Глава первая

Наша экономка миссис Фергюсон все мои проказы всегда относила на счет моего происхождения. Не поймите меня превратно: Ферджи имела в виду вовсе не дорогого папу, типичного рассеянного священника с мягким характером. И даже не мою милую рыжеволосую маму, которая обладала жутким вкусом в одежде и потрясающим вкусом по части детских книжек и пирожных, какими мы лакомились в дождливые дни. Ферджи также имела в виду вовсе не то, что я единственный ребенок в семье, а жили мы в Кингс—Рэнсоме, маленькой невзрачной деревушке рядом с Уориком, и не то, что с одиннадцати лет я училась в школе–интернате, так и не подружившись с велосипедом.

Нет, когда Ферджи заговаривала о моем происхождении, а делала она это часто и с бесконечным удовольствием, она имела в виду буквальное значение этого слова. То, как я появилась на свет. Ее невольными слушателями были бродячие торговцы и заблудшие души, обратившиеся к ней с вопросом, как пройти к ближайшей пивной. Но самым большим источником наслаждения для Ферджи служила новая жительница деревни, решившая вступить в Женский хор. Эти дамочки, в основном домработницы и домохозяйки, жаждущие укрыться от своих несносных отпрысков, собирались каждый вторник на кухне в доме священника. Возможно, вы не найдете в этом ничего особенного, но вы должны представить себе, что все они носили такие же шляпки, как у королевы–матери, и не снимали перчаток, когда вкушали пропитанный хересом пирог, запивая его китайским чаем. Херес непременно был "Бристольский крем"[2] от Харвис[3], а чай Ферджи всегда наливала из серебряного чайничка. Почему бы и нет? Папа же предпочитает керамический, а потому не возражал, чтобы Ферджи пользовалась серебряным "урыльником", как она его называла. После смерти мамы единственными женщинами, которых принимали в доме, были представительницы Женского хора. Папа был слишком стеснителен и не отличался разговорчивостью, если не считать его проповедей с кафедры, где он становился страстным и величественным, как Лоуренс Оливье.

Ферджи постоянно твердила ему, что священник–вдовец будит в большинстве женщин зверя.

— Просто потому, что им не хочется, чтобы бедный священник прозябал в одиночестве! — говорила она ему.

И я вынуждена была признать, что, возможно, Ферджи права. Посреди ночи то и дело раздавались телефонные звонки. Смятенных женщин вдруг охватывали нестерпимые угрызения совести, которые можно успокоить лишь немедленной исповедью. По мнению Ферджи, следовало посоветовать этим хамкам обратиться в католичество и бросить трубку. Но папа обладал особым талантом выслушивать собеседника. И следует сказать, в этом имелось определенное преимущество. Наша кладовка буквально ломилась от даров благодарных прихожанок. Пироги со свининой, варенье из диких яблок и айвы, приправы из зеленых помидоров, имбирные пряники и персики в бренди передавались через кухонную дверь в руки неизменно надменной Ферджи. Иногда дары оставляли на крыльце в корзинке, с коротенькой запиской. Вот мы и вернулись к моему происхождению. Дело в том, что именно так я и появилась на свет — меня нашли на крыльце в плетеной корзине.

Одним небесам известно, откуда и как я появилась! Разумеется, мама с самого раннего возраста рассказывала мне историю, которую я не уставала слушать, о том, как она пошла за молоком и нашла меня. И как она качала малютку весь день, дрожа от мысли, что кто–то придет и заберет меня. Я сама любила рассказывать эту историю, пока одна девочка в школе не скривила лицо и противным голоском не сказала:

— Это даже глупее, чем вранье об аисте. Ты бы лучше купила своей мамочке книжку про то, откуда берутся дети!

Этот случай произошел незадолго до маминой смерти. Она уже была больна. Я помню, как мама не уставала твердить, что меня любят не только они с папой, но и та неизвестная женщина, что меня родила.

— У нее были причины принести тебя нам, — говорила мама. — Иногда мне снится, как мы с ней сидим рядышком и дружески болтаем. У нее такое милое лицо.

Спустя примерно месяц после похорон мамы возобновились еженедельные собрания Женского хора. До конца летних каникул оставалась еще неделя, и я сидела дома, чувствуя себя не только несчастной, но и изнывая от скуки. Мою собачку по кличке Слюнявчик отправили с какой–то хворью в ветеринарную клинику, а заставить себя поиграть со своей старой подружкой, куклой Агатой Лентяйкой, я никак не могла.

Агату сделала мама, и у меня каждый раз от боли сжималось сердце, когда я смотрела на изогнутые вышитые бровки и носик–пуговку с четырьмя ноздрями. Поэтому, сидя по–турецки на полу прачечной и глядя в щель приоткрытой кухонной двери, я что есть силы вслушивалась в происходящее там. Разговоры Ферджи неизменно возбуждали любопытство, поскольку касались всего на свете: от того, кто в этом месяце вступил в брак, до того, кто попался на воровстве в местном супермаркете. Женщины с царственным видом восседали вокруг кухонного стола, и я высмотрела среди них новенькую. Худую особу с подбородком, похожим на рожок для обуви, и бровями как у несчастной Агаты.

— Вот что я вам скажу, миссис Старк, вы правильно сделали, что присоединились к нам. — Ферджи разливала чай в фарфоровые чашечки, взятые из шкафчика в гостиной. — Надеюсь, вас и ваших домочадцев не ждет в Кингс—Рэнсоме ничего, кроме счастья. Хотя если и существует место, где чувствуешь себя похороненным заживо, так это именно здесь. Ничего–то тут не происходит. И никогда не происходило. За исключением случая с нашей малышкой Тессой. Да вы, наверное, уже об этом слышали.

Миссис Старк открыла рот, но Ферджи уже пустилась в галоп:

— Такое кого хочешь потрясет! Она там лежала рядом с бутылочками с молоком, и, по мнению доктора, ей было не больше четырех–пяти дней. Самый хорошенький ребенок, которого я когда–либо видела. Одета словно для крестин! — Ферджи налила чашку себе, размешала три куска сахара и принялась усиленно дуть на чай. — Слава богу, я не умерла от потрясения! А должна сказать, доктор не рекомендует мне такие встряски из–за моего больного сердца! Весь день я не могла поднять даже метелки для пыли, настолько ослабела. А госпожа вела себя так, словно это непорочное зачатие. Понимаете, доктора сказали ей, что с этим делом у нее ничего не выйдет.

Миссис Старк пристроила ложку на блюдце и все–таки встряла:

— Выходит, девочка пришлась как раз кстати? Наверное, она испытывает благодарность, что ее подобрали и вырастили в хорошем доме.

— Как же! — Ферджи фыркнула. — Ведет себя как настоящая хозяйка. До госпожи, правда, ей еще пока далеко, но если наша девчушка не переплюнет по части надменности Букингемский дворец, то, значит, я ничего не смыслю в этой жизни. Хотите взглянуть на ее фото, миссис Старк? Привести девочку сюда я не могу, правила запрещают детям присутствовать на наших встречах, но мигом принесу вам снимок.

Как только кухонная дверь затворилась, в помещении ровно на три секунды воцарилось тягостное молчание.

— Вот что я скажу, — раздался голос миссис Бейкер, домработницы местного банкира. На ней была красная атласная шляпа без полей. — И пусть меня кто угодно слышит. На месте викария и его супруги я бы поостереглась брать бог знает кого с улицы! Вы же меня знаете, я не покупаю лак для полов у бродячих торговцев. И беспородного щенка на рынке мне не подсунуть! Когда я брала своего котика, то выложила за него четыре фунта, могла бы и десять, да у него одного уха не хватало, зато документы в полном порядке. Так что я точно знала, кого мне собираются всучить.

— Еще бы, — кивнула миссис Сальмон, женщина с четырьмя подбородками и багровым чешуйчатым лицом. — Это же само собой разумеется, так ведь?

— Поправьте меня, если я вдруг ошибусь, — пропыхтела дебелая миссис Смайт. (Вообще–то ее мужа звали Смит, но она предпочитала именоваться Смайт.) — Но, судя по дошедшим до меня слухам, дело не только в том, что эта девчонка надменна. Если хотите знать, с ней вообще что–то не в порядке. Я имею в виду, с головой! Джимми Эдвардс принес в школу бабочку в банке, так она ее выпустила, да еще сказала, что пожалуется на него в Общество защиты животных.

Миссис Старк неопределенно откашлялась.

— Я понимаю, что мне, как новому члену Женского хора, не следовало бы ничего говорить, да и миссис Фергюсон радушна и гостеприимна, но никому из вас не доводилось видеть фильм "Дурное семя"? Его показывали несколько лет назад. До чего ж страшное кино! Милая супружеская пара удочерила прелестную девочку и…

— Да–да, жуткая история! — Домработница банкира скосила глаза на дверь. — От здешней девочки отказалась собственная мамаша, а теперь скончалась и приемная. И все–таки это не одно и то же. Не может быть одним и тем же. Я всегда говорю, если ты не настрадаешься от этих маленьких чудовищ, ты не сможешь их полюбить.

— Как это верно, — кивнула миссис Смайт, но тут дверь заскрипела и ворвалась Ферджи с фотокарточкой.

Уперев руки в свои необъятные бока, Ферджи с довольным видом наблюдала, как фото передают по кругу, восклицая при этом "Вот это да!" и "С такой внешностью ей надо выступать по телевизору или в рекламе туалетного мыла!".

— Мой Билл много бы дал за такие волосы, — сказала миссис Старк. — Они у нее словно нимб, не правда ли?

— Нимб? У нашей Тессы?! Ну это вряд ли! — Ферджи забрала снимок и протерла стекло кончиком фартука. — Да она похуже комара будет, порой от нее на стенку лезешь. Хотя, если говорить строго между нами, будь моя воля, я бы всем святошам или удалила гланды, или прописала бы слабительное.

* * *

Конечно, Ферджи будет счастлива, если я стану стриптизершей, а не членом парламента, но все же ядовитые гадости деревенских сплетниц не могли меня не задеть. Не один раз мне хотелось вскочить с холодного каменного пола, ворваться на кухню и задать этим злобным клушам хорошую трепку. Но тем самым не докажу ли я свою порочность?

Дурное семя… Я осталась сидеть в прачечной, размышляя о своей матери. Не о маме, а о той женщине, которая произвела меня на свет. Почему она меня бросила? Очевидно, не потому, что не любила меня, — Ферджи ведь говорила, что я была прелестным младенцем. И если все мои дурные наклонности наследственные, то сама–то она вряд ли стала бы против этого возражать. О своем отце я если и думала, то лишь мимоходом. Относительно роли мужчины в деторождении я тогда еще пребывала, по выражению Ферджи, "в блаженном неведении". Впоследствии я думала о нем не намного больше — разве что наделяла его черными усами и французским акцентом или представляла себе беспомощного калеку. Но этот персонаж никогда не казался мне настоящим. Настоящим был папа, я могла его потрогать, могла за него ухватиться. Хотя он и боялся высоты, но мог взобраться на стремянку, чтобы поймать моего волнистого попугайчика, вылетевшего из окна.

Когда я украдкой выбралась из прачечной, папа работал над проповедью. Кабинет — несколько темноватый из–за узких решетчатых окон, но очень уютный, был моей любимой комнатой в доме. В самый раз для беседы. А мы о многом поговорили в тот день. Я сидела перед камином на низенькой скамеечке, а папа рассказывал, как сильно они с мамой хотели ребенка.

— Тесса, когда ты посылаешь кому–то подарок, имеет ли значение, каким образом его доставят? Разве есть разница, приедет почтальон в фургоне, прикатит на велосипеде или придет пешком?

— Нет.

Он коснулся моих волос.

— Так важно ли, каким способом Господь доставляет ребенка? Главное, чтобы он не ошибся адресом. А те женщины на кухне — ты должна их пожалеть, Тесса.

— Пожалеть?

— Подумай, насколько мал мир у тех людей, которые идут по жизни, навешивая на других ярлыки. Они столь же слепы, как и я без своих очков, — они не замечают всех тех больших и малых чудес, что совершаются каждый день. Чудес! — Папа грустно усмехнулся. — Ты стала истинным чудом для своей матери, да и для меня тоже, ты появилась двадцать седьмого декабря, и мама любила называть тебя рождественским подарком. — Он снял очки и протер их. Его серый кардиган был, как всегда, застегнут не на те пуговицы. — Погода в тот день стояла теплая и пасмурная. Ни намека на мороз. Зима выдалась необычайно мягкая, розовый куст у задней двери все еще цвел.

— Расскажи мне еще раз, как мама… попросила тебя позвонить в колокола.

— Ты ведь помнишь, Тесса, старика Гринвуда. Он непрестанно ворчал, что его заставляют работать сверхурочно, хотя все это было пустой болтовней, поскольку, будь его воля, он бы спал в обнимку с колоколами. А мама по двум причинам хотела, чтобы они звонили, — выразить свою радость и дать понять тому, кто тебя оставил, что ты в безопасности. Мы были уверены, что та женщина ждет где–то поблизости. Маленькая грелка под одеялом была еще теплой, поэтому мы знали, что тебя оставили всего за несколько минут до того, как мама отправилась за молоком.

— Но Гринвуд все же зазвонил в колокола, правда?

— Конечно! И продолжал до тех пор, пока половина графства не начала обрывать наш телефон, спрашивая, уж не война ли приключилась. — Папа наконец вернул очки на место. — Какой это был чудесный день! Твоя мать так и сияла. У Ферджи, как она выражается, "голова пошла кругом". Самое лучше, что когда–либо случилось с нами, — это ты, Тесса. — Папа погладил меня по голове. — Мы боялись лишь одного: что нам не позволят оставить тебя. Но прикрепленная к одеялу записка оказалась в суде решающим доводом. Помнишь, что в ней говорилось, Тесса?

— Да, но повтори еще раз.

— "Уважаемые преподобный мистер Филдс и миссис Филдс. Это ваша дочь Тесса. Я не хочу, чтобы ее растил кто–нибудь другой, кроме вас". Ты была даром от любящей женщины. Никому не позволяй внушать тебе мысль, будто это не так.

Я знала, что папа прав. Но вопросы остались. Вопросы, которые я ему не задала, потому что он не мог на них ответить, и даже поднимать их мне казалось предательством. Папа и так многое перенес, не хватало только доставлять ему новые неприятности. Я улыбнулась и поцеловала его, сказав, что чувствую себя превосходно, но по узкой темной лестнице я поднималась едва волоча ноги. Если моя настоящая мать была такой хорошей женщиной, как он расписывает, если она была так заботлива, что не поленилась засунуть под одеяльце грелку, то почему рассталась со мной? Почему подбросила на крыльцо священника? Из–за нищеты? Но Ферджи всегда твердила, что нищих в наши дни не бывает… И все–таки я считала, что такую возможность не следует отвергать. Или, может, моя настоящая мать была больна какой–нибудь ужасной болезнью и со дня на день собиралась умереть? "Нет, никаких мыслей о смерти! Я должна найти мать. И пусть она будет здоровой, богатой и красивой. Чтобы сплетницы из Женского хора задохнулись от зависти. А что, если… если за моей матерью следили русские шпионы, и, испугавшись, что эти злодеи отнимут у нее ненаглядного ребенка, она сделала то единственное, что могла сделать любящая мать, — нашла для меня убежище в церкви? На уроках истории нам рассказывали о таких случаях. Конечно, крыльцо домика священника — это не совсем церковь. Но мысль мне понравилась. Маме бы такая мысль тоже понравилась. Она всегда питала слабость к книжкам про, как она говорила, рыцарей плаща и кинжала.

Именно в тот день решение провести самостоятельное расследование и завладело мной. Позже мне стало понятно, что я одновременно желала узнать свое происхождение и искала способ отвлечься от пустоты, воцарившейся в нашем уютном доме после смерти мамы…

Я подошла к окну и взяла со скамейки корзинку, которая когда–то была моей первой колыбелью и в которой теперь обитала Агата Лентяйка. Посадив куклу на подоконник, перевернула корзину вверх дном в надежде найти какую–нибудь зацепку, пропущенную моими рассеянными родителями. Например, имя, искусно вплетенное в ивовый узор. Ничего. Ровным счетом ничего. Но мое рвение отнюдь не угасло. Я прошла в мамину комнату, дверь в которую находилась в дальнем конце холла (папа после смерти мамы переселился в кабинет), и открыла верхний ящичек туалетного столика. Вытащила стопку маминых блузок и на мгновение уткнулась в них лицом, потом отложила блузки в сторонку и достала записку, лежавшую на дне ящика. Папа в точности повторил, что там написано, да и сама я давно уже выучила ее содержание наизусть. Буквы чуть кренились влево. Может, потому, что писали левой рукой?.. Чтобы не узнали почерк… Розовая бумага до сих пор пахла фиалковыми духами. Ферджи уверяла, что пристрастие к "вонючей бумаге" — верный признак простонародья, каковой моя настоящая мать, по ее мнению, быть не могла. Так, может, это еще одна хитрость, чтобы замести следы, или же тонкий аромат фиалок таит какой–то скрытый смысл? Папа не стал бы возражать, если бы я держала письмо у себя, но мне хотелось, чтобы оно оставалось в мамином ящике. Порывшись под нижними юбками, я достала небольшую грелку, которую засунули под одеяло, чтобы мне в корзинке было тепло и уютно. После чего устроилась по–турецки на полу, положила грелку на колени и вдруг почувствовала, что тревога моя испарилась. Я успокоилась. И не только из–за ассоциаций, которые возникали в моей голове каждый раз, когда я смотрела на эту маленькую детскую грелку, но и из–за ее потешного вида. Плоская бутылочка, изображающая монаха — пузатого улыбающегося монаха, озорно подмигивающего одним глазом.

— Почему бы тебе не помочь мне… — прошептала я, поглаживая монаха по лысине, легла на пол и свернулась калачиком.

Так мы и лежали на полу с грелкой–бутылкой в обнимку, пока комната не погрузилась в вечерний сумрак и Ферджи не позвала меня пить чай.

С этого дня частенько, вплоть до тех пор, когда меня отправили в интернат, я поднималась в мамину комнату и разговаривала со своим другом — пузатым улыбчивым монахом. И даже много позже, когда у меня появился куда более солидный друг, который обожал спорить и язвительно прохаживаться на мой счет, я не забыла маленького пузатого монаха. Мой новый друг не только умел отпускать едкие замечания и дискутировать — ради справедливости надо сказать, он оказался прекрасным слушателем. И звали его Гарри…

Гарри Харкнесс жил неподалеку от нас, вместе с матерью–вдовой по имени Вера. Если при этих словах вы представили прихрамывающего бухгалтера и его седовласую матушку в комплекте с креслом–качалкой, то попали впросак. Вера Харкнесс, красивая дама с роскошными каштановыми волосами, выглядела настоящей обольстительницей, двух мужей она похоронила, а с третьим развелась. Гарри, сын мужа номер два, был под стать родительнице — обаятельный вампир. Будучи на десять лет старше меня, он снискал недобрую славу покорителя всех женских сердец в радиусе двадцати миль.

Мы познакомились, когда мне было двенадцать и я приехала домой на каникулы. Как–то раз Слюнявчик (я назвала своего пса так из–за его пристрастия к поцелуям) вздумал удрать во время прогулки. В то лето у Слюнявчика был излюбленный трюк под названием "чужая гостиная" — он пробирался в чужой дом и накидывался на хозяев с поцелуями. На сей раз он выбрал гостиную Харкнессов. Глупый пес ворвался через французское окно, а вслед за ним влетела и я, разгоряченная и донельзя чумазая. Прекрасной Веры, по счастью, дома не оказалось, зато Гарри принимал некую даму, которая, судя по разбросанным на диване предметам туалета, страдала от жары.

Пронзительный крик и полетевшие во все стороны подушки заглушили мои невнятные извинения. Дама пулей выскочила из комнаты, а спустя несколько мгновений и из дома. Больше я ее никогда не видела. Впоследствии Гарри любезно сообщил мне, что она переехала на Огненную Землю. Должно быть, он шутил. Этим–то Гарри Харкнесс меня и очаровал — я никогда не знала, шутит он или говорит всерьез, так же как и не знала, о чем он думает. Гарри был ужасно таинственный молодой человек. И превосходный хозяин. Через несколько минут после стремительного бегства раздетой дамы прибыла Вера и затеяла со мной великосветскую беседу. Гарри тем временем сварганил замечательный чай с бутербродами и плюшками. Плюшки, правда, изрядно зачерствели, но все–таки оказались вполне съедобны. Зубы мои, во всяком случае, уцелели.

Тот день навсегда останется у меня в памяти как один из счастливейших дней в жизни после смерти мамы. Как–то так получилось, что я вдруг принялась рассказывать Вере и Гарри о ней и моей настоящей матери. Последняя все больше становилась фантастической фигурой, наделенной красотой, великолепием и очарованием в совершенно немыслимых пропорциях. К этому меня подталкивали одноклассницы, которым мои россказни казались романтичными и трогательными.

Тогда и началась моя дружба с Харкнессами, матерью и сыном. Гарри, конечно, был не просто другом. Он был моим героем, поскольку именно о герое мечтает каждая школьница. Со временем становилось все труднее скрывать под маской задиристой младшей сестрички, что я от него без ума. И в один прекрасный день я решила, что пора положить конец представлениям Гарри обо мне как о закадычном дружке–приятеле. Поэтому я не приехала домой на рождественские каникулы, а вместо этого отправилась к своей подруге в Борнмут. Джефферсоны оказались замечательными людьми и пышно отметили мой день рождения (который праздновался за четыре дня до даты моего появления в доме священника), но чувство вины от того, что Ферджи придется засовывать в чулок рождественские подарки только для папы и для себя самой, и досада, что я пропустила гадание на рождественском пудинге, сделали мою жертву почти невыносимой. Я считала дни до Пасхи, и когда наконец примчалась в Кингс—Рэнсом, то обнаружила, что Гарри укатил по делам сельскохозяйственной компании, в которой он работал.

Разве не предупреждала меня Ферджи, что если кто хоть раз не погадает на рождественском пудинге, тому семь лет не видать удачи? А ее зловещие предсказания частенько сбывались. И действительно, новый учебный триместр начался с девяти дождливых дней — верный признак, что силы зла начинают доминировать. Все же я повторяла себе на протяжении всего томительного летнего триместра, что люди сами творцы своей судьбы. Если я хочу найти свою мать, то должна ее искать. Если мне нужен Гарри, я должна его получить.

Первым делом я внимательно изучила себя в зеркале (чего обычно избегала, поскольку отражение с завидным упрямством напоминало мне, что, в отличие от большинства знакомых, я не похожа ни на кого, кроме себя) и постаралась беспристрастно оценить свою наружность. Да, пожалуй, я красива в том смысле, в каком понимали красоту старые мастера. Честно говоря, я предпочла бы иметь пышную шевелюру цвета воронова крыла и бездонные темные глазищи с томной поволокой, зато фигура меня вполне устраивала — стройная и изящная, особенно в верхней ее части, что явилось результатом применения травяного крема, купленного по баснословной цене через брата моей подруги Рози Джефферсон. А Гарри не видел меня почти год, и эффект чудодейственного травяного крема мог пропасть втуне.

Во время экскурсии в Лондон (мы должны были посетить Тауэр) я сделала вид, будто мне дурно, и попросила разрешения посидеть в женском туалете, пока остальные будут шастать по лестницам и темницам. Зная чувствительную натуру нашей воспитательницы мисс Уэйл, я не сомневалась что она не захочет видеть, как меня тошнит. Так что хватило времени, чтобы совершить набег на лондонские магазины. В одном из них я нашла чудо из чудес — эффектное черное платье с декольте до пупа. О, с каким же самодовольством я ехала обратно в школу! На мне была полосатая синяя куртка и скромная соломенная шляпка, зато в ранце покоилось настоящее черное сокровище! По глупости я забыла еще одно предупреждение Ферджи: "Бог не спит. Он только претворяется".

И разумеется, за свою хитрость поплатилась. Мой великий план скомпрометировать Гарри, загнав в положение, из которого у него будет только один достойный выход — немедленно жениться на мне, потерпел полное фиаско. Я должна была почувствовать неладное заранее, поскольку уж слишком гладко все шло.

Папа обрадовался, что я решила навестить Веру и Гарри. Они ему нравились, хотя вряд ли бы он испытал такие же чувства к моему черному платью. Но убийственный туалет был надежно скрыт под плащом. Вера, как я и предполагала, отправилась в тот вечер играть в бинго, но радость Гарри тут же улетучилась, стоило мне стянуть плащ и предстать перед ненаглядным во всей красе. Гостиную затопила волна духов, коими я обильно полила себя с головы до пят…

Неужели это тот самый человек, которого я несколько лет боготворила, бесчувственно вытолкал меня за дверь, обозвав глупым ребенком — самым мерзким ругательством, какое только можно придумать?! И в довершение всего Гарри объявил, что он с большой нежностью — с нежностью — относится ко мне и потому никогда — никогда! О горе… — не сделает мне ничего дурного.

Выкатившись на улицу, я тут же поклялась себе, что не прощу его до самой своей смерти. Более того, я не собиралась жить так долго, чтобы успеть его простить! Со всех ног я бросилась домой, заперлась в сырой, холодной ванной, выложенной черной и белой плиткой, набрала полную ванну воды и попыталась утопиться. Но даже это мне не удалось. Топиться просто так показалось мне вульгарным, поэтому я бросила в воду изрядную порцию пены под названием "Цветочная страсть". И вот одуряющий запах этой самой "Страсти" не давал мне сосредоточиться… да что уж там, от приторной вони слегка подташнивало и никак не удавалось просидеть под водой достаточное время, чтобы покончить со своим жалким существованием. Собственная бестолковость начинала угнетать.

Потерпев неудачу с утоплением, я стала ломать голову, чем бы себя занять, пока не изобрету более надежный способ свести счеты с жизнью. Несколько недель в голову ничего не приходило, я слонялась по дому и изводила папу с Ферджи.

А папа старательно проявлял понимание. Когда я заявилась к ужину источая аромат французских духов и злосчастной "Цветочной страсти", он спокойно сказал, что с удовольствием выслушает меня, если я захочу поделиться с ним своими проблемами. Я пропустила его слова мимо ушей, а следующим вечером прибыла к столу с ярко–пурпурными волосами и багрово–черным румянцем во всю щеку. Папа лишь улыбнулся и, посмотрев на меня сквозь сползшие на нос очки, спросил, хорошо ли я провела день.

В ту ночь я лежала свернувшись калачиком в постели в обнимку с серым фланелевым кроликом с розовыми бархатными ушами и вела один из своих "разговоров" с мамой. А назавтра три часа не покладая рук трудилась в ее саду камней, после чего отправилась к папе и спросила, нельзя ли в сентябре вместо школы отправить меня учиться на секретаршу в Лондон.

Мне казалось, что большой город с его суетой позволит мне развеяться. Театры, музеи, зоопарк, картинные галереи — я исступленно посещала их каждые выходные. Там было куда веселее, чем в моей крохотной квартирке рядом с Оксфордской площадью. Кроме того, если правы презираемые мною бывшие учителя и важнейшей частью женской анатомии является голова — самое время было ею воспользоваться.

С первого дня своего пребывания в Лондоне я начала ходить в некую организацию под названием "Найди!", которая помогает приемным детям отыскать своих настоящих матерей. Ко мне там отнеслись очень радушно, но не смогли выяснить ничего такого, чего бы я уже не знала. А знала я немногое: запись о моем рождении отсутствует, а значит, я, скорее всего, родилась не в больнице и не в родильном доме. Ладно, пусть я появилась на свет в чьей–то спальне, но куда подевался врач или, что более вероятно, акушерка? Этот вопрос продолжал меня мучить, как и то, что от Гарри не было никаких вестей. Он даже не соизволил прислать письмо с извинениями по поводу своей безобразной выходки.

А потом вдруг что–то произошло. Я начала получать от жизни удовольствие. И причиной тому был Энгус Грант.

Мистер Грант вовсе не был щеголеватым молодым человеком, ведущим светский образ жизни и потерявшим голову от моей особы. Это был средних лет, крупный (точнее, толстый) человек, смахивающий на косматого льва. Он предложил мне поработать в его художественной галерее. Странно уже то, что наши пути пересеклись, но еще более странно, что им суждено было разойтись и сойтись вновь…

* * *

Не устаю спрашивать себя, был ли тот день худшим в жизни Энгуса Гранта.

Я отправилась на выставку Умберто Боски. Помню, что был день моего рождения. Я стояла в толпе людей, восхищенно глазевших на единственный экспонат — трехметровый холст, на котором был изображен пятнадцатисантиметровый полумесяц с паучьими ножками, сдвинутый от центра ровно настолько, чтобы утверждать, что Боски терпеть не может пользоваться линейкой.

— Какая мощь! Вы знаете, к какому периоду относится эта картина? — прогудела высоченная женщина в войлочной шляпке, стоя на моей ноге.

— К кризису среднего возраста, — буркнула я и начала пробираться к выходу. Месяц с паучьими ножками мне определенно не понравился.

Из трясины человеческих тел вдруг вынырнула рука и ухватила меня за локоть. Вот так и произошла моя встреча с мистером Грантом. Человек, вытянувший меня из толпы, был без пальто, и я, справедливо решив, что он работает в галерее, высказала все, что думала по поводу тех, кто выставляет такой хлам, как "Паучьи ножки" мистера Боски.

Грант энергично не согласился со мной. Да, лично он находит подобное искусство отталкивающим, но ведь публика валом валит, причем за два с полтиной с носа, что помогает приобретать подлинные ценности. С этими словами мистер Грант вызвался показать мне одну из них — предполагаемого Рубенса, авторство которого, как он надеялся, вскоре подтвердится. А еще спустя полчаса предложил мне работать его личной секретаршей.

В этом весь Энгус Грант. Его добродушие, его непосредственность, его энтузиазм вполне соответствовали его размерам.

— Милочка, об искусстве нельзя думать, его надо чувствовать!

В тех редких случаях, когда блестящая интуиция подводила Энгуса, он опускал массивные плечи под мятой полотняной курточкой, встряхивал нечесаной гривой седых волос и печально говорил:

— И все же игра стоила свеч. Без сомнения, стоила свеч.

Я проработала у Энгуса восемнадцать месяцев, когда получила жизнерадостное и совершенно пустое письмо от Гарри. Моим первым желанием, после того как перестали трястись руки, было застелить письмом от ненаглядного пол клетки, в которой обитал волнистый попугайчик. Ругательство "ребенок" по–прежнему звучало у меня в ушах, но, может, есть хоть слабенькая надежда, что когда–нибудь этот человек поймет, что именно он потерял, отбросив меня, словно увядший капустный лист?

В своем многословном и столь же жизнерадостном ответе я извела две страницы на описание того, как замечательно мне работается у чудесного мистера Гранта. Еще одну страницу посвятила пристрастию мистера Гранта к фруктовым кексам, которыми снабжают его очаровательные шотландские тетушки, а также сообщила, что мистер Грант не устает упоминать про некий тайный порок, которому, увы, подвержен. (Хотя единственным пороком, в котором я могла бы уличить Энгуса, являлось увлечение старинными карманными часами, он был страстным коллекционером и целыми днями торчал в антикварных лавках.)

И я попала в самую точку!

Как–то раз пасмурным вечером, когда я сидела у окна и развлекалась тем, что красила ногти в красно–белый горошек, с улицы донеслось тарахтенье мотоцикла. На лестнице раздались шаги… выше, выше… на четвертый этаж! Ко мне! Лихорадочно дуя на непросохший горох и пытаясь локтями ухватить с дивана бельишко, я разрывалась между экстазом и праведным гневом. Было бы преступной мягкотелостью сразу прощать его, но ведь папа превыше всех добродетелей ставил милосердие. Милосердие и снисходительность! Так тому и быть. Я ведь хотела, чтобы папа мной гордился, разве не так? Но…

Я распахнула дверь. На пороге стоял Гарри, протянув руку к дверному звонку. Глаза его были все так же полны глубокой небесной сини. Он остался самым потрясающим мужчиной, какого я когда–либо встречала.

— Привет, Тесса.

В голосе его слышался намек на радость и безмерное удивление, словно мы встретились на автобусной остановке где–нибудь в Боливии. Праведный гнев вспыхнул во мне с прежней силой. Этот идиот меня любит! Так я и знала, какого же черта он не приехал раньше?! Ну да, я повзрослела и поумнела и теперь могла оценить все рыцарство Гарри, который не клюнул на наживку в виде черного платья с декольте до пупа. Но хоть чуть–чуть этот человек должен соображать?..

Гарри протянул мне цветы, и я уткнулась в них лицом. Дверь затворилась, и мы, словно актеры в плохой пьесе, продолжали топтаться в крошечной прихожей. Сейчас он зачитает свой текст. Скажет, что хотел дать мне повзрослеть, чтобы быть уверенным в своих чувствах. Вместо этого Гарри полез в карман и что–то достал… Когда он протянул мне маленькую бархатную коробочку, то при желании его можно было назвать смущенным, но я‑то видела, что на самом деле этот негодяй так и лучится самодовольством.

Я холодно улыбнулась. Не торопись так, милый Гарри! Отступив, Постным голосом сообщила, что со времени нашей последней встречи мое зрение значительно ослабло, а потому мне требуется лупа, чтобы разглядеть его подарок. После чего поспешила к письменному столу, отыскала лупу и вернулась к двери. Это было то самое кольцо — очаровательное кольцо с бриллиантом жемчужно–коричного цвета, которым я столько раз любовалась в нашем антикварном магазинчике! Откуда Гарри узнал?..

— Оно прекрасно, — прошептала я, поднимая на него взгляд, но Гарри ошарашенно пялился на лупу в моей руке.

Я попыталась объяснить, что это всего лишь спектакль, моя маленькая месть, но вовремя замолчала, сообразив, что Гарри все равно мне не поверит.

— Прошу прощения, что помешал твоим занятиям, — растягивая слова, сказал он и, многозначительно глянув на мои перемазанные лаком ногти, повернулся и исчез.

Три часа я, сгорбившись, просидела в углу, кусая треклятые ногти и вынашивая планы ужасной мести. Годы, потраченные на обретение душевного спокойствия, ушли впустую. Лондон не помог. Мало того — тут я презрительно фыркнула, — если не считать Энгуса Гранта и галереи "Наследие", я испытывала к Лондону стойкое отвращение. Я была деревенской девушкой. Как сказал бы Энгус, "можно что угодно отдать за зеленые просторы и церковные шпили". И за папу… и за ворчунью Ферджи, и за нового щеночка…

Я уже собиралась разрыдаться в голос, но тут зазвонил телефон. Гарри?! Гигантским кузнечиком я перепорхнула через диван и схватила трубку. Это был папа. И сердце мое вдруг ушло в пятки. Папа никогда по пустякам не прибегал к услугам телефона, это дьявольское устройство вызывало у него страх.

Что случилось?!

Ровным счетом ничего. Папа спешил поделиться хорошими новостями, он прилагал титанические усилия, чтобы голос звучал бодро и весело. Епископ счел, что священнику, которому перевалило за шестьдесят, трудно справляться со своими обязанностями в большом приходе, и предложил переехать в более скромную, чем Кингс—Рэнсом, деревушку, расположенную в Девоне. Да, ему не так просто сниматься с насиженного места, но Ферджи, благослови ее Господь, согласилась переехать вместе с ним. Она уже вычистила все шкафы и упаковала столько вещей, что люди из транспортной конторы наверняка скончаются от ужаса.

Я словно услышала голос Ферджи: "Что? Позволить священнику отправиться на край света и в одиночку управляться с выводком пронырливых вдовушек и старых дев?! Уж я‑то свой долг знаю!"

А я знала свой: пора было возвращаться домой. Я почти ощущала вкус пудинга с патокой, приготовленного Ферджи. На следующий день я известила Энгуса, что увольняюсь, и он любезно ответил, что ему будет недоставать моего черепашьего печатания на машинке и тошнотворного кофе. Спустя неделю, при расставании, Энгус вручил мне серебряные дамские карманные часы, которые носил сам, и в ответ на мои возражения надул огромные щеки, откинул назад волосы и зашагал прочь, бормоча под нос: "Да это ерунда, всего лишь начало девятнадцатого века". С тех пор я с ним не встречалась. До поры до времени.

Три недели, проведенные в нашем старом доме, когда мы как заведенные паковали вещи, были одновременно счастливыми и грустными. Воспоминания обступали меня со всех сторон. В тот день, когда Женский хор собрался на свое последнее заседание, я и отправилась на экскурсию в Стратфорд с остановкой во Флаксби—Мид. Еще одна крохотная английская деревушка среди сотен других — много зелени, ряд крытых соломой домиков и рассадник преступности в прошлом. Правда, в этом селении еще имелась гончарня. Звалась она Монашеской гончарней.

И вот там–то все и решилось. Я не поеду с папой и Ферджи! Прежде чем навсегда перебраться в Девон, мне нужно совершить еще одно путешествие. Путешествие в прошлое. В свое прошлое.

"Вскрой старую могилу, и ты найдешь одних червей", — не раз предупреждала Ферджи, свирепо морща нос.

Когда я вышла из автобуса, доставившего меня обратно в Кингс—Рэнсом, начался дождь. Он лил несколько дней подряд, так что я потеряла счет. В голове моей занозой засела одна–единственная мысль: как бы половчее помириться с Гарри.

Загрузка...