НОДАР ДУМБАДЗЕ

НЕБЛАГОДАРНЫЙ

Столетие Гудули Бережиани прошло как-то незаметно. И немудрено: на сельском кладбище покоилось столько его однофамильцев, достигших полуторавекового возраста, что соседи могли и не вспомнить про Гудули. Да что там соседи — свой день рождения прозевал и сам Гудули.

…В то утро Гудули встал вместе с петухом Лонгинозом. Первая его реплика была адресована соседскому псу:

— Ну, как, сколько яиц ты собираешься утащить у меня сегодня?.. Пшел, не путайся в ногах, обжора!

Затем последовал выговор сошедшему с жерди петуху:

— Чем будить меня чуть свет, присмотрел бы получше за своим гаремом! Наставит тебе рога петух Ардалиона Брокишвили — будешь тогда кукарекать!

Покончив с петухом, Гудули спустился с балкона и вошел в кухню. Стоя на коленях у очага, он разгреб засыпанные золой уголья, набросал сверху сухого хвороста и стал раздувать пламя. Потом поставил на огонь медный кувшин с водой. Подождав, пока вода согреется, налил ее в горшок для молока, засучил правый рукав и направился к хлеву. Привязанная к яслям корова взглянула на хозяина огромными задумчивыми глазами и замычала.

— Здравствуй, здравствуй! — приветствовал Гудули корову и шлепнул ее по крупу. Корова перестала жевать жвачку, медленно поднялась и стала покорно ждать, когда Гудули приступит к дойке. Тот подтолкнул к корове трехногий стульчик, присел на него и взялся за увядшее коровье вымя. В горшок полились тоненькие струйки молока. Удой оказался небольшим.

— Совсем ты расклеилась, несчастная! — упрекнул корову Гудули.

— Что делать, батюшка, состарилась я! — попыталась она оправдаться.

Гудули распахнул ворота и пустил корову в убранное кукурузное поле.

— Иди жри!.. Не корова ты, а коза паршивая, чтоб волки тобой подавились!.. Иди!..

…Корова нехотя щипала жухлую траву…


— Здравствуй, Гудули!

Гудули сидел на лестнице оды, держал на коленях горшок с молоком, глядел на медленно всплывавший между гор золотой диск солнца и ни о чем не думал.

— Здравствуй, Гудули!

Гудули оглянулся на голос. Под грушей, скребя затылок, стоял Уча Мелимонадзе.

— Не Гудули, а дед Гудули! Сколько раз я тебе говорил, сопляк?

— Здравствуй, дед Гудули!

— Здравствуй!

— Мама просила тебя угостить меня вареньем!

Гудули улыбнулся:

— Может, молоком?

— Нет, вареньем!

— Ну, так знай: не выпьешь молока — не есть тебе варенья!

— Покажи…

Гудули протянул горшок.

— А мама говорит: будешь пить Гудулино сырое молоко — заболеешь бруцеллезом. Вот!

— Много твоя мама понимает! Ты поговорку про женский ум слыхал? То-то! Гм, сырое молоко! Если хочешь знать, я всю жизнь только и пил что сырое молоко! Понятно тебе?

— Ну ладно, так и быть…

Уча вздохнул и…

Глядя, как молоко с бульканьем наполняет животик мальчика, Гудули еле сдерживал смех. Наконец Уча оторвался от горшка, фыркнул, рукавом вытер губы, вернул горшок Гудули и взмолился:

— Подсоби хоть немного…

Гудули молча взял у мальчика горшок.

— Слышь, Уча, а в школу ты сегодня не собираешься?

— А сегодня воскресенье! — блаженно улыбнулся тот.

— Суббота сегодня! — нахмурился Гудули.

— Да нет же, воскресенье, — повторил Уча.

— Неуж… Ах ты, боже мой! Как же это я, старый дурак, сплоховал! — Гудули в сердцах стукнул себя рукой по колену.

— Да что тут такого, дед Гудули? Суббота, воскресенье — не все ли равно? В школу ты не ходишь и на работу тоже… — успокоил старика Уча.

— Погоди! А какое сегодня число?

— Число — 28-е, день — воскресенье, месяц — ноябрь, год — 1970-й, — отрапортовал Уча.

— Ах, горе мне! — воскликнул Гудули и встал.

Не обращая внимания на оторопевшего мальчика, Гудули вошел в комнату и уставился на висевший у изголовья его кровати календарь. Долго, не сводя глаз, смотрел он на календарь, потом оторвал листок и вернулся на прежнее место.

— Что случилось, дед Гудули? — Уча сбоку подсел к Гудули, оперся рукой о его колени и снизу вверх метнул на старика удивленный взгляд. Не отвечая мальчику, Гудули извлек из кармана очки, надел их и, не пропуская ни слова, стал по слогам читать с листка календаря:

28 ноября

Воскресенье

Восход солнца — 8.06

Заход солнца — 17.32

Долгота дня — 9.26

Новолуние — 24 ноября

Восход луны — 10.55

Заход луны — 20.31

Затем он так же внимательно ознакомился с содержанием обратной страницы:

Знаете ли вы?..

За один день человек делает около 20 тысяч шагов, за год — около 7 миллионов, а за 70 лет — около 500 миллионов шагов, что примерно составляет расстояние от Земли до Луны.

Гудули взглянул вверх и увидел солнце. Затем он посмотрел на запад и увидел ущербную луну. Солнце и луна были на небе вместе, одновременно, но Гудули в ту минуту луна почему-то показалась более далекой.

Он продолжал читать:

Расстояние от Земли до Луны — 384 тысячи километров — в 9 раз превышает длину экватора. Следовательно, за 70 лет человек мог бы 9 раз обойти по экватору земной шар.

У Гудули закружилась голова…

— За 70 лет — девять раз… А за сто лет? Десять, одиннадцать, двенадцать раз…

Он взглянул на свои исхудалые, костистые, дрожащие колени и вдруг почувствовал такую страшную, смертельную усталость, словно только что завершил свой двенадцатый круг по экватору.

— А, вы слышали? Если бы мы за эти сто лет шли от нашего села через Озургети[1] на Батуми, Москву, потом — в Германию, оттуда — в Америку, потом с обратной стороны, в Японию, оттуда в Озургети и домой, мы бы двенадцать раз обошли матушку-Землю… А? Понимаете?

Он ласково погладил свои колени и продолжал:

— Этого не случилось… Землю мы не обошли… Но, видит бог, мы не знали ни минуты отдыха… — Гудули улыбнулся. — Что же это получается? Топтались на месте?.. Много же мы исходили! Ау, какую сеть сплели!.. Не жалуюсь! Я благодарю вас и за то, что вы все эти сто лет без устали носили меня по дворам, по соседям, по селу… Спасибо, большое вам спасибо! — Гудули еще раз погладил колени.

В восемь часов утра 28 ноября 1970 года Гудули Бережиани исполнилось сто лет. Вспомнил об этом старик, и сердце его судорожно затрепыхалось, словно пойманная пташка. Гудули испугался. Такое было с ним в дни молодости — перед соревнованием в стрельбе или во время скачек, когда он садился на коня. Бывало так и перед началом состязаний по борьбе, где неизменными его соперниками были братья-близнецы Керкадзе, а неизменным зрителем — их сестра Талико. Тогда точно так прыгало и трепетало его молодое, сильное сердце. А теперь Гудули испугался: он схватился рукой за грудь и замер… Вся молодость пробежала перед глазами Гудули за эти несколько минут… А потом все стало на свои места. Сердце улеглось, успокоилось и продолжало свою обыкновенную, размеренную и невидимую работу. Гудули вздохнул полной грудью и почувствовал, как его легкие наполнились прохладным чистым воздухом. Он с облегчением вытер рукавом выступивший на лбу пот, еще раз вздохнул и улыбнулся.

— Благодарю тебя, большое тебе спасибо! — сказал он и ласково погладил свое сердце.

Гудули спустился во двор, по тропинке проковылял к груше и уселся в ее тени. Уча неотступно следовал за ним.

— Разве груше не больно? — спросил Уча, вытаскивая из дерева воткнутый в него острием топор.

«Началось, — подумал Гудули, — теперь только успевай отвечать на его вопросы!..»

— Ну, дорогой, если уж и деревья начнут испытывать боль от топора, тогда пиши пропало: не добиться человеку искупления своих грехов!

Гудули ждал нового вопроса, но Уча молчал. Он осторожно провел пальцем по отточенному лезвию топора и проговорил про себя:

— Конечно, больно. Еще как больно!

Гудули подозвал мальчика, усадил рядом с собой, положил руку на его огненно-рыжую голову и тихо сказал:

— Уча, сегодня твоему деду Гудули исполнилось сто лет.

Уча недоверчиво взглянул на старика и рассмеялся.

— Что ты ржешь, сопляк?

— Да разве и в прошлом и в позапрошлом году тебе не было сто лет?

— Сукин сын! Как это в позапрошлом году могло быть мне сто лет?!

— А сколько?

— Сколько! В прошлом году было девяносто девять, а позапрошлом — девяносто восемь! А сегодня стало сто!

— Да ну! Ты всегда был таким!

— Болван! Всегда таким пусть будет твой отец!

— Мама говорит, что тебе возраст не прибавляется и не убавляется… «Этот старый хрыч, — говорит, — остановил время».

Гудули посмотрел в улыбающиеся глаза мальчика и увидел в них свое улетевшее безвозвратно детство… Он отвел взор и глухо спросил:

— А не говорит она: смерть, мол, не берет старого черта?

— Говорит.

— Значит, я остановил время, да? Так она сказала?

— Так.

— Эх, дорогой мой, остановить время не в силах даже сто пар буйволов!

— А кто же может остановить его?

— Никто. Настанет, верно, день, и время само остановится…

Уча лег на спину.

— Гляди, солнце и луна вместе на небе! — воскликнул он.

— Видел, видел, сынок!

— А как же это — солнце и луна, и вдруг вместе?

«С ума меня сведет этот бездельник!» — подумал Гудули.

— Ну скажи, как это, а? — не отставал Уча.

— А вот так: небо — это божье око, и оно вмещает все — и день и ночь! — объяснил Гудули.

— Как божье око?

— О-о-о, отстань, ради бога! — рассердился Гудули.

— Скажи — как?!

Гудули прошиб горячий пот.

— Слушай: есть у тебя глаза?

— А как же!

— А ну закрой их! Быстро!.. Что ты видишь?

— Ничего. Темно!

— Открой!.. А теперь?

— Теперь светло!

— Ну вот. Так и божье око: оно видит одновременно и ночь и день.

— Так то бог, а то я! — присел Уча. — Разве мы одно и то же?

— Конечно, сынок, одно и то же! Весь этот мир принадлежит тебе! — Гудули крепко обнял и привлек к себе мальчика. Тот хотел спросить еще что-то, но Гудули, опередив Учу, закрыл ему рот рукой:

— Ни слова больше, иначе убью тебя и себя тоже!

Уча вырвался из объятий старика и, скроив жалкую рожу, попросил:

— Один, только один вопрос! Последний!

— Ну давай!

— Утром мама сказала, что мой папа мерзавец, сволочь, негодяй и сукин сын и что для нас он все равно что умер… Это правда?

У Гудули пересохло во рту.

— Правда, сынок… — проговорил он и вдруг спохватился: — Но ты не должен повторять этих слов! Как-никак он твой отец!

— А почему правда?

— Да потому, что человек, бросивший такого сына, как ты, он и есть сволочь!

Уча молча встал и направился к воротам.

«Не должен был я говорить этого! — пожалел Гудули. — Мальчику отец кажется ангелом… Откуда ему знать, какой он подлец!»

— Уча! — крикнул Гудули.

Уча шел, не оглядываясь.

— Уча, вернись, сынок!

Уча остановился.

— Слушай меня, мальчик! Твой отец не сволочь, а Тариэл, Автандил и Фридон[2], вместе взятые! Ты что, шуток не понимаешь?

Уча подозрительно, исподлобья взглянул на Гудули.

— Иди, иди ко мне, сыночек! — ласково помахал рукой старик.

И вдруг Гудули остолбенел… Сперва он решил, что это ему показалось… Но когда он совершенно отчетливо, с потрясающей ясностью ощутил, как между его ног растекается предательское тепло, Гудули понял: наступило начало конца.

— Боже, не делай этого! — взмолился Гудули. Но бог был неумолим. Теплая влажность проникала все ниже и ниже…

— Уча, помоги мне! — невольно вырвался у Гудули слабый хрип. И пока мальчик бежал к нему, он опустился на колени и горько зарыдал.


Прошел час. Гудули пришел в себя.

— Ты теперь ступай домой, сынок…

— Я позову маму!

— Нет, не надо, сынок. Иди домой!

— Я скажу маме!

— Да нет, не нужно!

— А почему ты плакал?

— Просто так, обманул тебя, хотел испытать — любишь ли ты деда Гудули…

— Ты что, весь день сегодня обманываешь меня?

— Что поделаешь, выжил из ума старый хрыч… Ступай, ступай, мой мальчик, оставь меня… Теперь я должен отдохнуть…

Уча медленно пошел. У ворот он оглянулся.

— Ступай, сынок, ступай! — голос Гудули звучал спокойно. Уча ушел.


Прислонившись к дереву, не двигаясь, Гудули стоял и отсутствующим взором смотрел в пространства. В голове не было мыслей — одна лишь безграничная пустота… Вокруг царила могильная тишина. Тишине обнимала село, небо, землю… Гудули видел, как перед ним падают и лопаются перезрелые груши, и не слышал звука падения. Он видел, как по желобку бежит родниковая вода, и не слышал ее журчания. Видел, как ветерок гонит по земле сухие листья кукурузы, и не слышал их шелеста. Видел, как подошедшая к воротам корова, вытянув шею, мычит, просится во двор, как петух Лонгиноз, взобравшись на плетень, хлопает сильными крыльями и, выпучив глаза, раскрывает клюв, но не слышал ни мычания коровы, ни петушиного пения… Все вокруг молчало. Было лишь ожидание, нескончаемое, раздирающее душу, страшное в своей неизвестности ожидание. И прислоненный к груше, окаменевший Гудули сам походил на старое, изъеденное червями дерево, которое ждет не дождется человека с топором… Горе тебе, Гудули Бережиани, горе!

…Долго стоял так опустошенный Гудули. Потом постепенно к нему стало возвращаться сознание. Луч надежды проник в его остановившееся было сердце, и сердце вновь застучало, побежала кровь по жилам. Гудули сперва услышал биение собственного сердца, потом шелест сухих кукурузных листьев, потом мычание коровы, потом журчание воды и, наконец, пение петуха Лонгиноза. Гудули ожил.

— Слава богу… — прошептал он и медленно двинулся к оде. — Так. Спокойно, Гудули! Ничего еще не случилось… Ничего страшного… Это, наверно, произошло случайно… А может, ничего и не произошло? Может, ему все показалось?

Гудули взглянул на солнце — оно заметно переместилось к западу. Потом осторожно ступил на лестницу. Первая ступенька… Вторая… Третья… Пятая… И тут опять рухнул мир. Опять замерло все вокруг. Опять Гудули ощутил противную, страшную, теплую влажность. «Этот старый хрыч остановил время!» — промелькнуло в голове, и он, прежде чем вспомнить, чьи это слова, словно скошенный стебель, упал на лестницу.


— Здравствуйте, уважаемый Гудули!

Гудули очнулся.

— А? В чем дело, Ксения? — спросил он, недовольно морщась. Как никогда, старику хотелось побыть одному.

— Да вот, прибежал Уча, говорит — деду Гудули плохо…

— Ничего, дорогая! Сердце маленько… того… Прошло уже…

— Может, что нужно, уважаемый Гудули? Или позвать врача?

— Нет, нет, Ксения! Не надо!

«Начнется теперь — врач, больница, лекарства… О боже!..»

— Может, выпьете валерьянки?

— Нет, нет!

«Вот он — конец… Кому нужна такая жизнь? Валерьянка!»

— Валидол?

— Не надо валидола!

— Чем же мне помочь вам, уважаемый Гудули? — забеспокоилась женщина.

— Да ничего мне не нужно, дорогая! Иди себе домой…

«Это первая ласточка… За ней появятся другие… Сочувствие соседей… Хлопоты… Господи!..»

— Кажется, паршивый мальчишка сболтнул что-то про смерть… Будто бы я говорила… Убью мерзавца!

— Что ты, что ты, Ксения!

«Боже мой, как много она болтает! Раньше я этого не замечал за ней!..»

— И у кого только повернулся язык сказать такое? Чтоб он отсох, этот язык!

«Зачем она себя проклинает? Уча не станет мне лгать!»

— Перестань-ка ты, ради бога! Ступай домой!

— Оказывается, сегодня ваш день рождения, уважаемый Гудули? Дай бог вам еще сто лет здоровья и бодрости!

— Спасибо, спасибо, Ксения!

— Неужели ваши не приедут из города? Как-никак сто лет — событие непростое…

— Приедут, обязательно приедут!

«Месяц, другой, третий… А потом всем я надоем… Кому охота возиться с больным…»

— Вот уж если кто может похвалиться детьми, так это вы, уважаемый Гудули! Один в Батуми, другой в Поти, третий в Кутаиси, четвертый в Тбилиси. И все ученые, все красивые… Сколько у вас внуков, уважаемый Гудули?

— Всего потомства — двадцать три человека, да что толку-то? Со мной никого.

— Не говорите, уважаемый Гудули! Счастливый вы человек!

— Да, конечно…

«Боже мой, неужели не будет конца ее болтовне?»

— Так я пойду и пришлю мальчика.

— Не беспокойся, Ксения. Вот прилягу немного, и все будет хорошо.

— Если что — не стесняйтесь, ради бога! Зовите, как собственную дочь!

— Спасибо, дорогая!

— Будьте здоровы, уважаемый Гудули!

— Будь здорова, Ксения!

Женщина ушла. Гудули проводил ее печальным взглядом. Вот идет она — молодая, ядреная… А Гудули сидит на лестнице и — боже, боже великий, за что такой позор?! — сушится под косыми лучами ноябрьского солнца…

…Как странно устроен человек!.. О своей старости и недугах он особенно сожалеет при виде молодого, здорового человека. И, наоборот, сознание того, что кто-то другой еще более стар и немощен, чем он сам, ему доставляет успокоение, вселяет в него надежду. Сегодня, держа Уча в своих объятиях, Гудули раз сто, наверно, подумал: «Господи, подари мне его молодость и возьми взамен все, что тебе захочется!» И теперь, глядя на удалявшуюся Ксению, он сказал про себя: «Великий боже, дай мне возраст этой женщины и возьми от меня все, что твоей душе угодно!»

И тут же почувствовал, как краска стыда залила его лицо. Гудули Бережиани стало стыдно за то, что он не оценил по достоинству дарованных ему богом ста лет…


До захода солнца неумолимая действительность еще трижды напоминала о себе… И тогда Гудули Бережиани, человек, проживший на земле сто лет, стал лицом к солнцу, опустился на колени, склонил голову в низком поклоне и сказал:

— Прощай, солнце, и прими от меня великую благодарность!

— За что ты благодаришь меня, человек? — удивилось светило.

— За доброту твою, солнце, за то, что все эти сто лет после каждой ночи ты дарило мне радость наступившего утра!

— На здоровье, человек! — сказало солнце и скрылось.

— Спасибо тебе, солнце!..

Гудули впустил во двор мычавшую у ворот корову. Корова по привычке зашла в хлев, приготовилась к дойке. Гудули погладил корову, почесал по голове, но доить ее не стал.

— Сегодня отдохни, корова, лежи себе спокойно… И прими от меня великую благодарность!

— За что ты благодаришь меня? — удивилась корова.

— Хотя бы за то, что каждое утро ты давала мне по стакану молока.

— На здоровье! — сказала корова и легла.

— Спасибо тебе, корова!..

Гудули прошел на задний двор, взглянул на устроившихся на ночь кур и, прежде чем прикрыть дверь курятника, ласково потрепал петуха Лонгиноза по красному гребешку.

— Завтра буди меня, когда тебе заблагорассудится. А теперь прощай и прими от меня великую благодарность.

— За что ты благодаришь меня? — удивился петух.

— Хотя бы за то, что ты каждое утро добросовестно будил меня!

— На здоровье! — сказал Лонгиноз и заснул.

— Спасибо тебе, Лонгиноз!..

Коптилку он поставил рядом с квеври[3], аккуратно срезал глину вокруг его головки, стал на колено и осторожно поднял крышку. Тридцатипудовый квеври вздохнул, обдав Гудули крепким ароматом шипучего цоликаури[4]. Гудули глубоко втянул в себя одурманивающий запах, опустил туда черпалку из тыквы. «Буль, буль, буль», — забулькало хлынувшее в черпалку вино. Гудули чуть притронулся губами к черпалке и сказал:

— Слава тебе, святой сок винограда, слава тебе, бессмертная виноградная лоза! И прими от меня, дорогой мой квеври, великую благодарность!

— За что? — раздался, словно эхо, удивленный голос.

— За то, что все эти сто лет ты был моим верным другом в дни радости и в дни горя!

— На здоровье! — вздохнул квеври.

— Спасибо тебе!..

Гудули сидит за низеньким столом. В руке у него полная чаша с вином. Тусклый свет подвешенной на балконной стойке коптилки мерцает словно нимб над головой старика. Стекающие по щекам слезы каплями срываются с подбородка, орошая лежащие на столе кукурузную лепешку и молодой сыр, — Гудули Бережиани плачет…

Час тому назад Гудули обошел весь двор. Потрогал плуг — износился плуг. Взглянул на топор — истерся топор. Взял в руки серп — почти весь вышел серп. Взмахнул заступом — истлел до половины заступ. Нож, что лежит на столе перед Гудули, и тот на ладан дышит… Металл, металл не устоял перед неумолимым временем, долго ли сломиться человеку?!

Вот этим благословенным вином клянется Гудули — не жаль ему жизни. Гудули знает — он не болен. Просто истлел человек, истерся — вот и все! Износился, как те же плуг, топор, серп и нож.

Со всеми успел попрощаться Гудули — с небом и землей, домом и двором, собакой и свиньей. Но дольше всех прощался он со своей ровесницей — грушей.

— Прощай, груша! — обнял Гудули дерево. — Самой совершенной среди нас оказалась ты! Твои корни прочно сидят в земле, плечи твои подпирают небо… Ты дарила тень и прохладу трем поколениям моего потомства и скольким еще сослужишь добрую службу, кто знает! Вот уже век плодоносят твои добрые ветви, а ты все стоишь, груша, здоровая и сильная. Ты отрада и украшение моего двора, обитель пернатых и певчих моего села. Прими от меня великую благодарность, дерево!

— На здоровье, человек! — просто ответило дерево. Оно хорошо знало цену себе…

«Слава тебе, природа, — подумал Гудули, — слава твоей мудрости! Какое это счастье — сознавать, что после тебя останутся жить дерево, земля, небо и солнце!..»

Последнюю благодарность Гудули воздал своему сердцу, своей деснице, глазам, ушам и разуму своему.

— За что? — спросило в недоумении сердце.

— Как это за что? — удивился Гудули. — За сто лет ты ни разу не изменило мне, все эти сто лет мне верой и правдой служили мои глаза, уши, руки и разум. Разве этого мало?!

— На здоровье, Гудули, на здоровье!.. А теперь мне пора на покой… Я очень устало, Гудули!

— Спасибо тебе, сердце!..

Что ж, теперь можно попрощаться с мальчиком и его матерью. Но вот беда, запамятовал старик, как звать-то их? Господи, дай вспомнить! Ладно, бог с ней, с матерью, мальчика-то зовут как? Боже великий, не лишай Гудули памяти, напомни ему имя мальчика!..

Но бог был неумолим. Не вспомнил Гудули имен ни матери, ни сына…

Подошел тогда Гудули к перилам балкона, распахнул рубашку на груди и крикнул:

— Э-э-е-й, соседка!

— Слушаю вас, уважаемый Гудули!

— Кто это?

— Ксения я, кто же еще! Не узнали меня?

«Ксения… Ксения… Вот как звать ее… Ксения…»

— Мальчик дома?

— Уча-то?

«Уча! Слава богу, узнал, как звать этого прохвоста…»

— Ксения, сейчас в моем доме случится… В общем, сделай так, чтобы мальчик не расстроился…

— Вы о чем, уважаемый Гудули?!

— Прошу тебя, не пускай ко мне мальчика, пока не придут соседи…

— Да что вы такое говорите, уважаемый Гудули? Шутите, что ли?

— Прощай, Ксения! Видит бог, я любил всех вас и благодарю вас! Спасибо!

— Гудули, уважаемый, что с вами?!

Гудули вошел в комнату и закрыл за собой дверь.

— Гудули!!

Во дворе Бережиани грянул выстрел Звук был сильный. В домах вокруг зазвенели оконные стекла…

Хоронить Гудули Бережиани собралась уйма народа. Было немало родных и близких, хотя никто из них особенно не убивался. Более того, старший сын — Димитрий, вместо того, чтобы побыть у гроба, стоял во дворе, под грушей, недовольный, словно Наполеон после Ватерлоо, и здесь принимал соболезнования.

Подошел к Димитрию и я:

— Искренне сочувствую в вашем глубоком горе!

— Ах, не говорите, Нодар Владимирович! — воскликнул Димитрий недовольно. — Опозорил он своих детей! Не знаю даже, как людям смотреть в глаза.

— Мда-а, все это случилось действительно так неожиданно…

— Да что там — неожиданно! Это чудовищно! Что мне сказать друзьям, товарищам?! Как объяснить такой поступок? Жить с нами в Тбилиси не соизволил — с могилой жены, видите ли, не мог расстаться!.. И потом — корова, куры там всякие… Подумаешь, тощая корова и облезлый петух!.. И дом — развалина!.. Без Учи, мол, не могу! Представляете себе? И это сказал мне родной отец!

— Кто это Уча?

— А я знаю? Соседский сын, мальчишка какой-то! Родной отец его бросил, а тут — пожалуйста! Нашелся покровитель! Да таких мальчишек, если хотите, у нас целая дюжина!..

— Мда-а, тяжелая картина… — проговорил я и собрался уходить. Но Димитрий продолжал:

— Хоть бы нуждался в чем!.. Летом жена моя из Парижа привезла ему теплые кальсоны!.. Да и вообще!.. А похороны? Припомнят ли в нашем селе такие похороны?! Да что говорить? Всю жизнь он был неблагодарным и так же неблагодарно окончил ее!..

— Не знаю, как утешить вас…

— Ради бога, какое там утешение! Благодарю вас!

— Будьте здоровы!..

— Куда вы?! Пройдите, пожалуйста, вот сюда, под навес, к столу! Окажите последнюю услугу! Эй, Митуша, поухаживай за гостем!

Поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько выше, чем это приличествовало бы реквиему Моцарта, Димитрий был вынужден говорить еще громче.

Мне кое-как удалось улизнуть от пьяного Митуши и незаметно покинуть двор. У самых ворот я увидел сидевшего на земле мальчика лет семи. Уткнувшись огненно-рыжей головой в колени, он плакал.

— Как тебя звать, малыш? — спросил я и погладил мальчонку по голове.

— Уча Мелимонадзе, — чуть приподнял он голову и вновь продолжал плакать.

— Расти большим, малыш! — сказал я, глотая подступившие к горлу слезы, и вышел со двора.

Оглянувшись, я увидел разглагольствовавшего Димитрия. Но, поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько громче того, чем это приличествовало реквиему Моцарта, я не расслышал его слов…


Перевод З. Ахвледиани.

ХАЗАРУЛА

Мне было четырнадцать, когда я впервые заговорил с ней. Это была старая, лет 55—60 яблоня — почти ровесница моей бабушки, и звали ее Хазарула.

Помню, раньше бабушка каждую зиму привозила ее плоды в Тбилиси. С вокзала, пропитанная ароматом села, она шла прямо ко мне в спальню, обнимала, совала холодное завядшее, неказистое на вид яблоко и говорила:

— Это, детка, Хазарула с твоего двора. Ты не смотри, что морщиниста она, как алмасхановская Дафино. Вкуснее этого яблока, да еще натощак, нет ничего на свете. Ешь, дорогой мой…

Потом я переехал в деревню. Тогда-то и познакомился я с Хазарулой.

Дуплистая, с подкравшейся сухостью, но все еще сильная, красивая, тенистая, она гордо стояла в марани[5], обвешанная черпалками, орчхуми[6], небольшими кувшинчиками. Но, увы, оказалось, что уже третий год яблоня не цвела и, конечно, не плодоносила.

Однажды ранней весной бабушка разбудила меня чуть свет. В руке у нее я увидел остро наточенный сверкающий топор.

— Ты что? — деланно испугался я и залез с головой под одеяло.

— Не валяй дурака! Вставай и займись делом, пока не стащила тебя с постели за ухо! — рассердилась бабушка.

— Какое еще дело на рассвете? — спросил я недовольно.

— Такое… Без мужской руки тут не обойтись… А он еще издевается надо мной! Баба, мол, что с ней цацкаться! — нахмурилась она.

— Ты про кого? Про нашего бригадира?

— Поговори у меня! Вставай!

— Да ладно уж, встаю… Но объясни все же, о ком речь?

— О Хазаруле, о ком же еще! Бессовестная, подлая эта яблоня! Слыханное ли дело — так подводить человека?!

— Это кто же тебя подводит, дерево?

— Вот именно!

— Яблоня?! — я не верил своим ушам.

— Да какая она яблоня — без яблок? Дрова, а не яблоня!

— И что же я… Должен ее срубить?

— Нет, сперва припугнуть. А если не образумится, тогда срубим к черту! Что еще делать?

Бабушка подробно объяснила мне, как именно следовало напугать дерево, положила топор и пошла к двери.

— Думаешь, послушается? — рассмеялся я.

— Если на плечах у нее голова, послушается!

— А ты куда?

— Ты должен говорить с ней наедине, — бабушка захлопнула за собой дверь.

Я взял топор, спустился во двор и направился к марани.

Почки на яблоне набухли.

«Неужто и впрямь понимает человеческий язык?» — подумал я и улыбнулся. Потом взялся поудобнее за топорище и замахнулся изо всех сил, но на полпути придержал топор, слегка дотронулся им до корней дерева и в раздумье, словно читая монолог «Быть или не быть», произнес:

— Руби-и-ить или не рубить? Руби-и-ить или не рубить?

После долгого молчания я махнул рукой и громко, так, чтобы было слышно не только дереву, но и валявшейся неподалеку каменной крышке от квеври, сказал:

— А, черт с ней, подожду еще год. Будут яблоки — хорошо, а нет, так срублю под корень. Куда она от меня денется?!

И, выполнив точно наказ бабушки, я взглянул на Хазарулу. Она стояла безмятежно, в ус не дуя, с наслаждением нежилась под лучами поднимавшегося из-за горы солнца.

Мысленно высмеяв себя, я воткнул топор в лежавшее под яблоней бревно и вернулся домой.

— Ну что? — спросила бабушка.

— Ого, испугалась, несчастная, прямо задрожала! Гляди-ка!

Я посмотрел на дерево и расхохотался — Хазарула дрожала всем телом, всей листвой…

…Весна набирала силы. С губазоульских[7] берегов она пожаловала в наш двор, босоногой, полунагой красавицей прошлась по молодой траве и взбудоражила все живое.

Зацвели миндаль, ткемали, зацвела слива, груша… А Хазарула стояла себе, словно во сне, одному богу известно, о чем она думала.

И вновь бабушка разбудила меня чуть свет. Разбудила и, показав рукой на яблоню, сказала:

— Взгляни на нее!

Облаченная в нежно-розовое платье Хазарула с улыбкой и не без злорадства взирала на нас.

— С ума сойти! — вырвалось у меня.

Зацвела Хазарула, да еще как! Потянулись к ней пчелы, да еще как! Усыпало ее плодами, да еще как! Созрели яблоки, да еще какие! Щедро одарила яблоня вареньем, сушеными яблоками и водкой не только нас, но и соседей вокруг! Набивший себе оскомину скот обходил Хазарулу стороной, и я стал каждое утро таскать в корзине яблоки корове Теофана Дугладзе.

— Да оставь ты, ради бога, корову в покое, иначе вместо молока она будет давать яблочный компот! — рявкнул на меня вышедший из терпения Теофан.

— Ты что же это, Хазарула, натворила? Ну и ну! — обратился я к дереву, сбивая шестом с его верхушки последнее, исклеванное скворцами яблоко.

— А как же! Если называешься яблоней, так оно и должно быть! — ответила Хазарула, скрипя старыми суставами.

На этом все было кончено. Как я ее ни уговаривал, упрашивал, запугивал — нет и нет! С тех пор на ветках Хазарулы не появилось ни одного яблока.

…Спустя два года, когда мы доставали из квеври вино, бабушка взглянула на хмурое зимнее небо, потом на Хазарулу, недовольно покачала головой и сказала словно про себя:

— К вечеру пойдет снег… Пропадем без дров… Надо рубить Хазарулу…

— Подождем еще год, бабушка! Весной я поговорю с ней.

— Нет, детка, теперь уж не помогут ей никакие запугивания… — грустно проговорила бабушка.

— Я не стану рубить ее! — крикнул я.

— Как это не станешь?! Кто я, бабушка тебе или собака? — обиделась бабушка.

— Бабушка. Но срубить Хазарулу все равно не смогу! — заупрямился я.

— Почему? — удивилась бабушка.

— Потому! Сама же говорила мне: дерево, мол, слышит и понимает нас!

— Ну, детка, мало ли что сболтнет старуха! Что дерево, люди перестали понимать друг друга. Пошутила я, а ты поверил? — постаралась вывернуться бабушка.

— Не буду, и все! Она не то что слышит, но и видит нас! Гляди, отвернулась даже! — показал я на дерево.

— Господи, что я слышу! — всплеснула руками бабушка. — Рехнулся ты, что ли? Я, я во всем виновата! Поделом мне! Соседи, люди добрые, помогите образумить этого негодника, чтоб ему пусто было! О-о-о!..

— В чем дело, женщина, чего ты разоралась? В чем он таком провинился, что проклинаешь с утра? — спросил проходивший мимо Анания Салуквадзе и завернул к нам во двор.

— Не спрашивай, не спрашивай, дорогой Анания!.. В позапрошлом году я велела ему припугнуть Хазарулу… Теперь прошу срубить ее, а он ни в какую! Дерево, говорит, понимает человека, не стану, говорит, рубить его! — ответила бабушка, протягивая соседу стакан с рубиновой «одессой»[8].

— Ну так дай бог здоровья тебе и дому твоему, дорогая Дареджан! — Анания проглотил вино с таким удовольствием, так аппетитно, что у меня слюнки потекли. — Понимает, значит, человека? — переспросил Анания.

— Его послушать, так не только понимает, но и видит нас! Да он тут ни при чем, это я его свела с ума своими разговорами, все-я!

— А вино он пил?

— Пил…

— Ну так налей мне еще, дорогая Дареджан, а потом я разберусь, кто свел с ума, ты или вино, — улыбнулся Анания.

Бабушка налила. Анания молча осушил стакан и после продолжительной паузы сказал:

— Сдается мне, что виноваты вы оба — и ты, и твое вино… А чтоб сделать окончательный вывод, налей-ка еще стакан!

Бабушка наполнила стакан, но взглянула на соседа такими глазами, что, будь я на месте Анании, отказался бы наотрез. Однако Анания выпил и изложил свое заключение:

— Так вот, уважаемая Дареджан, вся вина, конечно, ложится на вино. Но это ничего. Сейчас я ему вправлю мозги… Говоришь, дерево слышит человека? — обратился он ко мне.

— Слышит! — подтвердил я.

— А камень?

— И камень!

— И река?

— Точно!

— Дай бог тебе здоровья… А вы знаете, дорогая Дареджан, это даже интересно. Вот, скажем, вы… Представьте себе, что вы яблоня, та же Хазарула… И вы, как доказывает этот сорванец, все слышите, все понимаете… И вот подходит к вам какой-то мужик вроде меня… С топором… И хочет вас срубить. Вы видите, вы понимаете это, а спастись, убежать не в силах. А? Каково? Тут, скажу я вам, недолго и рехнуться! — Анания вновь протянул стакан, но бабушка словно не заметила этого. — Налей же, женщина, главного-то я еще не сказал!

Бабушка налила. Анания выпил и посмотрел на меня.

— Ты, конечно, парень городской… Но пора уже тебе понять мужицкую философию… Чего крестьянин не станет держать в доме? Это бесплодную корову, бесплодное дерево и бесплодную женщ… — Анания запнулся и украдкой взглянул на бабушку.

— Ты чего, Анания? — усмехнулась она. — Не будь у меня детей, откуда взялся бы этот шалопай?

— Вот… И, значит, бесплодную женщину… Но у твоей бабушки было семеро детей. Понятно тебе?

— Что ты хочешь, дядя Анания? — спросил я.

— Почему ты не рубишь дерево? — спросил Анания.

— Жалко.

— Что жалко? Дерева?

— Горе нам, если должны надеяться на таких вот молокососов! — вздохнула бабушка.

— Не говорите так, уважаемая Дареджан!

— Да как же не говорить! Курицу он не зарежет — жалко! Козленка не тронет — жалко!.. Свинью, что собрался было он заколоть под прошлый Новый год, недавно поймали в Интабуети[9]. Разве это дело?!

— Правда, парень? — спросил Анания.

— Правда, дядя Анания, и перестань, ради бога, читать мне нотацию, не стану я рубить Хазарулу!

— Жалко, значит?

— А то нет?

— Ну и черт с тобой!.. Налей-ка мне еще стаканчик, дорогая.

Бабушка налила. Анания опорожнил стакан и спросил:

— А закусить у тебя не найдется, дорогая Дареджан?

— Кол вон длинный, уважаемый Анания, может, желаешь?

Анания молча встал, вышел со двора и поплелся вверх по дороге.

— Куда ты, уважаемый Анания, ты ведь шел вниз?

— Шел я по делу, милая моя Дареджан, но теперь проку от меня, что от виноградника нашего председателя!

— Так окажи милость, шагай вдоль Шакройиного плетня, а то мой на ладан дышит! — попросила бабушка.

Анания перешел на другую сторону дороги и повис на плетне Шакройи. Постояв так с минуту, он обернулся.

— Видит, говоришь, Хазарула? Хе-хе-хе!.. Я сам, брат, ничего не вижу, не то что твоя Хазарула! Хе-хе-хе…

…Парень был прав. Все видело и все слышало умолкшее оголенное дерево. Тяжелые думы одолевали Хазарулу. В полночь ее сердце учащенно забилось, и она стиснула свои корни, обвивавшие квеври со всех сторон. Квеври вздрогнул. Хазарула сильнее сомкнула корни, и квеври подозрительно затрещал, на нем появился первый, чуть заметный рубец. Просочившаяся рубиновая жидкость омочила корни яблони. Медленно, с опаской всосала Хазарула несколько капель странной жидкости, и по телу ее пробежала незнакомая дрожь. Постепенно она перешла в приятную истому, и Хазарула еще сильнее сжала квеври, он лопнул в нескольких местах, раскололся, и жидкость хлынула из него, словно живительный дождь во время летней засухи. Хазарула припала к этому сладчайшему источнику, пурпурному чуду, драгоценному кладу, который она, оказывается, столько десятилетий оберегала, сторожила, заботливо укутывала в сети своих корней, не зная, не ведая, какое это наслаждение — впитывать пахучую красную жидкость. Квеври пустел, а Хазарула, как измученный жаждой путник, пила и пила, и все ее существо наполнялось теплом, радостью…

Сегодня свершилось чудо: опустел квеври, Хазарула выпила последнюю каплю, и раскрылась ей тайна человека и этой странной жидкости… Поняла старая яблоня, почему люди целовали друг друга, плакали с чашами в руках, почему они пели, танцевали вокруг нее, смеялись, дрались, почему с таким благоговением наполняли квеври красной жидкостью… Поняла все Хазарула, и захотелось ей тоже петь, бегать, целоваться, плакать и танцевать, но не смогла она выполнить это желание, так как была обыкновенным деревом, а не человеком. И она ограничилась тем, что было ей под силу — раскачивалась и гудела до самого рассвета.

А утром… Утром Хазарула почувствовала глухой удар в бок. Удар не был болезненным, и потому Хазарула не обратила на него внимания. Потом ощутила второй удар, третий, еще и еще. Так продолжалось около часа. Хазарула поняла, что ее тянет набок. Что-то странное, какая-то неведомая тяжесть напирала на нее, и она все больше уступала той необъяснимой силе. И вот раздался протяжный скрип, Хазарула качнулась, потеряла равновесие и стала падать — сперва медленно, затем все быстрее. Глухой удар, деревянный треск рук, плеч и суставов Хазарула услышала одновременно, но боли почему-то не было. Она закрыла глаза и заснула…


— Вставай, детка, срубил-таки Анания яблоню! — разбудила меня бабушка. — На вот, бери топор и подрежь ветки.

Предчувствие не обмануло ее. Ночью выпал снег. И село — чистое, нарядное — напоминало невесту в белом подвенечном платье. Только наш двор выглядел мрачно — на марани, словно покойник, лежала огромная старая яблоня.

Я подошел к срубленному дереву и обомлел — из ствола яблони сочилась алая жидкость!

— Бабушка! — крикнул я. — Иди-ка сюда!

Бабушка подошла.

— Что это? — спросила она удивленно.

— Не знаю… Наверное, кровь…

— Не может быть! В январе растения спят. Соки просыпаются лишь в феврале… — бабушка осторожно коснулась рукой странной жидкости, потом поднесла ее к лицу, понюхала и в испуге взглянула на меня. — Ну-ка, открой квеври!

Я быстро откинул крышку, квеври был пуст.

Бабушка воздела руки к небу и медленно опустилась на колени.

Хазарула очнулась от холода. И ей, лежавшей в непривычном для нее положении, мир показался необычным. Сперва она подумала, что у нее рябит в глазах от испитой огненной влаги. Но потом, увидев нахохлившегося, опирающегося подбородком на топорище мальчика и рядом на коленях старуху в черном с простертыми вверх руками, Хазарула поняла, что это конец, и закрыла глаза.

Навсегда.


Перевод З. Ахвледиани.

Загрузка...