Часть первая Первые двадцать дней «за бортом»

Глава I 22 июня 1941 года

Ночь. Сквозь сон слышу ряд последовательных взрывов. Не сразу просыпаюсь. Тяжелые веки снова смыкаются, но сна уже нет, и на смену ему приходит дрема. Еще усилие, и глаза приоткрываются. Короткая июньская ночь позади. Сквозь окна смутно пробивается предутренний свет. Через дверной проем соседней комнаты видно, как сладко спит Юра. Только несколько дней назад он закончил десятилетку. Учение легко ему давалось, но все же аттестат зрелости потребовал немало сил и здоровья. И вот уже все позади. Приятно поспать вволю, зная, что не надо вставать рано утром!

Снова где-то далеко в стороне раздался грохот взрывов. Не сразу он нарушил крепкий сон сына и лишь несколько секунд спустя дошел до его сознания. Вихрастая взлохмаченная голова с трудом оторвалась от подушки, но сонные глаза не выражали ничего, кроме непреодолимого желания еще поспать.

Рядом слышалось мерное спокойное дыхание Леночки. Ее чудесные аккуратно заплетенные длинные и толстые косы покоились поверх одеяльца. На ее личике, еще не утратившем детского очарования, уже проступали проблески пробуждающегося юного девичества. Это был бутон, еще не распустившийся, но обещающий превратиться в милый цветок. Нежный румянец на щеках еще ярче запылал под утро. Доносившиеся через стены и окна взрывы снарядов, видимо, ее потревожили, и, не открывая глаз, девочка спросила: «Что это? Опять стрельба, снова занятия ПВО?» — «Спи, спи, родная!» — ласково оправляя одеяльце, сказала Оксана, давно уже с тревогой прислушивавшаяся к громоподобным раскатам.

— А который час? — спрашиваю.

— Четыре, — отвечает Юра.

— Давайте спать! Сегодня нам предстоит немало потрудиться — во что бы то ни стало прополоть картошку, — увещеваю детей.

Вскоре снова все погрузились в легкий чуткий сон, а в семь часов уже были на ногах. Позавтракав и захватив еду на весь день, вышли мы из дому, дав наказ Юре оставаться на хозяйстве.

На улицах было людно. Везде и всюду — на тротуарах, перекрестках, в магазинах — было заметно какое-то совсем необычное для раннего воскресного утра оживление. Но все это как-то проходило мимо нашего внимания; мы были озабочены тем, чтобы достать хлеба в дорогу. Когда Оксана зашла в булочную, там уже была толпа народа. Наконец, удалось купить килограмм хлеба. Однако и тут, занятые мыслью поскорее выбраться за город, мы не задерживались, чтобы выяснить истинную причину повышенной тревоги и волнения, явно написанного на лицах людей.

Вскоре мы добрались до окраины города. Оставалось только подняться на Батыеву гору, дойти до Института сахарной свеклы, где я работал в то время научным сотрудником, повернуть в сторону, и мы были бы уже у цели. «Вам куда?» — послышался строгий окрик, и почти вплотную на нас надвинулась фигура милиционера, загородившего нам путь. Никогда раньше блюстители порядка не внушали нам ни страха, ни почтительного уважения. Это были простые парни, еще не утратившие деревенский облик, что невольно рождало оттенок панибратства. Но на этот раз перед нами стоял милиционер, преисполненный чувства собственного достоинства. Что-то строгое, необычно серьезное было начертано на его лице — осознание важности возложенных на него служебных обязанностей. Во всей фигуре чувствовалась собранность, подтянутость. Словно он уже знал, что случилось что-то грозное и непоправимое, требующее неукоснительного выполнения им долга.

— Нам только дойти до огородного участка, вот видите? — сказал я, указав пальцем в нужном направлении.

— Нельзя! — отрезал милиционер.

— Но почему же? Мы ведь всегда ходили этой дорогой, пропустите, пожалуйста! — настаивали мы.

— Вам сказано — нельзя! Уходите отсюда!

Нам ничего не оставалось, как повиноваться. Сделав большой крюк и обогнув Батыеву гору с другой стороны, мы поднялись на высокое плато и добрались, наконец, до своего огорода.

Вопреки ожиданиям наш огородный участок был еще довольно чист. Однако почва уплотнилась и требовала немедленного рыхления. Не теряя времени, мы приступили к работе.

Быстро и незаметно проходили часы. Солнце поднималось все выше. Становилось жарко. Непривычная физическая работа, да еще на солнце, скоро нас утомила, и мы решили передохнуть, а заодно и позавтракать. Тут же поблизости нашли неглубокую ложбину, а в ней укромное местечко, и расположились на траве. Я растянулся на земле, чтобы расправить спину. Кругом царила тишина. На небе ни облачка. Воздух чистый и прозрачный. Слышно было пение жаворонков. Во всем теле чувствовалась приятная истома, на душе было покойно. «Как хорошо!» — подумал я. — «Давайте завтракать!» — сказала Оксана и тут же раздала еду. После завтрака мы снова взялись за тяпки.

Еще с утра нас удивило полное отсутствие на огородном участке сотрудников института, но мы объясняли это тем, что пришли очень рано. Однако день уже далеко перевалил за середину, а никто не появлялся. И только к пяти часам мы заметили одинокую приближающуюся к нам фигуру. Это был Хотяинцев, агроном из сортсемуправления. В руке у него была тросточка, по-видимому, он совершал загородную прогулку.

— Итак, воюем! — многозначительно сказал он, подойдя к нам вплотную.

— То есть как воюем? Что за шутки?

— А вы не знаете, что война началась? Сегодня ночью германские войска перешли нашу границу и сбросили бомбы на ряд аэропортов. Вы разве не слышали под утро взрывов? Это немцы бомбили аэродром, до которого, кстати, отсюда рукой подать, а одна бомба угодила в завод «Большевик». Сегодня уже Молотов выступал по радио. Он сказал, что враг напал на нашу землю, что необходимо мобилизовать все силы для нанесения сокрушительного удара по агрессору.

Эти новости нас потрясли. Неужели война? Какие муки ожидают всех нас, весь наш народ?

Было уже поздно, когда усталые, разбитые физически и морально, мы вернулись домой. По дороге зашли в магазин, но обнаружили полное отсутствие продуктов в нем. Панически настроенная публика за день размела все, что было в магазинах. В первую очередь хватали соль, мыло, спички, крупы, сахар. Затем, опасаясь обесценения денег, кинулись закупать ткани, одежду, обувь, предметы домашнего обихода и роскоши, дорогую мебель, ювелирные золотые и серебряные изделия, словом, все, что имело какую-то ценность, и даже такие ненужные вещи, которые месяцами валялись на прилавках и не находили сбыта. Возле каждой сберкассы собирались толпы людей. Все, у кого были сбережения, спешили их изъять, чтобы немедленно их отоварить. Многие опасались, что в первые дни войны правительство сразу конфискует для нужд армии все продовольственные ресурсы — зерно, муку, крупу, сахар и прочее, а на долю мирного населения если что и останется, то лишь жалкие крохи. Еще памятны были страшные 1932-й и 1933-й годы, когда миллионы людей массами погибали от голода. Зловещие слухи о неминуемом голоде во время войны еще больше подливали масла в огонь, и напуганные люди с еще большим остервенением бросались на штурм магазинов.


Михаил Игнатьевич и Оксана Васильевна Ильяшуки (1927 г.)


Дома нас встретил Юра. Со смущением и растерянностью он сказал: «Не сердись, мама! Хлеба к ужину я не достал. Размели все в один миг. Где я только ни был, но хлеба в продаже уже нигде не было. Не могу себе простить, что из-за меня вы ляжете спать голодные». — «Не огорчайся, сынок, как-нибудь обойдемся. Кое-что на ужин у нас найдется», — утешала мама.

Наскоро поужинав, уставшие и угнетенные, в одиннадцать часов вечера мы легли спать. О, если бы мы знали, что «день грядущий нам готовит»! Думали ли мы, что это была последняя ночь, которую мы проведем вместе всей семьей? Сколько раз, предаваясь сну, мы были полны спокойной уверенности, что наша милая семья на следующее утро чуть свет снова подымется, все разойдутся по своим делам, а вечером сойдутся, чтобы порадовать друг друга служебными и школьными новостями минувшего дня. И это было так естественно, так привычно, что нам казалось — долго еще мы будем жить вместе одной счастливой семьей, под одной кровлей, под недремлющим оком заботливой матери, оберегающей и охраняющей родное гнездышко. Но увы! То были последние безмятежные часы сна, которые больше никогда-никогда не вернутся. То был последний счастливый сон людей, не ведавших, что над их головами уже занесен меч. Семейство мирно почивало, а в это время в ночной тишине уже подкрадывалась к нему враждебная сила, чтобы нанести страшный удар.

Глава II Незваные гости

Еще не рассвело, как ночную тишину внезапно разорвал резкий стук в дверь. «Кто бы это мог быть?» — вскочив с постели, встревоженно спросил я Оксану. Быстро одевшись и всунув ноги в домашние туфли, я выбежал в переднюю, а вслед за мной поспешила Оксана, второпях набрасывая на себя халат.

— Кто там? — спрашиваю.

— Откройте! Вам пора на дежурство по противовоздушной обороне, — сказал незнакомый мужской голос.

— Неужели нельзя было предупредить об этом с вечера! — с раздражением ответила Оксана, чуть-чуть приоткрыв дверь.

При неясном предутреннем свете сквозь узкую дверную щель мы увидели группу людей. Их появление в такой необычный час невольно вселяло в душу тревогу. Уж не шайка ли воров или бандитов врывается в нашу квартиру, подумали мы, и рука инстинктивно притянула к себе дверь, но кто-то уже успел вклинить ногу между нею и порогом. Дверь распахнулась настежь, и через переднюю в комнату с шумом и топотом ввалилось шесть человек. Собака Ринти с яростным лаем набросилась на незваных гостей, но кто-то пинком сапога отшвырнул ее в сторону, и она, скуля и завывая, забилась в ванную.

Я повернул выключатель. Комната озарилась маскировочным синим электрическим светом, и тайна ночного визита сразу же раскрылась: то были представители НКВД. Группу возглавлял агент в военной форме. Под его началом были два милиционера. В роли понятых из нашего домового комитета — два соседа и дворник Калистрат.

— Оружие есть? — нарочито устрашающим голосом спросил начальник отряда, обращаясь ко мне.

Внезапное появление «высоких гостей», грозный окрик, мало чем отличающийся от бандитского «руки вверх!», словно обухом, ударили меня по темени. Я много был наслышан о злодеяниях этих рыцарей «без страха и упрека», снискавших в народе печальную славу сталинских опричников. Но никогда раньше мне не приходилось встречаться с ними вплотную, да еще при таких обстоятельствах. И вот впервые лицом к лицу я предстал перед посланцами этой страшной всеуничтожающей силы. Наглая физиономия, упивающаяся сознанием своей абсолютной власти, перед которой все трепещет, внезапно подняла во мне страшную волну злобы и бешенства, но, боясь опасных последствий своей несдержанности, я ограничился только тем, что бросил ему в лицо:

— Ищите, авось что-нибудь найдете!

— Обыскать квартиру! — скомандовал начальник группы, и тотчас же милиционеры приступили к делу. С высокомерным и важным видом уселся он в кресло, достал из кармана пачку папирос, спички и закурил. Не спеша заглянул в ящики письменного стола, вынул оттуда бумаги, документы, письма и принялся их просматривать. Вряд ли он думал найти что-либо меня компрометирующее. Он был так же «уверен» в моей преступности, как и в том, что я китайский император. К тому же ограниченное время не позволяло ему подробно знакомиться с кипой бумаг и научных рукописей. В эту ночь ему предстояло перевыполнить план по улову «врагов народа». Поэтому он наскоро и со скучающим видом перелистывал мои бумаги. Конечно, как и всякий агент сталинской охранки, в глубине души он мечтал найти хотя бы косвенные улики, указывающие на мою «контрреволюционную» деятельность. Однако чутье ему подсказывало, что на мне «капитальца» он не наживет.

Пока старший милиционер занимался своим делом, оба милиционера учинили в квартире настоящий погром. Они вытаскивали из шкафов одежду, прощупывали карманы и вместе с постельными принадлежностями и бельем бросали все в общую кучу посреди комнаты. Опустошив шкафы, осмотрели их со всех сторон, затем раскрыли сундук и выволокли его содержимое на пол.

В комнате царила напряженная тишина, слышно было только шелест переворачиваемых бумаг да чуть заметное сопение усердно орудовавших милиционеров, которые шарили по всем углам и заглядывали под кровати, диван, пианино, за трюмо. Равнодушно и тупо наблюдали за происходящим понятые, не принимая никакого участия в обыске. Толь — ко на лице нашего дворника, добрейшей души человека, было написано искреннее сострадание. Он болезненно воспринимал произвол над нами. Леночка, дрожа всем телом, забилась в угол. Ей только что исполнилось пятнадцать лет, но она уже отлично понимала, какая страшная участь ожидает ее родителей, и безутешные слезы катились по ее щекам.


Дарья Осиповна Шуть-Евтушенко, мать Оксаны Васильевны (30-е годы).


Девяностолетняя мать Оксаны сидела на своем ложе, прислонившись к печи.

Думала ли она, что в эту ночь навсегда расстанется со своей любимой дочерью?

Представляла ли себе, что с арестом Оксаны она потеряет последнюю опору в жизни? В те страшные минуты трудно было разгадать, что творилось в ее душе: все время, пока шел обыск, она сидела как каменное изваяние. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Ни одна слеза не скользнула по ее сморщенным, как печеное яблоко, щекам. Ни страха, ни волнения, ни ужаса не заметно было в ее потухших, уставившихся в одну точку выцветших глазах. Она не рыдала, не причитала, не вопила от отчаяния, но ее каменное выражение лица, скорбно изогнутая спина с покорно опущенными плечами и беспомощно протянутыми вдоль колен изуродованными руками — все это говорило о ее глубоком потрясении.

Юра держал себя с достоинством и не подавал вида, что напуган приходом «знатных» гостей. Не спеша надел свой лучший костюм, подошел к начальнику и спросил:

— На каком основании вы делаете обыск? Предъявите ордер!

Глаза агента НКВД округлились. На секунду в них промелькнуло какое-то едва уловимое колебание, словно он раздумывал, то ли застращать Юру грозным окриком, то ли рассмеяться ему в лицо. Но, видимо, бесстрашие Юры, его независимый вид и спокойная выдержка породили в душе энкаведиста скорее недоумение, чем желание покуражиться. Может быть, он впервые наткнулся на человека, который без боязни посмотрел ему в глаза. Сопляк, молокосос! Да стоит ли расточать свой гнев перед этим мальчишкой? И уже не скрывая на лице иронического выражения и как бы снисходя к глупому задаваке, агент сказал:

— Хотя это тебя непосредственно не касается, вот тебе ордер, — и протянул Юре листок бумаги. Это был ордер на арест Ильяшука Михаила Игнатьевича и его жены Ильяшук Ксении Васильевны.

«На основании решения прокурора Андреева предлагается старшему лейтенанту НКВД УССР тов. Середе арестовать означенных лиц, проживающих по ул. К. Либкнехта, 18, кв. 2, и препроводить их в тюрьму НКВД УССР по ул. Владимирской, 33 (подпись и печать)» — вот примерное содержание ордера, каким я вспоминаю его через 21 год после этого события.

— Ну, что скажешь? Все законно, никаких мошенств! — иронически заметил Середа и, сложив ордер, спрятал его в карман.

Наивно было думать, что непредъявление ордера на арест гарантировало бы мне неприкосновенность личности. В то страшное безвременье в период личной диктатуры Сталина никто не был застрахован от того, что его посадят в тюрьму без всякой вины с его стороны. Если бы даже ордер на арест и не был предъявлен, это нисколько не изменило бы положения. Этим и только этим я руководствовался, не требуя ордера у представителя НКВД. Тем не менее было трогательно видеть, как заступается сынок за своих родителей.

Между тем обыск закончился. Везде — на полу, кроватях, диване, стульях валялись разбросанные подушки, одеяла, белье, одежда. Тут же под ноги были брошены наскоро перелистанные книги, по которым теперь топтались милиционеры.

— Товарищ начальник! Так что нигде никакого оружия не оказалось, кажется, все перерыли и ничего такого не нашли, — сказал один из милиционеров, вытянувшись в струнку.

— А его обыскали? — указав на меня, с брезгливой миной промолвил начальник.

— Никак нет! — отрапортовал милиционер.

— Обыскать! — отчеканил Середа и снова продолжил просмотр бумаг и документов.

— Поднимите руки! — подходя ко мне, скомандовал милиционер и начал меня прощупывать, выворачивать карманы и проверять, нет ли чего под подкладкой пиджака, а я смотрел на него и думал: то ли ты дурака валяешь, то ли стараешься показать свое рвение перед начальством.

Наконец, Середа нашел среди бумаг отпечатанную на машинке «Сталинскую Конституцию» с какими-то неразборчивыми пометками на полях. Луч надежды мелькнул в его глазах. Подозвав меня, он спросил, что это за приписки. Но в это время подошла Леночка и робким запинающимся голосом объяснила, что это ее примечания, которые она делала на полях, когда готовилась к экзамену по конституции. Середа, видимо, решив, что специалисты в НКВД лучше расшифруют его находку, засунул ее в портфель и сказал: «Ладно, там разберем».

Долго еще он рылся в бумагах и, убедившись, наконец, в дальнейшей бесплодности своих поисков, ограничился тем, что отобрал кое-какие документы, паспорта и несколько писем брата Оксаны — Михаила Васильевича.

— Собирайтесь! — сказал он, вставая с кресла.

— А что с собой взять? — дрогнувшим голосом спросил я.

— Возьмите по паре белья, полотенце, а впрочем, это лишнее. В тюрьме с вас снимут допрос и часа через два отпустят домой, — нагло лгал Середа, наивно полагая, что мы ему поверим.

Не зная, что брать — только ли летние вещи или еще и теплую одежду, стали мы лихорадочно рыться в куче вещей, сваленных на пол.

Найти в ней нужное было непросто. Поэтому время на сборы поневоле затянулось. Это вызвало у Середы новый прилив злобы и гнева.

— Пошевеливайтесь быстрее! Некогда мне с вами возиться, не то пойдете без вещей, — закричал он.

Наконец, все минимально необходимое было найдено и отложено. Оксана отобрала себе два платья, пару белья, простынку, пару туфель, демисезонное пальто и короткую, до пояса, куртку из цигейки, которая одновременно могла бы заменить ей подушку. Я взял пару белья, две английские рубахи, простынку, бобриковое осеннее пальто, хромовые сапоги и фетровую шляпу. Могли ли мы предполагать, что и этот минимум вещей будет слишком велик для жизни в тюрьме, что вещи будут для нас только обузой и предметами постоянной боязни, как бы их у нас не похитили? Но возможность попасть в Сибирь не могла не побудить нас запастись и теплой одеждой.

— Пошли! — скомандовал Середа.

Словно удар бича подействовал на нас этот приказ. В глазах потемнело, сердце бешено заколотилось. Безнадежное отчаяние и невыразимая тоска с новой силой на нас обрушились. Какими ничтожными показались ожидавшие нас в тюрьме испытания в сравнении с горькой судьбой осиротевших детей и бабушки! Неужели мы никогда их больше не увидим и расстаемся с ними навсегда, да еще в грозный час военной бури? Боже, Боже! Да что же это такое? Когда же этим злодеяниям придет конец? Во имя чего совершаются эти чудовищные преступления против человечности? Кому нужны пытки ни в чем не повинных людей? Подобные мысли со страшной назойливостью сверлили мозг, не находя ответа.

Еле сдерживая рыдания, Оксана подошла к матери, последний раз обняла ее, поцеловала в лоб, глаза, но, та словно каменное изваяние, продолжала хранить упорное молчание, ничем не выказывая своего горя. Юра мужественно перенес прощание. Он понимал, что отныне вся ответственность за жизнь и судьбу сестры и бабушки ложится на его плечи. За какие-то час-два он вдруг почувствовал себя взрослым. Ответственность придавала ему мужества и укрепляла стойкость духа. Только лихорадочный блеск его воспаленных глаз выдавал огромное душевное напряжение. Леночка бросилась в объятия матери, спрятав голову на ее груди, и громко зарыдала. Ее угловатые детские плечики судорожно вздрагивали, а голос дрожал и прерывался от частых и громких всхлипываний.

— Мама, мама родная! Куда вас уводят? Что будет с нами, как будем жить без вас?

Она крепко ухватилась за платье матери и долго ее не отпускала, как бы боясь потерять ее навсегда.

Никогда не забыть мне этой страшной сцены расставания с дочерью, этих страданий ни в чем не повинной детской души.

— Довольно! Ишь, распустила нюни, — сказал Середа и, грубо оторвав девочку от матери, оттолкнул ее в сторону.

Последний прощальный взгляд и… нас увели под конвоем.

Глава III На пути к республиканской Лубянке

Впереди шел Середа, за ним я с Оксаной, а позади нас замыкали шествие милиционеры.

На улицах было пусто. Шаги гулко раздавались в воздухе. Утомленные впечатлениями и событиями предшествующего дня, жители города крепко спали. Было около четырех часов утра. Солнце еще не взошло, но дома, липовая аллея, мимо которой мы шли, тротуары довольно отчетливо уже проступали в неясном свете наступающего дня. Небо было затянуто тучами — шел теплый дождь.

Всю дорогу меня не покидали мрачные мысли. Жуткая сцена расставания с детьми раскаленным железом жгла душу. Невольно вспоминалась картинка из «Хижины дяди Тома». Сидит на земле несчастная семья негров. Толстый самодовольный рабовладелец с кнутом в руке стоит возле нее в ожидании покупателей. Вот они подходят к живому товару. Им нужна двуногая рабочая скотинка. Они ощупывают мускулы, заглядывают в зубы, торгуются с хозяином, бьют по рукам, и, наконец, сделка состоялась. Отец продан в рабство одному фермеру, мать — другому. Несчастные дети в отчаянии протягивают руки к матери, им предстоит навсегда расстаться с родителями, о местопребывании которых они даже не будут знать. Но бич нового хозяина быстро приводит их в чувство, жестокая рука безжалостного властелина с силой отталкивает их от родителей и, как щенят, отшвыривает на землю.

Разве мы не те же негры, судьба которых с такой потрясающей силой описана Бичер-Стоу? Разве не та же участь постигла нашу семью, растоптанную ногами современных рабовладельцев? Разница только в цвете кожи да еще в том, что то происходило много лет назад в колониальной стране, а эти чудовищные злодеяния совершаются в ХХ веке, в стране, называющей себя самой свободной в мире — в стране, управляемой Сталиным.

В горьких размышлениях мы не замечали ни конвоя, ни дождя, проникавшего за шею. Мозг терзали навязчивые мысли: как будут без нас жить дети с бабушкой, кто их накормит, утешит? В доме никаких запасов, кроме четырех килограммов пшена и 10 килограммов сахара, заготовленного для варенья. Недолго на них продержишься. Полученный пятого июня аванс на исходе. Зарплату как окончательный расчет обещали выдать 20 июня, но ее почему-то задержали до 23-го, а тут накануне война и арест, и вот дети остались без денег. Да еще в страшную пору военного времени. Юру заберут в армию, а что же будет делать бедная неопытная девочка без средств к существованию со старой бабушкой на руках? Она умрет от голода! Я был в отчаянии. Ноги мне не повиновались и передвигались тяжело, словно с привязанными гирями. Мы с трудом поднимались по лестнице от Михайловского до Ирининского переулка. Не стало сил идти дальше. Мы остановились.

— Какого черта стали? — заорал Середа.

— Дайте передохнуть!

— Ничего, ничего. Подумаешь, какой Иван Иванович! Он не может идти, небось для преступной деятельности сил хватало, а в тюрьму он, видите ли, идти не может, слабенький очень. Там тебя живо подправят. А ну, пошевеливайся!

Наконец мы добрались до «врат ада». Это было огромное шестиэтажное здание, выходящее фасадом на Владимирскую улицу, а боковой стороной — на Ирининский переулок. Когда-то лет десять назад в нем помещался Центральный совет профсоюзов Украины, но потом НКВД целиком завладело этим зданием. Бесчисленное количество комнат вполне соответствовало гигантскому размаху деятельности НКВД и, что особенно ценно, — бетонированный подвал весьма подходил для превращения его в тюрьму. Первый этаж здания облицован как бы гигантскими булыжниками — большими правильными четырехугольниками с выпяченной в центре каждого поверхностью. Большие, на весь первый этаж, с полукруглым верхом окна забраны железными решетками с ромбоидальными ячейками. Весь второй этаж по фасаду окаймлен низеньким сплошным балконом с балюстрадой из бетонированных круглых столбиков, перехваченных посредине. Над верхним этажом в центре здания возвышается массивный фронтон, поддерживаемый четырьмя пилястрами полукруглой формы. Всем своим видом, монументальностью, темно-серой окраской и решетками это строение невольно внушало суеверный страх. И в самом деле, это была настоящая крепость НКВД. Здесь находилось центральное разведывательное бюро с комиссаром, его многочисленным штабом и огромной армией следователей, прокуроров, агентов, секретных сотрудников, охранников, конвойных команд. Это был центр по проверке лояльности советских граждан. Через секретные отделы он протягивал свои щупальца в каждое учреждение, на каждую фабрику, завод, предприятие. А его доверенные люди в лице так называемой «спецчасти» вербовали тайных агентов — «сексотов» в таком количестве, что в народе бытовало мнение: там, где собирается трое-четверо, непременно среди них уже есть и сексот. Эти провокаторы с безучастным видом прислушивались к разговорам, распускали антисоветские слухи, прикидывались ярыми противниками советской власти, втирались в доверие к простым людям, вызывали их на откровенность, а потом писали на всех доносы, а чаще — клеветнические заявления. Такие материалы поступали в секретные бюро при учреждениях, а отсюда направлялись в НКВД. Там на каждого гражданина был заведен своего рода кондуит, куда вносились все сведения о его поведении, настроениях, взглядах, высказываниях, знакомствах. Тут же тщательнейшим образом изучались и проверялись автобиографические данные рабочих и служащих, выискивались расхождения в анкетах, заполняемых при переходе с одного места работы на другое, наводились справки о родословной каждого, чуть ли не до Адама и Евы, собирались секретные сведения о деятельности в период гражданской войны, о партийной принадлежности в прошлом, о связях с заграницей и т. д.

Эта гигантская полицейская машина работала на полный ход. Особенно лихорадочно она действовала по ночам. Десятки «черных воронов» сновали по городу, останавливаясь перед подъездами домов, в которых проживали намеченные жертвы. Напуганные до смерти граждане, заслышав шум тормозящих колес, как ужаленные вскакивали с постели и с замиранием сердца думали: «Не за мной ли?» Но вот некоторое время спустя «черный ворон» уезжал, увозя с собой очередную жертву, а не увезенный на этот раз несчастный обыватель вздыхал с чувством огромного облегчения: «На сегодня, слава Богу, пронесло». Спустя некоторое время пираты в черных будках подъезжали к зданию НКВД и сдавали свою добычу под расписку.

Мне живо представилась эта гигантская машина, которая, словно Молох, массами пожирала людей при ежовщине, действуя на основе последних достижений современной инквизиции, когда волею судеб я предстал перед воротами этого страшного учреждения.

Глава IV Размышления у «парадного подъезда»

На стук Середы в небольшом оконце окованных железом ворот показалось лицо тюремщика, петли заскрипели, и калитка в воротах распахнулась. Нас пропустили, и мы очутились посреди большого заасфальтированного двора, окруженного высоким каменным забором, с колючей проволокой наверху.

Первое, что нас поразило — это бесконечно длинная колонна арестованных. Рядом стояла другая, еще более многочисленная толпа агентов НКВД и милиционеров, доставивших «преступников». Можно себе представить, какую огромную оперативность проявил в эту ночь НКВД, мобилизовав на «охоту за ведьмами», видимо, весь свой аппарат и поставив на ноги всю милицию Киева.

Уже одного беглого взгляда на этих «преступников» было достаточно, чтобы получить представление о их социальной принадлежности. По скромной манере держаться, углубленной сосредоточенности, простой, но приличной одежде, чисто выбритым лицам, фетровым шляпам на голове или в руках, аккуратным чемоданчикам или портфелям нетрудно было догадаться, что в своем большинстве то были представители интеллигенции, значительная часть которой сформировалась в годы советской власти. Тут были представители разных профессий, люди разных возрастов. Позднее выяснилось, что среди них были специалисты промышленности, сельского хозяйства, транспорта, строительства, работники просвещения, медицины, науки, техники, литературы, искусства; среди научных сотрудников и преподавателей были люди с ученой степенью, званиями профессора, доцента и пр.

Потрясенные и ошеломленные ударом, обрушившимся на них, люди стояли в задумчивости и унылых позах и со страхом и трепетом смотрели на дверь тюрьмы, которая то открывалась, то закрывалась, чтобы поглотить очередную партию арестованных.

— Подумать! Очередь перед тюрьмой! — сказал я Оксане.

До ареста нам неоднократно приходилось часами выстаивать перед магазинами за продуктами, бывало, даже за хлебом. Дефициты были экономическим злом, к которому мы привыкали годами. Но стоять в очереди у ворот тюрьмы, чтобы получить причитающуюся «порцию тюремного заключения»? Это была самая продолжительная по времени в нашей жизни очередь, если не считать памятных голодных 1932−1933-го, когда мы сутками ожидали хлеба перед булочными.

Колонна арестованных, как гигантская извивающаяся змея, то приближалась к тюрьме, то удалялась от нее. Жаркое июньское солнце высоко стояло в небе, а мы, обессиленные, утомленные, не выспавшиеся в эту трагическую ночь, томились в каменном дворе. Я стоял рядом с Оксаной. Это были последние часы, когда мы были вместе. Нужно было использовать это время, чтобы обсудить и наметить какие-то способы связи и поисков друг друга на тот случай, если судьба разметает нас в разные стороны. Наиболее целесообразной представлялась связь через третье лицо. Но как передать ему весточку из тюрьмы, где (мы это хорошо знали) строгий режим исключал всякую возможность общения с внешним миром? Долго и мучительно искали мы выход, но так ничего определенного и не придумали. После перенесенных потрясений нервная система, как бы подчиняясь инстинкту самосохранения, вступала в стадию торможения. Отчаяние постепенно уступало место апатии, покорности судьбе, ощущению бесполезности протестов и сопротивления перед тупой и жестокой силой. Уже ни о чем не хотелось ни говорить, ни думать. Мы становились безразличными даже к тому, что истекали ПОСЛЕДНИЕ часы, когда мы могли еще обмениваться прощальными взглядами, подержать друг друга за руки, испытать ускользающее счастье НЕПОСРЕДСТВЕННОГО общения.

Но как бы велико ни было горе человека, он не может отрешиться от окружающей действительности. Сопутствующие его душевному состоянию внешние явления и события проникают в его помутненное сознание и, может быть, невольно оказывают благотворное влияние на разум несчастного, отвлекая от мучительных личных переживаний.

Мое внимание все больше и больше привлекала блестящая свита «героев нашего времени» — членов иезуитского ордена НКВД, — стоявшая особняком и нетерпеливо ожидавшая момента, когда можно будет сдать свой «товар» тюремной администрации. Щеголеватые, самоуверенно-наглые от сознания своей неограниченной власти, они с презрением посматривали на арестованных.

Довольно часто я видел этих агентов с портфелями, приходивших в секретную часть нашего института. И хотя их визит не предвещал ничего доброго, встреча с отдельными представителями НКВД не заставляла серьезно задуматься над подлинной природой этих людей. Но теперь, когда впервые мне пришлось столкнуться лицом к лицу с толпой «блюстителей революционной законности» во всем блеске их военных атрибутов и доспехов, их исключительная роль в нашем бесклассовом обществе особенно ярко представилась мне. Это привилегированное надклассовое сословие в полном смысле слова играло роль государства в государстве.

Это была своеобразная каста узурпаторов, возглавляемая Берия и присвоившая себе власть не только над народом, но и над коммунистической партией. Это даже не были якобинцы, страстно преданные революции и готовые в любую минуту отдать за нее жизнь. Нет, наши «якобинцы» охотно клали на плаху головы своих политических противников и миллионы не причастных к политике беспартийных людей, не боясь за свои головы, ибо обладали исключительной монополией на право казнить, сажать в тюрьмы, лагеря, направлять в ссылку. Это были карьеристы, использующие принадлежность к НКВД для достижения своих честолюбивых замыслов; авантюристы без стыда, совести и чести, единственной целью которых была личная нажива, материальные блага, большие оклады, погоня за чинами, наградами и высокими постами в НКВД. Они в совершенстве знали, какими подлыми приемами и методами можно быстрее всего преуспеть в жизни. Нужно было уметь проявлять особую «сверхреволюционную» бдительность, поставить под подозрение весь народ, везде и всюду видеть измену и предательство, покрыть страну тюрьмами, концлагерями и наполнить их миллионами рабов, которые от непосильной работы, недоедания, жестоких морозов на Крайнем Севере и в Сибири массами гибли на многочисленных стройках пятилеток.

Будучи в основном выходцами из мелкобуржуазной и мещанской среды и лишенные после ликвидации частной собственности экономической базы, они очень скоро поняли, что на новом поприще в условиях социализма можно процветать нисколько не хуже, чем при капитализме. Надо только приспособиться к изменившейся обстановке и держать нос по ветру.

В то трудное время, когда подавляющая масса населения влачила жалкое существование, когда люди еле-еле сводили концы с концами, носили старую поношенную одежду, жили в тесных перенаселенных домах с обваливающимися потолками, протекавшими крышами, всем в глаза резко бросалась растущая пропасть между бедственным положением народа и его вновь возрождающейся «аристократической» верхушкой. И поневоле каждый задумывался — да стоило ли проливать кровь, чтобы на смену дворянам, капиталистам и помещикам пришел новый класс перерожденцев, именующих себя не господами, а товарищами. И в самом деле, львиную часть национального дохода, которым тогда располагало государство, эта каста присваивала себе. Жилищное строительство еще только-только разворачивалось, но дома строились, главным образом, для работников НКВД. Они возводили для себя поселки из прекрасных особняков с комфортабельными многокомнатными квартирами. Тут же располагались самые лучшие продовольственные и промтоварные магазины закрытого типа с полным ассортиментом продуктов и товаров, в которых так остро нуждались обыкновенные смертные граждане. Первоклассные мастерские по пошиву одежды, обуви с наилучшими мастерами, всевозможные бытовые учреждения — все было к услугам избранных. Мало того, цены на все для них были значительно ниже, чем на продукты и товары в обычных магазинах. Кроме того, у них были свои специальные закрытые залы для спектаклей и кино, которые могли посещать только представители этой знати. Высокие оклады, низкие цены на покупаемые изделия позволяли им вести широкий образ жизни. Их жены щеголяли шикарными нарядами, зимой — дорогими меховыми шубами. Даже старухи, вытащенные из глубокой провинции, и те старались не отставать от своих невесток, подражая им в модах и в манерах «столичных» жителей.

Конечно, теперь, через двадцать лет после описываемых событий, хорошая одежда стала нормой для большинства людей. Но не нужно забывать, каким нищим был народ в то время.

Глава V В камере

Но вот, наконец, дошла очередь и до нас. «Врата адовы» раскрылись, чтобы пропустить нас, и захлопнулись, словно заслонка мышеловки. Вместе с конвоем мы прошли по длинному узкому коридору, затем повернули под прямым углом и вошли в кабинет начальника тюрьмы. Он принял от Середы пакет, просмотрел его и тут же распорядился отвести меня в камеру номер такой-то, а Оксану в другую камеру.

Вдоль коридора по обеим сторонам протянулась длинная вереница камер. Смутно поблескивали глазки в дверях. На тяжелых железных засовах висели солидные замки. Было тихо, только гулко раздавались шаги расхаживавшего взад и вперед дежурного.

— Дежурный! Принимай нового! — сказал Середа.

Ключ в замке звякнул, дверь приоткрылась, и меня втолкнули в продолговатую и узкую камеру. Не сразу я разглядел внутреннее убранство своего нового пристанища: сквозь затененное железной решеткой оконце слабо проникал свет. Вскоре глаза привыкли к полумраку, и перед моим взором предстала «обитель» во всей ее неприглядности и убогости. Это была голая комната — без нар, без кроватей, без стола и стульев. Единственная «мебель» состояла из параши, красовавшейся у самого входа. На полу отдыхали четыре человека. Очевидно, камеру только недавно начали заселять и еще не укомплектовали полностью. Трое заключенных при моем появлении поднялись с пола и с живейшим интересом стали засыпать меня вопросами — кто я, откуда, когда схватили и т. д. И только один человек, не обративший на меня никакого внимания, продолжал сидеть неподвижно. Его большие глаза были уставлены в одну точку. Кожа на лбу собралась в несколько толстых параллельных складок, а полное выхоленное лицо выражало какое-то тупое недоумение. Казалось, ум его долго и бесплодно бился над разрешением трудной и мучительной задачи. Глядя на его начинающую полнеть фигуру, хорошо скроенный костюм, белую накрахмаленную рубаху и нарядный галстук, невольно думалось, что человек этот только вчера еще находился в кругу близких, таких же беззаботных, как он сам, и наслаждался их обществом, но внезапно какая-то взрывная волна с силой оторвала его от обычной почвы и перебросила в странный непонятный мир. Это был доктор Николай Максимович Титаренко, сыгравший впоследствии важную роль в моей дальнейшей судьбе.

К вечеру вся камера была набита до отказа. Но ее обитатели еще не чувствовали себя членами единой семьи, тесно спаянной общностью постигшего всех несчастья. Многие настолько были поглощены личным горем, настолько ушли в себя, что не замечали присутствия соседей и ни с кем не заводили речь. Только ребята помоложе с присущим им оптимизмом не поддавались мрачным настроениям или делали вид, что не так страшен черт… Они оживленно рассказывали друг другу, при каких обстоятельствах их посадили. Кое-кто был схвачен прямо на улице — в теннисках, легких спортивных брюках, босоножках. Некоторых взяли с места работы, лишив их возможности зайти домой, попрощаться с родными и взять пару белья. Преобладающая же масса была арестована на дому и доставлена в тюрьму «черным вороном», а то и просто уведена пешком, если путь до тюрьмы был недалек.

Скоро в камере стало тесно и жарко. В дверях открылось окошечко, и коридорный крикнул: «Обедать! Получайте хлеб!» В воздухе запахло вкусным супом, густо заправленным гречневой крупой. Обед быстро раздали, но никто не прикоснулся к еде. Это не была голодовка, одна из тех, которые нередко объявляются в тюрьмах в знак протеста против произвола. Просто это была реакция на сильнейшее душевное потрясение.

И хотя уже давно была пора что-нибудь поесть, вид пищи вызывал лишь отвращение.

— Поели, ребята? — спросил через полчаса дежурный.

— Нет! — ответил кто-то.

То же самое повторилось во время ужина и в течение всего последующего дня. Раздававшие пищу дневальные, на что уж не сентиментальные, сокрушенно кивали головами и уговаривали хоть немного поесть.

— Ребята, надо себя пересилить. Если теперь ослабеете, потом не наберетесь сил. Это тюрьма, и еще неизвестно, сколько вам придется сидеть. Сейчас, пока харч неплохой и его хватает, надо есть, а дальше хуже будет — в военное время не очень-то вас будут баловать едой.

Что и говорить, дневальные были правы. Вскоре «голодовка» прекратилась.

На другой день после водворения арестованных в камеру приступили к их санобработке. Вызывали по одному в так называемую парикмахерскую. Это была грязная сырая комната с низким потолком, насквозь пропитанная каким-то противным запахом. По потемневшим стенам из булыжника, покрытым ржавыми пятнами, просачивались с потолка струйки воды. К стене был прибит помятый жестяной умывальник со стержнем и шариком на конце. На мокром с выбоинами цементном полу валялись клочья волос. Парикмахер в халате неопределенного цвета по очереди усаживал каждого на грубо сколоченный деревянный стул и несколькими взмахами проворной руки, вооруженной машинкой, за минуту-две обрабатывал голову, придавая лицу клиента тот характерный арестантский штамп, который стирал все индивидуальные различия, присущие отдельной личности. Волосы, которые еще вчера были украшением человека и как бы невольно символизировали принадлежность его к свободному обществу, сегодня уже валялись на полу, попирались ногами. И вот уже вместо благообразного одухотворенного лица на тебя глядит тупое, серое и невыразительное лицо арестанта. «Снявши голову, по волосам не плачут» — тут как раз уместно вспомнить эту поговорку. В самом деле, что значит эта мелочь по сравнению с потерей ценнейшего сокровища — свободы? Но когда впервые тебя хватают как барана и после стрижки головы кладут на скамью и обрабатывают лобок, ты испытываешь чувство унижения, понимаешь, что происходит надругательство над твоим человеческим достоинством. Какими бы санитарными соображениями ни оправдывали эту процедуру, тот, кого впервые клали на подобную операцию, никогда не забудет острого чувства стыда, боли и позора, которое он ощущал в те минуты. Ибо это был ритуал, освященный традициями НКВД, своего рода посвящение в сан «зека», во время которого тебе внушали мысль, что отныне ты уже не свободный человек, располагающий своей волей, а вещь, раб, скотинка, которой безнаказанно может помыкать любой негодяй, получивший над тобой неограниченную власть.

Пройдет много лет, прежде чем горечь этих унижений человеческого достоинства потеряет свою остроту. Но до последнего издыхания человек будет вспоминать о них с содроганием и величайшим презрением к своим угнетателям.

Глава VI Встреча с ветераном

После стрижки нас снова повели в камеру. Как ни тягостно душевное состояние человека, впервые попавшего в тюрьму, он не может долго замыкаться в себе. Потребность поведать о своей беде товарищу, поделиться горем и самому выслушать печальную историю соседа облегчает душу и вместе с тем подготавливает почву для взаимного общения. И вот уже завязываются новые знакомства. То тут, то там образуются отдельные группки. Гул приглушенных голосов то нарастает, то затихает, и, как это часто бывает, среди общего шума все более отчетливо выделяется чей-то голос, рассказывающий что-то такое интересное и захватывающее, что постепенно овладевает всеобщим вниманием. Другие разговоры умолкают, и слушатели тесным кольцом окружают рассказчика.

Вот такой арестант сидел на полу, прислонясь спиной к стенке, и во время своего повествования доброжелательно глядел на нас своими голубыми глазами.

Казалось, это был единственный человек в камере, который с философским спокойствием относился к своему аресту — не падал духом и не страшился тюремной обстановки, словно он давно уже к ней привык. На нас, новичков, он смотрел как старый ветеран, давно все изведавший и испытавший. Как выяснилось, ему было едва за сорок лет, но выглядел он значительно старше. Преждевременная лысина, окаймленная с боков и сзади низко подстриженными волосами, густые брови, глубоко запавшие глаза, строгая вертикальная складка, пересекающая высокий лоб, морщины, веером расходящиеся вокруг глаз, втянутые с выступающими скулами щеки, расчлененная верхняя губа — все это говорило о тяжелых гонениях, которым он неоднократно подвергался. Однако судя по тому, с каким олимпийским спокойствием он держался, видно было, что пережитые им испытания еще больше закалили его дух и выработали привычку философски-равнодушно относиться к любым превратностям судьбы. Он знал, что накопленный им горький опыт позволит ему найти выход из любого затруднительного положения и удержаться на поверхности там, где другой неизбежно опустился бы на дно. Это был опытный арестант, до тонкости изучивший быт и нравы лагерно-тюремной жизни. Как добрый дядька и наставник, он поучал новичков, как вести себя на допросах, как приспосабливаться к тюремному режиму и так далее. И надо было видеть, с каким жадным вниманием прислушивались к советам ветерана и почтенные профессора, и инженеры, и студенты.

— Не скрою, товарищи, — продолжал он, — вам предстоит тяжелый тернистый путь. Трудно сказать, сколько лет пробудете в заключении. Война может спутать все карты, и от ее исхода будет зависеть ваша судьба. Однако надо прямо смотреть правде в глаза и не убаюкивать себя обманчивыми иллюзиями. Если вы — «политики» и вам пришьют самую легкую статью — 58, пункт 10, то есть предъявят вам обвинение в антисоветской агитации, то вам припаяют десять лет срока с зачетом предварительного тюремного заключения. Гораздо реже вы можете рассчитывать на пять лет, но этот более редкий случай нисколько не зависит от «меньшей тяжести совершенного вами преступления», а зачастую обуславливается настроением следователя. В этом деле решающее слово остается за ним. По окончании допроса он должен дать свое заключение, по какой статье квалифицировать преступление и какой, по его мнению, меры наказания заслуживает обвиняемый. Практика показывает, что обычно по статье 58–10 следователь рекомендует осудить жертву на десятилетний срок пребывания в трудоисправительных лагерях. Личное заключение следователя попадает на утверждение в высший орган при НКВД — в Особое совещание. Последнее в 90 % случаев просто штампует заключение следователя и придает ему законную силу. Итак, вы теперь видите, какую важную роль в вашей судьбе может сыграть этот представитель советского правосудия: вздумается ему дать вам пять лет — вам повезет, так как срок льготный; захочет наградить вас десятью годами — получайте. Каждый из вас не минует следователя, поэтому вам не мешает иметь какое-то представление об этой породе людей. За время скитаний по лагерям и тюрьмам я достаточно насмотрелся на следователей и могу поделиться своими наблюдениями. В большинстве своем это малограмотные, грубые, невежественные люди, очень многие из них не имеют специального юридического образования. Органы НКВД немало постарались, чтобы на эти посты выдвигать преданных служак, утративших чувство совести и справедливости. Меньше всего эти господа думают о том, чтобы честно и добросовестно разобраться — виновен ли человек или нет. Главная их задача заключается в том, чтобы заставить человека, абсолютно не причастного к преступлению, признать себя виновным. Тут действует помимо прочего и материальный расчет. Дело в том, что за каждого человека, которого следователю удастся склонить к признанию совершенного преступления, как мне говорили сведущие люди, он получает денежную премию. Какой же резон для следователя вас оправдывать, даже если вы чисты, как стеклышко? Это же прямой убыток для кармана! Вот он и лезет из кожи, чтобы побольше погубить людей. Для этого не надо обладать ни способностями, ни знаниями, не надо быть тонким психологом, так как докапываться до истины нет нужды. Требуется только одно: хорошо усвоить унтерпришибеевскую науку — прибегать к угрозам, запугиванию, матерщине, рукоприкладству, а если и это не поможет, испробовать более жесткие приемы.

«Учитель» замолчал и едва заметным кивком головы указал на дверь. Сквозь глазок смотрел охранник.

— Так вот, товарищи, — понизив голос, снова заговорил Еремеев, когда надзиратель исчез из поля зрения. — Очень важно знать, как держать себя на допросах. Сначала следователь зачитает вам пункты обвинения и начнет по-хорошему уговаривать вас сознаться в содеянных вами преступлениях. Как всякий честный человек, не знающий за собой вины, вы, конечно, будете крайне возмущены, с пеной у рта будете доказывать свою непричастность к приписываемым вам преступлениям. Вас спокойно выслушают и отпустят в камеру с напутствием хорошенько подумать, вспомнить обстоятельства, при каких вы «преступили» закон. Через несколько дней вас снова вызовут, дадут лист бумаги и предложат в письменной форме изложить подробности вашей контрреволюционной деятельности. Вы с еще большим упорством будете отрицать свою вину. Следователь начнет соблазнять вас всяческими обещаниями, например, смягчением меры наказания, если вы только чистосердечно «раскаетесь». Вы продолжаете отпираться. Терпение следователя постепенно приходит к концу. Вкрадчивое и вежливое обращение с вами сменяется угрозами и грубыми оскорблениями. Злоба и бешенство мало-помалу его захлестывают. Он обрушивает на вас потоки самой отборной нецензурной брани, тычет кулаком под нос, угрожая вышибить зубы, а иногда и хорошенько стукнет по голове. Ведь своим упрямством вы его только задерживаете, в то время, как он должен в этот же день добиться «признания» еще одного-двух человек. Вы, конечно, думаете, что, упорно отрицая свою мнимую вину, добьетесь справедливости, что вас отпустят на свободу и, быть может, даже еще принесут извинения за происшедшую ошибку. Увы! Не будьте так наивны. Раз вы попали в тюрьму, безразлично — за дело или по недоразумению, вас обязательно направят в лагерь, и будете там сидеть, пока не отбудете положенного вам срока. Правда, кое-кому и удается освободиться раньше положенного срока, если он сможет в двойном-тройном размере перевыполнять нормы выработки (система зачетов), но вам, работникам умственного труда, не привыкшим к физической работе, это будет не под силу. Бывает, правда, амнистия, но очень сомнительно, чтобы вы попали под ее действие. Обычно она распространяется на уголовников — воров, убийц, а «враги народа» за весьма редким исключением лишены этого акта милосердия.

Но вернемся к следствию. Как показывает практика, упорное отрицание вины ни к чему не приводит. Лучше подумать над тем, как приспособиться к тюремному и лагерному режиму, чтобы к окончанию срока сохранить и жизнь, и здоровье. На что вы, одиночки, можете рассчитывать перед лицом самой могущественной силы в мире, какую представляет собой НКВД? Мой вам искренний совет, вытекающий из моего горького опыта: не сопротивляйтесь, а подписывайте состряпанное следователем или его тайными агентами обвинение.

«Учитель» смолк. Чем больше мы ему внимали, тем больше возмущались. Цинизм, которого, казалось, не замечал в своих поучениях Еремеев, претил всем нашим понятиям о совести, чести, морали и вызывал протест.

— Как это можно, — прервал тишину молодой парень, — каяться в подлостях, которые ты никогда не делал, клеветать на самого себя в угоду каким-то негодяям, добровольно заклеймить себя преступником и не бороться за свое честное имя? Никогда на это не пойдет человек, сколько-нибудь себя уважающий. И вообще, мне кажется, товарищ Еремеев, вы слишком сгустили краски. Не клевещете ли вы на представителей советского правосудия? Никогда не поверю вашим рассказам. Как комсомолец, воспитанный в духе беззаветной преданности делу коммунистического строительства, я убежден, что наши чекисты стоят на страже революционной законности и не засудят невиновного человека.

Словно приятный освежающий ветерок пронесся по камере. Горячая вера молодого человека в торжество справедливости зажгла луч надежды у павших духом людей. Один только Еремеев укоризненно качал головой.

— Вы наивные люди. Скоро вы сами убедитесь в моей правоте. Я коммунист, и пока не попал за кулисы НКВД и не испытал на своей шкуре это правосудие, был таким же наивным дураком, как и многие из вас.

Послушайте, что было со мной десять лет тому назад. Чтобы вам была понятнее история, о которой я хочу вам рассказать, позвольте вернуться к годам моего детства.

Родился я в 1900 году в семье мелкого железнодорожного служащего — весовщика на товарной станции. Мать занималась домашним хозяйством. Я был единственным сыном. Жили мы не бедно, но и без особых достатков. Отец задался целью дать мне образование, да я и сам понимал, насколько это было необходимо для того, чтобы выбиться в люди. Природа не обидела меня способностями и прилежанием. Меня определили в гимназию. Учился я отлично и благодаря этому ежегодно освобождался от платы за обучение. К 1917 году я с отличием закончил гимназию. А тут Октябрьская революция. Меня мобилизуют в армию. Четыре года я воевал на фронтах против Деникина, Врангеля, Юденича, белополяков. Был трижды ранен. За это время я политически вырос и вступил в коммунистическую партию. После окончания гражданской войны партия направила меня в вуз.

Я поступил в технологический институт и закончил его в 1927 году с дипломом инженера-теплотехника. В это время, как вы знаете, наша страна только-только восстановила народное хозяйство и приступила к индустриализации. Меня направили на один завод теплотехником. Оборудование завода было старое, изношенное, доставшееся еще от царского режима. Паровой котел дышал на ладан. Соблюдались все меры предосторожности, чтобы он не лопнул. Я подбирал самых опытных людей для обслуживания котла и сам уделял ему много внимания. Но однажды, когда я сдал смену и ушел домой, в мое отсутствие случилась беда; котел взорвался, кочегара обварило, и его в тяжелом состоянии отвезли в больницу. Сразу же после катастрофы на завод прибыла комиссия из представителей НКВД. Составили акт. Комиссия обвинила меня в том, что я якобы сделал все, чтобы вызвать катастрофу. Мне приписали вредительство, диверсию, которую я совершил якобы по заданию одной зарубежной террористической организации. Можете себе представить мое моральное состояние — меня, убежденного коммуниста, воспитанника партии, проливавшего кровь за советскую власть, награжденного боевыми орденами, наконец, получившего образование при советской власти, объявляют врагом народа!

Однако это было только началом моих испытаний. Самое тяжелое ожидало меня впереди. На общем собрании рабочих и служащих был поднят вопрос, можно ли мне доверять пост теплотехника. И что вы думаете? Когда председательствующий поставил вопрос на голосование, все мои товарищи, прежде относившиеся ко мне с уважением, все как один подняли руки за то, чтобы снять меня с занимаемой должности, а некоторые высказались даже за увольнение меня с завода вообще. Мне показалось, что каждый из них, поднимая руки, делал это с такой поспешностью, будто боялся, что его могут опередить другие и что его нерешительность и колебание могут быть истолкованы как нелояльность к советской власти или хуже — как сочувствие к «врагу народа». Не то меня ужаснуло, что я лишусь работы. Нет! Меня потрясло трусливое предательство людей, в которых я верил, как в самого себя.

Подобное произошло и на заседании партийного бюро. Стоило только секретарю доложить о моей «вредительской» деятельности и сказать, что мое дальнейшее пребывание в рядах партии недопустимо, как все члены бюро отвернулись от меня, как от зачумленного. Ну, а потом события развернулись ускоренным темпом: меня арестовали, посадили в тюрьму. Тут я прошел все этапы допросов. Сначала меня обхаживали, обещали всякие блага, если я признаюсь во вредительстве. Но все было напрасно. Я был принципиален и не шел ни на какие приманки. Меня вызывали на допросы бесконечное число раз. В конце концов следователю Носенко это надоело, и однажды, когда я наотрез отказался подписать состряпанное обвинение, он ударил меня по лицу, осыпая отборной матерщиной. Не помня себя от гнева, я схватил со стола чернильницу и со всего размаха запустил ею в следователя, но промахнулся: пузырек вдребезги разбился о стену, и чернильная струя угодила прямо в лицо Носенко. На его крик в кабинет ворвалось трое охранников. Они набросились на меня и схватили за руки. «В подвал его!» — в бешенстве заорал следователь. Его физиономия, разукрашенная фиолетовыми пятнами и искаженная яростью, производила жуткое впечатление. Грязная слюна, смешавшаяся с чернилами, длинными нитями стекала из полуоткрытого судорожно искривленного рта.

При виде этой обезображенной морды я испытал истинное наслаждение и одновременно чувство морального удовлетворения: наконец-то я отомстил этому негодяю, хотя и страшно рисковал своим положением. Меня немедленно бросили в темный подвал, дно которого было залито водой. В подвале нельзя было ни сесть, ни тем более лечь, так как вода доходила почти до колен. Не помню, как долго я простоял. Я чувствовал, как ледяная вода словно огнем жгла мои ноги, и поочередно поднимал то одну, то другую ногу, держа ее на весу. Но такая гимнастика очень скоро меня утомила. Все тело сотрясалось от мелкой дрожи, зубы стучали. Наконец, с ужасом я стал замечать, что мои ноги разбухают и становятся нечувствительными к холоду. Я уже не верил, что вынесу эту многочасовую пытку, и опасался, что вот-вот свалюсь в воду. Но вдруг дверь карцера открылась, и я увидел надзирателя, который мне крикнул: «Выходи!» Пошатываясь, я еле выбрался из своей могилы. Конвоир подхватил меня под руку и отвел в камеру.

Несколько дней меня не беспокоили, пока я не набрался сил. Но ревматизм я заработал на всю жизнь…

Сергей Петрович приумолк и показал нам свои страшно изуродованные суставы ног.

— Прошло еще несколько дней, — снова заговорил он. — Казалось, следователь забыл о моем существовании. Как вдруг в два часа ночи меня опять вызывают. На этот раз были приняты некоторые меры предосторожности. Меня посадили у самого входа, а Носенко сидел на почтительном расстоянии.

«Ну, что? — с нагло-презрительной усмешкой спросил он. — Долго еще будешь упорствовать, мерзавец? Ведь тебе же лучше сразу во всем сознаться, чем тянуть волынку».

Я напряг всю силу воли, чтобы сдержать себя, и молчал. Бесполезно было доказывать свою невиновность. Я решил не реагировать ни на какие оскорбления, издевательства и надругательства.

«Молчишь, сволочь? — продолжал следователь, и толстая жила надулась у него на лбу. — Ладно, я заставлю тебя заговорить, собака. Будешь сидеть тут у меня в кабинете несколько суток подряд, пока не развяжешь язык. А ты, Красноперов, — обратился он к конвоиру, — стой возле него и не давай ему спать».

Была уже глубокая ночь. Носенко что-то писал. Стенные часы мерно и однообразно тикали. Тишина в кабинете нагоняла дремоту. Безумно хотелось спать. Голова медленно и бессильно опускалась на грудь, но моментально вскидывалась от острой боли. Это приставленный ко мне цербер ударом кулака под челюсть прогонял от меня сон.

«Не спи, падлюка!» — шипел он над моим ухом. Томительно тянется время. Снова одолевает дрема. Голова валится набок, но очередной удар по голове отгоняет сон.

Так проходит ночь. Следователь уже давно ушел, утром его сменил другой, а я сижу на том же стуле, не смея ни встать, ни размяться. Три раза в день приносили еду, но в камеру не отпускали. Эта пытка продолжалась трое суток. Три дня и три ночи я не спал, прикованный к стулу, и только по нужде меня выводили в туалет. От неудобного положения тело сводили судороги. Мозг отказывался работать. Я чувствовал, что еще сутки-двое, и я сойду с ума. Наконец, я рухнул на пол. Меня пинали ногами в спину, живот, грудь. А дальше ничего не помню.

Очнулся я только через тридцать (как мне сказали потом однокамерники) часов в своей камере, куда меня на руках втащила стража и бросила на пол.

С неделю меня не беспокоили и не вызывали, пока я не набрался сил для очередной пытки. Чем больше меня истязали, тем упорнее я сопротивлялся. Полтора месяца я боролся. Меня то доводили до полумертвого состояния, то потом воскрешали. А однажды по приказу того же следователя меня затащили в помещение конвойных, повалили на пол и зверски избили. Вот, полюбуйтесь! — сказал он, задирая рубаху, и мы увидели спину со множеством синевато-белых рубцов.

Наконец, доведенный до отчаяния, почти потерявший рассудок, больной, искалеченный, я сдался… Как сквозь сон помню, кто-то подсунул мне какую-то бумагу, схватил мою дрожащую безжизненную руку, вложил в нее перо и провел неуверенными движениями по бумаге, шепнув на ухо: «Вот здесь!»

«Вот и молодец! Давно бы так, — сказал следователь. — Курить хочешь?» Он подвинул ко мне пачку папирос и услужливо зажег спичку. Затем подошел к двери и крикнул кому-то: «Принеси-ка что-нибудь пошамать!» Через пять минут на столе появились масло, белый хлеб, сдобные булочки, сахар и чай с лимоном.

«Кушай, брат, кушай, — угощал «друг», — да и с собой возьми в камеру».

После этого меня перевели в тюремную больницу, где давали усиленное питание и немного подлечили. А затем выписали в камеру и вскоре отправили в лагерь, где я отсидел десять лет.

С тех пор я часто задаю себе вопрос — разумно ли я поступал тогда, упорно отказываясь признаться в преступлениях, хотя и не знал за собой никакой вины. Освобождения я не добился и все равно отсидел десять лет. Надо было сразу подписать состряпанное на меня обвинение. Не стоило подвергать себя пыткам, чтобы стать инвалидом и калекой. Вот я и советую вам — не упорствуйте, соглашайтесь на все, что они вам предложат подписать. У вас еще будет надежда, что через десять лет, а может быть, и раньше, вы выйдете на свободу, если с умом и толком приспособитесь к лагерному режиму. Правда, я знаю случаи, когда человек проявлял стойкость до конца, проходил весь арсенал пыток, и следователи ничего от него не могли добиться, и в конце концов его выпускали на свободу. Но это уже был калека со свернутой челюстью, с выбитым глазом, поврежденным слухом, с вышибленными зубами. Думаю, никто из вас ему не позавидует и не пойдет по его стопам.

Еремеев умолк. Вся камера была потрясена его рассказом. Никто не решался нарушить тяжелое молчание. Наконец кто-то спросил:

— Ну, а как же вы отсидели десять лет и за что снова попали в тюрьму, да еще в Киеве?

— О, это долго рассказывать. Освободился я в 1939 году. По ходатайству брата мне разрешили прописаться в Киеве, и вот уже с год я работал на одном заводе. Здесь я был на хорошем счету, и никто не мог упрекнуть меня в чем-либо.

— А ваша семья?

— Семьи у меня нет. Жена умерла, детей не было, я так вдовцом и остался.

— Но почему же вас снова посадили? — допытывался все тот же паренек.

— Понятия не имею. Думаю, за то, что я уже сидел, и этого было достаточно, чтобы считать меня потенциальным врагом нашей родины, а тут Германия напала на Советский Союз, и чекисты решили в первый же день войны изолировать меня как социально опасный элемент. Ведь никаких улик против меня не имеется, разве что какой-нибудь клеветнический донос, что по нормам НКВД является основанием для того, чтобы меня арестовать.

После небольшой паузы Сергей Петрович спросил:

— Ну что, товарищи, еще не устали?

— Нет, нет, что вы, расскажите нам еще что-нибудь; нам интересно и полезно вас послушать, — загалдело несколько голосов.

— Надеюсь, я не запугал вас своими тяжелыми воспоминаниями. Как ни тяжел тюремный режим, в общем-то он не продолжителен. Продержат вас в тюрьме максимум девять месяцев-год, пока не закончится следствие и не придет из Москвы от Особого совещания окончательный приговор по вашему делу. Но впереди еще не меньше девяти, а то и больше лет пребывания в трудовом исправительном лагере. Вот тут-то и потребуется от вас немало находчивости и изобретательности, чтобы не загнуться до конца срока. И мне хочется дать вам несколько советов. В чем главная трудность лагерной жизни? В том, что если вы физически слабы, вы можете преждевременно погибнуть от непосильного труда. Ибо всякое невыполнение норм выработки влечет за собой уменьшение хлебного пайка, основного продукта питания, до минимума — до 200 грамм вместо 900. Получается заколдованный круг: чтобы заработать полный хлебный паек, нужно работать через силу, а это приводит к быстрой потере здоровья, что в свою очередь влечет за собой невыполнение задания; в результате вы садитесь на голодный паек хлеба. Человеку со слабым здоровьем трудно вырваться из этого заколдованного круга, и очень скоро он становится дистрофиком или туберкулезником. Людям, которые на воле занимались физическим трудом, легче приспособиться к трудностям лагерной жизни. Вам же, работникам умственного труда, будет несравненно труднее, и поэтому придется хорошенько пошевелить мозгами, чтобы не пасть жертвами лагерного режима. Прежде всего, вы должны решительно порвать с вашей интеллигентской психологией, критически пересмотреть моральный кодекс, сложившийся в процессе вашего воспитания. Ваши представления о нравственности, чести, долге, словом, все, что объединяется понятием «гнилая интеллигенция», должно быть решительно отброшено. Если ты невиновен, а тебя держат в клетке, то в борьбе за существование даже самые нечестные приемы и уловки становятся морально оправданными. В тюрьме это труднее. На моем горьком опыте вы видели, что поневоле приходится смиряться, каяться в мнимых грехах, но этого требует инстинкт самосохранения. В лагере же у вас будет больше возможностей для маневрирования. Перефразируя изречение Маркса, можно сказать: «Лагерное бытие определяет лагерное сознание». Это значит, если вся система лагерного режима направлена против тебя, делай все, чтобы сохранить жизнь и здоровье — ловчи, хитри, изворачивайся, избегай гибельной и опасной для тебя работы, но делай это так тонко, чтобы в неравной борьбе не сломать себе шею. Чрезмерное усердие в работе, равно как и открытое, прямое увиливание от нее, одинаково чреваты тяжелыми последствиями для лагерника. Безропотное подчинение приказам и распоряжениям начальства толкает на путь еще большего «соковыжимания» из заключенного. А открытое неповиновение, отказ от работы, не говоря уж о подстрекательстве к насильственным действиям, может совсем плохо для вас кончиться. К вам применят изоляцию в лагерной тюрьме, будут зверски избивать, лишат пищи и воды. Вас искалечат, изуродуют или же отправят в каменный карьер с каторжным режимом. Трудно даже представить, какие пытки способна придумать фантазия лагерных садистов. Поэтому вы должны постоянно лавировать между двух зол, выбирая меньшее, искать разные лазейки и даже иногда прибегать к очковтирательству. Тут часто помогает дружба с бригадиром, который может записать вам в рапорте липовую полную норму выработки вместо фактически сделанной наполовину или даже на четверть. Есть еще один резерв, который вы можете использовать — это «заболеть». В этом отношении полезно поучиться у уголовников. Среди них встретите настоящих «профессоров», до тонкости постигших науку, как «заболеть» любой болезнью, которая даст вам право на освобождение от тяжелой работы. Помните, если вы не отрешитесь от взглядов интеллигента, ваша песня спета. Вдумайтесь хорошенько: с вами поступили подлейшим образом, ни за что, ни про что схватили за шиворот, бросили в тюрьму, в лагерь и обращаются как с собаками. Разве это злодеяние не освобождает вас от всяких моральных обязательств по отношению к палачам?

Глава VII Тревожные события

— На прогулку! — открывая дверь, объявил тюремный надзиратель. Все поднялись с пола, с удовольствием предвкушая возможность размяться, вырваться из душной, пропитанной людским потом, камеры на свежий воздух.

— Построиться парами, руки за спину и соблюдать тишину во время прогулки! — скомандовал начальник. — За малейшее нарушение правил немедленно будете возвращены в камеру.

Наш путь проходил по подвальному коридору до угла, оттуда по лестнице на первую площадку, затем сворачивал вверх на вторую площадку, находящуюся на уровне первого этажа, и мы выходили во дворик. На всех углах нашего следования и на поворотах стояли надзиратели, которые условными знаками, жестами, звуками «тсс… тсс… тсс…» давали знать друг другу, не идет ли нам навстречу другая партия заключенных, возвращающаяся с прогулки. Если такая встреча была неминуемой, наблюдавший сверху надзиратель теми же средствами предупреждал об этом нашего «вожатого», посматривавшего наверх, и нашу группу загоняли под лестницу, пока не освободится путь.

Наконец, мы вышли в небольшой дворик, покрытый асфальтом и окруженный четырьмя кирпичными стенами трехметровой высоты. Небо было безоблачное. Свежий воздух глубоко проникал в легкие, истосковавшиеся за ним в удушливой атмосфере камеры. Мы образовали кольцо, вращающееся по кругу. Процессия шествовала в полном молчании. В стороне в углу стоял страж, наблюдавший за порядком. Увы, прогулка была недолгой. Нас снова загнали в камеру.

Был конец июня. В камеру к нам никого больше не подселяли — не было уже никакой возможности втиснуть хотя бы одного человека. Мы были абсолютно отрезаны от внешнего мира. Сквозь разбитое зарешеченное оконце доносились еле слышные звуки громкоговорителя, но сколько мы ни напрягали слух, нельзя было разобрать ни единого слова. Наши попытки узнать, что делается за стенами тюрьмы, у приставленных к нам надзирателей ни к чему не приводили. Они, конечно, знали о положении на фронте, но держались с нами сугубо официально. Как потом мы узнали, надзиратели шпионили друг за другом и о малейших попытках завязать связи с заключенными доносили начальству.

Однажды ночью, когда мы уже спали, снаружи в камеру прорвался пронзительный крик. Все проснулись. Чтобы мог значить крик? Ясно было одно — кого-то вытащили во двор и зверски избивали. По временам нечеловеческие вопли сменялись истерическими причитаниями: «Что вы делаете, гады? За что бьете? Ой, ой, ой! Люди, спасите, меня убивают!»

Прошло еще несколько минут, и крики, переходящие то в мольбу, то в проклятия, наконец, затихли. Долго мы не могли успокоиться.

Медленно и томительно однообразно тянулись дни. С нетерпением ждали мы каких-то перемен, наивно полагая, что вот-вот произойдет чудо, и мы снова будем на свободе. Киевские тюрьмы были уже забиты до отказа. Как впоследствии мы узнали, за несколько дней после начала войны в Киеве было арестовано не менее пятнадцати тысяч человек, в то время как емкость всех тюрем города была рассчитана на тысячу заключенных.

Однажды мы, как обычно, сидели в своем подвале, подпирая стены спинами и убивая время в беседах. Внезапно сильный удар разорвавшейся невдалеке бомбы потряс воздух, и в напряженном выжидании мы инстинктивно припали к полу. За первым взрывом последовал второй, более мощный, а затем третий, настолько оглушительный, что, казалось, бомба упала где-то рядом. Не было сомнения, что немецкий летчик метил в здание НКВД. Больше взрывов не было, налет прекратился.

Ежедневно часов в одиннадцать вечера в камеру заходил дежурный. Мы выстраивались в два ряда, а он, держа список в руке, называл фамилии. При каждом громком «есть» или «я» он пристально вглядывался в лицо, как бы стараясь запечатлеть его в памяти. После проверки мы сразу же укладывались спать. В камере наступала тишина, мы погружались в сон.

Как-то мы проснулись от странного шума, доносившегося со двора тюрьмы. Мы ломали себе голову, что бы это могло значить. Шум этот очень походил на звон разбиваемого стекла. Да, сомнения не было, — бьют стекла. Но кто, с какой целью? Если бы это был мятеж, вся тюрьма гудела бы от волнения, всполошилась бы администрация, забегала бы по двору стража и, наконец, дело дошло бы до стрельбы. Но ничего подобного не было. А звон тонкий, металлический, дребезжащий, между тем продолжал дрожать в воздухе, и не оставалось сомнения, что где-то там разбивали стекла.

— Знаете, что это? — сказал кто-то. — Это уничтожают фотонегативы. За последние годы их, вероятно, накопилась масса, и они лежали бы себе преспокойно в тайниках НКВД, если бы не война. А не кажется ли вам, что лихорадочная ликвидация фотонегативов в ночной тиши в какой-то мере связана с предстоящей эвакуацией тюрьмы и поэтому НКВД спешно уничтожает хлам, который не представляет особенной ценности?

Трудно было сказать, насколько это предположение было верным.

Ночь была какая-то тревожная, беспокойная. Только мы заснули, как кто-то снова нас разбудил. Это был Крамаренко, до ареста — бухгалтер.

— Вы слышите запах дыма? Что-то горит, — сказал он.

Действительно, к удушливому насыщенному человеческим потом и испарениями воздуху примешивался проникающий со двора запах дыма. Неужели пожар? Все заговорили разом, с тревогой втягивая в себя воздух.

— Успокойтесь, товарищи! — стараясь перекричать всех, сказал Крамаренко. — По-моему, пахнет горелой бумагой. Уж не жгут ли архивы с делами заключенных? Сколько же это тонн бумаги! Наверно, не одна комната забита ею до отказа. Ведь столько людей прошло через это «чистилище». Но какая все-таки необходимость уничтожать на кострах такой ценный для НКВД материал? — продолжал вслух размышлять Крамаренко. — А впрочем, они жгут, вероятно, только копии, подлинники же хранятся в Москве на Лубянке, — решил он наконец. — О том, что все материалы по делам заключенных отсылаются в главное управление НКВД СССР, а на местах остаются только копии, я по секрету слышал от заведующего кадрами в нашей школе.

— Мне кажется, — вмешался Еремеев, — они боятся, чтобы эти материалы, компрометирующие их и разоблачающие их позорную деятельность, не попали в руки немцев, если те, не дай Бог, займут Киев.

Предположение Еремеева о возможности оккупации Киева немцами возмутило всех нас. Нам настойчиво годами внушали мысль о колоссальной мощи СССР, о высоком уровне военной техники, о высоком моральном и боевом уровне нашего солдата. Поэтому мы не сомневались в быстрой победе над немцами.

— А я и не утверждаю, — возразил Еремеев, — что немцы обязательно займут Киев. Но полагаю, что НКВД поступает осмотрительно, заранее предпринимая меры предосторожности.

Видимо, НКВД не исключает возможности эвакуации на восток. Вот и избавляется заранее от ненужного хлама, поспешно сжигая накопившиеся архивы. Да, предположение Гончарова о том, что сейчас разбивают негативы, а их десятки тысяч, в связи с возможной срочной эвакуацией тюрьмы, пожалуй, соответствует действительности. Впрочем, ближайшее будущее все прояснит.

Глава VIII Первый допрос

Прошло уже восемь суток после моего ареста. Тридцатого июня поздно вечером, когда мы уже укладывались спать, дверь в камеру открылась и вошел надзиратель с листком бумаги.

— Кто тут Ильяшук?

— Я, — отвечаю.

— На допрос к прокурору!

Я поднялся, но почувствовал от волнения такую слабость, что еле удержался на ногах. «Пошли!» — скомандовал конвоир. Мы вышли во двор. Было темно. Только над служебным входом в тюрьму тускло поблескивала лампочка. Конвоир не отпускал меня ни на шаг, крепко сжимая мою левую руку. Быстро пробежав двор, мы вошли в кабинет прокурора. За столом, накрытым красным сукном, сидел прокурор Андреев, возможно, тот самый Андреев, который подписал ордер на мой арест. Позади на стене висел портрет Сталина во весь рост. С обеих сторон над ним склонялись красные шелковые знамена с позолоченными наконечниками и кистями на витых шнурах. Несмотря на все старания придворных художников изображать Сталина на тысячах портретов в образе мудрого мыслителя, гениального вождя всего человечества, я не мог его воспринимать иначе как диктатора, жестокого маньяка, в своей подозрительности готового «ради блага человечества» утопить его в крови. Его низкий лоб, нависшие густые брови, глубоко запавшие глаза, казалось, еще резче подчеркивали нутро палача. Его глаза смотрели на меня зловеще, будто заранее выносили мне смертный приговор.

Прокурор сидел за столом, делая вид, что погружен в бумагу, и даже не поднял головы, когда конвоир доложил ему о моем прибытии.

В ожидании допроса я сидел у дверей, испытывая сильное волнение. Прокурор долго не обращал на меня внимания. Это был брюнет лет сорока пяти. Черные кудрявые волосы с легкой сединой на висках падали на морщинистый лоб. На длинном узком лице с несколько запавшими щеками были небольшие усики. Видно было, что напряженная оперативная работа за последние дни потребовала от него много сил и бессонных ночей. Веки были воспалены. Утомление сквозило во всем. Он сидел, вяло перелистывая дело, и, видимо, никак не мог сосредоточиться. Голова его поминутно склонялась над столом. Наконец, сделав над собой усилие, он поднял на меня мутные пустые глаза, посмотрел рассеянно-равнодушным взглядом и как бы с удивлением заметил мое присутствие.

Пока я разглядывал прокурора, волнение мое постепенно улеглось. Физическая слабость моего противника, свидетелем которой я был, как бы прокладывала между нами невидимый мостик, и я уже с надеждой подумывал, что со мной обойдутся не так жестоко, как можно было ожидать по рассказам.

— Ваша фамилия? — спросил он безучастно. Дальше последовали обычные вопросы биографического характера. Когда я сказал, что имею законченное высшее образование и больше десяти лет работал научным сотрудником, он посмотрел на меня более пристально.

— Мы имеем сведения, что вы занимались антисоветской агитацией. Расскажите подробнее о вашей контрреволюционной деятельности, — сказал он.

— Если вам все обо мне доподлинно известно, я ничем не могу вам помочь. Могу только сказать, что ваше заявление о моей нелояльности к советской власти голословно и лишено всякого основания.

— Бросьте изворачиваться и увиливать от прямого ответа. Ваша виновность твердо установлена нашей агентурой и не подлежит никакому сомнению. Вы постоянно охаивали и дискредитировали советскую власть.

— Тогда разрешите спросить: где, когда и при каких обстоятельствах я занимался антисоветской пропагандой, на каких публичных собраниях, перед какой аудиторией я выступал с призывами против советской власти? — спросил я.

Прокурор посмотрел на меня с некоторым раздумьем, как бы прикидывая — стоит ли продолжать со мной дальнейшую дискуссию. Мне показалось, что он уже готов дать волю своему гневу, но сдержался.

— Это не имеет значения, — сказал он. — Если бы даже весь коллектив вашего института подтвердил, что вы никогда не выступали на собраниях с открытой пропагандой против советской власти, это не меняет дела, так как мы прекрасно знаем, чем вы дышите, что думаете, знаем ваши антисоветские настроения, и этого для нас вполне достаточно, чтобы изолировать вас от общества, — закончил он.

Прокурор, видимо, остался доволен своей аргументацией. В нем заговорил профессиональный интерес, и от его сонливости не осталось и следа.

В ответ на его обвинения я продолжал:

— Довольно шаткое основание для того, чтобы сажать человека в тюрьму. Можно ли вообще человека сажать за мысли, да еще если учесть, что им произвольно приписывается любое направление. Так можно взять под подозрение все население Советского Союза. Не проще ли судить о людях по их делам, по их общественной и служебной деятельности? Поведение советского человека на работе и в быту было под неусыпным контролем органов НКВД. И на основании имеющихся у вас данных вы прекрасно можете судить, с кем имеете дело. Из моего послужного списка вы, наверно, убедились, что, где бы я ни работал, всегда работал честно, добросовестно, отдавая все свои силы и знания делу, которому посвятил свою жизнь. Лучшим доказательством этого являются многократные премии и благодарности, которые я получал от директора института, Главсахара, Комиссариата пищевой промышленности и других. Уверен, что вам все это и без меня известно, — сказал я, указав на папку, лежавшую перед ним.

Я говорил сдержанно, не выходя из рамок показного уважения, отлично понимая, как опасно задевать честь мундира представителя сталинского правосудия.

— Неужели вам нужны еще какие-то другие доказательства моей лояльности, кроме моей честной и безупречной многолетней работы? — закончил я.

Прокурор сидел неподвижно, и по его лицу нельзя было понять, как он относится к моим контраргументам, но при последних словах лицо его приняло властное надменное выражение, не предвещавшее ничего хорошего. Он порывисто встал и, отчеканивая каждое слово, сказал:

— Знаем мы вашу лояльность! Вся ваша деятельность — не что иное, как маскировка, которой вы прикрывались, чтобы искусно закамуфлировать вашу антисоветскую деятельность. Впрочем, на сегодня хватит. В следующий раз мы вас заставим признаться. Можете идти! Дежурный, уведите его! — сказал Андреев, приоткрыв дверь кабинета.

Глава IX В женской камере

Я ничего не знал, что с Оксаной, как она себя чувствует, как переносит тюремный режим. Впоследствии она мне рассказала, что в первые дни заключения страшно убивалась и плакала: призраки голодных и брошенных на произвол судьбы детей и бабушки (ее матери) непрестанно ее преследовали. И не только она одна проливала горькие слезы. Вся камера, в которой она находилась, представляла жалкое зрелище убитых горем женщин. Так было первые дни. Но мало-помалу отчаяние уступило место печали и грустным размышлениям.

Непосредственной соседкой Оксаны была Фрида Яковлевна, учительница математики. Обе женщины почувствовали взаимное влечение друг к другу, и это до некоторой степени смягчало их обоюдное горе. Четыре года назад был арестован муж Фриды, и, когда ее постигла та же участь, она не растерялась, а предусмотрительно захватила с собой в числе необходимых вещей и одеяльце, на котором предложила располагаться и Оксане. Как и все матери, Фрида очень горевала о своих детях — сыне 20 лет и дочери 19-ти. Муж ее, служащий почтового отделения, умер в заключении. Он погиб, не получив моральной поддержки даже со стороны родных детей. Дети-комсомольцы усомнились в невиновности отца.

«Мама, — не раз говорили они матери, — не может быть, чтобы папу посадили ни за что. Что-то безусловно за ним было». — «Но ведь вся его жизнь прошла на ваших глазах. Когда его забрали, вы были уже достаточно взрослые, чтобы самим убедиться, что папа был честный труженик и не мог совершить никакого преступления», — уверяла детей мать. — «Конечно, нам очень дорог папа, нам его очень жаль, и мы страстно хотели бы верить в его невиновность. Но вместе с тем, мы не можем допустить мысли, чтобы НКВД арестовывал людей без всякой вины с их стороны. Ведь такой произвол возможен только в капиталистических странах, но никак не в нашей стране социализма, где свято уважают права человека. Это же золотыми буквами записано в сталинской конституции», — настаивали на своем примерные воспитанники комсомола.

Но вот через четыре года пришла очередь матери. Когда за ней явились агенты НКВД, дети ее сразу прозрели: «Мама родная, какими идиотами мы были! Как мы могли усомниться в честности папы? Они отняли и убили нашего отца. Теперь они уводят тебя как преступницу. Это ты-то преступница? Прощай, мамочка! Где бы ты ни была, мысленно мы всегда будем с тобой. Крепись, мама, и не падай духом. Придет час твоего освобождения, и мы снова будем вместе».


О. В. Ильяшук с детьми Леной и Юрой (1931 г.).


Фрида Яковлевна умолкла, все еще переживая сцену расставания с детьми. Помолчав, она продолжила:

— Ужасно, что делают с нашими детьми! Вы только вдумайтесь — играть на чистых побуждениях юношей и девушек, их неопытности, наивности, честности. Во имя чего? Говорят, во имя воспитания молодежи в революционном духе. Да какой же это революционный дух, если детям внушают подозрительность к родителям, разбивают семьи на два враждебных лагеря, клеймят старшее поколение как «врагов народа»? Ну, хорошо, что мои дети в конце концов поняли, где правда, где ложь, но какой же дорогой ценой досталось им познание добра и зла; заставив поверить в виновность отца, комсомольские наставники сделали моих детей моральными соучастниками убийства их родного отца. Более страшное преступление против человечности трудно себе представить!..

Ближайшей соседкой Фриды и Оксаны, с которой они подружились, была Нина Осиповна — по документам Антонина Осиповна, — тоже учительница, скромная бесхитростная женщина. Ее бедой (если это можно назвать бедой) было то, что по отцу она была немкой, а по матери украинкой. Этого было достаточно, чтобы посадить ее как преступницу в тюрьму. Оба ее брата в 1937 году выехали из СССР, и, хотя они не переписывались с ней, опасаясь за ее судьбу, ей все равно приписали связь с заграницей. Но самое смехотворное в ее деле было то, что на первом допросе ее обвинили в подаче световых сигналов немецким самолетам, летавшим в первые дни войны над Киевом. И это как раз в те дни, когда она сидела в тюрьме! Это было абсурдно не только потому, что из тюрьмы подавать сигналы было совершенно невозможно, но и потому, что в технических вопросах Нина Осиповна была сущим младенцем.

От арестов не спасали ни беременность, ни болезни, ни преклонный возраст. Хватали всех, кто был занесен в черные проскрипционные списки.

В женскую камеру попала жена одного летчика. Она была на восьмом месяце беременности. Мужа ее в первые же дни войны мобилизовали в армию. Узнав, что его жену арестовали, он пришел в бешенство, отпросился на день из части, побежал в НКВД и устроил там грандиозный скандал.

— На каком основании арестовали мою жену, да еще беременную? Я знаю, что она ни в чем не виновата. Это у вас здесь в аппарате сидят подлинные враги народа. Так вы обеспечиваете тыл? Мало того, что истребляете женщин и стариков, вы еще убиваете детей в утробе матери! Немедленно освободите мою жену, иначе, клянусь честью, прилечу на бомбардировщике и камня на камне не оставлю от вашего подлого учреждения. (Естественно, он никогда бы этого не сделал, рискуя жизнями людей, и, прежде всего, жизнью своей жены).

Летчик кричал, стучал кулаком по столу начальника. Сбежавшиеся на крик энкаведисты всячески его успокаивали и обещали немедленно выяснить «недоразумение».

В этот же день вечером в женскую камеру вошел дежурный и объявил гражданке Мироновой, что она арестована по ошибке и по распоряжению прокурора выпускается на волю. Но так как время было позднее, ей предложили переночевать, а на другое утро обещали вывести за ворота.

Как ей завидовали женщины! Всех осенила счастливая мысль — вот через кого можно установить связь с родными! И вот уже все наперебой забросали ее адресами. Записать их не было никакой возможности, но и запомнить их было еще труднее. Мыслимо ли зафиксировать в уме адреса всех обитательниц камеры, когда их насчитывались десятки? Тем не менее несчастные женщины всю ночь вбивали в голову Мироновой свои адреса, прося передать родным весточку о их месте пребывания. Ее неоднократно заставляли повторять названия улиц, номера домов, фамилии. Оксана сняла свое обручальное золотое кольцо и попросила передать детям, а заодно сообщить, что мы находимся в тюрьме НКВД на Владимирской улице.

На следующее утро Миронову действительно выпустили. Выполнила ли она просьбы своих соседок по камере — неизвестно. Что касается кольца, то, как впоследствии выяснилось, оно не дошло до наших детей. Если Миронова сделала это умышленно, Бог ей судья.

Глава X В спешном порядке

В ночь с 30 июня на 1 июля наша камера была взбудоражена новыми событиями. Зашел дежурный со списком и вызвал шесть человек, которым было велено немедленно собраться с вещами. В числе вызванных был и я. Нас построили парами и повели на первый этаж. Мы шли по коридору, освещенному мертвенно-синим маскировочным светом. По обе стороны коридора расположились комнатушки особого назначения, судя по тому, что в дверях каждой из них не было обычных глазков и форточек для передачи пищи заключенным. Вдоль стен коридора, образуя проход, стояли друг против друга два ряда солдат конвойной команды. Они были в полном военном снаряжении. Их сумрачным и суровым лицам синий свет придавал какой-то зловещий оттенок. Вытянувшись в струнку, они стояли, как на параде, в ожидании какого-то важного задания. Не было сомнения, что «парад» этот имел непосредственное отношение к нашей шестерке. Но какое? Уж не приказано ли им вывести нас в потаенное место и там расстрелять, как куропаток? Время военное, а известно, что в военное время действуют чрезвычайные законы и любая жестокая мера всегда может быть оправдана.

Между тем нас провели через строй конвойной команды и впихнули в одну из боковых комнатушек. Это была крошечная камера с выбеленными стенами и потолком, показавшимися нам ослепительно белыми от яркого электрического света. В этой клетке не было ни единого окошечка, и, если бы не электрический свет, в ней было бы темно как в могиле. Но больше всего нас удивили размеры этой камеры. В длину она имела не более полутора метров, в ширину — около метра, в высоту — примерно два. В общем ее емкость не превышала трех кубических метров. И вот в эту душегубку втиснули шесть человек, наглухо закрыли дверь, а за ней приставили конвоира. Полкубометра на душу! Это в несколько десятков раз меньше нормы! Мы стояли вплотную друг к другу. Не прошло и пяти минут, как мы стали задыхаться. Казалось, невидимая петля все туже и туже затягивается на шее. Не хватало воздуха. Раскрытыми ртами мы жадно ловили насыщенный до предела углекислотой воздух, но от этого нам становилось еще хуже. Еще один момент, и мы задохнемся. В отчаянии и неистовой ярости мы стали колотить кулаками в дверь и требовать открыть кабину. Дверь чуть-чуть приоткрылась, впустив струю свежего воздуха, но затем снова захлопнулась. Пять раз петля на шее то затягивалась, то отпускалась. Это была подлинная казнь из арсенала пыток, применяемых садистами НКВД.

Наконец, нас повели в кабинет начальника тюрьмы. Быстро записав наши фамилии, он нашел в шкафу наши дела, рассортировал их по большим конвертам, подписал и запечатал каждый конверт пятью огромными сургучными печатями. Все это он проделывал с лихорадочной поспешностью. Во всех его движениях была заметна какая-то тревожная торопливость. Два вооруженных солдата с винтовками в руках стояли перед ним навытяжку в ожидании указаний. Казалось, они также сознавали серьезность и важность возлагаемого на них задания.

— Вот вам документы на этих людей, — сказал начальник, вручая им пакеты. — За побег каждого отвечаете головой. Об исполнении доложите. Распишитесь!

Отныне мы переходили под власть этих двух солдат.

— Сдайте вещи! — сказал старший.

Мы оставили себе только то, что было на нас, и получили квитанции. «Вперед!» — последовала команда. Мы зашагали сквозь строй вооруженных солдат, которые продолжали стоять навытяжку все в тех же застывших, словно на параде, позах. Глядя на нас со стороны, можно было подумать, что это высокие гости обходят почетный караул, если бы не наш жалкий растерянный вид, а также мрачно-суровые лица солдат. Наш «кортеж» дошел до конца коридора и под прямым углом свернул в боковой коридор. Последний упирался в широкие открытые настежь двери. И здесь вдоль стен протянулась двойная цепь солдат. Вплотную к дверям со двора задней стороной примыкала грузовая машина с крытым кузовом, откинутой двухступенчатой лесенкой сзади и двумя сидениями для конвоиров. Это был знаменитый «черный ворон».

— Садись! — скомандовал охранник. Мы залезли внутрь и обнаружили, что там поджидала нас еще одна партия заключенных. Дверца захлопнулась. Нас поглотил полный мрак. Конвоиры заняли свои места на «запятках». Шофер завел мотор, машина дрогнула и тронулась с места.

Таинственность, с которой оформлялся наш этап, лихорадочная поспешность тюремной администрации, строгий, внушительный вид караула, сквозь строй которого нас провели — все это порождало в душе неясную тревогу и крепнувшее убеждение, что все это делается неспроста и что нас ожидает печальный конец. Мы сидели, охваченные мрачными предчувствиями, мучительно думая — куда же нас везут. Кто-то высказал предположение, что в спешном порядке нас вывозят на Лукьяновское кладбище. Именно здесь в ночное время в глухом отдаленном месте в 1937 году расстреливали «врагов народа». Их заставляли рыть могилы, выстраивали над их краями и расстреливали из автоматов. Казалось, что и нас постигнет та же участь. Никому и в голову не приходила простая мысль: раз конвоирам были вручены пакеты с нашими делами, расстрел в данном случае не планировался. Однако массовый психоз лишил людей способности логически мыслить. Из одного угла слышалось: «Неужели конец? Как же так?» Кто-то другой предрекал: «Придет час, когда чаша переполнится и вы, палачи, ответите за все ваши преступления».

Только один человек не терял самообладания и что-то прикидывал в уме. Наконец, громко сказал: «Успокойтесь, товарищи! Мы едем не в сторону Лукьяновского кладбища, а в противоположном направлении».

— Почему вы так считаете? — с надеждой в голосе спросили потерявшие голову люди.

— Я сужу об этом по поворотам машины. Всякий раз, когда она делает поворот, я угадываю по направлению инерции, в какую сторону она сворачивает. Если бы нас везли к Лукьяновскому кладбищу, то, выехав из Ирининского переулка на Владимирскую улицу, машина повернула бы вправо к Большой Житомирской, а оттуда прямо последовала бы на Лукьяновку. На самом же деле она повернула влево — вниз по Владимирской, то есть в противоположную сторону. Уверяю вас, нас везут не на расстрел.

Еще не зная, так ли это, многие готовы были сразу поверить в новую версию и стали напряженно угадывать направление поворотов. Наконец, спаситель-оракул громогласно заявил:

— Товарищи! Мы едем на товарную станцию.

Кто он, этот волшебник? Надо было обладать большой сообразительностью и совершенным знанием плана Киева, чтобы в абсолютной темноте правильно угадывать направление движения машины. И, как бы в подтверждение этой догадки, мы услышали гудок паровоза. «Ура!» — дружно закричали несколько голосов.

Только что предававшиеся отчаянию люди уже впадали в другую крайность. Они воспрянули духом и в радостном волнении обнимали друг друга.

— Какое счастье! Мы еще поживем! Пусть везут куда угодно, хоть на край света, только бы не на расстрел.

Глава XI. Drang nach Osten

Наконец «черный ворон» остановился. Дверца открылась. Солнце еще не показывалось, но на дворе уже было светло. Первое, что мы увидели, — это огромный товарный состав, растянувшийся почти на полкилометра. Все вагоны были закрыты, кроме одного, возле которого остановилась наша машина. Внутрь вагона вместо стремянки вела наклонная доска с набитыми поперечными планками. Вблизи состава было пусто. Только на некотором отдалении стояли войска НКВД, охранявшие все подходы к станции.

— Выходи! — скомандовал старший конвоир «черного ворона» и тут же первым влез в вагон и стал у входа с кипой больших пакетов, на которых четко выделялись фамилии заключенных, вызываемых по очереди.

Проходя в вагон мимо конвоира, я бросил взгляд на конверт и увидел выведенное крупными буквами слово НОВОСИБИРСК.


М. И. Ильяшук (1939 г.).


Посередине вагона прямо против входа стояла чугунная печь. По правую и левую сторону от нее вглубь вагона уходили двухъярусные нары, сколоченные из грубых досок.

Сквозь маленькое зарешеченное окошко скупо проникал свет.

Мы расположились на нарах, положив под голову свертки личных вещей. Вслед за нами в вагон погрузили несколько центнеров черствого черного хлеба и ящик соленых сельдей, которые были подвезены на другой машине. После того, как погрузка была закончена, дверь закрыли на запор. Но поезд еще долго стоял на путях. Через стены вагона доносился непрекращающийся шум подъезжавших машин с новыми партиями заключенных. Целые сутки продолжалась погрузка эшелона. Вывозили заключенных из всех киевских тюрем.

Пока происходила посадка, каждого из нас занимала мысль, как бы дать о себе знать родным. На клочках бумаги, каким-то чудом уцелевшей после многократных обысков, на лоскутках ткани, оторванных от белья, многие давали о себе весточку и просили добрых людей передать ее по назначению. Все только ждали момента, когда поезд тронется с места и можно будет выбросить через окошко эти записочки.

Я безуспешно строил догадки, едет ли в нашем поезде Оксана. Если она осталась в киевской тюрьме, мне грозила разлука не только с детьми, но и с нею.

Но вот, наконец, подали паровоз, пронзительно загудел свисток, и поезд медленно покатил по рельсам. Наступила последняя сумрачно-торжественная минута. Все приумолкли. «Рубикон перейден!» Прощай, Киев! Вернемся ли когда-нибудь в твои пределы? Увидим ли родных и близких? Что ожидает нас в чужих краях? Об этом с тревогой думали все, жадно прильнув к окошечку и прощаясь с любимым городом. Может быть, в душе каждого теплилась надежда, что он еще вернется домой, что после долгих мытарств, бедствий и странствий он, как Одиссей, увидится с родными и испытает радость встречи. Кто мог знать, что только единицам выпадет это счастье, что девяносто процентов товарищей по несчастью погибнут в далекой Сибири от непосильной работы, голода и болезней, а тот, кто вернется домой, уже не застанет в живых своих близких, погибших от бомб и снарядов. Но сейчас, пока струится в жилах кровь, надо цепляться за жизнь, налаживать связь с оставшимися на воле родными. И вот через щели и окошко вагона посыпались записочки, брошенные на авось в надежде, что добрые люди их подберут и не поленятся вручить их по назначению.

Вокзал остался позади. Через несколько минут поезд мчался уже по мосту, под которым змейкой извивалась дорога на Батыеву гору. На ее вершине стояло здание ВНИСа, где я проработал одиннадцать лет. Прощай, ВНИС! — свидетель счастливых минут творчества и вместе с тем злой предатель, ибо в твоих стенах сплел паутину клеветы и доносов таинственный враг.

Поезд набирал скорость. Вот Байковое кладбище, где покоится прах моих родителей. А это Лавра — священная реликвия древности. За ней поворот на мост, и мы над Днепром с его чудесной панорамой и золотистыми песчаными пляжами. Все эти милые сердцу места неразрывно связаны с воспоминаниями о прожитых годах. Не раз, бывало, всей семьей бродили мы по этим холмистым берегам, отдыхали на склонах, любовались открывающимися с высокого берега замечательными видами природы. Да, семья… Была семья, и нет ее… От нее остались только осколки, разлетевшиеся в разные стороны, и с каждой минутой они все больше и больше удалялись друг от друга.

Сердце болезненно сжималось. Под мерный стук колес в голове все громче и настойчивее звучала мелодия Глюка-Крейслера. Еще две недели тому назад в вечерней музыкальной школе я играл ее на экзамене. Эта мелодия всегда потрясала меня выражением беспредельного горя и отчаяния. Это была песня без слов — звуки выражали столько скорби, тоски и сожаления об утерянном счастье! Скрипка жалобно плакала, звуки божественной мелодии были как молитва истерзанной души. Строгая же и бесчувственная судьба оставалась глухой и равнодушной… До чего же гармонировала эта бессмертная мелодия с тогдашним моим настроением! И сладко, и горестно было на душе. Слезы катились по щекам.

Поезд давно уже несся на всех парах. Мелькали станции, города, села. На всех вокзалах окна были заклеены полосками бумаги. На платформах возле товарных вагонов, окруженные семьями, толпились мобилизованные солдаты с узлами, чемоданами, сундучками. Жены судорожно обнимали мужей, припав к ним головами; дети жалобно теребили отцов за одежду, а те нежно гладили их по головкам, прижимали к сердцу, целовали. Старики напутствовали сыновей крестным знамением, моля Бога о сохранении их жизни на поле брани. Тяжелая картина!

А вот мимо нашего поезда на запад несется воинский эшелон. Из открытых настежь дверей доносятся звонкие переливчатые звуки гармони. Сквозь одобрительные хлопки и свист собравшихся в круг красноармейцев прорывается громкий топот солдата, отплясывающего цыганочку. Как вихрь, налетела веселая и жизнерадостная мелодия и замерла, промчавшись мимо нас.

Харьков… Часами стоим где-то на запасном пути. Упорно говорят, что нас пытались сдать местной тюремной администрации. Вряд ли это соответствовало действительности, так как своими глазами я видел указанное на пакетах новосибирское направление. Впрочем, не исключаю, что начальник эшелона был не прочь подсунуть свой «товар» харьковским энкаведистам. Но, скорее всего, местные тюрьмы и без нас были уже забиты до отказа. Эшелон двинулся дальше…

Глава XII Танталовы муки

Словно наверстывая потерю времени на стоянках, поезд развивал бешеную скорость. Нас подкидывало и качало, как на судне во время шторма. Старые вагоны скрипели, трещали, грохотали. Казалось, крыша вот-вот сорвется и упадет на голову. Мы мчались «на курьерских». Достаточно сказать, что за время нашего двухнедельного путешествия наш поезд был в движении не больше четырех-пяти суток, если исключить дни, потерянные на стоянках, но за это время он преодолел расстояние около четырех тысяч километров.

Нечего было и думать о спокойном сне в этом грохоте и тряске. Измученные, разбитые, усталые от тесноты и неудобного положения на голых нарах, мы с нетерпением ждали утра — так томительны были ночи. А днем нас ждали новые пытки. Чем выше поднималось июльское солнце, тем все больше накалялась железная крыша. А ведь и без этого жара в вагоне была нестерпимая из-за тесноты: шестьдесят человек размещались в нем, как сельди в бочке. Поступающий снаружи воздух, нагретый до 30–35 градусов, не охлаждал тела, а еще больше разогревал. В одних трусах, с грязными закопченными лицами, с мутными струйками зловонного пота, мы напоминали сброд невольников, прогоняемых через пустыню на невольничий рынок. Горячий воздух сушил рот, горло, легкие. Язык жадно облизывал губы, но от этого становился еще суше и ощущался во рту, как постороннее инородное тело. Голова разламывалась от боли. Организм властно требовал воды, но… ее не давали. Одолевала жажда, страшная, мучительная жажда. Конвоиры то ли по инструкции, то ли из-за лени и не думали поить водой, хотя на стоянках, где мы простаивали часами, была полная возможность не только напоить нас водой, но и освежить наши лица. За всю дорогу — на протяжении почти двух недель! — нам ни разу не дали горячей пищи. Выдавали только черствый хлеб, почти превратившийся в сухари, и крайне пересоленные сельди, к которым мы почти не прикасались, ограничиваясь куском черного заплесневевшего хлеба.

С каждым днем нарастал протест против лишения нас воды. Все громче и громче раздавались голоса возмущения, гнева. «Воды, воды», — вопили все, кто только мог. Исступленные крики, рев, проклятия дружно подхватывались в соседних вагонах, и скоро уже весь эшелон, все три тысячи человек яростно скандировали: «Воды, воды, воды!»

Возле вагонов на стоянках группами собирались возмущенные поведением конвоя местные жители. Но конвоиры, избегая лишних хлопот, в это время играли в карты или «забивали козла». Простояв какое-то время на станции, поезд снова мчался вперед. Медленно и томительно проходили часы в ожидании следующей станции. Бунт затихал до ближайшей остановки. А жара и жажда все больше нас выматывали. Внутри все горело. В глазах мелькали огненные круги. Кружилась голова — вот-вот потеряешь сознание. Поезд замедляет ход. Не успел он еще остановиться, как воздух уже сотрясается от мощного взрыва негодующих голосов. Три тысячи глоток неистово вопят — воды, воды, воды! Наконец эшелон останавливается. Проходит минут десять. Сквозь окошко не заметно ни движения, ни суеты, не бегут конвоиры с ведрами к кранам, не открываются двери для водопоя. Злоба и бешенство еще больше овладевают нами. Новый шквал отборной ругани, проклятий несется в пространство.

— Так воды снова не будет? Ребята, бейте в стены, стучите, что есть мочи!

И вот уже под оглушительный свист посыпались яростные удары — кто бьет ногами, кто кулаками, а кто подвернувшимся под руку твердым предметом. Вся окрестность огласилась мощным «барабанным» боем, но в стане противника по-прежнему все было тихо. Только пулеметы, расположенные в голове и хвосте поезда, стояли наготове, чтобы в случае надобности охладить пыл не в меру разбушевавшихся арестантов.

Гудок паровоза, и… эшелон снова трогается в путь. За весь день до самого вечера ни разу не давали воды. И только под вечер, когда поезд останавливался надолго на крупной станции, начиналась процедура поения. Но и тут конвой оставался верным себе: на шестьдесят человек приносили только одно ведро воды. Трудно описать, что творилось в первый день водопоя. Передние ряды, тесным кольцом окружившие ведро с водой, с лихорадочной поспешностью набирали ее в кружки, залпом выпивали и снова зачерпывали. Заняв выгодные позиции, они не думали о своих товарищах, стоявших позади. В общей давке и свалке они не замечали, что расплескивают драгоценную влагу. Задние ряды, рискуя остаться без единой капли воды, бросились вперед, и началась жуткая потасовка. Потерявшая человеческий облик, обезумевшая толпа напоминала свору голодных псов, дерущихся из-за куска мяса. А конвоир, поивший заключенных, положив руки на бедра, смотрел на это побоище и громко хохотал, широко разинув пасть и откинув назад голову.

Жутко было смотреть на свалку людей, потерявших при первом серьезном испытании совесть и стыд.

«Водопой» закончен. Угар прошел. Стыдно стало смотреть друг другу в глаза. Горькая обида запала в душу обделенных, кому не досталось ни капли воды и кто еще на сутки был обречен на мучительную жажду.

Когда страсти улеглись, на возвышение поднялся староста Охрименко. Это был человек, который еще в киевской тюрьме пользовался среди нас уважением за ясный практический ум и твердый характер. Его коренастая фигура, огромные ручищи свидетельствовали о большой физической силе. А густой решительный бас, которым он отчеканивал каждое слово, невольно заставлял к себе прислушиваться.

Охрименко стоял на возвышении. Выждав тишину, он заговорил:

— Позор! Где же ваша совесть? Вы вели себя как самые последние скоты, которые думают только о своей шкуре. Что это? Право сильного? Идти напролом к цели по трупам товарищей? А давно ли вы ратовали за дружбу, товарищество? Где же ваше уважение к слабым, немощным, больным, старикам? Разве не вы отшвырнули их в стороны, охваченные жадностью? И чего вы добились? Утолили свою жажду? Больше расплескали, чем попользовались водой. А ведь каждая капля для нас — это сама жизнь, это драгоценнейшее благо.

В его обличительной тираде чувствовалась огромная сила убеждения, непримиримость к людским слабостям, а также высокая принципиальность. Недаром, как мы узнали потом, он пострадал за правду, объявив беспощадную войну карьеристам, пролезшим в партию, которых сравнивал с редиской, у которой, как известно, кожица красная, а сердцевина белая.

— Так вот, товарищи! — продолжал он. — Раз вы доверили мне всю полноту власти, отныне я беру на себя диктаторские полномочия: с завтрашнего дня сам буду раздавать воду. Поставлю всех в затылок и, если на каждого придется не больше полустакана, все до единого получат свою порцию. А если кто вздумает нарушить порядок, будет иметь дело со мной, — закончил Охрименко, помахав в воздухе своими ручищами.

Глава XIII «Мы кузнецы…»

С этого дня анархии был положен конец. Конвоиры по-прежнему не утруждали себя хлопотами, чтобы полностью обеспечить нас водой. Однако то минимальное количество, которое они давали на вагон, распределялось теперь поровну между всеми.

Однажды ночью, когда, тесно прижавшись друг к другу, мы лежали на нарах, вдруг раздался такой оглушительный грохот, как будто непосредственно над нами разорвалась бомба. Напуганные донельзя, теряющиеся в догадках, мы повскакивали с нар. Вскоре выяснилось, что кто-то отчаянно колотил чем-то твердым по крыше, и каждый удар, словно молот, обрушивался на голову. Скоро «бомбардировка» прекратилась и перешла на другие вагоны. Оказывается, это гулял один из конвоиров, вооруженный деревянным молотом, которым и дубасил изо всех сил по крыше, рискуя проломить ее насквозь. Трудно объяснить эту «гениальную» выходку здравым смыслом. Возможно, это был один из приемов, входящих в систему устрашения, наведения ужаса на заключенных. Возможно, тут преследовалась и другая задача — продемонстрировать таким диким способом свою бдительность. А может быть, это было своеобразное грозное предостережение тем, кто в темную ночь замышлял побег на ходу поезда.

Глава XIV Побег

И тем не менее нашлись отчаянные люди, которые попытались совершить побег. Это было на узловой станции Лиски. Занимался рассвет. Наш поезд стоял на запасном пути. Внезапно воздух рассекли автоматные очереди. Мимо вагонов с громким топотом, с автоматами в руках пробежала группа охранников. На их лицах сквозила явная тревога. Что-то случилось. Скоро конвоиры исчезли из поля зрения, и где-то в стороне снова послышались выстрелы. «Побег» — решили мы про себя. Прошло с полчаса. Наконец нашему взору представилась жуткая картина: вдоль поезда вели двух жестоко избитых заключенных. Это были молодые парни лет 20–22-х. Вид у них был ужасен. На их телах болтались лохмотья одежды. Видимо, в схватке конвоиры в клочья ее разорвали. По грязным обезображенным лицам струилась кровь. Они шли, прихрамывая, держась за головы, и громко стонали, а конвоиры, подталкивая их прикладами в спину, злобно приговаривали:

— Подождите, б…, вы еще не то получите! Не хватало, чтобы из-за вас, гадов, нас отдали под суд. Это вам так не пройдет! А ну, идите к начальнику!

С чувством глубокого сострадания провожали мы взглядом несчастных беглецов. Жестоко обошлась с ними судьба. Что их ждет? Молодые парни, им бы только жить и жить, а они уже обречены на вечную каторгу.

Их втащили в конвойное отделение. Не прошло и пяти минут, как оттуда понеслись леденящие душу вопли, крики, стоны: «А… а… а…, ой, что вы делаете? Не мучьте! Лучше убейте, а… а…». Однако садисты продолжали зверски расправляться с парнями, нанося им страшные удары. Наконец все стихло. Что это? Убийство? Или, испугавшись последствий, палачи приостановили пытки?

Нас удивляло, как смогли эти ребята сбежать при усиленной охране и крепких запорах. Вскоре мы узнали, что в ночь перед побегом под шум колес они выломали в полу две доски, а утром на рассвете, как только поезд замедлил ход, они нырнули под вагон, прижались к шпалам, а затем, выждав, когда поезд пройдет над их головами, бежали, но, как оказалось, неудачно.

Глава XV Проверка

Уже пятые сутки мы были в пути. Поезд стоял на станции Пенза. Ночь. Все спят. Тишина. Сквозь чуткий сон настороженное ухо улавливает отдаленный стук шагов, усиливающийся по мере приближения к нашему вагону. Беспорядочный топот ног обрывается у самых дверей. Лязгает железный засов, дверь со скрипом скользит по рейкам, и в вагон с гиканьем, криками и матерщиной врывается ватага охранников с винтовками в руках и фонарями. Банда ринулась внутрь с такой стремительностью и натиском, словно решила взять штурмом грозную крепость, защищаемую вооруженным до зубов противником.

Впереди атакующих шел пьяный сержант, от него несло водочным перегаром. В руках у него был какой-то лист бумаги, как оказалось — список фамилий заключенных по нашему вагону. Обведя всех мутными глазами, он гаркнул во всю глотку:

— А ну, давай все на одну сторону!

Ошарашенные внезапным налетом этой шайки, не сразу сообразившие, что от них требуется, заключенные не двигались с места. Лицо сержанта налилось кровью, а скрюченные пальцы, казалось, вот-вот вцепятся в горло первой попавшейся жертвы.

— Вы что, б…? Здеваетесь с меня? Забыли, кто вы есть? А ну, быстро мне встать!

Не успели мы опомниться, как он схватил за ноги ближайшего к нему парня, с силой стащил его на пол и резким пинком под ребро заставил парня вскочить и перейти на другую сторону вагона.

Вдохновленные личным примером начальника, бандиты набросились на остальных и, орудуя прикладами и кулаками, быстро загоняли всех из одной половины вагона в другую. Кое-кто падал, ударяясь головой об нары, но садисты ударами сапога под зад подымали его с пола и отшвыривали в сторону.

До налета громил в нашем вагоне, где насчитывалось около шестидесяти человек, было очень тесно, но мы равномерно размещались по обеим сторонам вагона. Теперь же, когда всех нас согнали на одну сторону, трудно даже представить, что там творилось. Мы лежали друг на дружке, словно куча сваленных поленьев, и чувствовали себя заживо погребенными. К счастью, это продолжалось недолго. Началась перекличка. Теперь уже нас в прямом смысле слова отфутболивали в обратном направлении. Сержант вызывал по списку каждого, а конвоиры, действуя кулаками и прикладами, вытаскивали зека из кучи и швыряли на пустые нары. Наконец проверка кончилась, и шайка бандитов удалилась.

Глава XVI Комический эпизод

Как ни тяжелы были наши личные переживания, всем хотелось знать, как идут дела на фронте. К сожалению, строгая изоляция от внешнего мира не прекращалась на всем пути нашего следования. Нигде, ни на одной станции не слышно было громкоговорителей — единственного источника информации, которым мы могли бы воспользоваться. Как-то на стоянке дверь с шумом раскрылась, и в вагон с винтовкой в руках вскочил красноармеец из конвойной команды. Это был юноша, видимо, калмык, со смуглым лицом и черными блестящими глазами. Пытаясь придать своему лицу грозное выражение, для большего устрашения он, ворвавшись в вагон, стал отчаянно размахивать винтовкой и в пылу усердия разбил стекло в окошке. Сразу же вся его напускная свирепость улетучилась. Парень был в замешательстве, не зная, как выйти из глупого положения. Ребята моментально учли подходящую ситуацию и обратились к нему с фамильярной просьбой:

— Браток, нет ли у тебя махорки? Три недели сидим без курева.

Калмык уже переборол смущение и даже обрадовался, что может оказать нам услугу. Пошарив по карманам, солдат вынул две пачки махорки, коробок спичек и передал их в протянутые руки.

— Спасибо, браток, дай тебе Бог здоровья! Ну, а бумага у тебя есть? Сам понимаешь, без закрутки не покуришь. Может, найдется у тебя кусок газеты?

Солдат в знак согласия кивнул головой и вытащил из-за голенища измятый кусок бумаги. Газета! У нас глаза разгорелись от любопытства. Теперь-то мы хоть что-нибудь узнаем.

Как только калмык ушел, мы тесным кольцом окружили товарища с обрывком газеты в руке. К сожалению, это были отдельные фразы без начала и конца. Все же мы узнали, что было какое-то обращение Сталина к советскому народу, что на фронтах идут ожесточенные бои с наступающим противником. Но главного, что нас больше всего интересовало — на чью сторону склоняется чаша весов — из этих отрывочных фраз мы не узнали.

Глава XVII Братание с красноармейцами

Большая узловая станция. Рядом стоят два длинных товарных состава. Один с паровозом головой на восток, другой — на запад. Первый эшелон с заключенными, второй — с красноармейцами, едущими на фронт. Был полдень. Во всех воинских вагонах двери настежь открыты. В дверных проемах, свесив ноги, сидят солдаты, живо беседуя друг с другом. Но тут их внимание привлекли бледные изможденные лица, прильнувшие к окошку стоявших напротив вагонов. Через полутораметровый интервал, разделяющий эшелоны, завязался разговор.

— Куда это вас везут? — спрашивают красноармейцы.

— На восток, в лагеря. Пока в Новосибирск, а дальше куда — не знаем.

— А что вы натворили — убивали, грабили, воровали?

— Да что вы! Мы такими делами не занимались. Сами не знаем, за что нас посадили. Когда началась война, схватили, поместили в тюрьму, а теперь вывозят в Сибирь и говорят, что там разберутся.

— Понятно, понятно… — сказали братушки.

— Так значит, вы вроде как политические или «враги народа», — иронически заметил один из них. — У нас, почитай, в каждой семье хватали кого-нибудь. Многие из них и по сей день не вернулись, видно, Богу душу отдали. А бедные бабы все свои глаза повыплакали. Много народа погубили, сволочи. Мужики крепко обижаются, но страсть как запуганы этими собаками, — и он указал на конвой, который стоял в конце нашего эшелона.

Красноармейцы явно нам сочувствовали и как бы подбадривали, давая понять, что не только мы, но и весь народ изнывает под пятой сталинских опричников.

— А что же вы все такие страшные — худющие, грязные, как шахтеры? — спросил один из красноармейцев.

— Да ведь мы больше недели не умывались. Какое там умывание? Для питья не дают воды!

Вскоре почти возле каждого вагона были группы красноармейцев. Все больше и больше проявляли они интерес к нам.

— А чем же вас кормят?

— Кроме черствого, практически сухого, заплесневевшего хлеба да соленых сельдей не дают ничего. Чтобы жажда нас не мучила, жуем только хлеб.

— А курить вам разрешают? — спросил еще один подошедший солдат.

— Какое там! Уже больше трех недель мы не видим ни табака, ни махорки, если не считать одной затяжки на брата от случайно попавших к нам двух пачек махорки.

— Так возьмите у нас! Держите! — и в окошко вагона полетели пачки махорки, скомканные куски бумаги, спички. Вслед за куревом полетели в наши вагоны продукты питания — белый хлеб, куски сахара, яйца, сало, овечий сыр, словом, все, чем снабдили красноармейцев их жены, сестры, матери. Они от души угощали нас.

— Ешьте, мученики! Нас, защитников родины, все равно будут кормить, а вот вам-то каково — голодающим!..

Это было истинное братание между солдатами, едущими на фронт, и заключенными, направляемыми в тюрьмы, лагеря, ссылку.

Но как можно дальше терпеть этот беспорядок? Кто разрешил заключенным и красноармейцам общаться и вступать между собою в разговоры? И вот уже в промежутке между рядом стоящими поездами показался конвой. Подойдя вплотную к красноармейцам, энкаведисты угрожающе наставили оружие, а их начальник громко отчеканил:

— Р-р-разойдись! Не подходить к заключенным, иначе стрелять будем.

Его наглый тон и претензии на безоговорочное подчинение воинской части органам НКВД вызвали бурю негодования в рядах бойцов. Тут еще примешивалась и та скрытая вражда, которая всегда существовала между НКВД и Красной Армией и ждала только повода, чтобы вылиться наружу.

— Ах вы, энкаведешные суки! — пылая гневом, произнес один из солдат. — Кому угрожаете, гады? Нам, солдатам, которые едут на фронт проливать за вас кровь! Окопались тут в тылу, спасаете свои шкуры, издеваетесь над невинными людьми да еще нам угрожаете? А на фронт не хотите? Как же! Еще в штаны наделаете, заср… Небось первыми начнете драпать с фронта. Наели морды и строят из себя больших начальников. Посмотрите на это свинячье рыло, — сказал он, указывая пальцем на толстую веснушчатую физиономию начальника конвоя. — Чем не ж… Настоящая ж… да еще в г…

Командир конвоя побагровел и дико заорал:

— Вон отсюда! Иначе за себя не ручаюсь. Считаю до десяти. Не подчинитесь, будем стрелять!

— Ах, так, энкаведешная шкура? Ребята, айда за оружием! — скомандовал кто-то.

В один миг красноармейцы бросились по своим вагонам и вскоре снова появились, но уже с автоматами в руках. Но в этот самый момент, когда кровавое столкновение казалось неминуемым, начальник станции ударил в колокол, машинист дал гудок, и поезд стал медленно отходить от платформы. Красноармейцы на ходу вскакивали в свои вагоны.

Глава XVIII Прибытие в Новосибирск

Наконец вечером 14 июля 1941 года наш поезд прибыл в Новосибирск. Не долго простояли мы на станции. Минут через десять эшелон перегнали через весь город на какую-то окраину. Здесь на запасном пути наш поезд закончил свое долгое путешествие. Наступила ночь. Кругом царила тишина. Уставшие за длинную дорогу, истерзанные голодом, недостатком воды, тряской, мы погрузились в сон — в последний сон на колесах.

Думы об Оксане не покидали меня все время. Прибыла ли она сюда со мной в этом эшелоне или осталась в Киеве — эта мысль неотступно меня преследовала. Нет ничего удивительного, что часто я видел Оксану во сне. Но никогда так ярко не возникал ее образ, как в эту последнюю перед выгрузкой этапа ночь.

Мне снилось, будто я сидел в одиночной камере. Беспредельная тоска угнетала душу. В камере было мрачно. Тусклый свет едва пробивался сквозь маленькое затянутое паутиной окошко. Тоска, одиночество, отчаяние… Вдруг распахивается дверь, и камера озаряется ярким светом. Глаза невольно зажмуриваются, а затем раскрываются, и я вижу необыкновенную картину: легкая, воздушная, как облако, словно призрак, стоит у входа Оксана. Это была не та горько рыдающая женщина, какой она была при расставании с детьми. Нет! То был иной облик Оксаны. Ее светлый образ, казалось, излучал вокруг себя сияние. В ее серо-голубых глазах светились радость и счастье. Длинные волосы пышной волной ниспадали на плечи, обрамляя одухотворенное лицо. На ней было светлое шелковое платье с красивым украинским узором на груди. От всей ее тонкой и стройной, как березка, фигуры веяло поэзией и очарованием, как было в молодости.

Торжественно-праздничная, она медленно и плавно шла мне навстречу, протягивая вперед оголенные руки с изящными тонкими пальцами. Как зачарованный, потянулся я к ней, весь охваченный каким-то сверхъестественным чувством неземного счастья. Но в этот самый миг резкий свист, шум голосов, собачий лай за стеной вагона меня разбудили. Было, вероятно, около двух часов ночи. Эшелон готовился к выгрузке.

Все уже были на ногах, суетились, завязывали в узлы свои жалкие пожитки. Дверь вагона была настежь открыта.

С одной стороны эшелона к нему примыкал большой выгон, заросший травой. На этом выгоне и предстояло выгрузить всю партию прибывших заключенных. После недавно прошедшего дождя во многих местах блестели лужи. Все пространство, предназначенное для высадки, было уже окружено новоприбывшими войсками НКВД. Десятки огромных немецких овчарок, туго натягивая поводки, отчаянно лаяли и рвались из рук хозяев.

Начальники обходили караул, отдавая последние указания по выгрузке и охране этапа. Верхом на лошади, наблюдая за общим порядком, метался во все стороны майор — командир новоприбывшего конвоя.

Строгие и суровые лица конвоиров, озабоченных выполнением предстоящей серьезной операции, тускло поблескивавшие стволы ружей и автоматов, оглушительный лай подымающихся на задние лапы собак — вся эта нервная обстановка угнетающе действовала на нас, усугубляла и без того подавленное состояние. Нам еще раз была продемонстрирована чудовищная и жестокая сила, которой все подвластно.

Но вот все готово. Охранники с собаками заняли свои места у вагонов, и выгрузка началась. Первыми сходили на землю мужчины. Их выстраивали по пятьдесят человек в ряд. Так как я решил во что бы то ни стало узнать, приехала ли с нашим эшелоном Оксана, то все время перебегал в последний ряд мужчин в надежде, что вслед за нами будут выгружаться женщины. И вот я в конце мужской колонны. Мой расчет оказался правильным: непосредственно за мной, действительно, выстраивались женщины. С напряженным вниманием стал я вглядываться в их лица и расспрашивать про Оксану, мою жену, арестованную вместе со мной. Женщины приняли во мне горячее участие, однако в один голос заявляли, что про такую не слышали. Неужели Оксана осталась в Киеве? Но я не терял все же надежды. Ведь был высажен только один женский вагон.

— Узнайте, нет ли в следующем вагоне Оксаны Ильяшук?

И снова начались расспросы, поиски, перешептывания. Посыпались «телеграммы» во все концы. Но отовсюду приходили неутешительные вести: нет, не знаем, не слышали. Рухнула последняя надежда. Глубокая апатия овладела мной, я стал безучастным ко всему происходящему, и даже мысль о том, что меня вместе с другими сейчас поведут в тюрьму, в долгое заточение, не волновала меня.

Высадка закончена. Товарный состав опустел. Огромная толпа заключенных (около трех тысяч человек) замерла в ожидании команды. Все взоры были обращены на главного начальника, восседавшего на коне.

— На колени! — рявкнул он во всю глотку.

Что это еще за шутки? Все с изумлением переглянулись. Уж не пьян ли он? Какая была необходимость в этой идиотской команде, граничащей с издевательством? И как становиться на колени, если почва мокра от недавнего дождя, а многие вообще стоят прямо в лужах.

Заметив нерешительность в рядах заключенных, начальник еще раз повторил свой приказ, но более грозным тоном:

— Немедленно стать на колени, опустить головы и смотреть в землю.

Дальнейшее промедление грозило неприятностями, и мы бухнули прямо в болото. Летние брюки сразу же пропитались влагой. Холодная липкая грязь противной дрожью отозвалась в теле.

Странное, наверно, зрелище представляла эта огромная толпа коленопреклоненных людей. Казалось, будто присутствуешь в костеле или соборе во время мессы или богослужения, когда молящиеся, охваченные единым религиозным порывом, пали ниц и боятся подняться, пока Бог не смилостивится над ними и не скажет: «Встаньте, отныне прощаю все ваши прегрешения». Только вместо церковных стен вокруг поверженного на колени народа стояло плотное кольцо солдат с оружием и собаками, а вместо пастыря с воздетыми к небу руками возвышался на коне начальник с плеткой, готовый опустить ее на голову того, кто осмелится не подчиниться его воле.

Вместо проповеди «молящиеся» услышали грозный наказ:

— Слушать всем внимательно! Сейчас вас поведут в тюрьму. Приказываю — соблюдать строгий порядок, не сбиваться в кучу, первым рядам не забегать вперед, задним не отставать! Не выходить за линию окружения конвоя. Отход в сторону на три шага будет считаться побегом со всеми вытекающими отсюда последствиями, то есть стрельбой по нарушителю без предупреждения. Встать! Шагом марш!

Люди с трудом поднимались с земли, разминая окоченевшие колени. Колонна заколыхалась и под крики, свист конвоиров и бешеный лай собак шагнула вперед. Вскоре мы вышли на немощеную, но хорошо профилированную дорогу, ограниченную с боков глубокими широкими канавами, наполовину наполненными водой после ночного дождя.

Мы шли по шоссе, заняв его во всю ширину, а конвой с собаками поневоле шлепал прямо по канавам, подоткнув полы шинелей и подняв над головами автоматы и ружья.

Глава XIX Первая встреча с Оксаной

По обе стороны дороги тянулись столбы со светящимися электрическими лампочками. Наш путь проходил через какой-то поселок со множеством строящихся домов. Несколько раз наша колонна то останавливалась, задерживаемая какими-то невидимыми преградами впереди, то снова двигалась. Всякий раз, как только мы останавливались, я озирался назад, не теряя еще окончательно надежды среди женщин отыскать Оксану. Я все еще находился под впечатлением сна, в котором Оксана явилась мне в чудесном поэтическом образе.

Шествие замыкала автомашина, на которой ехала с вещами группа заключенных. То были совсем слабые и больные. Пешком передвигаться они не имели сил, и конвойная команда вынуждена была посадить их на машину. Ее сильные фары ярко освещали задние шеренги женщин. Еще одна отчаянная попытка… Глаза напряженно всматриваются, и вдруг… о радость! В свете фар, направленных сзади на женщин, я увидел знакомый как бы светящийся изнутри золотистый нимб из коротких волос, обрамляющий милое и родное лицо моей Оксаны. Она! Радость, беспредельная радость огромным потоком меня захлестнула. Я пошатнулся, как пьяный, еле удержавшись на ногах. Она тут, в нескольких шагах от меня, почти рядом. Какое счастье! Я снова нашел ее, казалось, потерянную для меня навсегда. Не медля ни секунды, я тотчас передал ей весточку о себе. Впоследствии Оксана меня уверяла, что в тот самый момент она меня тоже заметила и сейчас же устремилась ко мне.

Итак, наша встреча, наконец, состоялась. Возбужденные и радостные, мы шли рядом, забыв о всех пережитых страданиях. Наше настроение резко контрастировало с подавленным состоянием духа наших товарищей по несчастью. Меньше всего мы думали о тюрьме, хотя и знали, что скоро она снова нас разлучит.

Наша встреча не ускользнула от внимания конвоиров, и нас заставили присоединиться к своим группам, однако всю дорогу мы шли почти рядом.

Между тем поход продолжался. Пятикилометровый путь показался для арестантов бесконечно долгим. Три недели, прожитые в нечеловеческих условиях, тяжело отразились на здоровье. С каждым шагом все больше и больше ощущался упадок сил. Многие еле волочили ноги и, чтобы не упасть, держались друг за дружку. Но, странное дело — ни я, ни Оксана не чувствовали ни слабости, ни усталости. Так велика была радость встречи, вдохнувшая в нас силу и энергию.

Глава XX «Дворец»

Белая сибирская ночь была уже на исходе. На востоке появились первые проблески наступающего дня. Колонна завершила путь и остановилась перед воротами большой усадьбы, окруженной со всех сторон высокой оградой. Сквозь решетку ворот был виден большой круглый бассейн с недействующим фонтаном, а за ним длинное четырехэтажное здание с великолепно оформленным фасадом — с лепными украшениями, дорическими колоннами, изящными капителями. Перед входом в здание стояла арка, а по бокам ее возвышались монументальные скульптуры колхозника и колхозницы со снопами тяжелых колосьев пшеницы. Какая же это тюрьма? Кто не знает унылого и мрачного вида тюрем с их казенным, наводящим тоску фасадом, с их толстыми стенами, маленькими окошками, напоминающими амбразуры крепости, и массивными железными воротами на месте парадного входа? Скоро тайна «дворца» разъяснилась. Изящная решетка распахнулась, и мы вступили на территорию усадьбы. Затем нас повели в обход красивого здания и привели в большой двор, образованный двумя большими четырехэтажными кирпичными зданиями, примыкающими под прямым углом к главному корпусу. Тут под открытым небом простояли мы еще два часа, пока нам не сделали перекличку и не развели всех по камерам. И вот тут-то мы увидели, что дворец, который так пленил нас своим фасадом, предназначался для агрономического института. Строительство его было закончено за несколько месяцев до нашего прибытия. Но вследствие огромного наплыва в Новосибирск заключенных, которых некуда было девать, институт был срочно превращен в тюрьму. О, гримасы сталинской действительности! Кто бы мог подумать, что в Сибири, так остро нуждающейся в сельскохозяйственных кадрах, вузы превращаются в тюрьмы, аудитории и лаборатории перестраиваются в камеры, а светлые широкие коридоры — в темные закоулки с рядом унылых, обезображенных «глазками», запорами и тяжелыми замками дверей. Даже в мрачные времена николаевской эпохи не доходили до такого глумления над наукой. В сталинское же безвременье тюрьмы были в большем почете, чем учебные заведения.

Загрузка...