При землетрясении, как я это представляю себе, все наши здания здорово пострадают, хотя они построены очень надежно, но, быть может, это и приведет к обратным результатам. Если они сразу рухнут, то все вопросы снимаются; я, следовательно, буду похоронен под обломками. Но мне хочется рассмотреть другой вариант: стены треснут и сдвинутся с места. Балки, на которых держится крыша, полетят, кровля обвалится, и дождь будет литься вовнутрь. Двери с их крепкими засовами и замками сорвутся с петель и вывалятся из проемов; возможно также, что железные решетки, которыми забраны наши окна, сами выскочат из кирпичной кладки. Наверно, также лопнут водопроводные трубы, и прекратится подача тока. Более того, разрушатся стены почти четырехметровой высоты, которыми обнесена вся наша территория; поверх этих стен идет колючая проволока, и они утыканы осколками стекла; навряд ли эти стены выдержат. В каком-нибудь месте наверняка образуется пролом, через который можно будет выйти наружу, не отпирая главных ворот.

Но где же надзиратели? Я нарочно рисую себе такое землетрясение, которое только слегка повредило бы наши здания, нанесло бы им ущерб, но не полностью уничтожило бы их. Мне было бы жаль, если бы надзиратели при этом погибли. Конечно, можно сказать, что мы не причиняем им особых хлопот. Распорядок дня раз и навсегда установлен - на это потребовались долгие годы, за короткое время такого не придумаешь, - итак, распорядок дня установлен, и никому не нужно чрезмерно напрягаться, если исполнять все предписания. Правда, по ночам нас мучит бессонница, но нас пытаются спасти и от нее, заставляя трудиться днем, дабы почувствовать себя утомленными. Что же касается наших надзирателей, то их главная задача - следить за тем, чтобы никто из нас не убежал. Для того они и существуют, и, даже если ни один человек не будет помышлять о побеге, они обязаны не спускать с нас глаз; потому у них и нет времени оглядываться по сторонам. В этом отношении существование надзирателей труднее, нежели наше. Им даже дали в руки оружие и приказали стрелять, если мы вздумаем покинуть территорию. Вот уж действительно, их профессию приятной не назовешь. Кому охота по доброй воле заниматься такими делами?

Как уже говорилось выше, я рассчитываю на землетрясение средней силы, но и при нем наши здания станут непригодными для жилья. Тогда надзиратели наверняка скажут: "Вы сами понимаете, что нам в данный момент не до вас. Стало быть, придется вам самим пораскинуть мозгами. А там поглядим увидим..."

Вот когда мы оказались бы вне стен.

Вне стен. Да! Значит, у нас уже не было бы предписаний и установленного порядка. Я и впрямь не могу себе представить, как бы я себя повел. Разумеется, можно просто сказать - все будет зависеть от обстоятельств, от того, что попадется тебе на пути. Лучше всего положиться на волю случая... Ну а вдруг мне ничего не попадется на пути? Кроме того, этот вопрос нельзя выкинуть из головы, коли он уже однажды возник у тебя.

Хочу также признаться, почему на этом месте меня всегда заклинивает. Ночью, когда я стараюсь рассуждать обо всем логично, я неизбежно натыкаюсь на другой вопрос, который непосредственно связан с первым: как я вообще здесь очутился? Ведь, насколько мне помнится, я ничего не подписывал.

Самое странное, что именно этот вопрос принадлежит у нас к числу тех, которые нельзя открыто задавать. Не то чтобы он был официально запрещен иными словами, определенного закона, согласно которому человека за это наказывают, нет, но каждый сам чувствует, что поднимать этот вопрос означает нарушить правила приличия; поэтому молча, с обоюдного согласия, мы на эти темы не разговариваем. Надо обладать большой наблюдательностью, чтобы сделать из этого молчания свои выводы. Да и выводы эти не обязательно соответствуют истине.

А может, каждый, думая о другом, считает, что уж тот-то наверняка все знает о своем деле и потому бесполезно и даже неприлично будет проронить хотя бы словечко о нем. Что касается меня, то это предположение слишком поспешно, и мне претит мысль рассматривать себя как некое исключение.

Как бы то ни было, затрагивая сей вопрос даже вскользь, надо соблюдать сугубую осторожность. Люди либо вообще не верят, что тебя это интересует, либо пытаются уклониться от прямого ответа. Даже молодой викарий, который настолько печется об искренности, что это просто губит его - конечно, я не показываю виду, будто знаю эту его слабость и будто она беспокоит меня, даже наш викарий изумился и постарался как-то обойти мой вопрос. Внутреннее чувство подсказывало мне, что я причинил ему боль.

- Если вы и правда не знаете... - сказал он и поглядел на меня с сомнением.

- Я знаю все, что произошло со мной с тех пор, как я нахожусь здесь, ответил я. - Я знаю также все, что я сделал неправильно и за что, соответственно, несу наказание. У меня хорошая память. Почему вы во мне сомневаетесь? Но как я могу знать, что было раньше? Я принял все как должное, никогда ничего не старался толковать вкривь и вкось. Да и зачем, собственно? Только сейчас, честно говоря, я стал интересоваться моим делом. Ведь если я вдруг окажусь здесь не нужен больше и под предлогом помилования меня отсюда выгонят... Неужели вы это не понимаете? Не понимаете, как я ненавижу слово "помилование"! До сих пор мне казалось, что под этим скрывается нечто хорошее. А теперь... да, я подозреваю всех людей, которые примеривают это слово ко мне. Поверьте, у меня есть свои причины, подозрения мои не напрасны. Я оказался здесь лишним, вот в чем суть, мое место понадобилось кому-то другому, потому и приняли решение: гнать его отсюда! Помилуем этого малого и избавимся от него раз и навсегда. Разве это не так?

- Нет, это не так, - сказал викарий печально.

- Тогда, будьте добры, посмотрите еще раз мое дело. Все важное находится в этом деле. Но, разумеется, мне не позволят заглянуть в него. А вам это, конечно, разрешат. Может быть, это будет интересно.

- Официальные бумаги не моя стихия, - заметил он.

- Окажите любезность, - попросил я. - От этого для меня многое зависит. Вероятно, мне тогда будет легче переварить это дурацкое помилование. Все равно я соглашусь на него только в самом крайнем случае. Не хочу пользоваться своей властью. Не хочу открыто демонстрировать ее. Нехорошо это. Всегда лучше, когда люди считают, будто только им принадлежит власть. Для них это такая большая радость. Но скажите мне, пожалуйста, совершенно честно только одно; имеет ли все это отношение - не знаю, как правильно сказать, простите меня, - имеет ли это отношение к богу?

- О боге ничего не говорится в официальных бумагах, - ответил он, побелев как полотно.

- Откуда же вы это знаете, если не смотрели официальных бумаг? Потому я и говорю, может, они и для вас оказались бы интересными.

- Бог не интересен, - прошептал он.

- Ну ладно, мне безразлично. Поступайте, как знаете. Я только высказываю предположение. Если человек оказался в такой беде, в какой оказался я, ему приходят в голову смешные мысли.

- Это не смешные мысли. Но вы заблуждаетесь. Вы совершаете ужасную ошибку.

- Как же мне не заблуждаться, ваше преподобие, если меня без конца вводят в заблуждение. Я никогда не утверждал, будто все знаю. Наоборот, я всегда чувствовал себя очень неуверенно. Просто я прятался, возводя между собой и миром стену молчания. Но заблуждаюсь я или не заблуждаюсь, я не признаю ни за кем права помиловать меня, прежде чем он объявит - зачем и почему. Сперва пусть мне покажут предписание.

- Это не имеет отношения к предписаниям.

- К чему же это имеет отношение? Чего мы должны придерживаться?

- Наберитесь терпения. Я подумаю, что для вас можно сделать.

- Хорошо. Я наберусь терпения, ведь я вам доверяю. Вы первый человек, с которым я вообще говорю по душам. Мне хочется, чтобы вы были счастливы, ваше преподобие. Простите.

Я предвосхитил события. Вопрос стал для меня по-настоящему животрепещущим только несколько недель назад, и притом после одного замечания бухгалтера из отдела снабжения. Меня к нему прикрепили для оформления новых поступлений. Наш бухгалтер - это пожилой приятный господин с лысиной и с усами, которые, свисая, закрывают ему верхнюю губу. Во время короткого перерыва он отделил часть своего завтрака и дал ее мне; насколько я знаю, это запрещено, но, разумеется, не в моих правилах обижать бухгалтера. Поэтому я взял предложенный мне бутерброд.

- Если вы и впредь будете себя так вести, - сказал он с набитым ртом, вас рано или поздно помилуют.

Да, он обратился ко мне на "вы", с некоторых пор у нас в ходу такое обращение: наверно, пришло новое предписание, не знаю уж по какому случаю. Но это никогда не знаешь точно. Правда, когда мы находимся в своей среде, то, как и прежде, говорим друг другу "ты".

Мне с большим трудом удалось скрыть свое изумление. Я откусил кусок бутерброда, который он мне дал. То был бутерброд с сыром. И я чуточку поперхнулся. Это обстоятельство пришлось как нельзя кстати: можно было ответить не сразу, бухгалтер счел сие проявлением радости.

- Наверняка, - продолжал он, желая сказать мне что-то приятное, - вам скостят остаток срока, скостят за ваше хорошее поведение. И насколько от меня зависит, я хочу сказать, что, если ко мне обратятся, тогда... - Он покровительственно кивнул мне.

Конечно, он здорово задавался, но не это меня насторожило. Чего мне теперь ждать - вот главное.

Слово "помилование" имеет значение и, так сказать, для внутреннего потребления. Например, случается, что кого-нибудь из нас запирают в темный карцер или лишают еды за то, что он нарушил предписания. Повсюду водятся эдакие растяпа или строптивцы; особенно поначалу люди не могут приспособиться, хотя, по-моему, наши надзиратели не очень-то рвутся нас наказывать; единственное, что их беспокоит, - это порядок, и надзирателей нетрудно понять. Иногда наказания за преступные действия отменяются досрочно, конечно, если правонарушитель обязуется вести себя впредь хорошо.

Итак, "наказание" и "помилование"! Но у нас эти понятия касаются, как говорилось выше, лишь внутреннего распорядка. На моей совести не было никаких нарушений правил. Бухгалтер подтвердил это, говоря о моем хорошем поведении. Таким образом, речь шла не о каких-то непредвиденных наказаниях моей персоны и не о непредвиденном помиловании.

Что они еще придумали? - спросил я себя. Неужели это был трюк, с помощью которого они настоятельно хотят поддерживать в нас беспокойство? Но какая выгода для них в этом нашем беспокойстве? Какая выгода для них в том, что я с тех пор не могу спать? Разумеется, я лежу, как положено, на своих нарах, и, когда один из надзирателей, который по ночам ходит взад и вперед по коридору, чтобы охранять наш сон, заглядывает в "глазок" в двери, он не видит ничего предосудительного. Я еще могу держать себя в узде. Но до каких пор! Того и гляди, мои чувства вырвутся наружу, и я начну барабанить кулаками в дверь. Потеряю голову настолько, что не знаю, к чему это в конце концов приведет.

Мою жизнь здесь я никогда не воспринимал как наказание. Неужели мне могла прийти в голову такая шальная мысль? Конечно, у нас случаются всякие неприятности, но виноват в них всегда ты сам, неприятностей легко избежать, если ты не будешь нарушать правила.

Здесь живется неплохо. Мы получаем достаточно еды, здания зимой отапливаются, нам дают работу, и у нас есть врачи, которые заботятся о нас, когда мы заболеваем. Например, если у меня разыгрывается зубная боль, надо только сообщить об этом, и мне тут же запломбируют больной зуб. Волосы тоже можно остричь в любое время, если понадобится; да, нам даже напоминают о стрижке, если мы сами вовремя не спохватываемся. Я привожу эти примеры только для того, чтобы показать, до какой степени заботливо к нам относятся. Перечень таких примеров можно было бы продолжить до бесконечности. Что же касается наших надзирателей, то и с ними ужиться очень легко, среди них встречаются веселые, симпатичные люди. Конечно, есть и ворчуны, но это не столь уж страшно, им велено обращаться с нами "гуманно", так это называется; посему некоторая излишняя ворчливость ни о чем не свидетельствует.

Как же можно назвать это наказанием?

Я скорее считал бы, что меня и впрямь надо наказать за неблагодарность, если бы придерживался такого мнения. В глубине души я рассматриваю жизнь в этих стенах как своего рода привилегию, хотя вслух я, конечно, не говорю подобных слов, ведь речь идет о сугубо индивидуальном восприятии. Да, я горд тем, что мне обеспечено здесь пожизненное пребывание.

А теперь вдруг эту договоренность хотят разорвать. Почему? "Остаток" они намерены "скостить". Какой "остаток", скажите на милость? И будьте добры, объясните мне, господа, что я буду делать с этим "остатком"? Я и не думаю подписывать им какую-либо бумажку. Так легко они от меня не отделаются.

- Ну вы наконец узнали, что они решили со мной? - крикнул я молодому священнику, когда он опять явился ко мне.

Священник подождал, пока надзиратель, впустивший его в камеру, не вышел наружу и не запер за собой дверь.

- Вы правда можете надеяться на скорое помилование, - сказал он.

- Я могу надеяться... О чем вы говорите? На помилование? Вы потешаетесь надо мной! Я не просил о помиловании, при чем здесь надежда?

- Вы меня неправильно поняли. - Священник защищался как мог.

- Нет, я вас понял совершенно правильно, - прервал я его. - И вы это сами знаете очень хорошо. Во всяком случае, я понял это еще тогда, когда вы стояли за дверью. Вы сказали себе: сейчас я его разочарую - и сделали соответствующее выражение лица, не хотели, чтобы я сразу заметил. Хотя и знали, что я все равно замечу. Трюк с лицом мы здесь изучили лучше, чем вы, в любую минуту я могу принять соответствующее выражение, даже если нахожусь в одиночестве. Это входит у нас в правила хорошего тона. Я настолько привык к своему сделанному лицу, что уже просто не знаю, есть ли у меня другое лицо. В лучшем случае - ночью, когда я сплю, у меня меняется выражение лица. Но кто это видит? Может быть, я и сам бы себя не узнал. Ну вот, а вы намереваетесь очаровать меня своим лицом. Разочаровать меня легко, но очаровать нашего брата вам не удастся. Признайтесь хотя бы в этом.

- Я признаюсь, - сказал он тихо.

- И притом вы первый человек, для которого я не стал специально делать соответствующее выражение лица. Почему вы пытаетесь воспользоваться этим и обмануть меня?

- Прошу прощения.

- Я вас не понимаю. Почему вы вообще встряли в эту историю? Вы ведь должны были сказать себе... Но, может быть, это объясняется тем, что вы так молоды. Если бы вы пробыли здесь столько лет, сколько пробыл я... Видите ли, с тех пор как я очутился здесь, я умалчивал о своих мыслях. А мысли иногда возникали такие, что молчать о них было трудно. Но я придерживаюсь правил. Дело в том, что очень легко нарушить распорядок, для этого ничего особенного не требуется. Надо только высказать неподобающую мысль, и все пойдет шиворот-навыворот. Поэтому лучше самому управляться со своими мыслями. Нет никакого резона устраивать беспорядок в собственной жизни. По моей воле ничего такого и не происходило. Однако для этого были свои предпосылки, а именно существующие правила и тот факт, что мои товарищи их тоже выполняли; это играло немаловажную роль. Иначе... Да, чему же мы должны следовать, если не будем следовать предписаниям? Разве они там не понимают: ведь тогда начнется бог знает что. Ах, ваше преподобие, я чувствую, как становлюсь плохим. А ведь меня всегда хвалили за хорошее поведение. А становлюсь плохим, ибо похвалы оказались всего лишь хитростью. К тому же и вы пытаетесь меня обмануть, именно вы. Вы, стало быть, заодно со всеми? Вы даже не догадываетесь, как скверно на душе у человека, когда его разочаровывают. А до этого хотели очаровать. Мне кажется, я могу стать ужасно плохим, если не буду следить за собой. Вы этого добиваетесь? Какая вам польза? Я просто не понимаю вас. Я просил вас помочь мне... в первый раз я обращаюсь с просьбой о помощи... а вы воспользовались этим, чтобы превратить меня в негодяя. Зачем, зачем, зачем вы это делаете?

- Прошу вас, простите меня, - сказал священник тихо. - Только теперь я осознал, до какой степени нуждаюсь в вашем прощении. Я вам за это благодарен. Я внушил себе, что сумею вам помочь, но теперь вижу, что я недостаточно сильный. С моей стороны это было проявлением гордыни. Я совершил преступление и против вас, и против бога.

- Как так? Разве вам не показали все судебные протоколы? - спросил я.

- Дело вовсе не в протоколах, не в бумагах.

- Не в бумагах? - закричал я. - Откуда же я узнаю, почему со мной так обращаются? Ведь обычно все записано в официальных бумагах, каждая мелочь.

- В официальных бумагах нет бога, - ответил священник. И опустил глаза.

Пришлось и мне помолчать секунду. Я думал, он заговорит снова, но он не открыл рта. Все это навело на меня такую грусть, что даже описать трудно.

- Не сердитесь, ваше преподобие, - заговорил я в конце концов. Конечно, я могу молчать и дальше, если вам неприятно, но вы настолько моложе меня, что я...

- Говорите, будьте добры. Я все это заслужил, - сказал он.

- Послушайте, во всей этой истории я кое-чего не понимаю. Или, правильней сказать, я не понимаю вас. Я просил разузнать, почему они хотят меня помиловать, и вообще? А вы говорите, что дело не в официальных бумагах. Вы не сказали, к примеру, что вам не дали заглянуть в бумаги, это я мог бы легко представить себе, ведь и мне их не показывали. Но вы говорите, вы делаете вид, будто официальные бумаги - нечто совершенно несущественное. Как так? Это здесь нельзя произносить вслух. Ибо, если официальные бумаги - нечто несущественное, что же тогда главное? Вместо этого вы говорите о боге. Может, мне лучше помолчать? Скажите "да", и я вас послушаюсь.

- Я все это заслужил. Говорите дальше.

- Не в том вопрос, что вы упоминаете бога... такова уж ваша профессия, не знаю, как это назвать, меня это, во всяком случае, не касается... Вопрос в том, что вы говорите о боге именно сейчас, говорите мне... От этого меня охватывает грусть. Ведь речь идет теперь обо мне, а не о вашей профессии. Нет, так нельзя обходиться с людьми, негоже. Вы сами вредите себе, поверьте. Прошу вас, не сердитесь на меня. Вашему предшественнику я всего этого не сказал бы. Вы знали вашего предшественника? Ходят слухи, что он заболел. Он был толстяк, самодовольный, румяный господин. Совсем другого склада человек. И голос у него был громоподобный. Раскатистый и, пожалуй, веселый. Я очень обстоятельно исследовал предписания, чтобы приноровиться к ним. И вот я занялся проблемой; почему, собственно, к нам допускают таких людей, как вы или ваш предшественник? Они не нашего сорта, и они не надзиратели. Каково же их назначение? В предписаниях говорится, что нам разрешено просить о беседе со священником. Но это отнюдь не принудительная беседа. Поскольку, однако, это вносит небольшое разнообразие в нашу жизнь, мы иногда и впрямь просим о беседе с вами. Других причин искать не следует. А для того, чтобы не быть вам в тягость, мы пытаемся отвечать на вопросы так, чтобы доставить некоторое развлечение и вам. Когда ваш предшественник спрашивал: "Ну, сын мой, уповаешь ли ты на бога?", я отвечал: "Так точно, ваше преподобие". И на этом все кончалось. И вам я так отвечу в любое время, если пожелаете. Ведь я не вкладываю в это особого содержания. Но понимаете, с вашим предшественником я никогда не говорил бы так, как я сейчас говорю с вами. Он был настолько доволен жизнью и настолько верил в свое призвание, что не имело никакого смысла быть с ним откровенным. Впрочем, я не против вашей профессии, как таковой. И вот в один прекрасный день явились вы. Когда вы в первый раз проходили по двору, мои товарищи шепотом сказали друг другу: "Гляди-ка, новенький. Похож на тощую ворону!" Извините, речь у нас довольно грубая. А потом один заметил: "Ничего, скоро и он разжиреет". Но я-то понял сразу, что вы никогда не разжиреете. Вы догадываетесь, что я хочу сказать? Мне было вас даже жалко, ведь я знаю, здесь не так-то легко живется, конечно, если не облегчить себе жизнь раз и навсегда. И вдруг вы стали говорить со мной, как ваш предшественник. Неужели вы и впрямь хотите, чтобы я отвечал вам, как отвечал бы ему? "Так точно, ваше преподобие" и так далее. Вас бы это удовлетворило? Вас? Все дело только в вас, поймите. Не качайте головой. Я знаю, вас это не может удовлетворить. Вас - не может. Даже если вы сочтете сейчас, что вас это удовлетворит, то уже ночью это вас удовлетворять перестанет, и тогда... Не пытайтесь, пожалуйста, повторять предшественника, ваше преподобие. Это опасно, поверьте, я знаю. Говорите о боге, раз этого требует профессия, здесь никто не возражает против таких разговоров. Они привносят, как я уже отмечал, некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь, равно как и фильмы с воли, которые показывают нам три-четыре раза в год. Мы бы, конечно, обошлись и без них, но пусть. Все это входит в понятие образцового распорядка, в том числе и вы. Но вам-то не следует слишком привыкать к такому положению вещей. Никогда не забывайте, что это всего-навсего образцовый распорядок, не имеющий ничего общего с действительностью, о которой следует всегда помалкивать. И прежде всего... Ах, вы еще так молоды, поэтому мне страшно за вас, и я вас предостерегаю: прежде всего никогда не употребляйте слово "бог", если вы чувствуете, что человек в беде. Иначе вы сами попадете в такую беду, что, быть может, так и не сумеете спастись от нее. Я хочу вам помочь, ваше преподобие, вот и все. Вчера я смотрел через отверстие в крыше на волю. Совершенно случайно. Мне и еще нескольким моим товарищам приказали убрать рухлядь на чердаке. У нашего брата редко появляется возможность взглянуть на мир божий, окна у нас выходят во внутренний двор. От меня, стало быть, хотят избавиться, услать туда, думал я, стоя у открытого люка. А что я там буду делать? Наши здания находятся в такой отдаленной местности, что даже с крыши не видно ровным счетом ничего. Куда ни кинешь взор, все голо; таким образом, ничто враждебное не сумеет притаиться, чтобы внезапно напасть на нас. Приближение человека можно заметить за много километров. Сверх того, нас охраняют надзиратели, и у них есть оружие. Я видел только шоссе, неправдоподобно гладкое и какое-то ненастоящее, оно, делая виток, убегало вдаль. По нему шел человек, он казался меньше муравья. И еще: над горизонтом возвышалась фабричная труба. Из нее поднимался черный дым. Под прямым углом к трубе дым прочерчивал на небе черную линию. Длинный вымпел, который был поднят неизвестно зачем. Откуда взялась эта труба? И что обозначал дымовой сигнал? Все пустое. "Нет, это не стоит", - сказал один из парней, что работал со мной на чердаке. И я так думал, но он подразумевал совсем другое. "Даже если у тебя будет очень длинная веревка, ты спустишься прямо к ним в объятья". Он подумал, что я хочу бежать, поскольку стоял у самого люка. "А тебе это уж и вовсе не стоит", - добавил он злобно. "Почему, собственно?" - спросил я. "Они ведь и так скоро отпустят тебя". - "Откуда ты это взял?" - "Не прикидывайся, все это знают". - "Давай поменяемся", - сказал я. Тут он сплюнул. Стало быть, все уже знают, что меня избрали для этого. У нас тайное сразу становится явным. Наверно, потому, что нам не разрешено говорить друг с другом, слухи распространяются еще быстрее, чем где бы то ни было. Да, все знают о моей участи, и наверху, и внизу. Только я ничего не знаю. Это ужасно. И притом надо делать вид, будто я тоже все понимаю. И еще: я должен делать вид, будто я радуюсь, чтобы доставить радость тем, кто все это придумал. Догадываетесь, что я предполагаю? Они только болтают о помиловании, на самом деле хотят меня наказать. И знаете за что? За то, что я так привык выполнять все предписания, что для меня нельзя изобрести никакой другой кары. Да, они куда более коварны, чем я полагал. Не надо мне было верить им с самого начала. Но сейчас уже слишком поздно. Для нас обоих. Слезами горю не поможешь. Не правда ли? Одно я вам обещаю: я буду бороться против помилования, всеми средствами бороться, пока не узнаю правды. Не только ради меня самого, но и ради вас. Ибо простите меня, но, быть может, ни один человек больше не сумеет вам помочь. Это вообще редкий случай. Вы не должны стыдиться моей помощи.

...Я рассказываю обо всем не по порядку. В таких случаях это почти невозможно. Одно событие во времени предшествовало другому, но доходило до меня только тогда, когда я о нем вспоминал и пугался. В промежутке меня вызвали к начальнику тюрьмы, и мне стало совершенно ясно, что, прикрываясь словом "помилование", они измываются надо мной. Они бросаются этим словом как попало, особенно когда не могут придумать ничего другого, но всегда, так сказать, за наш счет.

К начальнику меня привел надзиратель. Нам пришлось некоторое время ждать в приемной. Там сидит один из наших, он ведет переписку начальника и разбирает его бумаги. Мы его не любим, ребята считают, что он науськивает на нас начальника. Пожалуй, все дело в его внешности: он очень маленького роста, лицо у него сморщенное и желтое. Да и на его руки противно смотреть. Вероятно, он болен. Неужели начальник позволяет такому человеку науськивать себя на нас? У начальника тоже есть предписания, навряд ли он может отступить от них.

Я заговорил с этим бедолагой, надзиратель был человек добродушный, и, поскольку мы находились в приемной начальника, он не стал мне ничего запрещать.

- Скажи, пожалуйста, может, все-таки произошла ошибка? - спросил я.

- Ошибка? Где, по-твоему, произошла ошибка? У нас не бывает ошибок. Заруби это себе на носу. - Говоря это, писарь обрызгал меня слюной, он буквально кипел от злости.

Я явно зашел не с того конца.

- Но ведь должна же существовать причина, по которой меня хотят помиловать, - заметил я.

- Вот ханжа, - сказал он с издевкой. - Тебя-то уж ни в коем случае не следовало помиловать. Но они полные идиоты. Когда такая дрянь якшается с попом, то...

- Якшается с попом?

- Да, лижет попу зад. Ты еще тот типчик, свое дело туго знаешь. Разве я не прав? - Он обратился к заспанному надзирателю, сидевшему на стуле у стены: - К тому же ему здорово фортит, что да, то да. С самого начала. Он ударил своим тощим кулачком по столу, но не очень громко, боялся, что услышит начальник.

- Почему с самого начала? - спросил я. - Ты знаешь что-нибудь конкретное?

- Ишь какую рожу корчит! Невинный ягненок, да и только. На это все и попадаются, - сказал он, задыхаясь от ярости. - Но передо мной бесполезно притворяться. Да, не на таковского напал. Я тебя насквозь вижу. Если бы они только послушались меня. Разве я не прав? Зато перед попом они развешивают уши. Вот идиоты!

Мой надзиратель, к которому он обращался, отрезал кусок жевательного табака и сунул его себе в рот.

- Я не знаю, о чем ты говоришь, - сказал я.

- Он не знает, о чем я говорю. Вы слышите? - Теперь он кричал.

- Потише, - предупредил его надзиратель.

- Я хочу тебе кое-что объяснить, парень. Того, кто там в кабинете, можешь водить за нос, сколько хочешь. Но со мной это не пройдет. Я не такой дурак, как ты думаешь. Я вижу тебя насквозь. Я вижу лучше, чем все они, вместе взятые. Что? Разве я не прав? - Он опять обратился к моему стражу: - Я же читал его дело собственными глазами. Там все написано черным по белому. На две недели раньше... Что я говорю? На несколько дней раньше, и приговор гласил бы - отрубить голову! Тогда не стали бы нянчиться с таким молодчиком, как ты. Тогда не было этих сладких слюней! Отрубить голову - вот и все. Ясный случай! Тех нельзя было провести! Их и попы не провели бы. Ну а ты? Как вы считаете? - спросил он надзирателя. В его голосе звучала явная обида. - Такие штуки проходят не чаще, чем раз в сто лет. И он выбрал себе как раз этот единственный благоприятный момент. Внезапно им там взбрело на ум, что надо поступать гуманно и запретить рубить головы. Их, видите ля, уговорили попы. Тьфу, черт! И вот вместо смертной казни ему дали "пожизненно". В следующий раз они наградят тебя за ото орденом. Но я в эти игры не играю. Меня пусть оставят в покое.

В той приемной висело зеркало. Я глядел на себя в зерцало и удивлялся. По мне не было видно, как я испуган. И хотя сам я знаю себя досконально, я ничего не замечал. Лицо у меня было довольное. На лице блуждала любезная улыбка. Уже немолодое лицо, на висках седина, но во всем остальном... Да, предельно вежливое лицо! Я очень удивлялся. Неужели это правда мое лицо? Почему же на нем не видны все те мысли, которые меня обуревали и которые я пытался скрыть? Почему на моем лице не написаны те ужасающие муки, которые я испытываю по ночам? И тот страх, который нагнал на меня злобный писарь? Неужели это и впрямь моя физиономия? Невозможно поверить, хотя все другие в это верят. Где же то выражение лица, которое появилось бы у меня, если бы я был заперт в темном карцере?

Потом нас позвали к начальнику.

- Садитесь, дорогой мой, - пригласил он, показывая на стул, стоявший около стола.

Я сел, раз он этого желал, а надзиратель остался стоять.

- Ну вот, я, значит, могу сделать вам приятное сообщение... - И так далее и так далее.

Он рассказал, что у них есть надежда на мое помилование, что он со своей стороны приветствует это и они составили соответствующее прошение, которое мне остается только подписать. С этими словами он подвинул ко мне через стол лист бумаги и протянул ручку. Да, он хотел меня одурачить. Повернуть дело так, словно помилование - его заслуга и я должен быть благодарен ему. Благодарность и есть та ловушка, которую мне расставили. Я это сразу понял. Но, конечно, не должен был подавать виду, что раскусил их.

Ну, заметил он нетерпеливо, поскольку я не взял ручку и не взглянул на бумагу. Ведь мне было совершенно безразлично, что там сказано. Меня занимало лишь одно! Надо подписывать или не надо? Если уж я решусь подписать, то подпишу не глядя все, что они потребуют. Зачем мне читать их писанину?

- Это новое предписание? - спросил я, не поднимая глаз.

- Предписание? При чем здесь предписание? - воскликнул он и сделал вид, будто поражен до глубины души. - Речь идет о помиловании, а это не имеет отношения к предписаниям. Помилование происходит всегда помимо предписаний. Вот в чем суть.

Вот в чем суть, подумал я. Вы себя невольно выдали этим словечком "помимо"! Что общего я имею с вашим "помимо"?

- А если я не подпишу? - спросил я.

- Если вы не?.. Господи, и чего только люди не придумывают, - обратился он к надзирателю, который стоял позади меня.

- Тогда вы запрете меня в темный карцер? - продолжал я спрашивать.

- Куда?.. Куда?.. - удивился он еще больше, но потом взял себя в руки. - Послушайте, от радости вы, кажется, совсем потеряли голову.

- Да, я потерял голову, - признался я. - Если это... это помилование происходит помимо предписаний, господин начальник, то тогда... Я не хочу себя хвалить, но я всегда старался действовать согласно предписаниям, даже в тех случаях, когда мне приходилось трудно. Однако раз мне было обеспечено здесь пожизненное пребывание... а это я знаю совершенно точно, у меня хорошая память, я помню все с первого дня, как очутился в этих стенах... то я и старался приноровиться к здешним условиям с самого начала.

- Ну конечно же, кто спорит. Именно потому, дорогой мой. Благодаря вашему хорошему поведению, - согласился он.

- Но если это, как вы говорите, происходит помимо предписаний, то возникает опасность впасть в ошибку.

- В ошибку? Но послушайте! - с возмущением воскликнул начальник. Он рассердился на меня точно так же, как писарь в приемной.

- Я хочу объяснить вот что, господин начальник. Извините, ради бога. До тех пор пока действуют предписания, известно, что требуется от каждого. Это довольно-таки ясно, надо просто все выучить наизусть. Но коль скоро речь заходит о том, чтобы делать "помимо", не знаешь, как вести себя. Что-то не сходится. И начинаешь блуждать в темноте. Поэтому я не понимаю, зачем надо отклоняться от прямой дороги. Не понимаю не только из-за себя, но также из-за здешних порядков. И знаете ли, как можно решить, является ли правильным то, что происходит "помимо"? Правильным и для меня тоже. Над тем, что совершается "помимо", мы теряем контроль, именно потому, что оно "помимо". Ибо, возможно - мне даже неприятно признаться в этом, хотя я знаю себя куда лучше, чем вы, - ибо, возможно, гораздо правильней было бы посадить меня в темный карцер.

Сразу он не нашелся, что ответить. Он разглядывал меня, высоко подняв брови. Очевидно, он испугался, а это отнюдь не входило в мои намерения. Нехорошо, когда люди пугаются, ведь тогда от страха они действуют иначе, чем хотели бы первоначально. И это немыслимо вычислить.

- Я вовсе не настаиваю, господин начальник, - заметил я, чтобы его успокоить. - Я просто высказываю предположение.

Начальник обменялся взглядом с моим надзирателем и вздохнул.

- Послушайте, дорогой мой, вы обладаете... Как это называется? В общем, вы очень щепетильны и очень совестливы. Прекрасно. В этом смысле все в порядке. И мы это очень ценим, поэтому, как сказано... Но нельзя же настолько преувеличивать. Я вас понимаю, конечно, я понимаю, не так-то легко все пережить. Но поскольку мы говорим, что хотели бы перечеркнуть прошлое, забыть о нем... Послушайте, надо же когда-нибудь покончить со всем этим.

Ага! - подумал я. По ошибке у начальника вырвалось нужное слово. Они намерены покончить со мной. Я не стал его прерывать, чтобы узнать как можно больше.

- Я хочу сделать вам одно предложение, - сказал начальник. - Не будем спешить. Днем раньше, днем позже, какая разница? Поговорите еще раз со своим священником и тогда... тогда приходите ко мне опять. Ладно? Уж священник-то даст вам правильный совет.

- Разве он в курсе дела? - спросил я.

- Конечно, дорогой мой. Он знает даже больше меня. Для этого он нам и нужен. Я имею в виду вопросы совести. В мою задачу это не входит. Итак, согласны? Хорошо, так и поступим. А сейчас отведите его обратно. До свидания.

Я поднялся и пошел к двери. Спиной я почувствовал его взгляд. Когда я обернулся, то увидел, что он наморщил лоб.

- Можно задать еще один вопрос, господин начальник? - спросил я.

- Конечно же, дорогой мой. Я слушаю! - воскликнул он, явно обрадовавшись.

- Почему я вдруг стал для вас такой обузой? - спросил я.

- Обузой? Откуда вы это взяли? Вы решительно ни для кого здесь не обуза. Как мы и договорились, побеседуйте со своим священником. У меня больше нет времени.

При этих словах я вышел из его кабинета. Я узнал достаточно, чтобы понять: дело обстояло очень серьезно. На карту было поставлено все.

Когда стемнело, я принялся думать об этом "помимо". Не надо считать, будто мы не знаем: там, за стенами, люди ведут совсем иное существование. Общество у них чрезвычайно многолюдное, оно коренным образом отличается от нашего. Я бы выразился так: у них там, за стенами, куда более нереальная жизнь; весьма трудно понять, как они ее вообще выносят. Возьмем, к примеру, только один факт: с женщинами они живут не врозь, а вместе, и притом в чрезвычайно тесной близости, как будто им не хватает места; конечно, это свидетельство столь плохого понимания реальности, что диву даешься. Разумеется, не всей информации, исходящей оттуда, надо непременно верить. Свои знания мы черпаем в основном из кинолент, которые нам время от времени прокручивают. Но я подозреваю, что не все в фильмах снимают так, как это происходит в жизни. Авторы думают больше о том, как это будет выглядеть на экране. Цель ясна: развлечь нас, вызвать смех; в большинстве случаев это им удается. Чересчур смело было бы требовать, чтобы мы считали за правду решительно все, что нам сообщают о мире за нашими стенами. Ведь нам показывают столько смешного, что это порой граничит со страшным.

Когда я вижу подобные кинокартины и слышу, как наш брат от души смеется, я невольно задаю себе вопрос: что они хотят скрыть, показывая такую чушь? Разумеется, я не знаю, есть ли в этом вообще определенный умысел, ведь я могу судить о виденном, только исходя из наших здешних представлений. Вот, например, киношники захотят снять, как мы едим: каждый сидит перед своей миской с ложкой в руке, жует и глотает, не говоря ни слова, так как говорить нам запрещено; у зрителя свободно может создаться впечатление, будто мы день и ночь сидим за столом и жуем. И весь мир стал бы с полным правом смеяться над нами. Быть может, некоторые решили бы даже, что мы немые. Ко всему еще, сняли бы то выражение лиц, которое у нас здесь появляется, ведь оно должно свидетельствовать о нашем хорошем поведении. Никто бы не смог понять, глядя на нас, о чем мы думаем. Наверно, зрители решили бы: эти люди вообще не думают. Короче говоря, ясно, что из подобного фильма нельзя было бы узнать о нашей реальной жизни.

Тем не менее, обладая большей наблюдательностью, можно и из кинолент извлечь кое-какие сведения, говорящие о том, что в действительности происходит за отснятыми кадрами. Обычно это угадывается только по второстепенным деталям, по нечаянным движениям персонажей и по крохотным теням, которые вообще сняты по недосмотру. Киношники, наверно, вовсе не замечают этих второстепенных деталей, но кинокамера их запечатлела, и человек наблюдательный говорит себе: стой, здесь чувствуется какой-то пропуск. К сожалению, фильмы прокручивают так быстро, что трудно точно проследить за каждой мелочью. Остается только смутная догадка. Или просто неприятное чувство.

В последнем фильме, который они нам показали, мне, к примеру, бросилось в глаза вот что: они сняли улицу, не очень широкую улицу. О том смешном эпизоде, который частично разыгрывался на этой улице, говорить здесь не стоит, важна лишь улица, как таковая. По обеим ее сторонам стояли почти одинаковые дома - окна образовывали прямую линию, и балконы тоже. Дома были не очень высокие, всего лишь четырехэтажные, с плоскими крышами, утыканными множеством труб. Была, по-видимому, уже вторая половина дня, ведь только верх домов освещало солнце. Из-за этого улица внизу казалась довольно темной и, может быть, уже, чем была на самом деле. Деревьев на ней не росло, только на балконах красовались цветочные горшки, на некоторых балконах висело белье и кое-где виднелись цинковые ванны. Да, чтобы не забыть: на каждом балконе стояла толстая, расплывшаяся женщина. Впрочем, возможно, не все эти женщины были и впрямь расплывшимися. Так быстро всего не приметишь. Вероятно, из-за качества съемок мне почудилось также, что все балконы маленькие и обнесены ветхими решетками. И вот на этой улице из молочной вышел маленький миловидный мальчонка - я уже забыл почему. Он нес за ручку бидон для молока; мальчонка был так мал, что бидон ударял его по лодыжке. И тут же бегала собака и даже поднимала лапу у фонарного столба - вот это-то как раз и было снято, чтобы вызвать смех, и потому не имеет значения. Маленький мальчик так сильно размахивал бидоном, что становилось страшно: вот-вот он прольет молоко. Ты уже мысленно видел белое пятно на асфальте и думал: собака тут же подбежит и вылакает молоко. А происходило это потому, что мальчик все время напряженно всматривался куда-то вдаль, по-видимому на другую сторону улицы. Там разыгрывалось нечто такое, что очень заинтересовало парнишку; ничего другого он уже не замечал и изо всех сил размахивал бидоном. Но, разумеется, того, что там случилось, вам не показали, как раз это они от нас утаили. Я рассказал еще не все о той улице. Киношники повели нас по ней дальше вниз; мы двигались между стенами домов аккурат под балконами. В самом низу на углу находилась забегаловка, перед которой стояло не то семь, не то восемь парней; засунув руки в карманы, они дымили сигаретами. И все они любовались мотоциклом, новешеньким мотоциклом, и разговаривали исключительно о нем. Иногда они показывали пальцем на мотоцикл, время от времени ощупывали отдельные его части. Наконец на мотоцикл сел парень, не знаю, стоял ли он раньше среди других или только что вышел из забегаловки. Парень был в кожаной куртке. Словом, кто-то из парней сел на мотоцикл. Впрочем, сперва он завел его взревела выхлопная труба - и только потом, раскорячив ноги, оседлал мотоцикл. В такой позе он ждал, пока сзади на сиденье не взгромоздится девушка и не устроится поудобней. Когда девушка влезала, у нее задралась юбка и на секунду стала видна белая полоска выше чулок. Да, зрители увидели это, и еще они увидели резинку с застежкой, которая тянула кверху смятый чулок. Но девушка сразу же поправила юбку. Однако молодые люди, безусловно, успели все заприметить. А после мотоцикл сделал рывок и помчался. Он сразу развил большую скорость и огласил окрестности отчаянным ревом. В мгновение ока мотоцикл свернул за угол; войдя в вираж, он навис над тротуаром; рев машины был слышен и после того, как мотоцикл исчез. На то место, где теперь были парень с девушкой, очевидно, уже спустились сумерки. Но куда они ехали? Расплывшиеся женщины на балконах, повернув головы, смотрели им вслед, впрочем, без особого любопытства. Да, куда умчался мотоцикл? Я об этом сразу же подумал. На другую улицу, похожую на эту? Но тогда не стоило лететь с такой скоростью. И потом, там уже спустились сумерки... Уж коли ты вообще будешь размышлять над тем, как вести себя на той улице, одно станет тебе совершенно ясно: самого главного, того, что надо знать, они не показали. Поэтому, очутившись там, ты наверняка будешь все делать шиворот-навыворот. Вполне возможно, что расплывшиеся женщины - своего рода надзиратели, такие же, как у нас, хотя наши надзиратели - мужчины. И не исключено, что они прячут оружие на балконах. Иными словами, там, за стенами, имеются также свои предписания, за исполнением которых строго следят женщины на балконах. И вот представляете: меня выдворяют отсюда, и я, как сказано, оказываюсь на той улице, не зная тамошних предписаний. Что тогда? При всем старании мне не удастся бесшумно прокрасться по той улице - на открытом месте слышен малейший шорох, - женщины немедленно увидят меня и сразу поймут, что перед ними чужак. А поскольку я не знаю, как у них положено передвигаться, они начнут швырять в меня цветочными горшками. А если я брошусь бежать, чтобы поскорее миновать эту улицу, кто-нибудь из них, наверно, накинет мне прямо на голову мокрую простыню с веревки; на секунду я ослепну и упаду. И тогда расплывшиеся женщины заорут хором: "Отрубить голову!"

И это они называют помилованием?

Неужели именно те женщины верят в бога, в которого верит мой юный друг? Нет, такое невозможно. Ради него я хочу считать это невозможным.

В ту ночь я обливался потом. И я плакал. Вот до чего я дошел. Я плакал, думая об остатке, который они хотят мне скостить. И еще я проливал слезы по моему юному другу. Я плакал обо всем.

Когда днем он пришел ко мне в камеру, я рассказал ему это. Может быть, мне удалось бы скрыть от него ночные слезы, но я заметил, что когда он, как обычно, собрался приветствовать меня словами: "Помилуй тебя господи!", то сразу же запнулся; по моему виду он почувствовал что-то неладное.

- Сегодня ночью я из-за всего этого плакал, - сказал я.

- И в плаче милость божья, - ответил он.

Милость - помиловать. Опять все то же.

- Я плакал не из страха перед помилованием, - закричал я с возмущением. - Вы ведь меня знаете, я всегда тщательно слежу за тем, чтобы все предписания выполнялись. Я охотно соглашусь на это самое помилование - вы ведь так его называете? - если оно тоже соответствует определенным предписаниям. Ни в коем случае я не хочу нарушать ваши порядки. А плакал я потому, что в первый раз в жизни почувствовал себя виноватым. В самом начале моего здешнего пребывания, когда я сидел в темном карцере, было иначе. Да, меня тогда избивали. В то время этого требовали предписания, так что и битье было в порядке вещей. Человек не чувствовал себя виноватым, просто он таким образом выучивал наизусть предписания; я учил их с большим удовольствием и с благодарностью. Но теперь я чувствую себя виноватым, ведь в первый раз я не могу выполнить предписаний, не могу только из-за того, что я их не знаю. Куда проще было бы опять запереть меня в темный карцер, это я понял бы, к карцеру я привык. А потом вы могли бы мне сказать: вот видишь, это и есть помилование. Почему все скрывают, чего они от меня хотят? Разве кому-нибудь хорошо от того, что рядом находится человек, чувствующий себя виновным, человек, которому никто не хочет сказать, в чем он провинился? Нет, так не годится, это противоречит всем предписаниям, которые нам известны. Каждый делает вид, будто он-то все знает. И надзиратели, и писарь, и начальник тюрьмы. Начальник, между прочим, сказал мне, будто вы тоже в курсе. Вы якобы даже больше в курсе, чем он сам. Почему же меня так жестоко мучают? Разве я совершил какое-нибудь преступление? Или вы ждете, что я сам догадаюсь, чего от меня хотят? Быть может, догадаюсь, не наяву, а во сне? Да, ваше преподобие, именно потому я и плакал - ведь я никак не могу догадаться, в чем дело, хотя прямо из сил выбиваюсь. Я вижу сны, вижу массу снов, но все кончается слезами.

Выслушав меня, священник молча опустился на колени совсем рядом с моей койкой и стал молиться. Я видел, как вздрагивали его плечи, и ощущал жгучую жалость к нему. Я даже погладил его по голове.

- Я вовсе не хотел этого, - пытался я его утешить, - не слушайте меня и, если вам так трудно, не старайтесь рассказать мне то, что вы знаете. Теперь все не так уж и важно. Встаньте с колен и сядьте ко мне на койку. И если хотите, то поведайте о своем боге. Ведь это доставит вам удовольствие, не так ли? Ну садитесь. Может быть, я ошибся, может быть, я даже не плакал. Наверно, я плакал во сне, такое часто случается с человеком, и эти слезы, конечно, не в счет.

Я говорил правду. Возможно, я действительно плакал не в ту ночь. Не исключено, что слезы появились совсем под утро.

Наконец священник внял моим мольбам и сел ко мне на койку. Я обращался с ним очень осторожно.

- Не хочу вас обманывать, - начал он. Взгляд его выражал такое отчаяние, что мне стало за него страшно.

- Успокойтесь, ваше преподобие. Я прекрасно знаю, что вы никогда не станете меня обманывать, - заверил я священника.

- Я читал ваше дело, - начал он опять.

- Забудьте же это дурацкое дело. Оно нас вовсе не касается. И потом, я за это время все узнал.

- Вы все узнали? - спросил он с испугом.

- Ну да, что тут такого? Проболтался писарь в приемной. Когда-то давно на воле мне хотели отрубить голову, но в последнюю минуту дали "пожизненно" и прислали сюда. Примерно так. Странно, что я все это начисто забыл. Я хочу сказать, странно, что я забыл житье на воле и то обстоятельство, что мне намеревались отрубить голову. Но, быть может, это произошло еще до того, как у меня появилась теперешняя память. Или все происходило как во сне. Ведь часто, когда тебе снится сон, ты думаешь, будто никогда его не забудешь, но уже утром ровным счетом ничего не можешь вспомнить. Вероятно, пробуждаясь, человек чувствует такое великое избавление, что все, совершившееся ранее, раз и навсегда вылетает у него из головы. Но повторяю, нас это уже вовсе не должно касаться. Теперь весь вопрос не в моем старом деле и вообще не во мне. Весь вопрос только в вас. Почему вы так сильно упираетесь? Разве стыдно попасть в беду? И разве я не понимаю, о чем вы только что молились? Вы просили у своего бога, чтобы он вразумил меня и чтобы я подписал прошение о помиловании. Но зачем идти окольными путями? Почему вы мне не говорите свое мнение напрямик? Вы ведь хорошо знаете и, я надеюсь, вашему преподобию ясно: лучше, чем я, к вам никто не относится.

- И бог к нам хорошо относится, - сказал он поспешно.

- Да, конечно, и я, кстати, ничего против него не имею, хотя он и раздражает меня немного, зачем бог вас терзает, из-за него вы кусаете себе губы. Правда, и я иногда кусаю себе губы, может быть, бог в этом не виноват. Впрочем, оставим это в покое раз и навсегда. Мы оба тут ни при чем.

- Я всю ночь простоял на коленях, - признался мне священник.

- Да, ночи - это нечто ужасное, но сейчас уже не ночь и вы со мной. Вы ведь очень хотите мне помочь, не правда ли? Тогда расскажите, пожалуйста, о себе. Не о боге, ваше преподобие, а о себе самом. Мне это поможет. Вы знаете куда больше, чем я, о том, что творится за нашими стенами, а мне нужно постепенно привыкать к той жизни. Иначе я наделаю ошибок, и мне опять захотят отрубить голову. Да, расскажите мне о себе такое, о чем обычно никому не рассказывают, тогда я все пойму. Не бойтесь, я не выдам ваши секреты. Я умею молчать, молчал с тех самых пор, как оказался здесь. Мне это обязательно нужно знать, чтобы я научился ориентироваться в большом мире. Расскажите мне, как вы попали сюда. Кто вас к нам послал? Только не говорите, что вы здесь по воле господней. Так выразился бы ваш предшественник, вы не должны этого повторять. Ах, ваше преподобие, только не становитесь таким, как ваш предшественник! Или, знаете, расскажите о... Да, начните сначала. С того времени, когда вы были ребенком. Вы помните свое детство? Я ведь ничего не знаю обо всем этом. Я здесь жил всегда. Был в темном карцере, там я тоже сидел. В детстве вас, наверно, посылали за молоком. Да? И вы размахивали бидончиком. Я угадал? Неужели вы проливали молоко? Я задаю наводящие вопросы, чтобы вам было легче рассказывать. Так вот, куда вы, будучи ребенком, глядели, проливая молоко? Что там происходило интересного, важного? И что говорили расплывшиеся женщины на балконах, когда с вами такое случалось? Я задаю вопросы наугад. Таких случаев вовсе могло и не быть. И еще расскажите, ваше преподобие, наказывала ли вас мать за пролитое молоко?

- Вы... Вы - дьявол! - закричал священник в ужасе.

Он вскочил и, пятясь назад, добрался до самой двери. Мне показалось, что он хочет призвать на помощь надзирателей из коридора.

- Что вы, ваше преподобие? Успокойтесь, прошу вас! Вы ведь прекрасно знаете, что я не дьявол! Я всего-навсего человек, который думал, что, согласно предписаниям, он останется здесь пожизненно, а сейчас испытывает некоторую грусть, поскольку его хотят помиловать. Но ведь из-за этого не стоит так пугаться. Можете спокойно рассказать о своей матери. Жива ли она еще и где живет сейчас? Моей матери уже нет. Я ее вообще не знал. Говорили, она умерла, рожая меня. Да, это тоже наводит грусть. Человек погибает для того, чтобы кто-то другой родился. При таких обстоятельствах не испытываешь радости, появившись на свет. Наоборот, чувствуешь себя виноватым с самого начала, может быть потому, что изменить ничего нельзя. Скажите, не поэтому ли ваша профессия запрещает вам жить с женщинами? Чтобы вы не считали себя виноватым, если ваша жена умрет родами? Как-то раз я разговорился с одним здешним парнем, и он сказал: нет, это запрещено потому, что все женщины плохие. Возможно, они и впрямь плохие. Я об этом не могу судить. Но ведь тогда надо позаботиться о том, чтобы сделать их хорошими. Наверно, они даже не такие плохие, просто они боятся, что будущий ребенок может их убить. Этот страх сбивает женщин с толку, и в результате они кричат: "Отрубить голову!.." Все это очень трудно. Я хочу сказать, что все это очень трудно понять. Мне жалко мать, и мне жалко мальчонку. Разве ему убежать с той улицы? Расплывшиеся женщины на балконах сразу его увидят. Нет, ваше преподобие, это не годится. Не годится. Я должен рассказать вам ту историю сначала, хотя в общем и целом вы знаете гораздо больше, чем я. Впрочем, нет, извините меня, вы еще так молоды. Как вы можете во всем разобраться? И вы никогда не сидели в темном карцере. Вы успели убежать до этого. Маленький мальчик взял и удрал, ему стало страшно, он боялся, что мать накажет его за пролитое молоко. И еще он боялся, что в один прекрасный день убьет ее за это. Ах, ваше преподобие, вы оказались в большой беде.

Я увидел, что священник собрался открыть рот, и закричал:

- Нет! Не возражайте мне. Не давайте заранее подготовленных ответов, как ваш предшественник. Вы все еще собираетесь убежать? Даже если вы простоите сто лет на коленях, вы не спасете ни себя, ни свою мать. Что вы можете узнать от своего бога, вы, юный беглец!

Я замолчал. От безысходной грусти мне трудно было произнести еще хоть слово. Но потом я опять пожалел его. Не мог же он весь век простоять у двери. Я поднялся с койки и подошел к нему.

- Не бойтесь, ваше преподобие, я ведь еще с вами, - сказал я. - И я не брошу вас в трудную минуту. Вы прибежали ко мне, попав в беду, но больше вам никуда уже не надо бежать. Я вам за все очень благодарен; вникнув в вашу беду, я позабыл о собственной. Скажите, ваша матушка еще жива?

Священник кивнул головой.

- Ну ладно, пусть себе живет. А рот у меня нет матери, поэтому я, быть может, сумею помочь вам. Пока что оставайтесь здесь, до поры до времени ничего не поделаешь, вы сами заварили эту кашу. Правда, тут вы навряд ли найдете своего бога, он в здешних местах не нужен, не значится в предписаниях. В лучшем случае вы повстречаете бога вашего предшественника, но тот бог... одним словом, замнем для ясности. Впрочем, я не знаю, существует ли там, за нашими стенами, другой бог, ваш бог. Да и вы не знаете. Конечно, вам хотелось бы, чтобы он существовал. Не правда ли? Это ваше самое сокровенное желание. Почему вы мне не доверяете? Такому старому человеку, никогда не знавшему матери, человеку, которого били, который сидел в карцере, как-никак, можно довериться. Ведь ему хотели даже отрубить голову. Нет, такой человек не даст себя провести, ведь он уже прошел сквозь огонь и воду. Если, к примеру, кто-нибудь подойдет к нему и заявит: смотри-ка, я и есть твой бог!.. Ну уж нет, стреляного воробья на мякине не проведешь. Это опять-таки будет бог вашего предшественника, смехотворный и опасный. Да, ваше преподобие, я ничего не слышал о вашем боге, но твердо намерен отыскать его для вас. Только ради вас я решил подписать прошение о помиловании. Вы довольны? Ну улыбнитесь! Покажите, что вы рады моим словам. Тогда и я обрадуюсь. Разумеется, вы должны набраться терпения, в два счета это не делается. Но обещаю вам, я буду искать его, неустанно искать. Ведь больше мне нечего делать. Даже если придется пробурить скважину через весь земной шар, я не постою за этим. Может быть, я найду вашего бога на той стороне. А может, я его нигде не обнаружу, может, его нет и в помине. Кто знает? Допустим, однако, что я с ним встречусь, тогда я узнаю его по этой... да, по этой печали, стало быть, он настоящий, такой, какой вам нужен. А теперь... Нет, подождите, будьте добры, благословите меня, ваше преподобие. Надо ли мне для этого опуститься на колени? Благословите меня своей бедой... да, так, так... Пусть и он узнает меня. Иначе ведь он не поверит, что я ищу его по вашему поручению. Сам по себе я ему, конечно, не нужен. Ну вот, а теперь я пойду к начальнику тюрьмы, пускай меня помилуют.

ВИТОК СПИРАЛИ 5. ЗНАК

Приблизительно в середине седьмой недели после того, как экспедиция отправилась в путь, мы различили вдалеке нечто напоминавшее знак, водруженный кем-то. Мы насторожились. Собаки тоже заметили непонятный предмет и начали принюхиваться. Знак стоял посреди однообразной, нескончаемой снежной равнины, по которой мы шли уже много дней. Чисто случайно видимость была относительно хорошей, хотя солнце но светило. Поэтому знак почти не отбрасывал тени, так нам по крайней мере казалось издали. Как бы то ни было, снежная вьюга, столь частая в этих краях, в тот день не бушевала. Вообще ветер в последние несколько часов улегся.

- Стало быть, это все же так, - пробормотал Блез. Он произнес эти слова больше для себя, нежели для меня, хотя я и стоял рядом с ним; вообще не в его характере было сразу же высказывать свое мнение.

Я тут же понял, что он подразумевал. Нам неоднократно говорили, что до нас кое-кто уже совершил попытку проникнуть сюда, но так и не вернулся назад. Но, разумеется, никто ничего толком не знал, спрашивать было бесполезно. Мы считали это легендой, с помощью которой нас хотели напугать и удержать от нашего предприятия. Такие легенды возникают всегда, когда что-то считается недоступным. Как-то раз я в сердцах сказал одному обывателю: наверно, мол, те люди не вернулись назад потому, что нашли нечто лучшее. Очень глупое замечание с моей стороны, ведь таким образом создавалось впечатление, будто и мы стремимся к чему-то лучшему. Но в ту пору, когда наше решение еще не совсем созрело, я был очень раздражителен.

- Итак, вперед! Поглядим на этого Деда Мороза! - воскликнул наконец Патрик. Он прищелкнул языком, и наша собачья упряжка рванулась с места.

Понадобился добрый час, прежде чем мы добрались до того знака. Трудно определить расстояние, если нет никаких ориентиров. Конечно, мы сразу поняли, что это и впрямь обледеневший, занесенный снегом человек. Побросав все, что у нас было в руках, мы стали сметать снег с головы человека и с его плеч. Собаки скреблись где-то внизу, но отступили раньше нас. Дело в том, что человек этот уже не имел запаха. Руки он засунул в карманы куртки. Судя по его позе и по внешнему виду, человек свободно мог быть одним из нас, что, впрочем, ни о чем не говорило. Путешественник, который хотел добраться до этих мест, обязательно должен был считаться со здешним климатом. Лет через сто люди здесь будут, наверно, одеты почти так же, как этот замерзший незнакомец или как мы.

Больше всего нас поразило, что он стоял во весь рост. Все мы были почему-то убеждены, что стоя замерзнуть невозможно. Мы априори считали до этого, что замерзающий человек обязательно упадет или ляжет, выбившись из сил. Как раз от лежанья на снегу нас все предостерегали. И вот, гляди-ка, человек стоял выпрямившись, на своих ногах, ни к чему не прислонясь. Да и к чему ему было прислониться? И мы не осмелились положить его горизонтально, ведь он мог сломаться посередине.

Разумеется, для нас тоже существовала возможность замерзнуть, но кто думает о такой возможности всерьез?

Я старался освободить голову человека от маски из обледенелого снега, которая приросла к его шапке, бровям и к щетине на лице; впрочем, и у нас иногда все лицо было в ледяных сосульках. Мои спутники молча наблюдали за мной, они ждали, что будет дальше; эту работу не могли делать несколько человек одновременно, вот они и предоставили ее мне. Я должен был соблюдать сугубую осторожность, чтобы ничего не повредить. Чуть дотрагиваясь, я похлопывал варежкой по лицу замерзшего. Глаза у него были закрыты, глазные яблоки твердые, как мраморные шарики.

- Ничего удивительного, - сказал я. - Он даже не надел темных очков, а снег такой слепящий, поневоле зажмуришься.

И тут вдруг мы обнаружили, что человек этот улыбался. Нет, он не насмехался над нами - что за чепуха! - он улыбался еще с тех самых пор. Это не был оскал мертвеца, ничего общего с улыбкой не имеющий. Обледеневший человек улыбался по-настоящему, улыбка притаилась в уголках его глаз, растянула тонкие бескровные губы. Он улыбался едва заметно, сперва казалось даже, ты ошибся. Но когда ты вглядывался внимательней, улыбка была видна отчетливо. Так улыбаются люди, которые вспоминают о чем-то приятном, как бы про себя, даже не подозревая, что на их лице блуждает улыбка. И более того, если кто-либо посторонний ее замечает, улыбка исчезает сразу. Ведь посторонние люди спрашивают, в чем дело, и человеку становится неприятно - он не может дать вразумительного ответа. Однако этот человек оледенел, и потому все мы увидели его улыбку. Не знаю, что думали другие. Но по всей вероятности, ход их мыслей совпадал с моим. Почему бы и нет? Лучше всего наше состояние можно было определить словами: внезапно ситуация, в какой мы очутились, показалась нам довольно бессмысленной. И это было скверно, несравнимо хуже, чем если бы мы просто испугались. Словно по уговору, мы держались тише обычного. Например, в характере Патрика было бы отмочить какую-нибудь глупую шутку. Скажем, хлопнуть мертвеца по плечу и громко воскликнуть: "Привет, старик, наконец-то мы тебя настигли. Тебе хорошо смеяться, а каково нам!" Подобным образом он должен был бы себя повести. Но ничего такого не произошло. И не из-за невольного почтения к умершему или к смерти, как это считалось в давние времена. За свою жизнь мы успели навидаться мертвецов и привыкнуть к этому зрелищу. По-моему, дело было лишь в улыбке оледеневшего человека. Она сковывала нас; не надо забывать также, что позади были чрезвычайно трудные недели и что нам вообще было не до смеха. Хотя до этого мы часто отпускали остроты. Это уж как водится.

В тот памятный день мы не пошли дальше. Как раз наступил полдень обеденный час, обычно мы не разрешали себе заканчивать в это время наш дневной переход. Но на сей раз не пришлось даже принимать решения, все произошло само собой.

Оставив мертвеца стоять, как он стоял, мы разбили в ста метрах от него лагерь. Точно так же, как всегда. Каждый из нас делал определенное количество заученных движений, работа продвигалась быстро, времени на праздные мысли не оставалось. Мы поставили палатку и зажгли спиртовку. Собакам бросили сушеные рыбины, и после того, как каждая из них, урча, сожрала свою порцию, они свернулись калачиком на снегу. Наши собаки пользовались буквально каждой свободной минутой, чтобы поспать, уткнувшись мордой в задние лапы. За это время поспела и наша еда. Разогрелись консервные банки с бобами в сале. Кто-то, как всегда, раздал капсулы с рыбьим жиром, и, проглотив их, мы уселись в палатке и принялись за еду. Ели мы обычно не торопясь, медленно, так лучше отдыхается. За едой не вели длинных разговоров. В общем, все шло своим чередом. Только когда бутылка рома, пущенная по кругу, вернулась на прежнее место и каждый сделал глоток, кто-то - не помню теперь кто, - помедлив немного, сказал: "Ему тоже не мешало бы согреться", он словно бы из вежливости произнес нечто вроде тоста за того человека на снегу. И тут мы все почувствовали: нам неприятно, что он стоит на морозе и улыбается, в то время как мы сидим в теплой палатке и едим горячий суп, запивая его ромом. Но никто не поддержал разговора. Да и что мы могли, в сущности, сделать? В конце концов, нашей вины здесь не было. Пусть бы лучше сидел дома.

После еды и после того, как мы почистили тарелки и ложки снегом, а потом уложили их опять, трое моих спутников, как ни в чем не бывало, залезли в свои спальные мешки. А Блез взялся за приборы, которые он тащил всю дорогу, чтобы ежедневно измерять температуру и влажность воздуха и, разумеется, точно определять долготу и широту. И еще бог его знает что. Я не очень-то разбирался в этой премудрости, но всегда помогал ему, записывая цифры, которые он мне диктовал в специальную тетрадь с соответствующими графами. Так мы поступили и в тот день.

Блез относился к своим измерениям весьма серьезно. Я часто поддразнивал его. Спрашивал: какая нам разница, в какой точке мы находимся? В сущности, это нас не должно занимать. Предположим даже, что тетрадка Блеза в один прекрасный день попадет в руки исследователя, хотя это совсем не входит в паши намерения. Что тогда? Люди занесут новые данные в свои справочники и энциклопедии и раздуются от гордости, решат, что они сделали еще шажок вперед. Но это коснется только чистой науки. Простой смертный не продвинется с этими данными даже на полшажка, ведь, когда дело принимает серьезный оборот, никто не знает, зачем ему вся эта писанина. Я высмеивал также наши витаминные таблетки. Говорил, что они призваны предохранять нас от действительности, от которой не спасешься.

Но Блеза мои разговоры отнюдь не смущали; он считал необходимым использовать любые достижения современной науки, даже если в каждом отдельном случае ты знаешь - польза от этого будет лишь относительная. В качестве аргумента он приводил такой пример: люди, называемые сейчас дикарями, тоже обладали разными секретами, которые помогали им переносить невероятные перегрузки. Но я никак не мог отделаться от впечатления: Блез только потому так добросовестно относился к своим измерениям, что это вселяло в него некоторую дополнительную бодрость. Лично я был убежден, что мы будем скорее продвигаться вперед, если не станем беспрерывно оглядываться назад. Что касается Блеза, то он называл эго "романтикой навыворот".

Впрочем, обо всем этом было говорено-переговорено, наш спор стал чуть ли не такой же непременной принадлежностью послеобеденного времени, как пищеварение... Но на сей раз я не произнес ни слова. Не сомневаюсь, что Блез это заметил, по и он не проронил ни слова.

- Погода все время улучшается, - только и сказал он, когда мы закончили свою работу.

И впрямь, теперь это стало ясно без всяких приборов. На замерзшего человека мы не обращали внимания. Довольно медленно мы побрели к своим тюкам с продовольствием; как всегда, мы обложили ими палатку, чтобы придать ей устойчивость. Кроме того, если бы собаки накинулись на тюки, мы заметили бы это своевременно. Набега собак нельзя было полностью исключить. Блез несколько раз пнул ногой тюки, и я последовал его примеру. При этом опять-таки не было сказано ни слова. Потом мы залезли в палатку и закурили. Эта сигарета была, что называется, незаконная, у нас их вообще оставалось немного, по две штуки на человека в день. В первое время мы были чересчур расточительны.

Я и Блез считали, что наши спутники спят, но мы ошиблись. А может, они проснулись, почуяв запах табака. Внезапно раздался чей-то голос из спального мешка:

- Ну, а что мы будем делать с тем парнем на снегу? - Голос звучал сердито. И спрашивающий несколько раз откашлялся, сказав это.

Было ясно, что все остальные прислушиваются. Стало быть, нам так и не удалось избежать разговора об обледеневшем человеке.

Блез ответил не сразу. Довольно долго в палатке стояла гробовая тишина. Никто не торопил Блеза, да и он, очевидно, не рвался в бой.

- Завтра мы его сфотографируем, - сказал он наконец.

- А потом? - спросил тот же голос из спального мешка.

- Можно попытаться расколоть лед у него под ногами и уложить парня на снег. Для него теперь безразлично - стоит ли он или лежит. Но порядка ради, наверно, стоило бы попробовать. Впрочем, не надо притворяться. Помолчав немного, он добавил: - Сам человек не так уж важен.

- Что же важно? - спросил тот же настойчивый голос.

- Мы могли его вообще не встретить! - взорвался Блез.

Он потерял терпение, но сразу же опомнился. Его восклицание звучало в самом деле глупо, ведь, как-никак, мы встретили этого человека. И Блез заговорил снова, пытаясь вести беседу своим обычным спокойным, деловым тоном.

- Важно только то, что мы сидим у себя в палатке, сохранили здравый смысл и способны размышлять. Мы понимаем, что немало сделали.

- Повод для таких размышлений довольно странный - обледенелый человек. - На этот раз заговорил Патрик. В свои слова он вложил бездну сарказма.

- Именно потому, что он обледенел, а мы нет. Конечно, я не собираюсь его упрекать, бедняге не повезло. Но как бы то ни было, мы убедительно доказали, что до этой точки можно дойти, не обледенев. Это не так уж много, но многого мы и не ждали. Если вспомнить все, что нам наговорили, мы уже давным-давно должны были погибнуть.

- Но каким образом он попал сюда? - спросил кто-то.

- А как сюда попали мы? Если нас обнаружат здесь лет через десять или через сто, то зададут тот же дурацкий вопрос. Он добрался на санях или пришел своим ходом. Скорее всего - своим ходом. Этот человек не может служить для нас примером. Вероятно, возомнил о себе невесть что и, поскольку никто не принимал его всерьез, ринулся в эту авантюру. Дешевые штучки, но нас не проведешь. Несмотря на то, что он стоит во весь рост. Все это сплошные сантименты. Если бить на такие эффекты, то уж лучше сидеть дома. Там найдется достаточно людей, которые примут эту чушь за чистую монету.

Участвуй я в разговоре, я бы обязательно вставил словечко об улыбке человека, мне это казалось самым важным. Но поскольку другие не упоминали о ней, я тоже не стал вылезать, мне хотелось выслушать мнение моих спутников.

- Может быть, следует растопить лед, который его покрывает? - спросил кто-то.

- У нас не так уж много сухого спирта, и он нужен нам самим.

- Я как-то читал историю про одну женщину, вмерзшую в лед, - сказал Патрик. - Она пролежала в глыбе льда аж со времени ледникового периода. Когда лед растопили, чтобы освободить труп женщины, он растаял, от него осталось буквально мокрое место.

- Но возможно, у этого человека в кармане лежит блокнот с записями, сказал кто-то.

- И что мы сделаем с его записями? - спросил Блез.

- Они могли бы нам кое-что объяснить.

- В судьбе этой ледяной сосульки?

- Мы узнали бы его имя, как все произошло и почему. Не исключено, что он стоит здесь не так уж долго. Тогда мы сообщили бы о нем.

- Кому, скажи на милость? - спросил Патрик.

- Его близким. К примеру, невесте.

- Нынешние девицы практичней тебя, - с иронией сказал Патрик. - Они не долго льют слезы. Если жених не возвращается вовремя, сразу ищут замену. Они правы. Иначе ничего хорошего не получилось бы.

Все засмеялись и завели разговор о женщинах, как это водится в подобных случаях. Блез и я залезли в свои спальные мешки. Все постепенно смолкли, ибо люди устали; в палатке воцарилась тишина.

Снаружи тоже было очень тихо. Я прождал много часов, пока не решил, что уже наступила ночь. Тогда я сдвинул с ушей капюшон и стал прислушиваться. По-видимому, все спали. В том месте, где спал Блез, тоже не слышно было шорохов. Я осторожно вылез из спального мешка, на что потребовалось довольно много времени: из-за тесноты и ради экономии тепла мы укладывались впритык друг к другу. Все же мне удалось никого не разбудить. Откинув полотнище палатки, закрывавшее вход, я в испуге отпрянул, выпустив полотнище из рук. Снаружи было светло, как днем. Светила луна. Я никак не рассчитывал на это. Но очевидно, мои спутники ничего не заметили, и, помедлив секунду, я быстро выскользнул из палатки. К счастью, собаки никак не отреагировали на мое появление. Я был с ними в дружбе.

Стояло полное безветрие. Семь недель подряд мы, ни на минуту не переставая, боролись с буранами, иногда они были сильнее, иногда слабее, но ветер завывал и снежные вихри кружились все время. Тем более поразила меня тишина. Трудно было представить себе, что такое вообще возможно. Я едва не потерял равновесие, потому что по привычке нагнулся, чтобы устоять против ветра. На небе светила чуть ущербная луна, она была недвижима. Казалось, лунный диск вобрал в себя все облака и теперь переваривает их.

Я подошел к человеку-знаку и сел на снег напротив него. Мне хотелось в полном одиночестве рассмотреть его улыбку, таков был мой замысел.

Теперь человек отбрасывал хорошо очерченную тень, ледяные кристаллы на его небритых щеках блестели. Он по-прежнему улыбался, улыбка была видна еще отчетливей, чем днем. Лицо его показалось мне похожим на пейзаж, на знакомый пейзаж. Долы и кусты и все такое прочее, что всегда бывает. Вот-вот раздастся соловьиная трель или закричит филин. Я размышлял, где я все это видел. Ведь тогда, не заглядывая ни в какой блокнот, я сумел бы сказать, откуда взялся этот человек. Хотя Блез был прав: это совсем не важно. Для таких, как мы, происхождение не играет роли. Прошлое только мешает идти вперед. Да этот человек и не оглядывался назад. Улыбка его была направлена в те дали, куда стремились мы.

Неужели он что-нибудь видит впереди? - подумал я, поднимаясь. Например, там, вдали, возможно, стоит еще множество таких же людей-знаков, как он. Стоит на определенном расстоянии друг от друга, подобно телеграфным столбам. Целая цепь знаков, по которым можно выверить свой путь. Но я ничего не различал впереди, кроме голой, нескончаемой снежной равнины.

Я представил себе, что тоже стою, но только перед ним, на несколько сот метров дальше. Разумеется, и я обледенел, но это ничего не значит. Я попытался улыбнуться, мне это не удалось. И все это время я лихорадочно думал, напряженно думал, мысли все убыстрялись; я понимал, что ни в коем случае не имею права прекращать думать, это означало бы конец, но в глубине души я знал, что думать больше не о чем. Я даже вспотел под мышками, несмотря на холод. Мне хотелось закричать, наверняка это принесло бы мне большое облегчение.

И тут я развернулся, чтобы уничтожить гнусную улыбку этого типа; у меня не оказалось ничего под рукой, я мог только разбить его лицо кулаком развернулся и чуть было не сшиб Блеза, который стоял у меня за спиной. Удар не попал в цель. А я еле-еле устоял на ногах, Блезу пришлось меня подхватить.

- Оставь меня в покое, - закричал я в ярости.

- Я тебя не держу. Откуда ты взял? Даже не думаю держать, - сказал он и отпустил меня. - Быть может, я даже не стал бы противиться твоим ударам. Из-за той животной теплоты, которая при этом возникнет. Но разве ее надолго хватит? Все наши поступки на этой равнине не что иное, как бегство в деятельную жизнь ради чего-то, что мы должны сами выдумывать. Мы должны сами выдумывать точку приложения сил, в которую, впрочем, не поверим. И это результат того, что мир перестал сопротивляться, окончательно изнурив нас. Конечно, мы приобрели кое-какой опыт, и это тоже входило в наши намерения.

- Лучше бы ты не болтал столько, - сказал я.

- Конечно, это было бы лучше, но за кого ты меня принимаешь? Я ведь не такой, как этот улыбающийся тип. Нет, не надо разбивать ему физиономию. Он ни в чем не виноват. Кроме того, ты испортишь мне фотоснимок, я ведь решил его завтра щелкнуть. Мне кажется, что этот человек сделан из того теста, из какого с давних пор делают богов. А в богах всегда есть нужда. Мы предъявим людям его фотографию и скажем: глядите-ка, мы открыли обледенелого бога. Он ушел от вас, потому что вы недостаточно верили в него. Но он на вас не сердится, видите - он улыбается. Благодаря вашему неверию он получил возможность стать богом... Да нет, последнюю фразу, пожалуй, надо опустить. Красивая легенда, не правда ли? Поистине достаточная причина, чтобы улыбаться. Но для нас ее недостаточно, мой ледяной идол! Ибо утешений, какими утешают себя боги, для людей маловато. Ведь сладость, какую дает чувство самопожертвования ради других, нельзя сравнить с той сладостью, которую испытываем мы, добравшиеся до этих мест. Мы хотим пожертвовать всем без остатка не ради других, а ради самих себя.

- Помолчи немного. Я знаю заранее все, что ты скажешь, - попросил я Блеза, пытаясь отвлечь его от навязчивых мыслей.

- Тем лучше. Можно обойтись и без длинных речей, которые человек-знак все равно не поймет. Итак, ближе к делу. Наших запасов продовольствия хватит на две недели, не больше. До последнего склада, который мы оставили позади, ходу тоже две недели, если, конечно, не случится ничего непредвиденного. Впрочем, вероятно, дневной паек все равно придется сократить. Знаю, ты был против того, чтобы устраивать позади склады продовольствия. Но ведь и дотащить такой груз с собой не удалось бы, в этом случае мы не дошли бы и досюда. А с теми припасами, какие у нас остались, мы можем продвигаться вперед еще недели две или даже три. Как ты считаешь, это имеет смысл?

- Для нас возврата нет, - сказал я.

- Не отвечай, не подумав. Сказанное мною я уже не сумею повторить. То, что мы думали вчера, сегодня отпало само собой. Меня меньше ставит в тупик этот человек, нежели абсолютная тишь, которая внезапно воцарилась окрест. Это нечто совершенно неожиданное. Никакого сопротивления вообще больше нет. И это ужасно... Я говорю: ужасно. Мой трезвый ум заставляет меня признать это. Тишина, очевидно, угробила и улыбающегося человека. Впрочем, до того он, наверно, сбрендил. Конечно, такое может случиться с любым. Наверно, он убежал от своих спутников, как только на него накатило... А почему ты, собственно, не убежал? Когда ты вылезал из палатки, я был уверен, что ты задумал бежать. И я дал тебе время для этого, достаточно времени. Тогда все было бы намного проще. Ну ладно. Вероятно, свою роль сыграли витаминные таблетки, которые ты так хаял, они тебе и помешали. Этот шанс уже упущен. Для нас обоих. Как бы то ни было, мы обязаны теперь принять решение. Остальные поступят так, как решим мы. Иначе они не спали бы сейчас. Да, они с удовольствием повернут обратно. Они стали чересчур много говорить о бабах, а это совершенно безошибочный признак. Однако я считаю их достаточно порядочными людьми, готовыми из чувства солидарности пойти с нами и дальше, а потом замерзнуть, как замерз этот человек-знак. Обледенеем, конечно, мы все впятером. Стоит ли это делать после того, как парень с улыбкой нас опередил? Выкидывать дважды такие коленца нет смысла. Даже если нас будет пятеро, это тоже ничего не прибавит.

- Все остальное немыслимо, - сказал я.

- Что именно? Возвращение домой?

- Да.

- Потрясающая новость, - сказал Влез с иронией. - Можно подумать, что мы этого раньше не знали. Можно подумать, что не потому мы добровольно покинули нерестилища высоких чувств, поверхность которых покрыта сплошной тиной. Таким толстым слоем, что уже ничего нельзя различить. Возвращение домой - стимулирующее средство. Приползти обратно к покинутым алтарям и к бабам в постель. Кто говорит о возвращении домой? Я говорю о поражении... Ты считаешь, у нашего Деда Мороза и впрямь есть блокнот в кармане? Нет, я ему не очень-то доверяю. По виду он похож на человека, который ни за что не признается себе в том, что потерпел поражение. А такие люди любят отягощать мир рассказом о своем незначительном прошлом. Разве все, что говорится, и все, что написано, не было создано неудачниками? Возьмем, к примеру, меня. Главное, надо позабыть об этом мертвеце. Пытаясь объяснить его поступок, мы все время объясняем себе свои собственные поступки. Даже в том, что он стоит стоймя, нет ничего нового. Ведь и мы тысячу раз упражнялись в этом ночью у себя в комнате, когда не было ничего другого, что могло бы нас отвлечь. А в это время вокруг нас люди согревались от испарений собственного тела. Хватит! Что нам еще остается? Потерять голову? Давным-давно это могло принести пользу: человек делал соответствующие выводы, ему везло, и он становился святым. Но к сожалению, это уже не соответствует той ступени развития, на которой находится наш мозг. Сейчас это - шарлатанство. Вот почему я решил признать свое поражение. Все остальное кажется мне настолько достижимым, что невольно вызывает подозрение. Таким образом, остается только самое недостижимое вернуться к той точке, где можно вести жизнь человека, потерпевшего крушение, не заставляя страдать других людей. Пусть этой точкой будут алтари и бабы, не возражаю. Если я нужен им, чтобы самоутвердиться, то я готов. Зачем отказываться? Ведь от нас хотят только одного - того, что может пригодиться в жизни, - а давать это легче легкого. Впрочем, не знаю, способен ли я и на это. Если способен, стало быть, мы уже созрели для абсолютной тишины, царящей здесь. Но на душе у меня такой ужасающий холод, что мне страшно! Боюсь, все, до чего я буду потом дотрагиваться, начнет превращаться в лед.

- Пошли, - сказал я, помогая ему подняться с сугроба.

Потом я сказал еще, что не сбежал, наверно, из-за него. Но по-моему, он меня не услышал; само собой разумеется, эти слова я произнес тихо.

- Знаешь ли, - начал он снова, - наш друг, наверно, вовсе даже не улыбается. Скорее всего, это просто непроизвольное сокращение мускула. А может, впрочем, он собрался спеть детскую песенку, например: "Свет мой, зеркальце! Скажи..." - или что-нибудь в этом роде. Хотел услышать собственный голос. И тут ему упали снежные хлопья на язык. Ах, с каким удовольствием я отодвинул бы этот знак на несколько сот метров дальше.

Лупа сияла теперь позади обледеневшего человека, освещая лицо Блеза.

- Это еще что такое?! - вскричал я.

Я здорово испугался, ибо Блез корчил глупые гримасы.

- Стараюсь запомнить его улыбку, - ответил он. - На фотографии она, возможно, не выйдет или выйдет плохо. А как знать, не понадобится ли эта улыбка мне, чтобы осчастливить какое-нибудь бедное создание.

Я взял Блеза под руку. На нас было наверчено столько шерсти, кожи и меха, что на ощупь мы походили на матерчатые куклы, набитые тряпьем. До теплой плоти, которая скрывалась под всем этим, никто не добрался бы при всем желании. Но движения наши были почти одинаковыми. Так мы дошли до палатки. Завтра ветер будет дуть нам в спину, подумал я. И Блез наверняка подумал о том же. Когда люди так понимают друг друга, слова излишни.

Это я записал много позже, записал, как умел.

Загрузка...