АРЧИЛ СУЛАКАУРИ

НЕЖНАЯ ВЕТКА ОРЕХА

История, которую я вам сейчас расскажу, приключилась со мной несколько лет назад, но осмыслить ее я не могу по сей день, и с каждым днем она беспокоит меня все больше и больше. На первых порах я не решался даже заговаривать о случившемся, но, когда прошло некоторое время, кое с кем из коллег я по секрету поделился своей тревогой. Один объявил все чепухой, другой сильно усомнился в правдивости услышанного, третий изобразил глубокую озабоченность, впрочем, по лицу его было заметно, что он искренне меня жалеет. Через полчаса о моем таинственном приключении знало уже все учреждение и, надо сказать, весьма этим позабавилось.

Что же, прочтите и судите сами, может, моя повесть вам тоже покажется забавной…


Чуть свет заявляется ко мне нежданно-негаданно какой-то лысый верзила.

— Я Мамия, прошу любить и жаловать.

Он прямо-таки огорошил меня приглашением на свою дачу:

— Давай тряхнем стариной и кутнем, как в добрые студенческие времена.

Спросонья я вообразил, что он меня с кем-то путает. В ответ он расхохотался:

— И не стыдно тебе, еще друг называется. Целых пять лет вместе учились, и не узнал…

Мне ничего другого не оставалось, как покаяться в забывчивости.

— Разве мог я подумать, — оправдывался я, — что ты так изменился.

Держался гость в высшей степени непринужденно, по-домашнему. Уселся на мою кровать, не давая одеться. То и дело хлопал меня по плечу, много шутил и громко смеялся. Напомнил о нашем студенческом прошлом.

— У тебя был спортивный пиджак, в котором все студенты — и свои, и чужие — бегали на свидания. — Памятью своей он меня просто сразил.

Потом он заговорил о быстротечности жизни. Выразил сожаление, что время столь безжалостно разлучает старинных приятелей, не дает им видеться и коварно убивает радость встреч. Все это он произнес искренне и проникновенно. Я тоже, наверно, растрогался бы, если бы Мамия не сидел на моей кровати. Из-за него я не мог встать, вдобавок с утра было душно, а этот великан наваливался на меня всей своей тушей, как в кошмарном сне.

Покончив с упреками в адрес быстротечной жизни, Мамия стал объяснять мне, как найти его дачу.

— Если поймать машину, — сказал он, — через сорок минут ты будешь у наших ворот.

Наконец он встал.

Кое-как я натянул штаны и сунул ноги в спортивные тапочки. Мамия же расхаживал по комнате и зеленым клетчатым платком вытирал пот, поминутно выступавший у него на лице и шее. При этом он разглядывал мои «шедевры», развешанные по стенам. По профессии я архитектор, но иной раз одолевает юношеское увлечение. Мои полотна, судя по всему, на Мамию не произвели никакого впечатления, он равнодушно скользил по ним невидящим взглядом…

Длинный,

Тощий,

Рыжий,

Кудрявый,

который всегда робко и благодарно улыбался, если ему предлагали сигарету…

— Может, закуришь? — Я достал из кармана пачку.

— Нет, я и тогда-то курил, только чтоб от вас не отстать, — сказал он с явным упреком в голосе, как будто я его когда-нибудь принуждал к курению.

Кудрявый,

Рыжий,

Тощий,

Длинный,

Конопатый…

который однажды пригласил нас к себе на хлеб-соль, присланные ему из деревни… Когда он сказал «тряхнем стариной», наверно, имел в виду ту самую студенческую вечеринку…

Он как будто понял, что я только сейчас узнал его. Великодушно мне улыбнулся, и, честно говоря, я сконфузился.

— Ты женат?

— Да, — солгал я, невольно краснея. Почему-то мне не хотелось этому человеку говорить правду. Я невзлюбил его с первого взгляда.

— Давно?

— Не очень.

— Дети есть?

— Двое.

— Девочки?

— Девочка и мальчик. Классическая пара.

— Где они?

— В деревне у тещи, — я увязал во лжи все глубже и сам начинал верить, что жену и детей отправил в деревню к теще.

Мамия мгновенно поскучнел, но скука так же мгновенно улетучилась с его лица.

— Квартиру менять не собираешься?

— Обещают, — еще одна ложь.

— Надо поднажать.

— Поднажму, пока некогда!

Видимо, Мамия кончил с допросом. Теперь он смотрел на меня молча, примирительно улыбаясь, будто что-то прощал мне.

Мамия сделал вид, что забыл, а я не стал напоминать о том, почему он позвал меня тогда на присланное из деревни угощение. Но причина той студенческой вечеринки всплыла в моей памяти довольно отчетливо: ведь именно за этого типа я ходил сдавать сопромат — предмет, который он никак не мог одолеть в течение двух лет, за что ему грозило отчисление из института. Теперь я не могу вспомнить, кто меня просил, ради чего я пошел на такой риск. Скорее всего, из жалости.

— Вырваться из этого пекла на два-три часа, и то дело! Я лично задыхаюсь!.. Видишь, что со мной делается?! — Мамия еще раз отер пот зеленым платком. — А ты, я смотрю, хорошо жару переносишь…

Он был похож на огромный четырехугольный каменный монолит.

Я стоял и смотрел на него как идиот. Чего он от меня хочет? Соскучился по моему обществу? А, впрочем, над чьим дипломом я просидел целый месяц? Может, из-за этого он навестил меня пятнадцать, нет, шестнадцать лет спустя? Может, совесть заговорила в нем в конце концов.

После института я потерял Мамию из виду, ни разу о нем не вспомнил, забыл начисто. Я не интересовался его судьбой, его жизнью.

— Главное все-таки деньги на дорогу! Если у тебя нету, я одолжу, — пошутил Мамия, еще раз хлопнул меня по плечу с бесцеремонностью старого друга и с какой-то двусмысленной улыбочкой протянул: — У кого же быть деньгам, как не у известного архитектора!

Мамия исчез.

Исчез так же внезапно, как и появился.

— Как же ты отпустил человека, не угостив! — заглянула в комнату удивленная мать.

— Он спешил, — оправдаю алея я.

— Предложил бы хоть чаю.

— Как ты думаешь, станет такой гость чай с вареньем пить!

Я и сам не знал, почему приход Мамии привел меня в крайнее раздражение.

Я вышел, чтобы умыться. Меня настиг голос матери:

— Какую рубашку наденешь?

— Все равно какую, — ответил я.

Мне стало смешно: я даже не думал ехать на дачу к Мамии, а мать уже выбирала рубашку, и я, будто собираясь ехать, отвечал, что мне все равно, какую надеть.

Я всегда чувствую себя подавленным и униженным, когда окружающие не считаются с моим желанием и настроением. Пригласят — и изволь явиться! Да еще не забудь поблагодарить за оказанную тебе честь! Придешь, а там какой-нибудь остолоп-тамада сделает из тебя раба застолья, мозги выкрутит своими дурацкими тостами, слова не даст сказать, заставляя опустошать роги с вином. А ты пой, и пляши, и хохочи над его тупыми остротами.

Но говорить об этом у нас считается почти кощунством, и я никогда не высказывал своих соображений вслух. Должно быть, боялся прослыть гордецом или оригиналом. В большинстве случаев я послушно выполнял тягостный долг. Но в последнее время подобные сборища стали особенно действовать мне на нервы. От злости я быстро пьянел и нес всякую чушь без удержу.


В то памятное воскресенье я должен был закончить работу, специально принесенную домой со службы. Для этого нужно было пять-шесть часов посидеть, не поднимая головы. Я и в самом деле поработал на совесть. Усталый и изнуренный жарой, вышел на балкон, чтобы перевести дух. Солнце склонялось к западу, и спасительная тень осеняла наш маленький железный балкон и узкий заасфальтированный тупик. Однако жар от раскаленного августовским солнцем асфальта достигал второго этажа, и я не почувствовал облегчения. Пришлось вернуться в комнату, отыскать на кухне длинный резиновый шланг и насадить его на кран. Я вынес шланг на балкон и крикнул матери, чтобы она отвернула кран.

Сначала я полил балкон, потом перекинул шланг через перила, и вода с шумом обрушилась на асфальт. На улице не было ни души, и я беспрепятственно мог поливать все вокруг. Я направил струю воды на пыльные листья акации.

И вдруг посреди улицы возник голопузый пацан, как будто из-под земли вырос. Сначала он восхищенно взирал на меня, потом решился:

— Дяденька, и меня полей, пожалуйста!

Сначала я и ухом не повел, но пацан не отставал, гонялся взад-вперед за струей, ловил в воздухе водяные брызги и хлопал мокрыми ладошками себя по животу. Радостно приплясывая, он оглашал наш тихий тупичок звонким криком.

На соседнем балконе показался Силован Пачашвили, старый, заслуженный экономист, пенсионер. Всю свою жизнь он прожил бобылем и, должно быть спасаясь от одиночества, чуть свет включал свой охрипший репродуктор на целый день, как в парикмахерской. Вот и сейчас следом за ним на балкон выплыл сладенький мотив из какой-то оперетты. Судя по всему, это было единственное средство связи почтенного Силована с внешним миром.

— Дай бог тебе здоровья! — одобрил Силован мои действия. — Сегодня особенно жарко.

— Дышать нечем, — подтвердил я.

— И вчера изрядно парило. Я всю ночь не спал.

— Да, было душно.

— Даже чересчур! — вдруг рассердился Силован, как будто именно я управлял температурой воздуха.

— Меня утром пригласили на дачу, а я никак не решусь…

— Вот чудак!..

Честно говоря, я сам себе удивлялся. Еще недавно твердо решил: ни за что не поеду. А теперь перед этим стариканом как будто даже хвалюсь тем, что приглашен за город.

Увлеченный разговором и своими мыслями, я совсем забыл о пацане, прыгавшем под струей холодной воды. Вымокший с головы до ног, он скакал, как безумный, и издавал невероятные вопли.

Я поспешил отвести шланг в сторону и направил струю на листву акации. Пацан остановился, искоса поглядел на меня и зашлепал по мокрому асфальту. Я проводил его взглядом.

— Так что вы мне посоветуете, батоно Силован? Ехать?

— Ты еще спрашиваешь, чудак-человек!..

Я до сих пор не знаю, какое чувство толкало меня на эту поездку, что это была за сила, с которой я не мог справиться и которая постепенно овладевала мною и подчиняла себе. Назначенное время близилось, и я сам себя не узнавал. Будто кто-то другой надевал брюки, рубашку, носки и туфли, кто-то другой открыл дверь и вытолкнул меня на улицу.

Казалось, сама судьба вела меня за собой.

Два шофера такси отказались ехать — вода на подъеме закипает. Третий предложил довезти до кладбища: там можно будет пересесть на автобус или маршрутное такси.

Я последовал совету третьего водителя.

У кладбищенских ворот толпилось столько народу, что я сразу подумал о похоронах, забыв, что кладбище закрыто и там давно не хоронят. Ждали автобуса и такси. Я выбрал автобус и стал терпеливо дожидаться своей очереди.

На город постепенно опускались сумерки. Поблекшее небо незаметно темнело, с кладбища потянуло прохладой.

Я ощущал усталость и тяжесть во всем теле. Даже подумал: к черту Мамию с его дачей! Пойду лучше на кладбище, посижу на скамейке или на камне, передохну и — домой. Но я продолжал упорно стоять, провожая глазами стаи разноцветных машин, мчащихся в гору. В глазах у меня зарябило, и мне пришлось встать спиной к шоссе и так ждать автобуса. При этом я уныло думал, что упрямство — одно из проявлений человеческой слабости и нерешительности.

Изрядно стемнело, очередь заметно вытянулась, и я стал послушным рабом этого длинного ряда: жалко было его покидать, стоявшие сзади наверняка мне завидовали…

Не знаю, как я ухитрился втиснуться в автобус. Весь измятый, потный, я крикнул, чтобы открыли окна, но никто, конечно, и не пошевелился. Не припомню, чтобы еще когда-нибудь я чувствовал такую предательскую слабость и полный упадок сил.

Проехав примерно полпути, я понял, что живым мне отсюда не выйти. Но еще через несколько минут усталость внезапно прошла. К раскисшим и затекшим мышцам вернулась былая энергия, и, главное, изменилось настроение, я вроде бы приободрился и ожил. А тут и ветерок повеял, наверно, кто-то открыл окно. Я задвигался, растолкал пассажиров и глотнул живительной прохлады.

Слабо освещенный автобус медленно и тряско полз по крутому серпантину дороги. В салоне царил удивительный покой. Одни пассажиры молчали, другие негромко, мирно беседовали. В натужном гуле мотора их почти не было слышно.

Сейчас мне нравились все люди, и я их всех любил. Я чувствовал странную легкость и уже радовался, что вырвался из душного города и хоть один вечер проведу на свежем воздухе. Было интересно, в какое общество я попаду: наверно, Мамия собрал старых знакомых. Единственное, что меня беспокоило, не очень ли я запаздываю. Неудобно явиться позже всех!

Автобус остановился, поток пассажиров мгновенно вынес меня наружу. Вечерняя прохлада, в которую я внезапно окунулся, немного одурманивала и пьянила. Бодрым шагом я направился по указанному адресу. Несмотря на темноту, мне не пришлось долго искать, через каких-нибудь пятнадцать минут я оказался у дома Мамии.

Ворота были открыты. Возле них стояло несколько автомобилей.

Асфальтированная дорожка, освещенная электричеством, обсаженная вьющейся виноградной лозой, вела к двухэтажному кирпичному дому. Из глубины двора доносился невнятный говор. Мамия все равно не услышал бы меня на таком расстоянии. Поэтому я прошел за железную ограду, разумеется, не без робости: боялся, как бы из-за кустов не выскочила собака. А такая дача немыслима без собаки.

Я прошел по виноградной аллее. Справа оказалась широкая каменная лестница с железными перилами, никак не вязавшаяся с архитектурой двухэтажного дома. Но я не стал решать архитектурную задачу, ибо у лестницы, положив головы на лапы, спали две огромные собаки. Честно говоря, я был удивлен: они так крепко спали, что даже не слышали, как я подошел.

Здесь уже яснее были слышны голоса и смех. Но вряд ли стоило окликать Мамию: мой голос мог разбудить собак, и трудно сказать, чем бы это кончилось.

Я на цыпочках обошел спящих сторожей, поднялся по каменной лестнице и очутился на ярко освещенной веранде. За накрытым столом на расстоянии друг от друга сидели гости, судя по пустым стульям, еще кого-то ждали.

Кроме Мамии, я не увидел ни одного знакомого лица. Не буду лгать, я смутился и, кажется, с бессмысленной улыбкой пытался извиниться за опоздание. При этом я ждал бурной реакции со стороны хозяина, тем более что он сидел напротив и смотрел мне прямо в глаза. Но прошла минута, другая… третья… Я торчал на пороге в полной растерянности, никто не обращал на меня внимания.

Какой-то низкорослый тип в зеленом костюме, уставясь мутными, подернутыми пеленой глазами в золоченую чашу, наполненную вином, что-то невнятно бормотал. Низкорослый, у которого были зеленые волосы, одним духом осушил чашу, улыбнулся сотрапезникам зеленой улыбкой и вылил последнюю каплю вина на зеленый ноготь зеленого большого пальца левой руки, чем вызвал всеобщее одобрение и аплодисменты.

Когда шум затих, я не стерпел и уже обиженно обратился к хозяину:

— Здравствуй, Мамия!

Никто и бровью не повел, и я подумал, что меня не услышали, хотя это было маловероятно и сразу покат зал ось мне подозрительным…

Я рассердился.

Простить такое пренебрежение и издевательство я не мог… но из дурацкой вежливости все-таки повторил свое приветствие.

— Здравствуйте, батоно Мамия! — придал я своему голосу как можно больше желчи.

Но и на сей раз меня не одарили вниманием. Из рук в руки переходила золоченая чаша, наполнялась, осушалась… Может, они были пьяны до бесчувствия и потому не замечали меня? Я обвел всех взглядом. Нет, не настолько они пьяны, чтобы не заметить вновь прибывшего.

Каким бессмысленным и нелепым было все вокруг! Неужели они затеяли этот маскарад, чтобы поиздеваться надо мной?! Помимо мутно-зеленого коротышки за столом сидели люди самых невероятных расцветок: на одном из гостей, то и дело клевавшем носом, был синий костюм и такого же цвета волосы нимбом стояли вокруг лысеющего лба. Синевой отдавало и лицо. Его сосед был весь пестрый, в крапинку, как курица: пестрое лицо, волосы, усы, брови, и только зубы сверкали белизной. Третий был цвета спелого кизила. А четвертый гость вообще Ванька-Встанька… Интересно, мне так казалось или все они были в масках? Только сам Мамия выглядел настоящим рыжим слитком-самородком.

Что мне здесь надо? Зачем принесла меня сюда нелегкая? Я горько раскаивался в содеянном… Столько времени потерял на дорогу, с таким трудом добирался!

Я повернул к выходу, но тут из комнаты вышла женщина, чье появление пригвоздило меня к месту.

Видимо, она впервые за сегодняшний вечер вышла к гостям, ибо они встретили ее радостными возгласами:

— О-о, калбатоно Нани!!!

Это была Нани Кедия… Но я не верил и не хотел в это верить… И тем не менее я готов был с целым светом биться об заклад, что здесь Нани присутствовала в качестве супруги Мамии…


Я и Нани Кедия с первого класса до окончания института учились вместе. Она считалась самой красивой девочкой сначала в школе, потом в нашем районе и, наконец, во всем городе. В младших классах она ничем не отличалась от своих сверстниц. Более того, она была тихой, неприметной девочкой, скромной, как цветок, выросший в тени. Училась хорошо, только часто болела. Видно, семье жилось нелегко, но кому во время войны жилось легко!

Чудо произошло, я точно помню, когда: в тысяча девятьсот сорок седьмом году…

Первого сентября в школу явилась совсем другая Нани. Неузнаваемая. Мне показалось, что все мы остались сидеть в какой-то мрачной дыре и через узкую щелку видели, как, освещенная солнцем, идет Нани Кедия. Тяжелые бронзовые завитки ниспадали на круглые покатые плечи и плавно колыхались при каждом ее шаге, а большие фиалковые глаза излучали нежное и грустное сияние.

Появление Нани всколыхнуло всю школу: и учителей, и учеников. Однажды, возвращаясь из школы домой, я вдруг почувствовал себя счастливым… В ту ночь мне приснились белые голуби, летящие по чистому весеннему небу в лучах солнца… Утром я проснулся таким же счастливым и радостным… Но со временем я стал замечать, что Нани не мне одному, а всем, кто окружал ее, дарила счастье и радость. Замечал я и то, как все — взрослые и дети — постепенно проникались особым уважением к скромной восьмикласснице.

В следующем году, осенью, по школе прошел слух, что в Нани влюблен один десятиклассник. Если не ошибаюсь, Нани тоже была к нему неравнодушна Во всяком случае, несколько раз их видели вместе в кино… Однако десятиклассника вскоре после этого нашли в подъезде с ножом в боку.

Теперь он известный ученый, поэтому мне неловко называть его фамилию. Тем более, что это в моем рассказе не играет никакой роли. Главное, что он выжил и достиг больших успехов в геофизике.

После этого долгое время никто не решался пройтись с Нани Кедия.

Потом в институте один студент начал за ней ухаживать, и его постигла та же участь. И так же чудом он спасся от смерти. И тоже прославился как талантливый гидролог.

Я и сейчас помню отчаянье Нани Кедия. Она представления не имела, кто был этот изверг, убийца, преследовавший ее и убиравший с дороги всех соперников. (Сразу хочу рассеять подозрения, могущие возникнуть у читателя: в этих преступлениях Мамия никоим образом не замешан. Ибо даже из моего отрывочного повествования явствует, что он несколько позднее приехал в город.)

Мое внутреннее состояние обрело наконец определенность, я любил Нани, но знал и то, что я не одинок, Нани любил и другой… другие… многие… все…

За красоту…

Чистоту…

Благородство…

Благоразумие…

Мы были не так уж трусливы и малодушны, как вам может показаться. Но эта любовь подавляла нас и парализовала волю. Нани казалась нам недосягаемым, недоступным, неземным существом.

Каждый из нас был бы счастлив отдать за Нани жизнь. И я тоже. Но я не посмел открыться ей, не сказал о своей любви. А время шло. Многие из моих друзей обзавелись семьями. Нани оставалась одна, и было совершенно очевидно (или я один только это замечал), что одиночество свое она мучительно переживает. Может, оно даже озлобляло ее. Думать об этом было страшно.

Согласитесь, трудно человеку, если собственная красота становится поперек дороги к счастью…

В последний раз я встретил Нани на площади Героев возле одиннадцатиэтэжного дома совершенно случайно. Я не видел ее какие-нибудь две недели, и за эти две недели она стала еще прекрасней. Меня всегда поражала эта способность Нани: она могла бесконечно приобретать все новое и новое очарование. Красота ее была поистине беспредельна.

Я предложил Нани пойти в зоопарк: привезли двух прекрасных жирафов, и наверняка они доставят ей величайшее удовольствие. Нани охотно согласилась.

Мы обошли весь зоопарк, пока обнаружили жирафов. Нани долго и внимательно их разглядывала и казалась вполне довольной. А я чувствовал себя счастливым. Болтал какую-то чепуху, вспоминал школьные годы, институт… Потом проводил Нани до дома и пообещал назавтра ей позвонить. Мне показалось, что она обрадовалась. Во всяком случае, спросила, когда я позвоню, чтобы она была дома.

Оставшись один, я принялся строить планы на завтра. Меня ждала еще одна счастливая встреча… Но вполне естественная радость внезапно омрачилась невесть откуда взявшимся подозрением: мне показалось, что кто-то идет за мной по пятам. Я невольно вздрогнул от страха.

И остановился.

Стараясь не выдавать волнения, вынул сигарету и закурил. Попытался взять себя в руки, и мне это почти удалось. Я приготовился к любой неожиданности, откуда бы она ни грозила. Я ждал нападения до тех самых пор, пока не наткнулся на своего соседа. Не скрою, я был рад встрече с этим обычно досаждавшим мне болтуном. Мы разговорились и не спеша направились к дому.

Мне все время хотелось говорить о Нани, но я сдерживался. Не дай бог пустомеле на язык попасться!

Ночь тянулась бесконечно. На другой день я позвонил, не дожидаясь назначенного часа. Судя по всему, вчерашние жирафы произвели впечатление на Нани. И как только она запомнила их печальные глаза, форму ушей. До жирафов ли мне было, когда я только и мечтал о встрече! Я осторожно попытался назначить свидание. «С удовольствием, — сказала Нани, — только днем я занята, увидимся вечером». Вечером я никак не мог. «Нани, дорогая, — взмолился я, — может, все-таки днем!» — «В таком случае, зачем нам спешить, — сказала она, — отложим нашу встречу до завтра или даже до послезавтра». И вдруг я с ужасом почувствовал, что вечером не хочу встречаться с Нани. И, кажется, она тоже это поняла. Судя по голосу, настроение у нее упало. Но я упорно продолжал твердить: «Давай увидимся днем, ну, выкрои хотя бы часик…»

Больше я Нани не видел. Никогда. По телефону звонил часто, но голос ее, чем больше проходило времени, звучал все глуше, все отдаленнее, пока не умолк совсем…


Я продолжал стоять и смотреть на Нани.

Расшумевшиеся гости дружно пили за хозяйку дома с подчеркнутым уважением, почтением, благоговением… Нани сдержанно улыбалась. В глазах ее мерцал холодный, насмешливый огонек.

Мне уже не хотелось отсюда уходить, и я сделал два шага по направлению к столу.

— Здравствуй, Нани! — сказал я.

Гости кое-как угомонились и вернулись на свои места. Нани взяла со стола пачку сигарет. Спелый Кизиловый и Ванька-Встанька одновременно защелкали своими газовыми зажигалками, услужливо протягивая Нани огонь. Мамия недовольно взглянул на жену и на ретивых кавалеров.

Все молча, пристально смотрели на Нани, как на экран телевизора.

И я тоже…

Глядя на нее, я, между прочим, успел подумать, что явился сюда не самовольно, а по приглашению. И тем не менее никто меня за стол не сажал. Бог с ним, со столом! Меня вообще не замечали. Это оскорбительное пренебрежение так меня взбесило, что, позабыв обо всем, я ринулся к столу.

— Ты что придуриваешься, Мамия? Может, не замечаешь меня! Я целый час тут стою и любуюсь на вас!.. — крикнул я, и голос мой ужаснул меня самого.

Но еще более ужасным оказалось другое.


Я был ошеломлен!

Поражен!

Потрясен до глубины души!

Весьма громкие слова, не правда ли? В таких выражениях мы обычно рисуем свое внутреннее состояние, сильно все преувеличивая: будничным, мелким, житейским дрязгам мы предпочитаем шекспировские страсти. Сознательно или бессознательно каждый из нас стремится к исключительности, неповторимости — мы одолеваемы недугом гордыни.

Потрясающего на даче у Мамии пока ничего не произошло. Напротив, человек, не лишенный юмора, увидел бы здесь много забавного и прекрасно провел бы время.

Как только я кинулся к Мамии, оскорбленный в своих лучших чувствах, застолье вновь смешалось, и все куда-то ринулись с радостными возгласами. По сравнению с нынешним ликованием встреча, оказанная гостями хозяйке дома, могла считаться невыразительной и холодной. Мое взбунтовавшееся самолюбие было удовлетворено с избытком, ибо после долгого и бессмысленного стояния, выпавшего на мою долю, трудно было ожидать такого бурного изъявления чувств.

Но я ошибся!

В мгновение ока гости пронеслись мимо, едва не смяв и не затоптав меня, торопясь кому-то навстречу. Мы с Нани остались одни. Она тоже стояла (я не заметил, когда она встала). Итак, она стояла и улыбалась кому-то, по-видимому, только что прибывшему, так, словно я не стоял между ними, а если и стоял, то был прозрачен, как стекло, или же сама Нани обладала взглядом, способным пронизывать людей насквозь.

Я быстро обернулся. И увидел круглое, гладко выбритое лицо, довольное и счастливо улыбающееся. Наконец рыжий Мамия и его разноцветные гости покончили с рукопожатиями, приветствиями, извинениями, отцепились от вновь прибывшего и, почтительно выстроившись в две шеренги, дали возможность пройти к столу упитанному человеку, искусно скрывавшему лысину зачесанными с затылка желтыми, как яичный желток, волосами.

— Просим к столу, Ваче Платоныч, к столу!

За Желтым Платонычем, преданно виляя хвостами, подобострастно следовали знакомые мне овчарки. Новый гость, судя по всему, был своим человеком в доме. Собак выгнали, они покорно, поджав хвосты, скрылись.

Платоныча посадили на почетное место во главе стола. За столом было просторно, но тем не менее Мамия уступил гостю свое место рядом с хозяйкой дома. Прежде чем сесть, Платоныч поцеловал Нани обе руки. Я не слышал, что он ей при этом говорил, но судя по улыбке, игравшей на ее лице, он нашептывал что-то лестное и приятное.

Мамин незаметно исчез. И тотчас из кухни донесся звон посуды. Хозяин вскоре вернулся с чистым прибором, никому не доверив обслуживание дорогого гостя.

— Сейчас все будет, Платоныч!

Вслед за Мамией появился тщедушный человечек с грустными глазами, костистыми скулами и на удивление тяжелой нижней челюстью. Человечек притащил кучу сухого хвороста и бросил в камин, даже не взглянув в нашу сторону, он стал на колени и принялся раздувать огонь.

— Сию минуту все будет в ажуре, Платоныч! — успокаивал Мамия гостя, который вовсе не нуждался в его заверениях, а сидел себе во главе стола и безмятежно улыбался.

Все старались ему угодить, как будто только от него зависело всеобщее благополучие. Внимание, еще недавно изливавшееся на прекрасную хозяйку дома, переместилось теперь на ее соседа.

Появление Желтого Платоныча убедило меня в том, что я больше не существую. Мне следовало понять это раньше, но я всегда отличался несообразительностью. Но когда я исчез?

Может, в очереди на автобус или в самом автобусе… или на этой веранде? Не знаю, не могу вам сказать, потому что исчезновения своего я физически не ощутил, просто понял, что меня нет… При этом я мыслил, переживал, сознавал, в отличие от остальных видел свои руки, пальцы, видел свою белую рубашку, серые брюки и черные «мокасины», слышал собственный голос и ощущал свое тело. Как видно, я только для них не существовал — они не видели и не слышали меня.

Скажу откровенно, собственное исчезновение меня не очень огорчило. Более того, как рукой сняло давешнее напряжение, и впервые в жизни я почувствовал себя человеком, подглядывающим за другими из-за занавески. Неприятное чувство, доложу я вам: ты их видишь, а они тебя нет, ты слышишь, о чем они говорят, а они тебя не слышат. Неудобно. Очень неудобно… Впрочем, я тут ни при чем. Провидению было угодно сыграть со мной такую шутку.

Я не собирался оставаться здесь, чтобы наблюдать за этим сборищем — слишком много чести! Но я страшно проголодался, прямо умирал с голоду. Куда, думаю, я пойду с пустым желудком! Перекушу — и в путь! Так я размышлял и радовался, ведь голод тоже служил доказательством того, что я существую.


Я пристроился у краешка стола и приготовился есть. Между прочим, я только сейчас обратил внимание на угощение. Оно было на славу! Как говорится, только птичьего молока не доставало. Еды на столе было столько, что хватило бы еще на тридцать голодных ртов.

— Огурчики из Мухрани, Платоныч!

— Помидоры сегодня утром привезли из Чопорти, своими руками собирал…

— Мегрельская курочка, Платоныч!

— Мчади, пока горячее, Платоныч! С пылу с жару!..

— Надуги не отведаете, Платоныч?

— Хашлама…

— Сыр из Алвани прислали, Платоныч, тушинский…

— Какого вина налить, Платоныч? Манави, тавквери или царапи?

Желтый Платоныч выбрал тавквери — летом, говорит, предпочитаю легкое вино.

— Да кто в такую жару чакапули ест? Ты что!

— А вы попробуйте, Платоныч!

Платоныч… Платоныч… Платоныч…


В камине потрескивал хворост. И это пламя в разгар знойного лета казалось мне абсурдом, хотя издали смотреть на него было приятно.

К еде я так и не притронулся. Передо мной стоял запотевший кувшин, я наливал себе и потихоньку потягивал холодное вино…


У Желтого Платоныча оказалось не круглое, а квадратное лицо, и чем-то оно напоминало старинный фонарь, который висит над парадным, освещая улицу. Разговаривая, Платоныч рта не раскрывал, а едва шевелил губами. Правой рукой он жестикулировал таким образом, словно рисовал в воздухе молнию или разные геометрические фигуры — треугольники, трапеции, параллелепипеды.

Ел один только Желтый Платоныч. Остальные безмолвно взирали на него, как будто от одного его вида были сыты и совершенно счастливы.

Потом все осмелели, задвигались, оживились, шепотом делясь радостью, полученной от созерцания жующего Платоныча.

В а н ь к а - В с т а н ь к а. Ваче Платонычу понравилась хашлама.

Д р е м л ю щ и й С и н и й. И филей, дорогой, филей тоже.

П е с т р ы й в К р а п и н к у. А вы заметили, что он и тушинского отведал!

М у т н о - З е л е н ы й. И храмули попробовал!

Спелый Кизиловый молчал от избытка чувств.

Я взглянул на Нани, мне было интересно, как она реагирует на это безобразие, прикрытое провинциальной изысканностью. Нани не должна была с ним мириться. То, что я здесь видел и слышал, по моему глубокому убеждению, не вязалось с ее характером и привычками.

Она не походила на слишком ретивую в своем гостеприимстве хозяйку, но и невежливой не была. Она спокойно курила и ласково всем улыбалась, тем самым словно бы участвуя в общем веселье… Как будто ее вовсе не беспокоило, что ей оказывали меньше внимания, чем Желтому Платонычу.

Мамия дал знак Мутно-Зеленому, и тот поднялся и потребовал рог. Ему передали огромный турий рог, предварительно опрокинув в него кувшин вина.

Я потягивал из своего стаканчика ароматное янтарное вино. Если не ошибаюсь, это было царапи. От вина я размякал и погружался в приятный дурман.

Мутно-Зеленый все стоял, провозглашая тост в честь Платоныча. Я не слушал, потому что он бессвязно бросал слова и потом никак не мог их склеить друг с другом, наверно, волновался или был пьян. Однако все слушали его внимательно, скорее потому, что речь шла о весьма уважаемой персоне, как я понял, занимавшей весьма высокий пост…

Рог обошел весь стол, и все пили до дна. Так договорились заранее: этот тост до дна. Пейте, ради бога! Но зачем столько говорить! Эти бесконечные тосты!.. Даже не тосты, а клятвы верности, преподнесенные на блюде верноподданнической лести; гимны благородству, чести, дружбе — слова, в конечном итоге обладавшие ценностью фальшивой монеты.

Я полагаю, что именно не в меру длинные тосты породили мировую скорбь и пессимизм… В своей жизни я только и делал, что слушал бесконечные тосты!

Главное, не опьянеть и не выйти из себя. Я уже ощущал прилив хмельной удали и мог наделать глупостей, ибо обладал перед всеми присутствующими неоценимым превосходством: для них я оставался невидимкой и с каждым мог расправиться по своему усмотрению. Достаточно было малейшего повода и…

Пирующие постепенно входили в раж и требовали все более вместительных сосудов. Наверно, мне надо было, пока не поздно, убираться восвояси, но, что греха таить, вино и мне пришлось по вкусу, и я незаметно осушал стакан за стаканом.

— Гитару! — Желтый Платоныч начертил в воздухе трапецию.

— Шашлык сию минуту будет, Платоныч! — доложил Мамия.

— Не шашлык, а гитару!

— Будет, Платоныч, все будет, только бы вы радовались и веселились… Але, гитару!

Замухрышка Але сбегал за гитарой, Мамия взял гитару и подсел к Пестрому в Крапинку и Мутно-Зеленому. У Пестрого оказался довольно приятный тенор. Не буду придираться, все трое пели слаженно:

…Ты на этом, я на том берегу…

— Не эту! — прервал Желтый Платоныч. — Ту, что я люблю, спойте, веселую!

Певцы затянули «Нежную ветку ореха», прихлопывая в ладоши.

— Вот это я понимаю! — смеялся Желтый Платоныч, особенно бурно реагируя на припев:

Чупри-чупар, чупри-чупар,

Чупри-Дареджанса!..

Замухрышка Але вошел с мясом на шампурах и занялся шашлыком.

Нани сидела, всеми забытая. Не скажу, чтобы она выглядела грустной. Казалось, ее забавляло то, что она видит и слышит. Но я не хотел верить и не верил, что ей может нравиться такая жизнь. Хотя ничего невыносимого в этой жизни не было. Другая женщина считала бы себя счастливой. Но я хорошо знал Нани… Хотя… не много ли времени прошло с тех пор? Не слишком ли много времени?

Если бы не Нани, я бы давно ушел. Для того, вероятно, и придумал, что голоден, чтобы остаться, а сам и не прикоснулся к еде… Меня другое мучило: я хотел проникнуть в тайну и знал, что не смогу этого сделать. Хотел понять непонятное и знал, что не пойму. Мне даже показалось в какой-то момент, что я ввязался в некую азартную игру, из которой можно выйти, лишь разрешив одну загадку, раскрыв секрет…


— А где же твой гость, почему опаздывает? — спросил Желтый Платоныч.

— Какой еще гость?! — изумился Мамия.

— Ты же сказал, что придет еще кто-то, и мы тогда посмеемся вволю. — Желтый Платоныч вытянул руку влево и, как ножницами, задвигал — застриг указательным и средним пальцем.

Спелый Кизиловый, который вел себя тише всех, и я по сей день считаю его немым, опередил Ваньку-Встаньку и сунул Платонычу в пальцы сигарету. Зато Ванька-Встанька не дал ему щелкнуть зажигалкой.

— Я думал, он придет, — виновато понурился Мамия.

— Я же сказала, что он не придет, — вполголоса заметила Нани.

— А что он за человек?! — поинтересовался Желтый Платоныч, дымя сигаретой.

— Да так, ничего особенного, обыкновенный дурак! — оживился Мамия.

— Как ты можешь такое говорить?! — услышал я голос Нани.

— Если не дурак, то уж олух наверняка!

— О-о, большая разница, большая… — захихикал Ванька-Встанька.

— Ни первое, ни второе неверно! Это опять голос Нани.

— Как вам сказать, Платоныч, он сосед Силована Пачашвили… и, наверно, Пачашвили его таким и воспитал. Вы только представьте себе, каким должен быть воспитанник Силована!

— А что это за Пачашвили!

— Он был у нас заведующим плановым отделом.

Желтый Платоныч так захохотал, что чуть со стула не свалился.

— Вы должны его помнить, Платоныч, вы ему заслуженного дали и на пенсию выпроводили.

— А он еще уходить не хотел, — вставил Пестрый в Крапинку. — Я, говорит, еще вполне работать могу! Но когда мы ему подарили холодильник, он согласился.

— Он еще и телевизор хотел, но не получил… — напомнил Ванька-Встанька.

Вы уже знакомы с моим соседом Силованом, заслуженным экономистом, пенсионером… Теперь для полного представления примите дополнительные сведения: фамилия — Пачашвили. Звание присвоили, чтобы избавиться от нежелательного работника, даже холодильник подарили: только уходи! Станет жарко, выпей холодненького «боржомчика»… Что же касается соседа Силована Пачашвили, то это я, ваш покорный слуга. Кстати сказать, только здесь узнал, что я, оказывается, дурак… Ну, если не дурак, то, во всяком случае, олух… И на дачу, как выяснилось, меня пригласили затем, чтобы позабавиться, посмеяться, душу отвести.

Коварная мысль, порожденная опьянением, не давала мне покоя: воспользуюсь-ка я преимуществом невидимки и рассчитаюсь с ними и за себя, и за почтенного Силована, воздам каждому по заслугам! Но красиво ли это будет?! Внутренний голос увещевал меня, и я понимал, что лучше воздержаться… Сиди себе, помалкивай, выслушай до конца, что скажут о тебе эти разноцветные личности. Разве не интересно узнать, почему они считают тебя дураком? Такое говорится только за спиной. Потерпи и послушай, может, еще чего и похлеще скажут…

— Так, значит, олух?

— Настоящий, Платоныч, чистой воды!

Я невольно посмотрел на Нани. Думал, что и на сей раз она меня защитит. Нани сидела, сложив на столе руки, как прилежная школьница, и, задумавшись или соскучившись, смотрела в сторону. Казалось, она забыла о гостях и не слышала, что происходит вокруг…

— Нежная ветка ореха! — замурлыкал Желтый Платоныч, начертив в воздухе, несколько прямоугольных треугольников. — А этот Пачашвили жив или умер?

— Жив, Платоныч, жив!

— Ишь, зажился на белом свете! — Желтый Платоныч смеется, хохочет, прямо помирает со смеху.

И другие, и остальные:

смеются,

хохочут,

помирают со смеху.

— Чупри-чупар, чупри-чупар… — запел Желтый Платоныч.

Певцы попытались подхватить, но не получилось. Они уже и так и эдак подлаживались — никак!

Чупри-чупар, чупри-чупар…

Чупри-Дареджанса!..

— Значит, не пришел твой друг?!

— Я очень хотел, Платоныч, и приглашал специально!

— А ну, еще разок!

Нежная ветка ореха,

Кто сорвал, тому и принадлежит…

Наконец они спелись — чего только не сделает человек, когда захочет, охота пуще неволи. Потом я перестал прислушиваться, и мне стало казаться, что поют где-то далеко.

Я смотрел только на Нани. Пропадать так пропадать! Пусть называют меня, как хотят… От этого ничего не изменится! Правда, я был зол и с трудом сдерживался, но моя досада и обида были мелкими и незначительными рядом с болью Нани Кедия. Теперь уже впечатление не обманывало меня: Нани выглядела покинутой… Конечно, весь вечер она сидела одна, углубленная в себя и занятая только собой.

Какая боль сравнится с болью одиночества!

За сегодняшний вечер Нани уже несколько раз покидали на моих глазах.

И не вспоминали больше, как будто ее вообще не было. Раз или два она сделала попытку напомнить о себе, придумывая тот или иной повод. При этом мужчины внешне проявляли преувеличенное внимание к ней… но только на одно мгновение. И тут же опять забывали о прекрасной хозяйке.


Замухрышка Але подал шашлык. Ванька-Встанька занес над головой шампур наподобие сабли и зычно возгласил:

— Чем мы не иверийцы!

За этим восклицанием последовал длиннейший и туманнейший тост за Грузию. Потом Желтый Платоныч опять заинтересовался моей персоной. И, как бы между прочим, спросил:

— Может он залпом выпить такой рог?

Ну вот, опять наступил мой черед!

В а н ь к а - В с т а н ь к а. Выпьет, если нальете туда чай с вареньем!

Д р е м л ю щ и й С и н и й. Этот болван так и состарился холостяком, кто же ему варенье варит?

Р ы ж и й М а м и я. А сказал, что женат!

П е с т р ы й в К р а п и н к у. Кто же за такого пойдет!

Спелый Кизиловый одобрительно молчал.

Допустим, я и в самом деле такой… Но они-то чему радуются?! Почему так празднуют чужую глупость и неудачливость!

Вдруг Нани встала и заявила во всеуслышание:

— Простите… но он не стоит стольких споров и разговоров…

Стало тихо.

Пьяные гости тупо глазели на хозяйку.

— Этот человек… ничтожество… Пустое место… Больше ничего, — Нани повернулась и, не прощаясь, скрылась за дверью.

Я решил выйти за ней следом. Но сделать это было не так-то просто: стоило мне приподняться, как колени подкашивались и я шлепался на место.

Внезапно я вздрогнул от трубного гласа, который сразу меня отрезвил. Голос принадлежал Мамии.

— Хе-хе-хе! Говорил я вам, Платоныч, что Нани своя в доску! Давно я ждал этих слов и вот услышал наконец… Я должен поблагодарить свою прелестную жену!.. Дайте мне рог!.. Хе-хе-хе… Вот с кем я боролся, оказывается, всю жизнь, с кем состязался! Разве не он был всегда самым талантливым и самым образованным, самым воспитанным и тактичным, подающим самые большие надежды?! Девушки вокруг него увивались, как мухи вокруг меда, а мы только взирали с завистью и страхом… Хе-хе-хе, Платоныч, по правде говоря, я всегда знал, чего он стоит!.. Сегодня утром я навестил его, и что же? Сидит в своей конуре, задыхается в духоте и тесноте. А я благодаря вам, Платоныч, все имею и буду иметь все, что захочу! Благодаря вам, Платоныч, жизнь моя налажена, как часы… Ну как, победил я его? Победил или нет, Платоныч?.. Ведь победил?! Хе-хе-хе!

Этот длинный монолог я выслушал с закрытыми глазами. После приговора, произнесенного Нани, мне было безразлично, кто что скажет. Хотя бы тот же Мамия, праздновавший победу надо мной. Когда он со мной схватился? Не помню… Когда выступил против меня? Не заметил… А оказалось, что он всю жизнь сражается со мной… Славно, ей-богу, славно!..

Я открыл глаза и оглядел стол. Мамию слушал я один. Остальные либо были настолько пьяны, что ничего не соображали, либо оказались совершенно неподготовленными для восприятия громогласной исповеди и поэтому не могли быстро отреагировать на радость своего друга. Сам он стоял в полной растерянности, видимо, не ждал в ответ такой затянувшейся паузы… Он шарил по сторонам глазами, казалось, позабыв, зачем взял в руки этот огромный рог.

— Пей!.. Чего ждешь!

Мамия молча приник к рогу и осушил его.

— Нежная ветка ореха… — затянул Платоныч.

— Сейчас будет, Платоныч… Але, наколи орехи!

И тотчас раздался сухой треск скорлупы.

Мамия как подкошенный рухнул на стул.

— Послушай, что я тебе скажу, — повернулся к нему Желтый Платоныч, — сегодня мне не понравилось выступление твоей жены.

— Почему, Платоныч? — всполошился Мамия.

— Потому.

— Ясно, Платоныч!

— Что ясно?!

— Все ясно, Платоныч.

— Я сам виноват, не до конца объездил тебя, мерзавца!

— Ты большой человек, Платоныч, великий!

— Значит, твой друг — пустое место, ничтожество?

— Именно, Платоныч! Нани его хорошо знает… С детства…

— Тем более, болван! Ты что, вправду решил, что он ничтожество? Не успокаивай себя! Ни на минуту!

Я встал, хотя не был уверен, что смогу удержаться на ногах. Я еще раз окинул взглядом стол. Пьяные до бесчувствия гости клевали носами. Я направился в комнату, куда перед этим скрылась Нани.

Из кухни доносился треск раскалываемых орехов. Я заглянул туда.

Замухрышка Але сидел за кухонным столом. Перед ним стояла миска, полная грецких орехов. С поразительной быстротой Але раскалывал орехи зубами, быстро очищал от скорлупы и складывал ядра на тарелку.

— Я его специально привез, Платоныч, орехи колоть…


Лиловый свет торшера падал на тот угол кушетки, где устроилась Нани с книгой. Она сидела боком, подавшись немного вперед. Распущенные волосы почти скрывали ее лицо.

Я вошел на цыпочках и, прижавшись к стене, молча смотрел на нее. Не пытался заговорить, зная, что все равно она меня не услышит. Так прошло несколько минут. Потом Нани вздрогнула и насторожилась.

— Кто там? — Она в беспокойстве обернулась к дверям.

— Это я, — невольно вырвалось у меня, — не бойся.

Я не надеялся, что она услышит меня. Но сразу понял, что она меня слышит. Нани закрыла книгу и неожиданно спокойно улыбнулась, как улыбаются во сне маленькие дети.

— Ник, это ты? — Она спросила таким тоном, как будто ждала меня.

— Да, я.

— Я тебя по голосу узнала… Здравствуй!.. Ты давно пришел, Ник?

Я вспомнил, что она так звала меня в детстве.

— Только что.

— Почему ты стоишь в тени?

— Так лучше.

— Но я тоже хочу тебя видеть.

— Разве можно увидеть ничтожество, пустое место?

Как видно, она не ждала такого вопроса. Задумалась.

— Отчего же… Можно, — ответила она после долгого молчания.

— Тогда почему ты не увидела меня раньше?

— Когда?

— Я здесь целый вечер.

— Кто успел тебе насплетничать?

— Я сам все слышал, когда сидел за столом, так же, как и ты, и курил.

— В таком случае я заметила хотя бы дым.

— К счастью, не заметили ни ты, ни прочие.

— Странно.

— А тебе не кажется странным, что я оказался в твоей комнате без приглашения?

— И это странно. Я что-то не помню за тобой такой смелости. Когда ты успел приобрести это качество?

— Я пойду… Не думал, что все так обернется.

— Но что изменилось для тебя?

— Еще не знаю. Должно измениться.

— Жаль, ты стоишь в тени, иначе я бы по лицу определила…

— Для тебя я всегда стоял в тени.

— А кто же тогда стоял на свету?

Молчание.

— Ты знал, что увидишь меня здесь?

— Нет.

— Мамия не сказал тебе?

— Ни слова…

— Ты бы пришел, если бы знал?

— Не знаю… Я вообще не собирался идти. До сих пор не понимаю, как это получилось. Как я решился…

— Трудно было решиться?

— Трудно не трудно, какое это имеет значение! Меня другое беспокоит… Объясни, зачем вы меня пригласили?!

— Зачем приглашают старых друзей, с которыми давно не виделись?

— Что-то никаких старых друзей за этим столом я не встретил.

— Прости, Ник… Я хотела узнать, как ты живешь…

— Великолепно! О лучшем и мечтать не мог!

— Я не шучу.

— Где вы с ним познакомились?

— Как будто ты не знаешь его, и вообще…

— Сегодня утром я с трудом узнал его. Скажи, это он был рыжий, тощий…

— Да, да, он, тот самый…

— Но я не помнил его, забыл.

— Ты не должен был забывать.

— Как-то упустил из виду…

— Не должен был упускать.

— Не интересовался его существованием…

— Надо было интересоваться.

— Не принимал во внимание…

— Надо было принимать.

— И все же, где вы познакомились?

Молчание.

— Ты помнишь жирафов?

— Помню.

— Какие прекрасные были жирафы.

— Знаю, о чем ты хочешь мне напомнить.

— Я иногда их вспоминаю. С тех пор я никогда их не видела.

— И не могла увидеть.

— Почему?

— Они погибли.

— Правда? Бедненькие!

— Знаю, что ты хочешь, этим сказать.

— Такие прекрасные были жирафы…

— В тот вечер…

— У них были очень грустные глаза…

— Я позвонил на следующий день… Но что от этого изменилось? Ничего!

— Они смотрели так испуганно…

— И все же, где вы могли познакомиться?! И куда подевался тот тип?

— Я устала, Ник… Ты хочешь узнать, как мы познакомились и что стало с тем жутким типом. А меня другое мучает: почему все сложилось так, а не иначе, не так, как хотела я, не так, как себе представляла?!.

— И как представлял себе тот, другой, кто хотя бы одну минуту думал о тебе.

— Да, хотя бы тот, другой…

Молчание.

— Человек — это память… Ты как-то сказал это… Очень давно.

— Наверно, сказал.

— Не слишком ли много времени прошло с тех пор?!

«Неужели она думает, что я струсил?.. Нет, нет… любовь сковывала меня и лишала смелости. Ты мне казалась недосягаемой, неземной, и я мог только мечтать о тебе безмолвно, затаенно, безнадежно… Я так и не посмел открыться тебе, не решился… Как мог я сказать о своей любви, если считал себя недостойным. В моем представлении ты не должна была принадлежать никому, даже мне! Поэтому я заглушал, душил свою страсть…»

Но ничего этого я не сказал. К чему эти беспомощные оправдания?

— Ник! — Нани приподнялась, пытаясь разглядеть меня в темноте. — Ты уходишь?

На глаза ее набежала фиалковая слеза. Она нащупала на стене выключатель и включила люстру.

Она была похожа на цветной сон, из тех, что снятся в отрочестве…

— Ты уходишь, Ник?..


Дремлющий Синий привязал ремнем к стулу Замухрышку Але и, стоя над ним, вливал ему в глотку вино из огромного рога. Пестрый в Крапинку как тряпка повис на перилах. Желтого Платоныча и Мамии не было видно. Зато Мутно-Зеленый и Ванька-Встанька сидели на корточках у стены, хлопали в ладоши и пели. Пьяны они были в стельку.

Нежная ветка ореха,

Чупри-чупар, чупри-чупар!

Спелый Кизиловый вообще куда-то исчез.

Наконец появились Мамия и Желтый Платоныч. Мамия полз вокруг стола на четвереньках, на нем в позе римского императора с воздетой кверху рукой восседал Желтый Платоныч.

Как видно, объезжал Мамию.

Глядя на них, мне захотелось плясать.

Я сорвался.

Выхватил у Дремлющего Синего из рук рог и вылил ему на голову остававшееся там вино. Потом одним махом вскочил на стол и начал танцевать.

Кто сорвал, тому и принадлежит.

Чупри-чупар, чупри-чупар…

Трещала под моими ногами раздавленная посуда. На Желтого Платоныча, оседлавшего Мамию, сыпались осколки и остатки еды.

Но внимания на меня никто не обращал, и я самозабвенно плясал.

Утром я проснулся в своей кровати. Голова болела, сердце учащенно билось, как это бывает после ночных кошмаров… Может, это и был только кошмарный сон?!


Рассказ свой хочу закончить на манер одного французского моралиста: если, прочитав эту повесть, кто-нибудь засмеется, я буду удивлен… Если не засмеется, буду удивлен не меньше.


Перевод А. Беставашвили.

Загрузка...