у них пулеметчиком) велели ему явиться на собрание, но в последнюю минуту он струсил и сослался на то, что ему нужно уехать.

Поэтому Питер переменил разговор. Он рассказы вал о спектаклях, которые видел, о грандиозных американских мюзиклах, о Королевском балете и гастролях русского Большого театра. Но отец все еще словно был недоволен — перехватив грустный взгляд, который тот бросил на мать, Питер с недоумением прикинул, что же он сказал не так. Но глаза матери блестели, и она с удовольствием слушала описание благотворительного (он тактично вставил это слово взамен «по королевскому приказу») представления, на котором присутствовали все «звезды» в роскошнейших туалетах.

— Наверное, это было красиво! — сказала она с легкой завистью.

И, только поднимаясь к себе в спальню, он понял, что означал отцовский взгляд.

— Спокойной ночи, сынок, — сказала ему вдогонку мать. — Не забудь помолиться на ночь.

Так вот оно что: из‑за его приезда они не стали читать вечернюю молитву, а ждали, чтобы он сам про нее вспомнил. Ну как объяснить им, что в Англии это не принято? Правда, один раз в его первом общежитии, в Кемден — Тауне, двое ирландских парней как‑то, ко всеобщему смущению, бухнулись на колени возле своих кроватей и принялись молиться вслух по — ирландски. Англичане — католики не считают нужным обременять себя подобными формальностями. Но начни он объяснять все это, и они решат, что он совсем утратил веру. Нет, он приехал домой ненадолго, и лучше будет обойтись без религии и политики.

Он вошел в свою спальню — комнату наверху, окна которой смотрели на улицу. Тут все было как всегда: аккуратно отвернут уголок простыни, то же голубое пуховое одеяло, и даже под кроватью все тот же желтый ночной горшок. Над камином знакомое изображение богоматери — заступницы — худая мадонна обнимает задумчивого младенца, с пухлой ножки которого свисает башмачок. Напротив, над кроватью, викторианский коврик с изречением, которое вышила его бабушка еще девочкой: «Веселье — в труде».

В этой неизменности было что‑то пугающее, словно он увидел призрак самого себя — такого, каким он был в юности. За стеной ворочался на постели и взды хал отец. Переодевшись в пижаму, Питер опустился на колени около кровати. Может быть, отец услышит его шепот и поймет, что он означает. Потом прошелся по комнате, ища какую‑нибудь книгу или газету.

Отвергнув «Ежегодник Уолфа Тона»[37] и «С Богом на Амазонке», лежазшие на тумбочке, он обнаружил экземпляр «Ольстерского националиста», который, судя по следам сажи, был снят с каминной решетки, перед тем как на нее установили электрокамин, и с торжеством унес его в постель.

Передовица сдержанно, но негодующе обличала продолжающуюся в Северной Ирландии дискриминацию католиков при устройстве на работу или поисках квартиры. Приводились конкретные примеры, и, хотя ничего нового тут не было, Питер почувствовал, что в нем пробуждается гнев — так все это было бессмысленно и несправедливо. Он торопливо открыл страницу судебной хроники:

ООН В МУРХИЛЛЕ?

В среду в мурхиллском суде долго слушалось дело об оскорблении словом и действием.

Джеймс Маккенни, проживающий на Крейвеген-террас, показал, что мисс Филлис Мерфи вылила на него ведро воды, когда он проезжал на велосипеде мимо ее дома. В процессе дачи показаний он признал, что говорил с мисс Мерфи в резком тоне, но вовсе не угрожал «пришить ее», как утверждала она. Он признал также, что занял у мисс Мерфи пять шиллингов, «на лекарство от головной боли». Его поверенный мистер Джон Кеннеди сообщил суду, что его клиент — ветеран первой мировой войны и получает пенсию по инвалидности. Он действительно несколько раз сидел в тюрьме, но соседи о нем самого высокого мнения.

Ответчица, мисс Филлис Мерфи, заявила, что Джеймс Маккенни — «паразит», о чем все знают, а кроме того, он «позволял себе всякие выражения». Она отрицала, что облила его водой, и утверждала, что он «так набрался», что сам наехал на ведро. Она отрицала, что ею было сказано: «Посмотрю, как ты теперь посмеешься, оранжистская морда!»

В своем решении судья указал, что установить истину в данном случае трудно, но, по его мнению, виновны обе стороны, и он обязывает их соблюдать мир в течение года. Нельзя не пожалеть, добавил он, что в такое время, когда люди стремятся положить конец войне, объявив ее вне закона, между соседями нет лада. Уж на пригласить ли ему в Мурхилл Организацию Объединенных Наций? (Смех в зале.)

Питер Дуглас продолжал читать, ужасно развеселившись. Впервые с тех пор, как он приехал домой, у него стало легко на душе. Бросив газету на пол, он сладко зевнул и повернулся на бок. Где‑то внизу раздалось «ку — ку» — это били часы с кукушкой, которые он привез в подарок матери.

Потом он внезапно проснулся от какого‑то крика. Прислушался — в комнате отца тихо. Что‑нибудь с матерью? Нет, голос был громким, мужским. Он донесся снизу, с улицы, но кричали не перед их домом. Сев в постели, Питер повернулся к окну. Да, вот снова, теперь гораздо отчетливее, и в голосе слышно страдание:

— Бога ради, сэр, бога ради! Больно же!

Может, у кого‑то случился припадок и его переносят в машину «скорой помощи»? Или пожар? Питеру вспомнилась та давняя ночь, когда пожарные выносили из горящего дома старика Керолена и тот вопил как резаный, а на ногах у него дотлевали обрывки кальсон. Но к кому обращается этот человек на улице, кого он называет «сэр»?

— Бога ради, сэр, не трогайте меня.

Повсюду в домах зажигались лампы. В окне напротив возникла неясная женская фигура, закутанная в халат, — столь неприличное поведение в Мурхилле могли оправдать только чрезвычайные обстоятельства. Может быть, драка? И вдруг Питер Дуглас понял: это кого‑то избивают полицейские.

— О господи, не бейте меня больше!

Голос звучал пронзительно, умоляюще. Послышалось шарканье, звук удара й резкий треск — словно угодил в дерево камень. Отбросив одеяло, Питер подбежал к окну и высунулся наружу. В конце улицы он увидел группу людей — дюжие парни в плащах с капюшонами. Между ними, освещенный лучом фонарика, скорчился человек. В окнах мелькали тени — безмолвно, настороженно.

— Ну‑ка хватит орать! Вставай и пойдем в участок, — приказал раздраженный голос.

— Не могу, сэр, я еле жив. Помогите мне ради бога!

Голос продолжал умолять, но раздалась приглушенная команда, фонарик погас, и четыре темные фигуры сомкнулись над скрючившимся человеком. Неужели никто не вмешается? Ни один из тех, кто маячит в окнах? Питер Дуглас открыл было рот, но его опередили.

За спиной полицейских распахнулась дверь, и на мостовую упала широкая полоса света. Питер услышал резкий интеллигентный голос:

— Что вы, мерзавцы, делаете? Оставьте его в покое!

Один из полицейских обернулся и посветил фонариком прямо в лицо говорящему:

— Заткнись и не суйся не в свое дело, понял? Хочешь и сам попробовать?

Слова слились в неясное бормотание, затем дверь гневно захлопнулась. Четверо полицейских схватили свою жертву, повисшую между ними, словно мешок, и поволокли по улице к казармам. Крики смолкли, и слышны были только тяжелые шаги и глухие стоны. Открылась, потом закрылась дверь казармы, и наступила тишина. Огни в окнах начали гаснуть. Но Питер Дуглас еще долго с напряжением всматривался в темноту, пока не заболели глаза — очки он оставил на тумбочке. Когда он наконец снова лег, снизу донеслось: «ку — ку, ку — ку, ку — ку».

Когда утром, после короткого тревожного сна, Питер спустился к завтраку, оказалось, что внизу его нетерпеливо ждет отец. Против обыкновения он не ушел в лавку, и Питер услышал там голос матери — она разговаривала с ранней покупательницей: «Да, миссис Уилсон, для этого времени года погода стоит прекрасная». А завтрак приготовил отец — подал кукурузные хлопья, чай, поджаренный хлеб; на сковородке шипела ароматная грудинка. Он явно что‑то замышлял, и Питер насторожился, точно арестант при виде дружелюбной улыбки надзирателя.

— Что‑то у тебя сегодня энергии много? — заметил он, накладывая себе кукурузных хлопьев.

Отец ничего не ответил, продолжая колдовать у плиты с посудой и тряпками, а затем торжественно поставил перед сыном полную тарелку — яичницу с грудинкой и сосисками.

— Старик еще не разучился стряпать, — сказал он, присаживаясь у стола. Он смотрел, как сын ест: с городской торопливостью, словно не замечая вкуса.

— С чем — чем, а с аппетитом в Англии неважно, — сказал он и тут же без всякого перехода спросил:

— Ты слышал, что было ночью?

— Да, — коротко ответил Питер. — А ты?

— Самый конец. Но сегодня только об этом и говорят.

— А что именно?

— Что патруль вспомогательной полиции избил одного паренька. Его фамилия Фергюсон. Они заявили, что он член ИРА.

— А это правда?

— Откуда я знаю? Но говорят, что нет. Просто назначил своей девушке свидание на мосту и ни о чем другом не думал.

— Так почему же они на него набросились?

— Почему? Ты не хуже меня знаешь, что этим молодчикам, чтобы избить таких, как мы, особых причин не требуется.

— Но может быть, у него нашли листовки или взрывчатку? Ведь последнее время всяких беспорядков хватает.

Уже несколько месяцев, как ИРА возобновила свою деятельность в Северной Ирландии. Все та же старая история: взрывы в казармах и таможнях, нападение из засады на полицейские патрули. Обе стороны понесли потери, и полицейские силы были увеличены даже в таких сравнительно спокойных городках, как Мурхилл, который хотя и был в основном населен ка толиками, но находился так далеко от границы, что налетать на него не решались. Однажды, правда, на окраине загорелась лачуга, но выяснилось, что причиной пожара были ребячьи шалости.

— Какая, к черту, взрывчатка! Разве что, — тут отец сухо улыбнулся, — ты имел в виду девчонку. Просто эти изверги из вспомогательной полиции расхаживают по городу со своими пукалками и из кожи вон лезут — только бы доказать свою важность. А сами то и дело марают штаны от страха и от этого совсем сатанеют.

— Вот как!

Питер не стал говорить, что в чем‑то отец сам себе противоречит. Он понимал, в каком тот состоянии, и молча налил себе еще чашку чаю.

— И что ты думаешь теперь делать? — гневно спросил отец.

— О чем ты?

— Вчера ты долго объяснял про англичан и свободу. Вот тебе прекрасный пример этой твоей английской свободы. Уж как ее не похвалить! Так что же ты думаешь делать?

— А что, по — твоему, я должен делать? Схватить винтовку? — насмешливо спросил Питер.

— Неплохо бы, да только такие, как ты, от одного вида винтовки хлопаются в обморок.

Питер рассердился.

— Ты так думаешь? А может, мы досыта насмотрелись на винтовки, да только не в тех руках, в каких надо бы…

— Так чем же ты, черт побери, собираешься с ними драться? — презрительно спросил отец. — Авторучкой? Или пишущей машинкой? Самое подходящее оружие против автоматов.

— От них может быть куда больше толку, чем ты думаешь. Ганди доказал, насколько моральный протест сильнее. Но в Баликинларе этому не учат.

— Моральный протест! Да каким же моральным протестом можно пронять этих громил? Сила признает только большую силу.

Питер Дуглас встал и, прислонившись к плите, посмотрел на своего отца: темные мешки под налитыми кровью глазами, правая рука поднята, словно кулак вот — вот опустится на стол, подтверждая сказанное. Отлить бы его в бронзе как статую Патриота! А его собственная мягкость и несобранность, очки в роговой оправе, шарф, аккуратно заправленный в воротник спортивной рубашки, остроносые итальянские туфли — все это было протестом против старого бунтаря, который грозовой тучей нависал над его детством. Но теперь он его не боялся и чувствовал спокойную уверенность в своей правоте.

— В глубине души ты, отец, ведь отлично знаешь, что насилие — неверный путь. Вот ты спрашиваешь меня, что я могу сделать. Ну так в этом случае я в силах сделать больше, чем ты или целый полк ИРА. Я могу написать разоблачительную статью в «Набат». Хорошие, порядочные люди, да — да, англичане! — прочтут ее и устыдятся того, что творится их именем. И вопрос этот будет поднят — может быть, даже в парламенте, если не в этот раз, так в следующий. Постепенно правящие классы Ольстера поймут всю чудовищность того, что они делают, и опомнятся. В двадцатом веке невозможно выжить, опираясь только на устаревшие лозунги. Предрассудки всегда порождают насилие.

Отец молчал, и Питер не знал, произвели его слова впечатление или нет. Затем, убирая со стола посуду, отец сказал:

— Так, значит, ты это сделаешь. Напишешь статью.

— Напишу.

Отец хитро улыбнулся:

— Ну, хоть что‑то я тебя заставил сделать. Дух Ольстера из тебя еще не совсем выветрился.

Сначала нужно было собрать материал. Питер бродил по городу и прислушивался к разговорам в лавках и пивных. На первых порах его ждало разочарование: заметив бледное лицо Питера, узнав в нем столичного жителя, люди у стойки понижали голос. Но потом, установив, кто он такой («А, так вы сын Джеймса Дугласа!» И по лицам было видно, что его признавали своим вдвойне: он ведь местный уроженец и католик), они возобновляли возбужденный разговор.

— Да, черные молодчики живого места на нем не оставили, — многозначительно кивая и подмигивая, сказал один. — Тому, кто попал к ним в лапы, дешево не отделаться.

— Он в тяжелом состоянии? — спросил Питер.

— Этого я вам наверное сказать не могу, но только доктор утром у него долго просидел. А уж рука, говорят, сломана, так это точно.

— Я слышал, ему два ребра сломали и голова вся разбита.

— Да, они с ним не нянчились.

— От таких хорошего ждать нечего.

— Сволочи, одно слово.

Но когда Питер спросил, как они думают протестовать, все уныло покачали головами.

— Толку же никакого не будет, разве вы не знаете? — безнадежно сказал один.

— И они тебя сразу возьмут на заметку, — добавил другой.

— Да, у черных молодчиков это дело налажено, сами знаете, — присоединился к хору пораженцев третий.

Такая пассивность только подстегнула Питера, заботило его лишь одно — ничего конкретного выяснить не удавалось. Пострадавший жил где‑то на окраине, около Черной горы, и тут его почти никто не знал. А знавшие отзывались о нем не слишком одобрительно. По их словам, он был «себе на уме» и вечно торчал возле проигрывателя в кафе Хиггинса. Однако все дружно утверждали, что избит Фергюсон был жестоко. Правда, при этом многие признавались, что сами они смотрели издали и ничего толком разглядеть не могли.

Началось все из‑за девушки, но, когда парня схватили, она убежала, и отец запретил ей выходить из дому. Питер выяснил, что человек, который пытался помешать полицейским, — школьный учитель и, значит, застать его дома можно только вечером. А другим очевидцем оказался хозяин кабачка «Капля росы». Окна его спальни выходят на улицу, и избиение происходило как раз под ними. Да, сообщил он Питеру, били они парня долго, но он слышал, как один сказал другому: «Не бей по одному месту — меньше останется следов».

— Надо бы устроить этим молодчикам хороший бойкот, — угрюмо закончил хозяин кабачка.

В баре «Горный приют» Питер увидел секретаря муниципалитета, который спокойно потягивал виски. Этот высокий человек с пшеничными обвисшими усами служил в артиллерии, и его полк принимал участие в боевых действиях после высадки в Нормандии. Питера всегда забавлял мальчишеский задор, с каким секретарь проповедовал атеизм людям, насквозь пропитанным религиозным ханжеством. По мнению секретаря, то, что произошло накануне, было бурей в стакане воды. Этот мальчишка напрашивался на неприятности, и жаль только, что полицейские оказались недостаточно расторопными.

— Такие ведь ничего не понимают, пока их не стукнут колотушкой по голове. Тут уж визг сразу прекращается.

Все промолчали. Питер допил свое пиво и ушел — пора было садиться за статью.

«Как тяжело вновь встречаться с насилием, с его извечными спутниками — страхом и беспомощностью. Впервые я столкнулся с ним в Нью — Йорке: кучка подростков под фонарем, а потом один отделяется от нее, шатаясь, прижимая руку к боку… Остальные разбегаются. Я хотел броситься на помощь, но будто чья‑то твердая рука удержала меня. Когда приехала машина «скорой помощи», мальчик был уже мертв.

Это классическая сцена насилия в городе. И стороннего наблюдателя оправдывает именно то, что он — сторонний. Но все это выглядит по — другому, когда происходит с людьми, которых ты знаешь. Недавно я вернулся в маленький городок на севере Ирландии…»

Ну, все‑таки начало есть. Несколько академично, да и «философский» зачин придется, вероятно, выбросить, но это уже начало. Когда он перейдет к реальному событию, будет легче. Обрисовать для фона городок или сразу брать быка за рога? И надо будет обязательно дать интервью с полицейскими — они ведь не привыкли стесняться и способны сами себя обличить.

Пока Питер раздумывал, в спальню, где он устроился, поставив пишущую машинку на чемодан, кто‑то вошел. Это была мать, кутавшаяся в шаль с пестрой бахромой. В руках она держала грелку, которую принялась нарочно медленно укладывать под одеяло.

— Решила положить ее пораньше. Пусть постель согреется. Ведь вчера ночью было очень холодно.

Питер с нетерпением ждал, когда мать уйдет, но она мешкала, поправляя простыни, и он понял, что грелка — только предлог.

— Я вижу, ты пишешь, — наконец сказала мать.

— Да.

— О том, что было вчера?

— Примерно.

— Уж, конечно, это он тебя надоумил.

Мать всегда говорила об отце «он», словно отец был не ее мужем, а чем‑то, что ей навязали много лет назад, — прискорбной, но непременной принадлежностью дома.

— Если хочешь. Но думаю, я и без него сел бы писать.

— По — твоему, это благоразумно?

— При чем тут благоразумие? Когда творятся подобные вещи, молчать нельзя.

Она поглядела на него, а потом уперла руки в боки и сказала:

— Лучше не ввязывайся. Не то у нас у всех будут неприятности.

— Отец думает по — другому.

— Мне все равно, что он думает. Я прожила с ним больше тридцати лет и все‑таки его не понимаю. По-моему, он так и остался мальчишкой. — Заключительную фразу она произнесла с легкой усмешкой, словно смиряясь с неизбежным.

— Но в данном случае я с ним согласен.

— Тебе‑то что. Ты ведь тут не живешь. Эта твоя статья только подольет масла в огонь. А с меня хватит ссор между соседями, я уж на них нагляделась.

— Мама, но ты же сама была великой бунтаркой!

Отец частенько со смехом рассказывал, как однажды ее арестовали за то, что она распевала на пляже в Уорренпойнте «Солдатскую песню». Она подцепила зонтиком каску полицейского и бросила ее в бассейн. У них в семье это происшествие именовалось «битва Сузи за свободу Ирландии».

— С меня хватит, — повторила мать твердо. — Мои братья боролись за независимость Ирландии, и куда это их привело? Оба в Австралии, потому что не смогли найти работу на родине. Да и ты сам — когда захотел работать, уехал в Англию.

— Но, мама, я ведь просто пишу статью, а не размахиваю пистолетом.

— Это все едино. Зависть и ссоры. Вот напечатают твою статью в газете, а жить ведь тут мне и ему — не тебе. Иди пить чай и больше за свою стучалку не садись. — Она махнула рукой в сторону машинки, словно на нее было наложено проклятье.

Питер нехотя встал — хрупкость, фарфоровая прозрачность кожи и большие кукольные глаза его матери скрывали железную волю. И завтра и послезавтра она будет словно невзначай бросать туманные намеки на эту его статью — намеки, рассчитанные на то, чтобы им с отцом стало не по себе, точно напроказившим мальчишкам.

— Но ты же не одобряешь того, что они сделали, — сказал он.

— Конечно, нет. Они плохие люди. — Что‑то бормоча, она скрылась за кухонной дверью и вновь появилась, держа в руках миску с разбитыми яйцами и сбивалку. — Но без них, наверно, нельзя, — добавила она, вонзая сбивалку в яйца, как электродрель. — Иначе зачем же бог послал их сюда?

«Королевская полиция Ольстера — это далеко не то же, что английские «бобби». В Соединенном Королевстве обычные полицейские, как правило, не вооружены пистолетами — исключение составляют ольстерские полицейские. Когда объявляется чрезвычайное положение, они получают автоматы. Добавьте еще специальные полицейские силы, насчитывающие 12 ООО человек, и вы получите вполне достаточную основу для полицейского государства, и не в Испании или Южной Африке, а на Британских островах. Нет, это не превентивные меры, как пытаются доказать некоторые, а симптомы политической болезни».

Полиция! Сколько Питер себя помнил, он всегда боялся и презирал полицейских. Отчасти тут сказалось влияние отца: когда они гуляли по городу или шли в церковь, он, совсем еще малыш, чувствовал, как отец весь напрягался при виде черного полицейского мундира. Если какой‑нибудь новый полицейский имел неосторожность поздороваться с ними, отец с пренебрежением смотрел сквозь него. Играла некоторую роль и сама полицейская форма: мундир из плотной черной саржи, широкий ремень и, главное, большая темная кобура на бедре — олицетворение грубой силы. Особенно запомнился Питеру полицейский по прозвищу «эсэсовец». Этот дюжий малый, бывший коммандос, разгуливал по улицам в сопровождении черной полицейской собаки. Его уже давно не было в их городе, но для Питера Дугласа он по — прежнему оставался символом горечи и озлобления, отравлявших жизнь в его родном краю; этот полицейский вечно шагал по дорогам Ольстера, черный и хищный, как идущий за ним пес.

И еще — вспомогательная полиция, местные парни, вооруженные пистолетами и автоматами, которым щедро платили за ночные дежурства. Питер впервые увидел их, когда ему было лет десять. Он возвращался на велосипеде от дяди, который жил в Олтнегоре. Был теплый летний вечер, и человек тридцать их маршировало перед оранжистским клубом, крытым жестью. Он знал их почти всех, этих местных протестантов, с которыми встречался в магазинах и на улицах, у которых бывал дома, но теперь они холодно смотрели прямо перед собой, словно не замечая его. А три дня спустя они вечером остановили его с отцом на улице и, притворяясь, будто не узнают их, полчаса не отпускали.

Возможно, воспоминания эти окрашены предубеждением, думал Питер, однако события прошлой ночи как будто подтверждали их истинность. Из кафе Хиггинса вырывался сноп света, оглушительно гремела пластинка с поп — музыкой. Под уличным фонарем виднелась щуплая фигура Джо Дума, городского дурачка. Он что‑то ел из консервной банки. Вокруг толпились мальчишки, но при появлении Питера они исчезли в темноте.

Перед казармами, расположенными на пригорке у самой городской черты, царило непривычное оживление. У входа стоял «лендровер», полный полицейских, и длинная патрульная машина, о чем неопровержимо свидетельствовал ее черный цвет и радиоантенна на крыше. Само здание, большое, бело — черное, можно было бы принять за виллу врача или директора компании в каком‑нибудь уютном английском пригороде, если бы не голубой полицейский герб над входом. Однако окружавшие его ряды колючей проволоки и дзот из мешков с песком, из смотровой щели которого торчал пулемет, придавали ему сходство с крепостью, с резиденцией гаулейтера в оккупированном городе. Питер заметил в дзоте движение — его держали под прицелом.

— Сержант тут? — спросил он и раздраженно добавил: — И ради бога перестаньте в меня целиться. Я живу здесь, на том конце улицы.

— Зачем он вам? — Из дзота вышел молодой полицейский. Автомат у него в руках казался безобидной детской игрушкой.

— Мне бы хотелось взять у него интервью. Я журналист, работаю в английской газете. Меня интересует то, что произошло вчера ночью.

— Вы — журналист? — с откровенным недоверием переспросил полицейский. — Из Англии?

— Да, и мне бы хотелось повидать сержанта.

Несколько секунд полицейский молча рассматривал Питера. Его молочно — голубые глаза на бледном лице, которое под черным козырьком фуражки казалось совсем мертвенным, были холодны и пусты. Затем он повернулся и повел Питера в дежурку.

Там было пять человек — двое местных полицейских, которых он как будто узнал, двое из вспомогательной полиции и офицер, которого выдавали осанка, хорошо пригнанный мундир, портупея и начищенные краги. Все они посмотрели на Питера с удивлением.

— Этот человек, сержант, — сказал провожатый Питера, обращаясь к одному из местных, — говорит, что он журналист. Работает в какой‑то газете в Англии.

Сержант не спеша подошел к Питеру.

— Вы ведь сын мистера Дугласа? — спросил он с сомнением, но вежливо.

— Да, сержант. Я работаю в Англии, в газете, и приехал домой в отпуск. Мне хотелось бы кое‑что узнать у вас о том, что произошло вчера ночью.

— Вчера ночью? — Сержант растерянно оглянулся на щеголеватого офицера.

— В какой газете вы работаете? — спросил офицер резко и встал прямо перед Питером, словно надеясь смутить незваного гостя самим своим присутствием. Голос был властный, «английский», холодный, а тон — ровный, как у диктора Би — Би — Си, читающего последние известия.

Питер вежливо объяснил.

— Так — тах<, — бесстрастно сказал офицер. — Мне кажется, я эту газету знаю. — Он повернулся к сержанту. — Я думаю, Ноулз, нам следует проводить мистера Дугласа в другую комнату.

Когда Питер вслед за сержантом вошел в большую комнату в конце коридора, его вдруг осенило.

— Это ведь главный полицейский инспектор графства?

— Он самый, — ответил сержант. Казалось, он хотел еще что‑то добавить, но передумал и, помешав в камине угли, вышел.

Значит, вчерашнее происшествие их не на шутку встревожило. Недаром же главный полицейский инспектор графства счел нужным сюда приехать. Да, он, Питер, на правильном пути.

Несколько минут спустя в комнату деловитой походкой вошел главный инспектор. Он встал спиной к огню и улыбнулся Питеру бодрой, энергичной улыбкой. Жидкие волосы зализаны за уши, длинное лицо, холеные усы, нос с горбинкой, глаза, посаженные чуть косо. Красив, ничего не скажешь. Человек, рожденный и привыкший повелевать.

— Должен сказать, мистер Дуглас, в этих краях нечасто можно встретить журналиста. Простите, что не предлагаю вам выпить, но боюсь, что в казармах подобные излишества не положены. — Он коротко рассмеялся. — Если не ошибаюсь, вы здешний уроженец.

— Да, — сказал Питер. Оскорбительность официаль но любезного тона собеседника рассердила Питера, но и пробудила в нем странную робость, и он почти против воли добавил:

— Но учился я в Лагенбридже.

— А! — сказал инспектор с интересом, словно признавая в Питере равного. — Я сам там учился. Вы тоже выпускник Королевской школы?

— Нет, — коротко ответил Питер. А потом, с насмешливой радостью осознав, какой промах допустил инспектор, обманутый английским звучанием его фамилии и тем, что «Набат» был газетой лондонской, он с удовольствием добавил: — Я кончил семинарию святого Киерана.

Ну, прямо, подумал с улыбкой Питер, словно кто-то признался махровому южанину в том, что он на самом деле негр, хоть и выглядит, как стопроцентный белый. Королевская школа входила в число наиболее известных протестантских учебных заведений в Северной Ирландии. Из ее стен, возведенных в восемнадцатом веке, выходили прославленные крикетисты, высокопоставленные колониальные чиновники и епископы. Среди ее питомцев, словно подтверждая широту ее учебных программ, значился даже один известный литературный критик. А на холме напротив, под сенью громоздкого и совсем не древнего собора, пряталась епархиальная семинария святого Киерана, где учились дети ревностных католиков — фермеров, кабатчиков торговцев, — готовившиеся главным образом в священники.

— Ах, так. — Главный инспектор умолк, явно сбитый с толку. Но вскоре он овладел собой и мужественно попытался исправить положение. — Я немного знаком с вашим епископом, славный старик. Только вот херес, который он пьет, мне не по вкусу.

— Херес? — недоуменно повторил Питер.

— М — м-да, — небрежно произнес инспектор. — Он выписывает себе херес прямо из Испании. А мы улаживаем это с таможней. Но этот херес слишком уж сух. Я предпочитаю «Бристольский крем».

Таким, как этот инспектор, националисты — если он вообще о них думает — должны представляться кучкой раздраженных смутьянов. Он даже готов иметь с ними дело, но только на высшем уровне: ска жем, встретиться с магараджей, или с епископом, или услужливым высокопоставленным чиновником из местных. И с какой стати ему меняться? Убежденный в своей терпимости, в прочности своей позиции при настоящем положении вещей, он, скорее всего, окончит свои дни в почетной отставке, получив положенные ему не очень высокие награды.

— Я не знаком с епископом, — сухо сказал Питер.

Он мог бы и не тратить пороха — его сарказм отлетел от этого невозмутимого чела, как бумажный голубь. Инспектор уже перешел к другому.

— Что касается пустякового случая, о котором вы говорили, то он вряд ли может вас заинтересовать. Самая заурядная история. Мелкий хулиган вздумал подразнить наших ребят, и они забрали его на несколько часов, чтобы поостыл. А утром выпустили. Только и всего.

— И по дороге избили, — упрямо возразил Питер.

— Ну, вы преувеличиваете, — внушительно сказал инспектор. — При аресте парень оказал сопротивление, и им пришлось применить силу. Возможно, дело не обошлось без одного — двух синяков. Но не больше того.

— И этого оказалось достаточно, чтобы он попал в больницу.

— Ах, так вот что вам говорили? — с интересом спросил инспектор. — Удивительная вещь слухи. Но боюсь, они вас ввели в заблуждение. Парень все время хныкал, и мы вызвали врача. Ничего серьезного он не обнаружил, но для очистки совести отправил в городскую больницу на рентген. Через несколько часов парень вышел оттуда здоровехонький. Явилась мать и забрала его домой.

— Значит, вы утверждаете, что ничего серьезного не произошло? — недоверчиво спросил Питер.

— Совершенно верно.

— Но от шума проснулся весь город.

Инспектор усмехнулся:

— Да, это досадно. Парень‑то, видимо, истерик. Вопил, как будто его режут, стоило к нему пальцем притронуться. Ловкий прием, если вдуматься, ловкий.

— Прием? — Питер пристально вглядывался в лю безное лицо инспектора. Но не уловил в его спокойном взгляде ни тени сомнения или неискренности.

— Разумеется. Они выкидывают самые неожиданные штуки. Хвастливый хулиган, который хотел показать, что не боится полиции. Но, по — моему, он теперь понял, что вчера ночью переборщил и поставил себя в глупое положение. — Инспектор благодушно потер руки, показывая, что разговор окончен. — Ну, вот и вся история. К сожалению, ничего более пикантного я вам предложить не могу. Я ведь знаю, за чем ваша братия охотится. Ну, может быть, в другой раз.

Ошеломленный Питер молча шел за инспектором по коридору. И только когда казармы остались далеко позади, он вдруг понял, что об ИРА не было сказано ни слова.

— А, так вот что он вам сказал! — Школьный учитель был в восторге.

Питер зашел к нему на обратном пути, и они отправились в ближайшую пивную. Это была «Капля росы».

— Да. Я совсем опешил и не нашелся, что ему ответить. Все звучало очень правдоподобно. Может быть, он действительно не лгал.

— Однако это не объясняет его визит ко мне.

— Он был у вас?! — воскликнул Питер.

— Да. Когда я вернулся из школы, в гостиной меня изволили ждать их превосходительство. Он сказал, что много слышал обо мне от моего старшего брата, который работает в управлении здравоохранения, и потому еот решил познакомиться лично. Затем с полнейшим спокойствием заговорил о вчерашнем происшествии и выразил уверенность, что мне, наверно, будет приятно узнать, что все это — недоразумение. Мальчишку как следует отчитали и отослали домой. И мне незачем, ну незачем беспокоиться. Некто Робинс из вспомогательной полиции очень просит извинить его за слова, которые вырвались у него сгоряча и ровно ничего не означали.

— Значит, они все‑таки встревожились… Так что же вы ответили?

— Что я мог ответить? Улыбнулся и сказал, что принимаю извинения Робинса и рад узнать, что с маль чиком все обошлось. Я ведь работаю тут, как и мой брат, на что с такой деликатностью намекнул инспектор. К тому же, — учитель нервно моргнул, и узкие плечи под плащом сгорбились, — поразмыслив, я пришел к выводу, что положение у нас довольно двусмысленное.

— Я вас не понимаю. Разве может цивилизованный человек спокойно смотреть, как кого‑то избивают, и не вступиться?

— Конечно, не может. Но дело ведь не так просто. Этот малый, по — видимому, никаких серьезных увечий не получил, и мы ничего доказать не сумеем и только сыграем им на руку — они объявят нас смутьянами, и дело с концом.

Некоторое время Питер молча пил свое пиво.

— Моя мать рассуждает примерно как вы, — сказал он затем. — Но отец придерживается другого мнения.

— Ваш отец, вы только не обижайтесь, по — своему так же категоричен, как эти оранжисты. Такие речи, может быть, уместны в Дойл Эрине *, но здесь от них, как вы сами знаете, проку мало. Ведь даже если мы добьемся объединенной Ирландии, нам все равно придется жить с ними бок о бок, а потому лучше привыкать уже сейчас. И согласитесь, последнее время полиции в Ольстере приходится нелегко. Будь сейчас двадцатые годы, многим бы здесь не сносить головы.

— Так вы считаете, что мне не стоит дописывать статью?

— Ну, тут могут быть разные соображения. А почему бы вам, прежде чем решить, не повидаться с пареньком? В конце‑то концов, избит был он.

Хозяин «Капли росы» тревожно взглянул на входную дверь:

— Пожалуйста, поторопитесь, господа. Я должен был закрыть полчаса назад.

Они вышли через кухню, а с улицы вошли новые посетители — парни из вспомогательной полиции, которых Питер видел в казармах.

— Всего хорошего, мистер Конканнон, всего хоро

* Дойл Эрин — название ирландского парламента, шего, мистер Дуглас, — сказал им вслед хозяин и поспешил навстречу новым клиентам.

— Должно быть, здесь, — сказал Джеймс Дуглас, заглядывая через плечо шофера. Они свернули с шоссе и уже минут десять тряслись по узкой проселочной дороге. Вначале вокруг были видны признаки жизни, но выше по склону дома исчезли, а потом и деревья, и с обеих сторон потянулись унылые пустоши. Наконец там, где грейдерная дорога сменилась разъезженным грязным проселком, они увидели неказистый домишко, побеленный, с потемневшей от времени соломенной кровлей. Он стоял на пригорке, открытый всем ветрам, от которых его не могла защитить ограда, кое‑как сооруженная из расплющенных железных бочек. У стены дома, почти загораживая вход, стоял старенький гоночный велосипед ярко — красного цвета.

— Точно, — сказал шофер. — Возражений нет?

— Да, вид убогий, — заметил Питер.

— Не жирно живут, — весело объявил шофер, дергая ручной тормоз.

— Мне пойти с тобой? — Отец нерешительно посмотрел на Питера.

Всю дорогу до Черной горы он, довольный, мурлыкал себе под нос, но теперь, увидев этот домишко, вдруг оробел.

— Нет, я пойду один, — коротко ответил Питер.

Такси, очевидно, заметили, еще когда оно пробиралось по проселку, — навстречу им выбежала черно — белая дворняжка, а в одном из двух окошек мелькнуло испуганное женское лицо. Едва Питер вылез из машины, увязнув тонкими ботинками в грязи, как собака сразу кинулась на него.

— На место, Фло, на место! — В дверях появилась женщина лет пятидесяти, в старом красном свитере и рваных мужских башмаках. Она вытирала руки уголком грязного фартука и ждала, что скажет Питер.

— Здесь живет Майкл Фергюсон?

На лице женщины появилось выражение тупого, животного страха.

— Господи помилуй, — пробормотала она, — новая беда. — И, повернувшись к двери, добавила: — Тут он, входите.

После яркого света внутренность лачуги казалась сумрачной, как пещера. В очаге дымно тлела кучка торфа, и тусклые отблески ложились на сгорбленную фигуру старика, который, едва взглянув на непрошеного гостя, отвернулся, заскрипев табуретом. В золе рядом с чайником лежала больная курица — ее голова торчала из красной тряпки, как из кокона. У стены напротив виднелся буфет и рядом с ним кровать, на которой лежал молодой парень. Голова у него была забинтована.

— Встал бы, раз к тебе пришли, — сердито сказала женщина.

Парень с трудом поднялся с постели. Он оказался высоким, неплохо сложенным, широкоплечим. Питер решил, что ему лет двадцать. На нем была короткая куртка из искусственной кожи, со множеством металлических пряжек и молний. Из‑под нее выглядывала рваная рубашка цвета хаки, кое‑как заправленная в ветхие джинсы, которые стягивал кожаный пояс, весь в заклепках и с пряжкой в форме подковы. Этот наряд дополняли яркие носки в красно — синюю полоску и грубые деревенские башмаки.

— Вы из полиции? — Близко посаженные глаза на прыщеватом лице смотрели в сторону, словно парень обращался не к Питеру, а к собаке, которая, повизгивая, вертелась теперь возле него.

Питер начал объяснять. Он нервничал и ловил себя на том, что употребляет слова, которые, судя по растерянности на их лицах, были этим людям непонятны, и потому несколько раз повторил все снова.

— Я хочу вам помочь, понимаете? — закончил он.

— От меня‑то вам толку будет мало, мистер.

— Какого толку? Речь совсем не об этом. Я хочу сделать что‑нибудь для тебя. Хочу написать статью и рассказать, как с тобой обошлись полицейские. Ведь не станешь же ты отрицать, что тебя избили?

Позади, у очага, вдруг раздался громкий скрип: это старик еще раз повернулся на своем табурете. Его глаза, маленькие, обведенные красными кругами, как у индюка, были полны ядовитой злобы. Он заговорил, брызгая слюной:

— Сидел бы дома с матерью как порядочный, так ничего бы с ним не случилось. Да куда там! Им, ны нешним, только бы по киношкам бегать да крутить пластинки. Вот и получил свое, жаль только, мало.

Парень багрово покраснел, но ничего не ответил. Вместо него заговорила мать.

— Сказать по правде, сэр, не надо бы этого ворошить. Так для нас всех спокойней будет.

— Верно, сэр. Раз уж так вышло, лучше обойтись без шума.

Вот оно в чем дело. Полицейские говорили не только с парнем, но и с матерью: мол, так уж и быть — ради самого парня и ради его родителей они готовы замять дело. Возможно, в своем великодушии полицейские даже отвезли их домой на машине — такую роскошь эти люди позволить себе не могли. И никакая помощь, никакая надежда или возмещение, которые был в состоянии предложить им Питер, не могли перевесить невысказанные, но очевидные угрозы полицейских. Он так никогда и не узнает правды о том, был ли парень связан с ИРА или нет, спровоцировал ли он полицейских на арест или нет, и даже верно ли сам он, Питер, истолковал уклончивое молчание этих людей. Их беззащитность и его свободу разделяла пропасть, и, безнадежно махнув рукой, он повернулся к двери.

Мать с сыном пошли его проводить, и, как ни старался парень скрыть это, было видно, что он хромает.

— Вы извините, сэр, но я не могу вам помочь, — сказал он. Его глуховатый голос звучал доброжелательно. Когда он наклонился, чтобы пройти в дверь, Питер заметил, что его приглаженные поверх бинта волосы глянцево блестят, как два утиных крыла.

На обратном пути Питер и его отец молчали. Над долиной, как черный платок, повисла грозовая туча. Только шофер был в веселом настроении и рассказывал им о Фергюсонах все, что знал сам.

— Вообще‑то он парень неплохой, — задумчиво произнес он, — хотя, конечно, и грубоват. У его двух братьев хватило ума податься в Англию. Он тоже работал в Барнсли, но вернулся домой, когда старику сделали операцию. На это не каждый способен.

Только когда они приехали и Питер придерживал дверцу, помогая отцу выбраться из машины, Джеймс Дуглас заговорил.

— Ты все‑таки напишешь эту статью? — тревожно спросил он, вглядываясь в лицо сына.

Питер посмотрел на него, словно что‑то прикидывая.

— Еще не знаю, — сказал он.

«…Разумеется, любой колониальный чиновник от Ольстера до Родезии умеет улаживать подобные инциденты. Задержанному не предъявляют обвинения или смягчают его, излишне ретивым полицейским или солдатам делают внушение, опасность огласки предотвращают. Возможно, это и правда лучший выход из положения, как утверждают власти. И тем не менее спрашиваешь себя: в скольких городках Ольстера вот сейчас, в эту самую минуту, творят подобную расправу, творят твоим именем?» Вернувшись домой, Питер сразу поднялся к себе заканчивать статью, но ничего не получалось. Тупо глядя на последний абзац, он никак не мог решить, все-таки писать ему статью дальше или нет. Начало и конец — вот они, а целого — стихийного и вместе с тем убедительного вопля возмущения, которого он добивался, — не получалось. Он встал, несколько раз прошелся по комнате и наконец остановился у окна, рассеянно глядя на улицу, как в ту первую ночь.

Больше часа шел сильный дождь, но теперь развиднялось. На западе у горизонта бледное солнце проглядывало сквозь тучи, и город был облит неярким нежным светом, почти как на заре, и вся Главная улица, от Старой башни до памятника жертвам войны и дальше, до вокзала, казалась умытой и чистой.

Вот он лежит перед ним, его родной город, весь открытый взгляду. Ему знаком здесь каждый уголок: вот одноэтажное здание начальной школы, где он учился, с этого холма катался на санках, а несколько лет назад стоял в темноте вон того парадного с девушкой, которая была его первой любовью. Он знал в Мурхилле каждый дом и почти всех, кто здесь жил. Нельзя любить или не любить этот городок — слова о чувствах тут излишни. Просто ведь это часть твоей жизни, и она всегда с тобой. А ведь весь последний год в школе он мечтал только об одном: уехать отсюда. Затхлость провинциальной жизни и скрытое ожесточение политиче ских страстей стали вдруг ему невыносимы, как тюрьма. Ирландцы слывут веселым народом, но что‑то в здешних людях — быть может, упорное стремление сводить все на свете к самому простейшему — пугало его. И прошло много лет, прежде чем он почувствовал, что может вернуться сюда, что надежно защищен своими убеждениями от той враждебности, которой тут было пронизано все.

Но разве эта уверенность в себе дает ему право судить, да еще в таком случае, как этот? Прошло всего два дня, а возмущение в городке уже улеглось. Страх это или попытка установить доброе понимание, в котором люди вроде его матери видят единственный выход? Или же это простая пассивность, рожденная торгашеским духом, когда каждого человека рассматривают только как возможного клиента? Какая бы судьба ни ждала тех, кто живет за этими серыми стенами, они сами должны ее решать — два народа, навеки связанных друг с другом.

Он смотрел на город и холодно судил себя, как вдруг из переулка стремительно, словно его толкнули, выскочил невысокий человечек в пестрых лохмотьях, в рваной шапке, натянутой на уши. Одна нога босая, на другой стоптанный башмак, а вокруг пояса гирлянда консервных банок. Питер узнал Джо Дума, местного дурачка. Он жил один в развалившейся лачуге на окраине, клянчил милостыню у прохожих, варил в консервных банках подобранные объедки. Обитатели городка дразнили его, кормили, сносили его выходки с милосердием, гораздо более древним, чем государственные приюты. А он веселил их нелепыми ужимками и бессвязным бормотанием, которое заменяло ему человеческую речь. Джо обвел бессмысленным взглядом небо, бледное солнце, блестящие крыши. И вдруг, словно сосредоточившись, увидел над собой в окне Питера. Их взгляды встретились, и в глазах Джо Дума мелькнуло что‑то похожее на торжество. Гремя банками, он торопливо сунул руку за спину и вытащил кусок белого картона. Быстро оглянувшись, словно в поисках поддержки, он поднял свой картон над головой так, чтобы Питер и любой прохожий могли прочесть большие корявые буквы, выведенные углем:

УБИРАЙСЯ ВОСВОЯСИ, ЛЕГАВЫЙ!

Загрузка...