— Если это так, сударь, — проговорила она дрожащим голосом, — обещайте мне только жить по-христиански, никогда не перечить моим религиозным привычкам, оставить за мной право выбирать себе духовников, и я отдаю вам руку, — сказала она, протягивая ее поставщику.

Дю Букье схватил эту славную, толстую руку, полную экю, и благоговейно облобызал ее.

— Но я попрошу вас еще об одном, — продолжала мадемуазель Кормон, не отнимая руки.

— На все согласен, если это неисполнимо — исполню! (Заимствование у Божона.)

— Увы! — начала старая дева. — Во имя любви ко мне вам придется взять на душу грех, тяжкий грех, я знаю, ибо ложь — один из семи смертных грехов; но вы покаетесь потом, не правда ли? Мы вместе искупим его... (Они нежно посмотрели друг на друга.) А возможно, это будет ложь, которую сама церковь называет «ложь во спасение»?

«Не оказалась бы и эта вроде Сюзанны, — мелькнуло в голове у дю Букье. — Мне везет».

— Итак, мадемуазель? — произнес он вслух.

— Вы должны, — продолжала она, — сами объявить...

— Что?

— Что наш брак был решен еще полгода тому назад.

— Очаровательница! — произнес поставщик тоном безгранично преданного человека. — На подобную жертву можно согласиться лишь ради той, которую боготворишь уже десять лет.

— И это несмотря на всю мою суровость? — спросила она.

— Да, несмотря на всю вашу суровость.

— Господин дю Букье, я была несправедлива к вам.

Она снова протянула ему свою толстую, красную руку, которую дю Букье снова поцеловал.

В эту минуту дверь отворилась, и помолвленные, посмотрев, кто идет, увидели восхитительного — но опоздавшего! — шевалье де Валуа.

— А, прекрасная владычица дум моих! — произнес он, входя. — Вы уже на ногах?

Она улыбнулась шевалье и почувствовала, что сердце ее сжалось. Г-н де Валуа, замечательно моложавый и обольстительный, походил на Лозена, входящего в Пале-Рояль к принцессе королевской крови.

— Ну-с, любезный дю Букье, — проговорил он насмешливо, настолько он был уверен в успехе, — господин де Труавиль и аббат де Спонд измеряют ваш дом, как присяжные оценщики.

— По чести говоря, — отозвался дю Букье, — пожелай только виконт де Труавиль, и за сорок тысяч франков я готов отдать ему свой дом: мне он теперь ни к чему. Если мадемуазель позволит... Да ведь рано или поздно, а надо сказать... Мадемуазель, можно объявить?

— Да!

Ну-с, любезный шевалье, — сказал бывший поставщик, — будьте же первым, кому я объявляю... (мадемуазель Кормон потупилась) о чести, о милости, которую оказала мне мадемуазель и которую я держу в секрете уже около полугода. Через несколько дней — наша свадьба, брачный контракт уже готов, завтра мы его подпишем. Вы сами понимаете, что мой дом на улице Синь мне больше не понадобится. Я исподволь подыскивал покупателя, и вполне естественно, что аббат де Спонд, знавший об этом, повел господина де Труавиля ко мне...

Эта грубая ложь казалась настолько правдоподобной, что шевалье попался на нее. Слова любезный шевалье были своего рода реваншем Петра Великого Карлу XII под Полтавой за прежние поражения. Для дю Букье это была сладкая месть за тысячи молча проглоченных колкостей; но, упоенный победой, он мальчишеским жестом провел по волосам и... сдвинул парик.

— Поздравляю вас обоих, — с подчеркнутой приятностью произнес шевалье, — и желаю вам кончить тем, чем кончаются все волшебные сказки: они жили-поживали и добра наживали, и было у них много детей. — И он принялся разминать понюшку. — Только, сударь мой, вы забыли, что... носите парик, — добавил он саркастически.

Дю Букье покраснел, парик его на десять дюймов съехал на затылок. Мадемуазель Кормон взглянула, увидела голый череп и целомудренно опустила глазки. Дю Букье метнул на шевалье самый ядовитый взгляд, какой когда-либо останавливала жаба на своей жертве.

«Чертовы аристократы, вы пренебрегали мной, но будет день, и я уничтожу вас всех!» — подумал он.

Шевалье де Валуа вообразил, что он снова добился перевеса. Но мадемуазель Кормон была совсем не из тех девиц, что способны понять связь между париком дю Букье и пожеланием де Валуа; впрочем, если бы она и поняла — ее рука была отдана. Для шевалье стало ясно, что все потеряно. Действительно, заметив, что мужчины безмолвствуют, простодушная дева решила развлечь их.

— Сыграйте-ка вдвоем в пикет, — сказала она без всякого умысла.

Дю Букье усмехнулся и, в качестве будущего хозяина дома, пошел за ломберным столиком. Шевалье де Валуа — то ли совсем потеряв голову, то ли желая тут же на месте узнать причину своего поражения и помочь беде — поплелся за поставщиком покорно, как баран, которого ведут на убой. Он получил, словно обухом по голове, самый тяжелый удар, какой когда-либо постигал мужчину; ведь может и дворянин быть, по меньшей мере, ошеломлен. Вскоре возвратились достойный аббат де Спонд и виконт де Труавиль. Мадемуазель Кормон тотчас же вскочила, выбежала в прихожую и, отведя дядюшку в сторону, поведала ему на ухо о своем решении. Узнав, что дом на улице Синь подходит господину де Труавилю, она попросила будущего супруга сделать ей одолжение — сказать, якобы дядя знал, что дом продается. Она боялась доверить эту ложь аббату из-за его рассеянности. Ложь процветала вовсю, как если бы это была сама добродетель. Вечером весь Алансон узнал важную новость. Целых четыре дня город был взбудоражен не меньше, чем в дни событий злополучных 1814—1815 годов. Одни недоверчиво смеялись, другие допускали возможность такого брака; эти порицали, те одобряли. Среднее сословие алансонцев торжествовало, расценивая помолвку как свою победу. На другой день шевалье де Валуа в кругу друзей произнес убийственные слова:

— Кормоны кончают тем, с чего начали! От управителя до поставщика — рукой подать!

Весть о выборе, сделанном мадемуазель Кормон, поразила бедного Атаназа в самое сердце, но он ничем не выдал ужасного смятения, овладевшего им. О помолвке он узнал в доме председателя суда дю Ронсере, где его мать играла в бостон. Г-жа Грансон взглянула на сына в зеркало, и ей показалось, что он побледнел; но он был бледен еще с утра, потому что неясные слухи об этой помолвке уже дошли до него. Мадемуазель Кормон была для Атаназа картой, на которую он ставил свою жизнь, и его уже охватывало леденящее предчувствие гибели. Когда душа и воображение преувеличивают размеры несчастья и взваливают его непосильным бременем на плечи и чело; когда ускользает долго лелеемая надежда, которая своим осуществлением укротила бы огненного ястреба, вонзившего когти в сердце; когда человек, не рассчитывая на свои силы, теряет веру в себя, когда он теряет веру в будущее, не полагаясь на всемогущество божье, — он разбивается насмерть. Атаназ по своему воспитанию был продуктом императорской эпохи. Вера в судьбу — религия императора — спустилась с трона до самых последних рядов армии и даже до школьных скамей.

Атаназ, уставившись глазами в карты г-жи дю Ронсере, стоял в каком-то оцепенении, а потому казался безучастным, и г-жа Грансон решила, что она заблуждалась относительно чувств сына. Мнимое безразличие Атаназа объясняло его отказ принести в жертву этому браку свои либеральные воззрения — слово, созданное незадолго до того специально для императора Александра и пущенное в ход, если не ошибаюсь, г-жой де Сталь, через Бенжамена Констана. Начиная с этого рокового вечера несчастный юноша избрал для своих прогулок самое живописное место на берегу Сарты, откуда рисовальщики, облюбовавшие Алансон, делают наброски его видов. Тут расположено несколько мельниц. Река оживляет однообразие полей. Берега Сарты украшены изящными, картинно разбросанными купами деревьев. Местность, хотя и плоская, не лишена скромной прелести, характерной для Франции, где свет не слепит глаза восточной яркостью, а туманы не удручают душу чрезмерной продолжительностью. Это была пустынная окраина. В провинции никто не интересуется красотами природы, то ли от пресыщения, то ли от полного отсутствия поэтической жилки. Если в провинции существуют аллеи, места для прогулок, какая-нибудь площадка, откуда глазам открываются дали, — туда никто не ходит. Атаназ полюбил этот уединенный, оживляемый рекою уголок, где под первыми улыбками вешнего солнца уже зеленели луга. Те, кому случалось видеть, как он сидит там под тополем, кто ловил на себе его проникновенный взгляд, иногда говорили г-же Грансон: «У вашего сына есть что-то на душе».

— Я знаю, чем он занят! — отвечала мать с довольным видом, давая понять, что он обдумывает какой-то большой труд.

Атаназ перестал вмешиваться в политику, он больше не высказывал своего мнения; но по временам он казался почти веселым, иронически веселым, как тот, кто поносит в душе весь мир. Этот юноша, не разделявший ни провинциальных взглядов, ни провинциальных удовольствий, мало кого занимал, он даже не возбуждал ничьего любопытства. Если кто заговаривал о нем с его матерью, то только из внимания к ней. Душа Атаназа не находила отклика ни в чьей другой душе; ни одна женщина, ни один друг не пришли осушить его слезы, он ронял их в воды Сарты. Если бы в это время здесь появилась великолепная Сюзанна, сколько бед предотвратила бы встреча этих двух существ, ибо они полюбили бы друг друга! А она все-таки приехала сюда. Рассказ об одном довольно необычайном происшествии, завязка которого произошла около 1799 года в «Гостинице Мавра», пробудил честолюбие Сюзанны и потряс ее детски-капризное воображение. Некая парижская девица, прелестная, как ангел, была подослана полицией обольстить маркиза де Монторана[35], одного из шуанских главарей, назначенных Бурбонами; она встретилась с ним в «Гостинице Мавра», как раз когда он возвращался из похода в Мортань; она его обольстила и предала. Эта легендарная особа, эта власть красоты над мужчиной, все отношения между Мари де Верней[36] и маркизом де Монтораном поразили Сюзанну: с первых дней своей сознательной жизни она стремилась играть мужчинами. Через несколько месяцев после своего бегства, направляясь с одним художником в Бретань, она не отказала себе в удовольствии побывать проездом в родном городе. Ей хотелось повидать Фужер, где произошла развязка авантюры маркиза де Монторана, и посетить театр этих красочных военных действий, трагические эпизоды которых, еще мало изученные, были известны ей с самой юности. К тому же она жаждала показаться в Алансоне в столь блестящем сопровождении и до неузнаваемости преображенной. Она рассчитывала заодно обеспечить безбедное существование своей матери и послать под благовидным предлогом бедняге Атаназу некоторую сумму денег, ибо в наши дни деньги являются для гения тем же, чем в середине века были боевой конь и доспехи, добытые Ревеккой для Айвенго.

Целый месяц в городе делали самые нелепые предположения относительно замужества мадемуазель Кормон. Составились две партии — маловеров, которые отрицали возможность этого брака, и верующих, которые настаивали на ней. К концу второй недели маловеры получили ощутительный удар: дом дю Букье был продан за сорок тысяч франков г-ну де Труавилю, пожелавшему приобрести в Алансоне совсем, совсем скромное жилище, — потому что в будущем, после смерти княгини Шербеловой, ему предстояло переселиться в Париж; он рассчитывал спокойно дожидаться наследства, занимаясь восстановлением хозяйства на своих землях. Такой факт, как продажа дома, казался достаточно убедительным. Но маловеры не сдавались. Они утверждали, что женится или не женится дю Букье, а дельце само по себе было весьма выгодно: ему-то дом обошелся только в двадцать семь тысяч франков. Верующие были сражены таким решительным заявлением маловеров. Шенелю, нотариусу мадемуазель Кормон, говорили опять-таки маловеры, никто еще словом не обмолвился относительно брачного контракта. На двадцатый день верующие, непоколебимые в своем убеждении, одержали решительную победу над маловерами. Г-н Лепрессуар, нотариус либералов, пришел в дом к мадемуазель Кормон, и там был подписан брачный контракт. Это была первая из многочисленных жертв, которые мадемуазель Кормон впредь была вынуждена приносить своему супругу. Дю Букье питал глубокую ненависть к Шенелю; он приписывал его влиянию отказ, полученный им некогда от мадемуазель Арманды и, как он думал, повлекший за собой в свое время и отказ мадемуазель Кормон. Старый боец Директории ухитрился подъехать к достойной деве, считавшей, что она не умела понять прекрасную душу поставщика, и пожелавшей загладить свою вину перед ним: во имя любви она пожертвовала своим нотариусом! Тем не менее она ознакомила его с контрактом, и Шенель, человек, достойный быть героем Плутарха, в письменной форме оградил интересы мадемуазель Кормон. Именно это обстоятельство и послужило единственной причиной, оттягивающей свадьбу. Мадемуазель Кормон получила много анонимных писем. К своему величайшему изумлению, она узнала, что Сюзанна девственной непорочностью могла бы поспорить с нею самой и что соблазнитель в парике уже неспособен играть роль в подобных похождениях. Мадемуазель Кормон пренебрежительно отнеслась к анонимным письмам; но она написала Сюзанне, чтобы выяснить положение дел в связи с Обществом вспомоществования матерям. Сюзанна, до которой, разумеется, дошли слухи о предстоящей женитьбе дю Букье, призналась в своей хитрости и отослала Обществу тысячу франков, оказав таким образом весьма плохую услугу бывшему поставщику. Мадемуазель Кормон созвала чрезвычайное совещание общества, постановившее впредь оказывать помощь не в виду предстоящей беды, но только по ее свершении. Несмотря на различные подвохи, ставшие, на потеху всего города, предметом сплетен, которые со смаком пересказывались, оглашение было сделано в церкви и в мэрии. Атаназу пришлось подготовить брачное свидетельство. Во имя общественного целомудрия и всеобщего спокойствия невеста уехала в Пребоде, где дю Букье навещал ее по два раза в день: утром — с пышными уродливыми букетами в обеих руках — и под вечер, к обеду. Наконец в один пасмурный, дождливый июньский полдень в алансонской приходской церкви, на глазах у всего города состоялось бракосочетание мадемуазель Кормон и, с позволения сказать, господина дю Букье, как выражались маловеры. Из дома в мэрию и из мэрии в церковь новобрачные ехали в роскошной для Алансона коляске, которую дю Букье выписал тайком из Парижа. Весь город рассматривал утрату старой одноколки как своего рода общественное бедствие. Шорник с улицы Порт де Сеэз громко выражал свое негодование, ибо терял пятьдесят франков ежегодного дохода, которые ему приносила починка одноколки. Алансон пришел в ужас, видя, как благодаря дому Кормон в городе водворяется роскошь. Каждый опасался, что вздорожают съестные припасы, непомерно повысится квартирная плата и нахлынут предметы парижской меблировки. Иных настолько терзало любопытство, что они совали Жаклену несколько монеток в десять су, только бы поближе рассмотреть эту коляску, посягавшую на экономику края. Пара лошадей, купленных в Нормандии, тоже немало напугала алансонцев.

— Кто же станет приезжать за лошадьми нашего завода, раз мы сами покупаем лошадей на стороне! — говорили в кружке дю Ронсере.

Хотя на первый взгляд вывод этот казался глупым, но в нем заключалась глубокая мысль относительно возможности для края загребать чужие деньги. Провинция видит национальное богатство не столько в активно обращающихся капиталах, сколько в бесплодном накоплении. В довершение всего сбылось убийственное пророчество старой девы. Пенелопа пала от плеврита, которым она заболела за полтора месяца до свадьбы хозяйки; ничто не могло ее спасти. Г-жа Грансон, Мариетта, г-жа дю Кудре, г-жа дю Ронсере — словом, весь город подметил, что мадам дю Букье ступила в церковь левой ногой; примета тем более ужасная, что в те времена слово левый уже начинало приобретать политический смысл. Священник, которому надлежало произнести проповедь, нечаянно открыл свой молитвенник на заупокойном псалме. Таким образом, этот брачный союз сопровождался предзнаменованиями столь мрачными, столь грозными, столь зловещими, что никто не предрекал ему ничего доброго. Все шло из рук вон плохо. О свадебном пире нечего было и думать, так как новобрачные уехали в Пребоде. Итак, говорили все друг другу, парижским обычаям предстояло одержать верх над провинциальными. Вечером весь Алансон судил и рядил обо всем этом вздоре; те, кто рассчитывал на лукулловское пиршество, обязательное для провинциальных свадеб и принимаемое обществом как непременная дань, почти поголовно возмущались. А свадьба Жозетты и Жаклена прошла весело; только эта парочка и опровергла все мрачные предсказания.

Дю Букье пожелал потратить всю сумму, вырученную от продажи дома, на то, чтобы отремонтировать и переделать по-модному старинный особняк Кормон. С этой целью он решил прожить полгода в Пребоде и перевез туда дядюшку де Спонда. Новость эта ужаснула весь город, каждый был охвачен предчувствием, что дю Букье задумал увлечь край на пагубный путь комфорта. Страх еще усилился, когда в одно прекрасное утро горожане увидели, как дю Букье, направляясь из Пребоде в Валь-Нобль, чтобы наблюдать за работами по дому, восседает, вместе с облаченным в ливрею Ренэ, в тильбюри, в который запряжена недавно купленная лошадь. Начало своей хозяйской деятельности дю Букье ознаменовал тем, что приобрел на женины накопления ренту государственного казначейства, которая шла по шестьдесят семь франков пятьдесят сантимов. Постоянно играя на повышение, он за год сколотил себе личный капитал, без малого равный капиталу его супруги. Однако все грозные предзнаменования, все катастрофические новшества потускнели перед одним происшествием, стоявшим в самой тесной связи с этим браком и придавшим ему нечто еще более роковое.

В вечер свадьбы Атаназ с матерью сидел после обеда за десертом в гостиной, перед камельком, где служанка, принеся охапку валежника, разожгла огонек, именуемый в здешних местах угостительным.

— Ну что ж! Пойдем сегодня вечером к председателю дю Ронсере, раз уж мы остались без мадемуазель Кормон, — сказала г-жа Грансон. — Господи! Я никогда не привыкну называть ее госпожой дю Букье, у меня язык не поворачивается произнести это имя.

Атаназ печально и принужденно взглянул на мать; у него не было сил ей улыбнуться, но ему хотелось выразить как бы признательность за эту наивную попытку если не исцелить, то смягчить его боль.

— Мама, — произнес он, и голос его прозвучал так нежно, так по-детски, как по-детски прозвучало это давно забытое обращение. — Милая мама, побудем еще дома, здесь так хорошо у огня!

Мать, не поняв умом, вняла сердцем этой последней просьбе убитого горем сына.

— Хорошо, дитя мое, останемся, — сказала она, — мне, конечно, приятнее провести вечер в разговорах с тобой о твоих планах, чем за карточным столом, где я могу проиграться.

— Ты сегодня такая красивая, я бы все смотрел на тебя. К тому же и мысли мои нынче под стать этой невзрачной маленькой гостиной, где мы столько выстрадали.

— И где нам еще предстоит немало страдать, бедный мой Атаназ, пока ты добьешься признания. Я нужды не боюсь; но, мое сокровище, каково мне видеть, что безрадостно проходит твоя прекрасная молодость! Каково сознавать, что вся твоя жизнь — один только труд! Для матери — это нож в сердце; от такой муки я долго не могу заснуть по вечерам, с нею по утрам я пробуждаюсь. Боже мой, боже! Чем я прогневила тебя? За что ты меня наказываешь?

Она пересела с кресла на маленький стульчик и прижалась к Атаназу, положив голову к нему на грудь. В неподдельном материнском чувстве всегда есть прелесть влюбленности. Атаназ целовал глаза, лоб, седые волосы матери, свято желая прилепиться душою ко всему, чего касались его губы.

— Я никогда ничего не достигну, — сказал он, стараясь скрыть от матери роковое решение, которое зрело у него в голове.

— Вот тебе на! Ты, никак, падаешь духом? Не ты ли сам говорил, что мысль всемогуща? Лютеру понадобилось только десять пузырьков чернил, десять стоп бумаги и твердая воля, чтобы потрясти всю Европу. Что ж! Ты прославишься и станешь творить добро теми же средствами, какими он творил зло. Не твои ли это слова? Смотри, как внимательно я тебя слушаю и понимаю лучше, чем ты думаешь, ибо я все еще ношу тебя под сердцем — малейшая твоя мысль отдается во мне, как некогда легчайшее твое движение.

— Видишь ли, мама, я здесь ничего не добьюсь; и я не хочу, чтобы ты была свидетельницей моих терзаний, усилий, тревог. Родная, позволь мне покинуть Алансон; лучше мне страдать вдали от тебя.

— А я хочу всегда быть подле тебя, — с достоинством возразила мать. — Как тебе страдать вдали от матери, от твоей маменьки, которая, если понадобится, станет твоей служанкой, а захочешь — исчезнет, чтобы тебе не мешать, но даже тогда не скажет, что ты загордился! Нет, нет, Атаназ, мы никогда не расстанемся.

Атаназ обнял мать так страстно, как умирающий обнял бы самое жизнь.

— И тем не менее я так хочу, — продолжал он. — Иначе ты меня потеряешь... Болеть душой вдвойне, за тебя и за себя, свыше моих сил. Ведь ты же хочешь, чтобы я жил, не правда ли?

Госпожа Грансон растерянно посмотрела на сына.

— Так вот что у тебя на уме! Мне не раз об этом говорили. Значит, ты уезжаешь?

— Да.

— Ты не уедешь, не сказав мне всего, не предупредив меня. Тебе же нужны вещи, деньги. У меня зашито в нижней юбке несколько золотых, ты их возьмешь.

Атаназ разрыдался.

— Вот все, что я хотел тебе сказать, — снова заговорил он. — Теперь я провожу тебя к председателю. Пойдем...

Мать и сын вышли. Атаназ расстался с матерью на пороге дома, где она собиралась скоротать вечер. Долго он смотрел на свет, пробивавшийся сквозь щели ставней; прижавшись к окну, он слушал, и его охватила какая-то исступленная радость, когда четверть часа спустя до него донесся голос матери, объявлявший: — Большой шлем в червях!

— Бедная матушка, я обманул тебя! — воскликнул он, выходя на берег Сарты.

Он подошел к красавцу тополю, под которым столько передумал за последние полтора месяца и где устроил себе сиденье из двух больших камней. Он любовался красотой природы, озаренной в этот час луной; за несколько часов пред ним снова пронеслось его славное будущее: он прошел по городам, повергаемым в волнение одним звуком его имени; он услышал приветственный гул толпы, он вдохнул фимиам празднеств, он поклонился призраку своей жизни; он предался победному ликованию, он воздвиг себе памятник, он призвал свои несбыточные мечты, чтобы сказать им «прости» на последнем олимпийском пиршестве. Подобное волшебство могло длиться лишь краткое время, и вот оно развеялось навсегда. В этот предсмертный час Атаназ обнял прекрасное дерево, к которому привязался, как к другу; затем положил в карманы сюртука два камня и застегнулся на все пуговицы. Из дому он преднамеренно вышел без шляпы. Он разыскал то глубокое место, которое давно наметил; без колебания скользнул он в воду, стараясь, чтоб не было никакого шума, — и шума почти не было. Когда, примерно в половине десятого, г-жа Грансон вернулась домой, служанка ничего не сказала ей об Атаназе, она подала ей письмо; г-жа Грансон развернула его и прочла следующие скупые слова: Добрая моя маменька, я отправился в путь, не сердись на меня.

— Нечего сказать, славно он меня провел! — воскликнула она. — Но белье! Но деньги! Ну что ж, он мне напишет, и я тогда поеду к нему. Детишки всегда воображают, что могут перехитрить отца с матерью! — И она спокойно улеглась спать.

За день до того, утром, как и ожидали рыбаки, Сарта разлилась. В эту пору мутные воды гонят множество угрей из их родных ручьев. Вот почему на том месте, куда бросился в воду горемыка Атаназ, уверенный, что его никогда не найдут, оказался раскинутый невод. Около шести часов утра рыбак вытащил труп юного самоубийцы. Две-три приятельницы, какие были у несчастной вдовы, очень осторожно подготовили ее к прибытию страшных останков. Можно себе представить, как весть об этом самоубийстве прогремела на весь Алансон. Еще накануне у талантливого юноши не было ни одного покровителя; на следующий день после его смерти раздавалось на тысячи голосов: «Кто-кто, а я бы, конечно, ему помог!» Так удобно выставить себя благодетелем без всяких затрат! Шевалье де Валуа пролил свет на это самоубийство. Из чувства мести этот дворянин рассказал о чистой, неподдельной, прекрасной любви Атаназа к мадемуазель Кормон. Г-жа Грансон, которую надоумил шевалье, вспомнила множество мельчайших обстоятельств и подтвердила рассказ г-на де Валуа. История становилась трогательной, некоторые женщины плакали. Горе г-жи Грансон было затаенным, немым, мало кому понятным. Материнская скорбь по умершим детям бывает двух видов. Бывает так, что люди понимают всю глубину этой печали: утрата сына, всеми уважаемого, всеми любимого, молодого или красивого, на пути к успеху и богатству или уже прославившегося, вызывает всеобщее сочувствие; свет разделяет это горе и, придавая ему более широкий характер, смягчает его. Но есть другая скорбь, скорбь матери, которая одна только знает, чем было ее дитя, которая одна ловила его улыбки, которая одна подметила сокровища слишком рано скошенной жизни; при таком горе прячут от чужих глаз свой траурный креп, черней которого нет ничего. Горе это не поддается описанию; к счастью, немногие женщины знают, какую струну сердца оно обрывает навек. Еще до того, как г-жа дю Букье вернулась в город, жена председателя дю Ронсере, одна из ее закадычных приятельниц, поспешила бросить этот труп на розы ее радости и сообщить ей, от какой любви она отказалась; она тихонько влила не одну сотню капель полынной горечи в мед первого месяца ее брачной жизни. Возвращаясь в Алансон, г-жа дю Букье случайно столкнулась на углу улицы Валь-Нобль с г-жой Грансон... Взгляд умиравшей от горя матери поразил старую деву в самое сердце. В нем было проклятие, тысячу раз повторенное, — тысяча искр в одном луче. Взгляд этот ужаснул г-жу дю Букье, он предвещал ей, призывал на нее несчастье. В самый день катастрофы, вечером, г-жа Грансон, одна из тех, кто был наиболее нетерпимо настроен против городского священника, всегда ратовавшая за викария церкви св. Леонарда, содрогнулась при мысли о непреклонности католического учения, исповедуемого ее же партией. После того как она своими руками одела сына в саван, вспоминая о богоматери, г-жа Грансон, изнывая душой в мучительной тревоге, отправилась к присягнувшему священнику. Она застала этого скромного человека за разборкой пеньки и льна, которые он отдавал прясть всем нуждающимся женщинам и девушкам в городе, чтобы у них никогда не было недостатка в работе, — разумная благотворительность, которая спасла от нищеты не одно семейство, неспособное побираться. Кюре тотчас оставил свою пеньку и поспешил проводить г-жу Грансон в гостиную, где ожидавший его ужин своей скудостью напомнил измученной женщине ее собственный стол.

— Господин аббат, — сказала она, — я пришла вас умолять... — Не в силах окончить речь, она залилась слезами.

— Знаю, чтó привело вас ко мне, — ответил святой человек. — Я полагаюсь на вас, сударыня, и на вашу родственницу госпожу дю Букье, что в случае чего вы постараетесь умилостивить в Сеэзе епископа. Да, я помолюсь за ваше несчастное дитя; я отслужу по нем панихиду; но постараемся избежать огласки, не дадим повода недоброжелателям сбежаться в церковь со всего города... я один, без причта, ночью...

— Да, да, как вам угодно, только бы он лежал в освященной земле! — проговорила бедная мать и, взяв руку священника, поцеловала ее.

И вот, около полуночи четверо юношей, самых любимых товарищей Атаназа, крадучись перенесли гроб в приходскую церковь. Там уже находилось несколько подруг г-жи Грансон — группа женщин в черном, с опущенными вуалями, да еще семь-восемь юношей, которым поверял свои тайны этот безвременно погибший талант. Четыре факела освещали гроб, покрытый траурным крепом. Священник, которому прислуживал мальчик-клирошанин, на чью скромность можно было положиться, прочел заупокойные молитвы. Затем самоубийцу потихоньку отнесли в отдаленный угол кладбища, где крест из потемневшего от времени дерева, без надписи, отметил для матери его могилу. Атаназ жил и умер во мраке. Никто ни одним словом не выдал священника, епископ хранил молчание. Благочестием матери искупилось нечестие сына.

Прошло несколько месяцев, и однажды вечером бедная, обезумевшая от горя женщина, движимая, как все обездоленные, безотчетным желанием жадно прильнуть устами к своей горькой чаше, вздумала посмотреть на место гибели своего сына. Кто знает, может быть, инстинкт подсказывал ей, что под тополем она угадает его предсмертные мысли; а может быть, она хотела видеть то, на что глядел в последний раз ее сын. Для одних матерей такое место — плаха, а для других — святыня. Терпеливые анатомы человеческой природы никогда не устанут твердить об истинах, о которые должны разбиться все теории, законы и философские системы. Скажем еще и еще раз: стремление мерить людские чувства единой меркой — нелепость; у каждого человека чувства сочетаются с элементами, свойственными только ему, и принимают его отпечаток.

Г-жа Грансон еще издали увидела женщину, которая, подойдя к роковому месту, воскликнула: «Так вот где это было!» Только одно существо оплакивало Атаназа, как его оплакивала мать. Этим существом была Сюзанна. Приехав утром в «Гостиницу Мавра», она узнала о несчастье. Если бы бедняга Атаназ был жив, она, вероятно, сделала бы то, о чем мечтают люди благородные, но неимущие и что не приходит в голову богачам: она послала бы ему несколько тысяч франков, написав: «Деньги, данные вашим отцом взаймы своему другу, который возвращает их вам». Эта ангельская хитрость была задумана Сюзанной во время путешествия.

Куртизанка увидела г-жу Грансон и поспешила уйти, промолвив: «Я его любила».

Сюзанна, верная себе, не уехала из Алансона, пока не превратила в водяные лилии флердоранж, венчавший новобрачную: она первая объявила, что супруга г-на дю Букье навсегда останется девицей. Одним язвительным словом она отомстила и за Атаназа и за дорогого ей шевалье де Валуа.

Алансон стал свидетелем еще одного самоубийства, но медленного и вызывавшего жалость совсем иного рода, потому что Атаназ был сразу забыт обществом, которое желает и обязано поскорее забывать покойников. Бедный шевалье де Валуа умирал заживо, убивая себя ежедневно четырнадцать лет сряду. Спустя три месяца после женитьбы дю Букье свет не без удивления заметил, что сорочка шевалье пожелтела, а волосы причесаны кое-как. Взлохмаченный шевалье де Валуа не был больше шевалье де Валуа! Несколько зубов, белых, как слоновая кость, покинуло свой боевой пост, и ни один наблюдатель человеческого сердца не мог бы сказать, к какому корпусу они принадлежали, были ли они из чужеземного или из туземного легиона, растительного или животного происхождения, время ли отняло их у шевалье, или он сам позабыл их в ящике туалетного стола. Галстук, равнодушный к щегольству, закрутился жгутом. Серьги загрязнились и потускнели. Морщины на лице шевалье углубились, почернели, а кожа стала походить на пергамент. Запущенные ногти нет-нет да окаймлялись черной полоской. Жилет был испещрен следами табачных понюшек, напоминавшими осенние листья. Вата в ушах теперь менялась очень редко. Уныние омрачало чело, бросало желтоватый отсвет на рытвины морщин. Словом, прекрасная постройка, столь искусно поддерживаемая, дала трещины и выявила этим всю власть духа над плотью: ибо наш белокурый шевалье, наш герой-любовник погиб, как только рухнула его надежда. До того нос шевалье выставлял себя в самом изящном виде; никогда он не ронял ни черных влажных крупинок, ни янтарных капель; но теперь этот нос, перепачканный табаком, постоянно выпирающим из ноздрей, обесчещенный мутной жидкостью, стекавшей по естественному желобку над верхней губой, — этот нос, не желавший больше мило выглядеть, обнаруживал, чего стоило содержать его в порядке, он выдавал ту огромную заботу, какая прежде вкладывалась шевалье в уход за собственной персоной и своим упорством свидетельствовала о всем величии и настойчивости брачных видов шевалье на мадемуазель Кормон. Г-н де Валуа был окончательно уничтожен каламбуром дю Кудре, который, впрочем, стараниями шевалье получил за это отставку по службе. То была первая месть, осуществленная благодушным шевалье; тем не менее каламбур был убийственным и на сто шагов оставлял за собою все прежние каламбуры чиновника опекунского совета: господин дю Кудре, наблюдая эту носовую революцию, назвал положение шевалье сносным. В конце концов и анекдоты шевалье последовали примеру его зубов; затем все реже стали меткие словечки; только аппетит не ослабевал — в этом крушении всех надежд уцелел лишь желудок; если дворянин вяло готовил свои понюшки, зато ел он с прежней жадностью. Вам станет ясно, к какому оскудению мысли привела эта катастрофа, когда вы узнаете, что теперь г-н де Валуа даже не так часто, как прежде, беседовал с княгиней Горицей. Как-то раз, когда шевалье пришел к мадемуазель Арманде, одна из его икр оказалась спереди берцовой кости. Клянусь, такое банкротство элегантности было чудовищно и поразило весь Алансон. Человек бодрый, как юноша, превратился в старца, муж, полный сил, в результате душевного упадка перешагнул из пятидесяти лет прямо в девяносто, он испугал общество. А кроме того, он выдал свою тайну: стало ясно, что он выжидал, что он подстерегал мадемуазель Кормон; терпеливый охотник прицеливался целых десять лет — и упустил добычу. Наконец-то немощная Республика взяла верх над доблестной аристократией, и это в самый разгар Реставрации! Форма восторжествовала над содержанием, дух был побежден материей, дипломатия — мятежом. И еще беда! Одна из гризеток, чем-то обиженная, разоблачила утренние забавы шевалье, и он прослыл развратником. Либералы отнесли на его счет всех подкидышей, прежде приписываемых дю Букье, но Сен-Жерменское предместье Алансона очень гордо встретило эту весть; оно смеялось и говорило: — Ах, этот добрейший шевалье, что ж ему было делать? Оно пожалело шевалье, приняло его в свое лоно, воскресило его улыбки, а над головой дю Букье собралась грозная ненависть. Одиннадцать человек оставили лагерь дю Букье—Кормон и перешли к д'Эгриньонам.

В результате этого брака в Алансоне прежде всего резко разграничились партии. Дом д'Эгриньонов представлял здесь высшую аристократию, так как вернувшиеся на родину Труавили примкнули к нему. Дом Кормон, при ловком содействии дю Букье, стал выразителем тех пагубных взглядов, которые, не будучи ни истинно либеральными, ни положительно роялистскими, породили выступление двухсот двадцати одного депутата в тот день, когда определилась борьба между самой священной и самой великой, единственно подлинной королевской властью и самой фальшивой, самой изменчивой, самой деспотической, так называемой парламентской, которую осуществляют избирательные собрания. Салон дю Ронсере, тайно связанный с салоном Кормон, стал открыто либеральным.

По возвращении из Пребоде аббат де Спонд испытывал непрерывные горести, которые он глубоко таил в душе, ничего не говоря о них племяннице; он излил свою душу одной лишь мадемуазель Арманде и признался ей, что предпочел бы, если уж на то пошло, шевалье де Валуа этому, с позволения сказать, господину дю Букье. Никогда милейший г-н де Валуа не разрешил бы себе бестактно идти наперекор бедному старику, которому осталось жить считанные дни. Дю Букье все в доме уничтожил. Скупые слезы навернулись на потухшие глаза аббата, когда он рассказывал:

— Мадемуазель, у меня нет больше моей тенистой аллеи, которая пятьдесят лет служила мне местом ежедневных прогулок. Мои любимые липы спилены. В час моей смерти Республика еще раз является мне в образе грозного разрушителя домашнего очага!

— И все же будьте снисходительны к племяннице, — вмешался в разговор шевалье де Валуа, — республиканские идеи — первая ошибка молодости, которая ищет свободы, а находит самый страшный деспотизм, деспотизм бессильной черни. Ваша бедная племянница не по вине наказана.

— Что будет со мной в этом доме, где на стенах намалеваны голые плясуньи? Как я обрету мои липы, под сенью которых я читал молитвенник?

Подобно Канту, потерявшему нить мыслей, когда срубили сосну, на которую он привык смотреть во время размышлений, бедный аббат не мог вдохновиться молитвами, проходя по аллеям, лишенным тени, — дю Букье приказал разбить английский сад!

— Так лучше, — говорила г-жа дю Букье, вопреки собственному убеждению, покорствуя аббату Кутюрье, который предписывал ей угождать супругу.

Старый дом, заново отделанный, лишился своего прежнего блеска, своего патриархального добродушного вида. Подобно тому, как шевалье де Валуа, став небрежным, потерял самого себя, буржуазное величие салона Кормон исчезло, как только потолок окрасили в белое с золотом, обили стены голубым шелком и уставили турецкими диванами красного дерева. В столовой, убранной в новомодном стиле, кушанья, казалось, остывали быстрее, и ели там не так, как едали, бывало, прежде. Г-н дю Кудре уверял, что каламбуры застревают у него в горле при одном взгляде на все намалеванные по стенам физиономии, которые таращат на него глаза. Снаружи дом еще отдавал провинцией, но внутри в нем уже обнаруживал себя поставщик времен Директории. На всем лежал отпечаток дурного вкуса биржевого маклера: колонны, разделанные под мрамор, зеркальные двери, греческие профили, лепные карнизы, смешение всех стилей, неуместная пышность. В Алансоне не менее двух недель судачили по поводу такой дотоле неслыханной роскоши; несколько месяцев спустя ею стали гордиться, и не один богатый фабрикант, обновив обстановку, устроил у себя нарядную гостиную. В городе стала появляться модная мебель; там можно было увидеть даже «астральные» лампы! Аббат де Спонд одним из первых постиг тайные печали, которые этот брак не мог не внести в личную жизнь его нежно любимой племянницы. Благородная простота — особенность, некогда отличавшая их совместное существование, исчезла в первую же зиму, когда дю Букье задавал по два бала в месяц. Звуки скрипок и нечестивая музыка светских празднеств в этой священной обители! Аббат, коленопреклоненный, молился все время, пока длилось веселье! К тому же мало-помалу извратилась и политическая система, царившая в этом степенном салоне. Главный викарий разгадал дю Букье, он содрогнулся от его повелительного тона; не раз он замечал слезы на глазах племянницы, когда муж, отстранив ее от управления имуществом, оставил в ее руках лишь белье, стол и все прочее, что составляет удел женщины. Роза не была больше в доме хозяйкой: Жаклен, ограниченный теперь лишь кучерскими обязанностями, Ренэ, превращенный в грума, и повар из Парижа (Мариетта была разжалована в судомойки) подчинялись исключительно барину. В распоряжении г-жи дю Букье осталась одна Жозетта. А знаете ли вы, чего стоит отказаться от сладостной привычки властвовать? Торжество своей воли — одно из опьяняющих удовольствий в жизни великих людей, а для людей ограниченных в этом вся жизнь. Надо побывать в министрах и попасть в опалу, чтобы понять жгучую боль, испытанную г-жой дю Букье, когда она была низведена до состояния полной приниженности. Как часто она выезжала из дому, когда ей не хотелось, встречалась с людьми, которые были ей не по душе! Милые сердцу денежки уже больше не проходили через ее руки, и она, привыкшая свободно тратить сколько ей заблагорассудится, теперь была лишена этой возможности. Не вызывает ли всякая навязанная граница желание во что бы то ни стало переступить ее? Не причиняет ли все, что нарушает свободу воли, самые глубокие муки? Но это были пока только цветочки. Каждая уступка, сделанная бедняжкою супружеской власти, в те времена была продиктована любовью к мужу. На первых порах дю Букье прекрасно относился к жене; он держался превосходно, при всяком новом покушении на ее права он приводил ей веские доводы. В комнате, так долго пустовавшей, по вечерам у камина раздавались голоса супружеской четы. Вот почему первые два года своей замужней жизни г-жа дю Букье казалась очень довольной. У нее был тот особый, непринужденный и лукавый вид, каким отличается большинство молодых женщин, вышедших замуж по любви. Кровь больше не донимала ее. Новый облик г-жи дю Букье сбил с толку насмешников, опроверг слухи, ходившие насчет дю Букье, и привел в замешательство наблюдателей человеческого сердца. Роза-Мария-Виктория так боялась прогневить супруга, чем-нибудь досадить ему, лишиться его привязанности и его общества, что готова была пожертвовать ему всем, даже дядюшкой. Пустячные, глупые радости г-жи дю Букье обманули бедного аббата де Спонда, который легче переносил свои собственные страдания при мысли, что его племянница счастлива. Вначале весь Алансон думал то же, что и аббат. Но существовал один человек, которого провести было труднее, чем целый город! Шевалье де Валуа, укрывшись на священных вершинах высшей аристократии, проводил свою жизнь у д'Эгриньонов; он прислушивался к злословию и болтовне, день и ночь думая об одном — только бы не умереть, не отомстив. Он уже сразил каламбуриста, а теперь целился в самое сердце дю Букье. Бедный аббат уже постиг всю подлость первого и последнего возлюбленного своей племянницы, он содрогнулся, разгадав вероломную натуру ее мужа и его коварные махинации. Дю Букье обуздывал себя, памятуя о дядюшкином наследстве, совсем не хотел огорчать аббата и, однако, нанес ему смертельный удар, который уложил старика в гроб. Если вы согласны объяснить слово нетерпимость выражением непоколебимость принципов, если вы не находите нужным осудить бывшего викария-католика за тот стоицизм, которым Вальтер Скотт заставляет вас восхищаться в пуританине, отце Дженни Динс[37], если принцип potius mori quam foedari[38], которому вы удивляетесь в республиканском мировоззрении, вы согласны увидеть и в римско-католической церкви, то вы поймете скорбь, охватившую аббата де Спонда, когда в салоне мужа своей племянницы он встретил священника, присягнувшего конституции, которого он считал изменником, раскольником, еретиком, врагом церкви, клятвопреступником. Дю Букье, втайне честолюбиво стремившийся к господству над всем округом, захотел, в качестве первого залога власти, добиться возможности примирить священника церкви св. Леонарда с приходским кюре, и он достиг своей цели. Его жена полагала, что, принимая у себя аббата Франсуа, она способствует делу мира, а по мнению непоколебимого аббата Спонда, это было предательство. Г-н де Спонд увидел, что он одинок в своих убеждениях. К дю Букье приехал епископ и казался очень довольным, что вражде положен конец. Добродетели аббата Франсуа всех покорили, исключая ярого католика, готового воскликнуть вместе с Корнелем: «Во имя господа я доблесть ненавижу!»

Аббат умер, когда в епархии угасло правоверие.

В 1819 году благодаря наследству, оставленному аббатом де Спондом, доходы с земель г-жи дю Букье возросли до двадцати пяти тысяч франков, не считая ни Пребоде, ни дома на улице дю Валь-Нобль. Как раз к этому времени дю Букье вернул жене ее накопления, которые она ему доверила; он заставил употребить эти деньги на покупку земли, смежной с Пребоде, и превратил, таким образом, это поместье в одно из самых значительных в департаменте, потому что к Пребоде прилегали и владения аббата де Спонда. Никто не знал размеров личного капитала дю Букье, он отдал его в оборот Келлерам в Париже, куда ездил четыре раза в году. Так или иначе, в ту пору он уже слыл самым богатым человеком в департаменте Орн. Этот пройдоха, бессменный кандидат либералов, которому постоянно недоставало лишь семи-восьми голосов во всех выборных баталиях, разыгрывавшихся при Реставрации, притворно отрекался от либералов, желая быть избранным в качестве министерского роялиста; но, вопреки заступничеству конгрегации и магистратуры, правящие круги по-прежнему относились к нему с непреодолимым отвращением; этот злобный республиканец, распаленный честолюбием, задумал бороться с роялизмом и аристократией в краю, где они в ту пору одержали верх. Искусно разыгранная набожность позволила дю Букье опереться на церковников: он сопровождал жену к обедне, жертвовал на городские монастыри, оказывал денежную помощь конгрегации Сердца Иисусова, высказывался в пользу духовенства во всех случаях, когда оно выступало против города, департамента или государства. Пользуясь тайной поддержкой либералов и покровительством церкви, он, оставаясь конституционным роялистом, постоянно шел в ногу с аристократией департамента, чтобы погубить ее, — и погубил ее. Не упуская ни одной оплошности дворянской верхушки и правительства, он, опираясь на буржуазию, осуществлял в городе улучшения, вдохновителями и руководителями которых надлежало быть дворянам, пэрам и министерству, меж тем как те, наоборот, тормозили всякое улучшение из-за глупого соперничества, свойственного властям во Франции. Конституционные взгляды дю Букье вовлекли его в борьбу с аббатом Франсуа и в вопросах постройки театра, городского благоустройства, которое он предугадывал, выдвигал через либеральную партию и поддерживал во имя блага края в самый разгар дебатов. Дю Букье способствовал развитию промышленности в департаменте. Он ускорил расцвет этой провинции из ненависти к аристократическому предместью, расположенному по Бретонской дороге. Так подготовлял он месть владетелям замков, и особенно д'Эгриньонам, которых был готов в любой день переколоть отравленным кинжалом. Он дал средства на восстановление производства алансонских кружев; он оживил торговлю полотном — в городе открылась прядильня. Участвуя, таким образом, во всех практических начинаниях, живо интересовавших население города, верша дела, о которых королевская власть и думать не думала, дю Букье не рисковал при этом ни на грош. С таким богатством, как у него, он мог спокойно ждать грядущих доходов со своих капиталов, тогда как люди предприимчивые, но стесненные в средствах, нередко вынуждены были отказываться от больших и выгодных дел в пользу своих счастливых преемников. Он взял на себя роль банкира. Этот Лафит в миниатюре давал под залог деньги на все новшества. Занимаясь общественно полезными делами, он очень неплохо обделывал и свои собственные дела: он являлся зачинателем страховых обществ, покровителем новых предприятий общественного транспорта; он внушал мысль о подаче петиций, чтобы добиться от властей постройки необходимых дорог и мостов. Местные правители, которых он опередил, таким образом, во всех начинаниях, усматривали в этом посягательство на свои права. Завязывалась бессмысленная борьба, ибо благо края требовало уступок со стороны префектуры. Дю Букье натравливал провинциальную знать против придворной и против пэрства. Наконец он подготовил устрашающее присоединение значительной части монархо-конституционной партии к борьбе против трона, которую поддерживали «Журналь де деба» и г-н де Шатобриан, — бездарная оппозиция, выросшая на основе гнусного корыстолюбия и ставшая одной из причин торжества буржуазии и газетчиков в 1830 году. Поэтому г-ну дю Букье, так же как и тем, кого он представлял, выпала радость взирать на погребение королевской власти, которую провинция провожала без всякого сожаления, охладев к ней по тысячам причин, указанных здесь далеко не полностью. Старый республиканец, не вылезавший из церкви, пятнадцать лет ломавший комедию, чтобы в конце концов упиться мщением, собственноручно, под рукоплескания толпы, сорвал белый флаг с мэрии. Ни один человек во Франции не бросал на новый трон, воздвигнутый в августе 1830 года, взгляда, более опьяненного ликующей местью. Он расценивал восшествие на престол младшей ветви как торжество революции. Для него победа трехцветного знамени была возрождением Горы, которая на этот раз должна была уничтожать дворян хотя и менее жестокими, но более надежными средствами, чем гильотина. Установление пэрства, которое уже не передавалось по наследству, организация национальной гвардии, укладывающей на одну походную кровать мелкого лавочника и маркиза; уничтожение майората, провозглашенное одним буржуазным стряпчим; лишение католической церкви ее главенствующей роли — все законодательные новшества августа 1830 года были для дю Букье лишь более искусным приложением принципов 1793 года. С 1830 года этот человек становится главноуправляющим окладными сборами, чего он добился благодаря своим связям с герцогом Орлеанским, отцом нового короля, Луи-Филиппа, и с господином де Фольмоном, бывшим управителем вдовствующей герцогини Орлеанской. Молва приписывает ему восемьдесят тысяч ливров ежегодного дохода. В глазах всего здешнего края господин дю Букье — человек добродетельный, почтенный, человек непоколебимых правил, неподкупный, обязательный. Благодаря ему Алансон, приобщившись к развитию промышленности, стал первым звеном, которое, возможно, свяжет в один прекрасный день Бретань с тем, что зовется современной цивилизацией. Жители Алансона, где в 1816 году не насчитывалось и двух частных экипажей, через десять лет смотрели на катившие по городским улицам коляски, кареты, ландо, кабриолеты и тильбюри как на самое обычное явление. Буржуазия и землевладельцы, вначале напуганные ростом цен, позднее увидели, что это прекрасно окупалось увеличением их доходов. С вещими словами председателя дю Ронсере: Дю Букье — это сила! — соглашался весь край. Но, к несчастью для его жены, под этими словами кроется страшное противоречие. Дю Букье — супруг ничем не походит на дю Букье — общественного и политического деятеля. Сей великий гражданин, вне дома такой свободомыслящий, благодушный, движимый любовью к своему краю, дома — деспот, абсолютно чуждый супружеских чувств. Глубоко вероломный, хитрый лицемер, этот Кромвель Валь-Нобля ведет себя в семейной жизни, как вел себя с аристократией, к которой ластился, чтобы погубить ее. Так же, как его друг Бернадот, он надел бархатную перчатку на свою железную руку. Жена не дала ему потомства. Так подтвердились слова Сюзанны и намеки шевалье де Валуа. Но либеральная буржуазия, буржуазия монархо-конституционная, мелкое дворянство, магистратура и, как выражается «Конститюсьонель», «поповская партия» обвиняли в этом г-жу дю Букье. Она, мол, была совсем старухой, когда дю Букье на ней женился! Впрочем, бедной женщине повезло — в ее возрасте так опасно родить! Когда г-жа дю Букье со слезами поверяла свои горькие разочарования г-же дю Кудре и г-же дю Ронсере, эти дамы говорили ей: «Да вы с ума сошли, дорогая, вы не знаете, чего хотите; для вас ребенок — смерть!» К тому же многие мужчины, как, например, г-н дю Кудре, связывавшие свои надежды с торжеством дю Букье, заставляли своих жен петь ему хвалу. Старую деву изводили жестокими тирадами:

— Вы счастливица, душенька, что вышли замуж за такого одаренного человека, вас не постигнет участь многих женщин, которым достались в мужья люди нерешительные, не умеющие руководить ни делами, ни детьми.

— Ваш муж, милочка, сделал вас владычицей здешних мест, с ним вы не пропадете! Он заправляет всем Алансоном.

— А мне бы хотелось, — отвечала бедная женщина, — чтобы он меньше беспокоился о чужих и чтобы...

— Вы чересчур требовательны, милая госпожа дю Букье, все женщины завидуют, что у вас такой муж.

Дурно понятая людьми, которые стали осуждать ее, эта христианка находила в домашней жизни широкое поле для применения своих добродетелей. Она проводила свои дни в слезах, но на людях ее лицо постоянно выражало невозмутимое спокойствие. Для такой богобоязненной души разве не была преступной мысль, от которой постоянно щемило ей сердце: я любила шевалье де Валуа, а вышла замуж за дю Букье! Любовь Атаназа — еще один укор совести — преследовала ее в сновидениях. Смерть дяди, обнаружившая все испытанные им горести, сделала жизнь ее еще более мучительной, ибо она не переставая думала о том, как должен был страдать старик, видя перемену политических и религиозных правил в доме Кормон. Часто горе поражает нас с быстротой молнии, как это произошло с г-жой Грансон; но у старой девы оно расплывалось подобно капле масла, которая не сходит с ткани, а только медленно впитывается в нее.

Шевалье де Валуа был злокозненным виновником несчастья г-жи дю Букье. Ему во что бы то ни стало хотелось вывести ее из заблуждения, ибо шевалье — большой знаток в любви — не хуже разгадал дю Букье женатого, чем дю Букье холостого. Но этого хитрого республиканца не легко было поймать врасплох: его салон, само собой разумеется, был закрыт для шевалье де Валуа, так же как для всех, кто в первые дни женитьбы Букье отступился от дома Кормон. К тому же, обладая огромным богатством, он не боялся стать смешным, он царил в Алансоне, а о жене думал не больше, чем Ричард III мог бы думать о павшей на его глазах лошади, с помощью которой он выиграл сражение. В угоду своему супругу г-жа дю Букье почти порвала знакомство с д'Эгриньонами, но, оставаясь одна во время отлучек мужа в Париж, она наносила визит мадемуазель Арманде. И вот однажды, через два года после свадьбы г-жи дю Букье, на панихиде по аббату де Спонду, мадемуазель Арманда подошла к ней при выходе из церкви св. Леонарда, где происходила служба. Великодушная девушка рассудила, что подобные обстоятельства обязывают ее сказать несколько утешительных слов плачущей наследнице. Разговаривая о дорогом покойнике, они прошли вместе от церкви св. Леонарда до улицы дю Кур, а оттуда — до запретного особняка, куда г-жа дю Букье и вошла незаметно для самой себя, увлеченная прелестью беседы с мадемуазель Армандой. Бедной безутешной женщине, возможно, доставляло горестное удовольствие говорить о дядюшке с той, которую он так любил. Кроме того, ей хотелось услышать соболезнования из уст старого маркиза, которого она не видала уже около трех лет. Была половина второго, она застала там явившегося к обеду шевалье де Валуа, который, рассыпаясь в приветствиях, взял ее за руки.

— Ну вот, дорогая, достойная госпожа дю Букье, — сказал он ей взволнованно, — мы потеряли нашего друга; это был святой человек. Мы разделяем вашу скорбь. Да, здесь эта утрата ощущается так же остро, как и в вашем доме... даже сильнее, — добавил он, намекая на дю Букье.

Когда каждый выразил г-же дю Букье свое соболезнование, сказав какую-нибудь фразу в похоронном стиле, шевалье весьма почтительно взял под руку г-жу дю Букье и отвел ее в амбразуру окна.

— Вы-то счастливы по крайней мере? — спросил он ее с отеческим участием.

— Да, — ответила она потупясь.

Услышав это да, мадам де Труавиль, дочь княгини Шербеловой, и старая маркиза де Катеран вместе с мадемуазель Армандой присоединились к шевалье. В ожидании обеда все вышли в сад, а г-жа дю Букье, отупев от горя, и не заметила маленького заговора, составленного против нее любопытствующими шевалье и дамами. «Она в наших руках, не узнаем ли мы разгадку?» — читалось во взглядах, которыми они обменялись.

— Для полноты счастья, — сказала мадемуазель Арманда, — вам нужно было бы обзавестись детьми, хорошеньким мальчиком вроде моего племянника...

На глазах г-жи дю Букье навернулись слезы.

— Я слышал, что вы всему виной. Говорят, вы боялись беременности? — сказал шевалье.

— Я?! — простодушно воскликнула она. — Да я бы заплатила за ребенка ста годами адских мучений!

Вокруг ловко поставленного вопроса завязался оживленный спор, направляемый с исключительным тактом виконтессой де Труавиль и старой маркизой де Катеран, которые так обошли бедную г-жу дю Букье, что она, сама того не подозревая, выдала свою супружескую тайну. Мадемуазель Арманда, взяв под руку шевалье, удалилась, предоставив трем женщинам толковать о браке. И тут у г-жи дю Букье открылись глаза на тысячи разочарований ее замужней жизни; а так как она по-прежнему оставалась придурковатой, то наперсницы забавлялись ее восхитительной наивностью. Хотя фиктивный брак мадемуазель Кормон сперва насмешил весь город, сразу узнавший эту новость, однако г-жа дю Букье получила признание и сочувствие всех женщин. Пока мадемуазель Кормон безуспешно гонялась за женихами, все насмехались над ней; но когда стало известно исключительное положение, в какое она попала благодаря строгости своих религиозных правил, все восхитились ею. Бедная госпожа дю Букье сменила добрую мадемуазель Кормон. Таким образом, шевалье удалось на некоторое время выставить дю Букье в отвратительном и смешном виде, но в конце концов смешное потеряло свою остроту, и, когда каждый посмеялся над дю Букье, злословие истощилось. К тому же многие полагали, что в пятидесятисемилетнем возрасте тайный республиканец имеет право и спасовать. Это происшествие до такой степени растравило ненависть, которую дю Букье питал к д'Эгриньонам, что он был совершенно беспощаден в час мести. Г-же дю Букье было приказано никогда не переступать порога их дома. В отместку за шутку, которую шевалье де Валуа с ним сыграл, дю Букье, только что создавший газету «Вестник департамента Орн», поместил в ней следующее объявление:

«Лицу, которое докажет существование господина де Помбретона до, во время и после эмиграции, будет вручен чек на тысячу франков ренты».

Несмотря на то, что, в сущности, брак г-жи дю Букье можно было считать мнимым, она находила в нем некоторые преимущества: все-таки куда приятнее было заботиться о самом замечательном человеке в городе, нежели жить одиноко. Уж лучше дю Букье, чем собаки, кошки и канарейки, которых обожают старые девы; он относился к жене более искренне и менее расчетливо, чем слуги, духовник и всякие охотники за наследствами. Позднее она узрела в своем супруге орудие божьего гнева, ибо признала неизмеримо грешными все свои помыслы о замужестве; она считала, что понесла заслуженную кару за горе, причиненное г-же Грансон, и за преждевременную кончину дядюшки. Послушная той религии, что предписывает лобызать карающую лозу, она превозносила своего мужа, она одобряла его перед всеми; но на исповеди или вечером на молитве она не раз плакала, прося бога простить отступничество мужа, который говорил обратное тому, что думал, который желал погибели аристократам и церкви — двум святыням дома Кормон. Хотя все ее чувства были поруганы и принесены в жертву, она, понуждаемая долгом радеть о благополучии супруга, оберегала его ото всего, что могло бы ему повредить, и была привязана к нему непостижимой любовью, вероятно, порожденной привычкой, так что вся ее жизнь была сплошным противоречием. Она вышла замуж за человека, чей образ действий и мыслей был ей ненавистен, но о котором она должна была заботиться со всей положенной нежностью. Она чувствовала себя на седьмом небе каждый раз, когда дю Букье лакомился ее вареньем или находил обед вкусным; она следила, чтобы исполнялись его малейшие прихоти. Если он оставлял на столе бандероль, сорванную с газеты, г-жа дю Букье не выбрасывала ее и говорила слуге: «Оставьте, Ренэ, барин не зря положил ее здесь». Уезжал он — она хлопотала о его плаще и белье; в своих заботах о его материальном благополучии она была до мелочности предусмотрительна. Если он отправлялся в Пребоде, она уже накануне все поглядывала на барометр, чтобы узнать, благоприятна ли будет погода. Она засматривала ему в глаза, чтобы узнать, чего ему хочется, подобно собаке, которая и во сне видит и слышит своего хозяина. Когда же случалось, что толстяк дю Букье, покоренный этой любовью, по чувству долга обнимал супругу за талию и, целуя в лоб, приговаривал: «Славная ты женушка!» — слезы радости выступали на глазах бедного создания. По всей вероятности, дю Букье считал своей обязанностью подобные знаки благосклонности, доставлявшие ему благоговение Розы-Марии-Виктории, ибо даже католическая добродетель не принуждает до такой степени скрывать свои взгляды, как приходилось это делать г-же дю Букье. Однако часто язык отнимался у этой святой женщины, когда она слышала у себя в доме злобные речи людей, маскировавшихся под монархистов-конституционалистов. Она трепетала, предвидя гибель церкви, от времени до времени она отваживалась вставить какое-нибудь глупое слово или замечание, которое дю Букье пресекал одним взглядом. От такой жизни, раздираемой противоречиями, г-жа дю Букье дошла в конце концов до полной одури и решила, что проще и достойнее запрятать подальше свои мнения и ничем их не проявлять, ограничиваясь бессловесным прозябанием. Тогда у нее появилась рабская покорность, она считала, что сам бог велит сносить то приниженное состояние, в какое муж поверг ее. Она исполняла волю супруга неукоснительно и без малейшего ропота. С той поры эта робкая овца шла по пути, указанному ей пастырем; она не покидала лона церкви и стала строжайшим образом выполнять все церковные обряды, не помышляя ни о сатане, ни о соблазнах его, ни о деяниях его. Итак, она представляла собой сочетание чистейших христианских добродетелей, и дю Букье безусловно стал одним из счастливейших мужей во всем королевстве Франции и Наварры.

— Она останется дурой до последнего своего вздоха, — безжалостно сказал отставной чиновник опекунского совета, который, однако же, обедал у г-жи дю Букье два раза в неделю.

Как это ни странно, но наша повесть была бы далеко не полна, если бы мы не упомянули здесь о том, что со смертью матери Сюзанны совпала смерть шевалье де Валуа. Шевалье умер вместе с монархией в августе 1830 года. Он отправился в Нонанкур, где присоединился к свите короля Карла X и благоговейно сопровождал его до Шербура вместе с Труавилями, Катеранами, д'Эгриньонами, Верней и прочими. Старый дворянин взял с собой пятьдесят тысяч франков — сумма, какую составляли его сбережения и стоимость ренты; он вручил эти деньги одному из верных друзей своих монархов для передачи королю, мотивируя свой поступок близостью смерти, а также тем, что эта сумма получена им милостями его величества и что, наконец, деньги последнего де Валуа принадлежат короне. Неизвестно, было ли сломлено его пылким усердием упорство Бурбона, который покидал Францию, свое прекрасное королевство, не захватив с собой ни гроша, и которого должна была тронуть беззаветная преданность шевалье, — но доподлинно известно, что Цезарине, единственной законной наследнице г-на де Валуа, едва осталось шестьсот франков ренты. Шевалье вернулся в Алансон, жестоко разбитый и горем и усталостью, и скончался тогда, когда Карл X вступил на чужую землю.

Госпожа дю Валь-Нобль и ее покровитель, боявшийся в то время мести либеральной партии, рады были воспользоваться предлогом, чтобы тайком уехать в деревню, где умерла мать Сюзанны. При распродаже с молотка имущества покойного шевалье де Валуа Сюзанна, желая получить на память о своем первом и добром друге его табакерку, набила ей огромную цену — тысячу франков. Впрочем, портрет княгини Горицы сам по себе стоил этих денег. Два года спустя один молодой щеголь, коллекционировавший красивые табакерки прошлого века, выпросил у Сюзанны табакерку покойного шевалье, прельстившись великолепной отделкой вещицы. И вот драгоценная безделушка, наперсница самой прекрасной на свете любви, отрада всей старости шевалье, выставлена ныне напоказ в своего рода частном музее. Если мертвым ведомо, что творится после их смерти, то у шевалье, должно быть, покраснела вся левая сторона головы.

Если бы эта история достигла только одной цели — внушить обладателям благоговейно почитаемых реликвий священный трепет и призвать их делать приписки к завещанию, чтобы твердо определять судьбы этих драгоценных сувениров минувшего счастья, передавая их в дружеские руки, — она и то уже оказала бы громадную услугу рыцарственной и влюбленной части публики, но в ней содержится гораздо более возвышенная мораль... Не доказывает ли она необходимость новой системы воспитания? Не взывает ли она к просвещенному содействию министров народного образования, которым следовало бы создать кафедры антропологии — науки, в которой Германия опережает нас? Современные мифы поняты еще меньше, чем мифы древние, несмотря на то, что нас изводят мифами. Мифы теснят нас со всех сторон, они заменяют все. Если они, согласно гуманитарной школе, являются светочами истории, то они спасут империи от любой революции, при одном условии, что профессора истории доведут разъяснение этих мифов до широких масс французской провинции. Если бы мадемуазель Кормон была образованна, если бы существовал в департаменте Орн профессор антропологии, наконец, если бы она прочла Ариосто, то разве приключились бы страшные беды ее супружеской жизни? Она, пожалуй, доискалась бы, почему итальянский поэт заставил Анжелику предпочесть Медора (своего рода белокурого шевалье де Валуа) Роланду[39], который лишился боевого коня да только и знал, что приходить в неистовство. Не стал ли Медор мифической фигурой царедворца женской державы, а Роланд — символом беспорядочных, неистовых, бессильных революций, которые все разрушают, ничего не создавая? Таково мнение одного из учеников г-на Балланша, мы его здесь приводим, слагая с себя всякую ответственность.

До нас не дошло никаких сведений о бриллиантовых серьгах. Вы можете ныне видеть г-жу дю Валь-Нобль в Опере. Благодаря тому, что ее первым наставником был шевалье де Валуа, она кажется женщиной хорошего общества, будучи просто-напросто хорошей женщиной.

Госпожа дю Букье еще жива, — не значит ли это, что она все еще страдает? Приближаясь к шестидесятилетнему возрасту — пора, когда женщины могут позволить себе быть откровенными, — она поведала по секрету г-же дю Кудре, муж которой в августе 1830 года снова занял прежнюю должность, что ей нестерпима мысль умереть девственницей.


Париж, октябрь 1836 г.

Загрузка...