— Замуж пора, дорогая барышня, замуж! — говорил он.
— Но кому довериться! — восклицала она.
Тут кавалер стряхивал крупинки табака, забившиеся в складки жилета или шелковых панталон. Всему свету этот жест показался бы вполне естественным; но бедную девушку он всегда тревожил. Томления беспредметной страсти были так велики, что Роза не смела посмотреть в лицо ни одному мужчине, боясь выдать своим взглядом терзавшее ее чувство. Из причуды, которая, пожалуй, была не чем иным, как продолжением ее прежнего образа действий, боясь, как бы кто не подумал, что она выжила из ума и гоняется за женихами, мадемуазель Кормон не очень любезно обходилась с теми, кто еще годился ей в мужья и нравился ей. Не понимая побуждений старой девы, всегда исполненных благородства, большинство лиц ее круга считало, что с холостяками, своими товарищами по несчастью, она обращается так из мести за снесенный или предвидимый отказ.
В начале 1815 года мадемуазель Кормон достигла рокового возраста — сорока двух лет, но никому в этом не признавалась. Теперь ее желание выйти замуж приобрело напряженность, граничившую с помешательством, так как она почувствовала угрозу потерять всякие шансы на потомство; а она в своем святом неведении больше всего на свете желала иметь детей. Не было в Алансоне человека, который приписал бы этой непорочной деве хотя бы один нечистый любовный помысел; она была полна любви, вообще ничего не зная о любви; то была католическая Агнеса[22], не способная ни на одну из хитростей мольеровской Агнесы. Уже несколько месяцев как она полагалась на счастливый случай. Роспуск императорских войск и восстановление королевской армии произвели переворот в судьбе многих военных, — они возвращались к себе на родину, кто с половинным жалованьем, кто с пенсией, а кто и без нее, но все с одной мыслью — избавиться от своей плачевной участи, положив ей конец, который для мадемуазель Кормон мог стать восхитительным началом. Мудрено, чтобы во всей окрестности не нашлось среди вернувшихся какого-нибудь честного вояки, достойного уважения, а главное — человека крепкого здоровьем и подходящих лет, с хорошим характером, за что можно было бы простить бонапартистские взгляды; вероятно, нашелся бы и такой, который стал бы роялистом с целью вернуть себе утраченное место в обществе. Исходя из этих расчетов, Роза Кормон в начале года еще выказывала мужчинам прежнюю суровость. Однако военные, поселившиеся в Алансоне, все оказались либо слишком старыми, либо слишком молодыми, чересчур ярыми бонапартистами или чересчур большими негодяями, личностями, ведущими образ жизни, несовместимый с благонравием, достоинством и богатством мадемуазель Кормон, так что она с каждым днем все больше и больше теряла надежду. Старшие офицеры еще при Наполеоне воспользовались преимуществами своего положения и все переженились, — они-то и стали роялистами в интересах своих семей. Сколько мадемуазель Кормон ни молила милосердного бога ниспослать ей супруга, дабы она могла вкусить счастье по-христиански, но, видно, ей на роду было написано умереть девой-мученицей, ибо не выискивался ни один мужчина, который сколько-нибудь годен был в мужья. Беседы, которые велись по вечерам в ее гостиной, давали настолько обстоятельный полицейский обзор всего города, что стоило какому-нибудь приезжему появиться в Алансоне, как мадемуазель Кормон уже получала точную справку о его образе жизни, средствах и достоинствах. Но Алансон — город, ничем не привлекательный для приезжих, через него не пролегает путь ни к одной столице, и счастливые случайности здесь невозможны. Моряки, направляющиеся из Бреста в Париж, даже не останавливаются тут. В конце концов бедная девушка поняла, что должна удовольствоваться местными жителями; вот почему она иногда смотрела зверем, на что хитроумный шевалье отвечал понимающим взором, вытаскивал табакерку и созерцал свою княгиню Горицу: г-н де Валуа знал, что с женской точки зрения верность прошлому служит порукой надежного будущего. Но мадемуазель Кормон, надо сознаться, была малосообразительна — она ничего не понимала в игре с табакеркой. Она удвоила свое неусыпное рвение к борьбе с лукавым. Суровое благочестие и строжайшие правила способствовали тому, что эти жестокие муки оставались тайной ее частной жизни. Каждый вечер, проводив гостей, она думала о своей погибшей молодости, о поблекшей свежести, о требованиях обойденной природы; и, принося в жертву к подножию креста свои мечты — эти поэмы, обреченные никогда не увидеть света, — она твердо давала себе зарок: если встретится человек, готовый жениться на ней, не подвергать его испытаниям, а принять таким, каков он есть. В иные особенно томительные вечера она, испытуя свои сердечные склонности, мысленно уже соглашалась выйти за одного подпоручика, заядлого курильщика, которого она своими заботами, добротой и уступчивостью собиралась превратить в самого достойного человека на свете; ее не останавливало даже то, что он был по уши в долгах. Но для подобных фантастических браков требовалась тишина ночи, когда Розе Кормон нравилось разыгрывать возвышенную роль ангела-хранителя. На следующее утро, если постель девицы Кормон и свидетельствовала о беспокойном сне, зато свою барышню Жозетта заставала во всеоружии собственного достоинства; на следующее утро, позавтракав, Роза уже хотела другого мужа — добродушного помещика, лет сорока, моложавого, хорошо сохранившегося.
Аббат де Спонд не был способен помочь племяннице в ее матримониальных ухищрениях. Этот старичок, лет около семидесяти, приписывал напасти французской революции неисповедимым предначертаниям провидения и видел в ней не что иное, как кару, которая постигла разложившуюся церковь. Поэтому аббат де Спонд бросился на давно всеми заброшенный путь, который отшельники некогда прокладывали для себя в царствие небесное: он вел жизнь аскета, но без выспренности, без показной торжественности. Он скрывал от света свои добрые дела, нескончаемые молитвы и подвиги умерщвления плоти; он считал, что в такое смутное время все священники должны действовать подобным же образом, и поучал их своим примером. Обращая к миру спокойное, улыбающееся лицо, он в конце концов совершенно отрешился от мирских дел; его мысли были заняты заботами об участи обездоленных, о нуждах церкви и о спасении души. Он передал управление всем своим имуществом племяннице, которая ему вручала его доход, а он, выделив ей скромную сумму на свое содержание, остальные деньги потихоньку раздавал бедным и жертвовал на церковь. Вся нежность аббата сосредоточилась на племяннице, которая почитала его, как отца; но это был отец не от мира сего, нисколько не понимавший волнений плоти, возносивший благодарность небу за то, что бог поддерживает его дорогую дочь в безбрачии, ибо сам аббат смолоду следовал взглядам святого Иоанна Златоуста, который писал, что «девственность настолько выше брака, насколько ангел выше человека». Из привычного почтения к дядюшке мадемуазель Кормон не смела признаться ему, как она жаждет замужества. Впрочем, старичку, который свыкся с распорядком дома, вряд ли пришлось бы по душе, если бы здесь водворился хозяин. Поглощенный мыслью о сирых и убогих, которым он помогал, погруженный в бездонную глубину молитв, он частенько проявлял рассеянность, которую в его кругу принимали за старческую забывчивость; малоразговорчивый, он хранил ласковое, благожелательное безмолвие. Высокого роста, сухощавый, важный и величественный в обращении, неизменно сохранявший на лице выражение кротости и глубокого душевного покоя, человек этот своим присутствием придавал дому Кормон священный авторитет. Он очень любил вольтерьянца шевалье де Валуа. Эти два славных обломка аристократии и духовенства, при всем несходстве характеров, чувствовали друг в друге что-то общее. Впрочем, отношение шевалье к аббату де Спонду было настолько же елейным, насколько оно было отеческим к гризеткам.
Кое-кто, быть может, подумает, что мадемуазель Кормон, идя к своей цели, не останавливалась ни перед чем; что, прибегая к узаконенным, дозволенным женщине уловкам, она обращалась к нарядам, к низко вырезанным корсажам, что она позволяла себе предосудительно кокетничать своими великолепными доспехами. Ничуть не бывало! Она держалась в своих одеждах стоически неподвижно, как часовой в караульной будке. Ее шляпы, платья и все прочие туалеты изготовлялись двумя алансонскими модистками, сестрами-горбуньями, не лишенными вкуса. Вопреки настояниям обеих мастериц, мадемуазель Кормон отвергала ловкие измышления элегантности; она хотела, чтобы все в ней было роскошно — и стан и уборы; и, пожалуй, тяжелый покрой ее платьев отлично шел к ее внешности. Всякому вольно смеяться над бедной девой! Но вы, благородные души, те, кто мало придает значения форме, облекающей чувство, кто восхищается им повсюду, где бы оно ни было, — вы сочтете ее существом возвышенным! Тут некоторые поверхностные женщины попробуют оспаривать правдоподобность этого повествования; они скажут, что во всей Франции не сыскать такой глупышки, которая не умела бы искусно подцепить себе мужа, что мадемуазель Кормон — одно из тех нелепых исключений, какие здравый смысл запрещает возводить в тип; что самая целомудренная, не знающая жизни девушка, задумав поймать пескаря, всегда найдет приманку для своей удочки. Однако такая критика отпадает сама собой, когда подумаешь, что великая римско-католическая и апостольская вера еще крепко стоит в Бретани и в бывшем Алансонском герцогстве. Вера и благочестие не допускают подобных хитростей. Мадемуазель Кормон шествовала по пути спасения души — и тернии своего затянувшегося до бесконечности девства предпочитала злу обмана, греху лукавства. У девицы, вооруженной чувством благочиния, добродетель не могла пойти на уступки; поэтому люди, влекомые к ней любовью или расчетом, должны были бы сами решительно пойти на приступ. Кроме того, соберемся с духом, чтобы сделать одно признание, жестокое в такие времена, когда для одних религия — только средство, для других — только поэзия. Набожность вредит душевной зоркости. Милостью провидения она отнимает у душ, устремленных к вечному, способность замечать множество земных мелочей. Попросту говоря, святоши во многом глупы. Впрочем, эта глупость свидетельствует об усердии, с каким они возносят дух свой горé; правда, по утверждению вольтерьянца г-на де Валуа, чрезвычайно трудно решить: то ли глупым женщинам свойственно впадать в ханжество, то ли ханжам свойственно глупеть. Поверьте, самая чистая католическая добродетель, с ее страстной готовностью испить любую горькую чашу, с ее благоговейной покорностью велению божьему, с ее верой в печать божественного перста на всех живых творениях, — вот тот скрытый свет, который, проникнув в последние звенья этой истории, подчеркнет ее истинный смысл и, безусловно, возвысит ее в глазах тех, кто еще не утратил благочестия. Притом, если существует на свете глупость, отчего же не заняться страданиями глупых людей, как занимаются страданиями людей гениальных? Первые — общественный элемент, бесконечно более распространенный, чем вторые. Итак, мадемуазель Кормон грешила в глазах света божественным неведением девственницы. Она была совсем лишена наблюдательности, что в достаточной степени подтверждалось ее обращением с женихами. В наше время молоденькая шестнадцатилетняя девушка, которая еще не держала в руках ни одного романа, прочла бы целые сотни страниц любви в глазах Атаназа, а мадемуазель Кормон ничего в них не заметила; она не распознала по его трепетным речам силу чувства, не смевшего себя выразить. Стыдливая сама, она не угадывала стыдливости у другого. Способная измышлять всякие тонкости высокого чувства, что было для нее гибельно с самого начала, она не распознала их в Атаназе. Такое психологическое явление не покажется необычайным тем, кто знает, что достоинства сердца не связаны с достоинствами ума, как гениальность не связана с благородством души. Люди совершенные весьма редки — недаром Сократ, прекраснейший из перлов человечества, соглашался с френологом своего времени, что он, мудрец Сократ, рожден был стать большим плутом. Великий полководец способен спасти свое отечество в битве при Цюрихе и стакнуться с поставщиками[23]. Банкир сомнительной честности может оказаться государственным деятелем. Великий музыкант, которому дано слагать дивные мелодии, может совершить подлог. Женщина с чутким сердцем может быть дурой набитой. Наконец, благочестивая дева может обладать возвышенной душой и не услышать рядом с собой голоса другой прекрасной души. Странности проистекают равно как от физического, так и от душевного убожества. Мадемуазель Кормон, это добродушное создание, горевавшее, что, кроме нее и дядюшки, некому лакомиться ее вареньем, стала чуть ли не посмешищем. Даже люди, у которых старая дева вызывала симпатию своими достоинствами, а у иных и своими недостатками, зубоскалили по поводу ее несостоявшихся свадеб. Не раз в разговорах затрагивался вопрос о том, что станется с таким прекрасным имуществом, со сбережениями мадемуазель Кормон, а также с наследством ее дяди. С давних пор все вокруг подозревали, что Роза, вопреки видимости, по существу оригиналка. В провинции не разрешается быть оригинальным — это значит иметь никому не понятные идеи, а здесь хотят равенства умов и равенства характеров. Брак мадемуазель Кормон стал с 1804 года столь сомнительным, что выражение выйти замуж, как мадемуазель Кормон, вошло у алансонцев в поговорку и было равносильно самому насмешливому отрицанию. Должно быть, насмешка отвечает одной из крайне настоятельных потребностей француза, если в Алансоне могли подтрунивать над такой превосходной особой. Она не только принимала у себя весь город, но была благотворительна, благочестива, беззлобна; она к тому же настолько слилась с духом и нравом алансонцев, что они любили ее, как чистейший символ своей жизни, — ибо она закоснела в обыденной жизни провинциальной глуши, она никогда ее не покидала, разделяла ее предрассудки, принимала к сердцу ее интересы, боготворила ее. Несмотря на восемнадцать тысяч годового дохода с земельной собственности — значительное состояние для провинции, — она во всем обиходе ничуть не отличалась от менее богатых семейств. Отправляясь в свое имение Пребоде, мадемуазель Кормон пускалась в путь в старой одноколке, у которой плетеный кузов подвешен был на двух широких сыромятных ремнях и прикрыт двумя кожаными фартуками. За этой знакомой всему городу тележкой, в которую впрягали крупную запаленную кобылу, Жаклен ухаживал, словно за самым красивым парижским выездом: мадемуазель Кормон очень дорожила своим экипажем, она ездила в нем уже двенадцать лет, на что всегда с торжеством обращала внимание окружающих, радуясь этим ухищрениям скупости. Большинство горожан было признательно мадемуазель Кормон за то, что она не унижала их своей роскошью, не любила пускать пыль в глаза; надо думать, что, выпиши она коляску из Парижа, об этом судачили бы больше, чем о ее несостоявшихся свадьбах. Впрочем, старая одноколка доставляла ее в Пребоде так же исправно, как это сделал бы самый блестящий экипаж. А ведь провинция, которая всегда видит перед собой конечную цель, мало заботится о красоте средств, были бы они только действительны.
Для полноты изображения домашнего быта мадемуазель Кормон и аббата де Спонда необходимо вокруг них сгруппировать Жаклена, Жозетту и кухарку Мариетту, которые радели о благополучии дяди и племянницы. Жаклен, сорокалетний мужчина, толстый, приземистый, краснолицый и черноволосый, похожий наружностью на бретонского матроса, служил в этом доме уже двадцать два года. Он подавал к столу, чистил скребницей лошадь, работал в саду, ваксил башмаки аббата, был на посылках, пилил дрова, правил одноколкой, ездил за овсом, сеном и соломой в Пребоде, а по вечерам, сонный, как сурок, пребывал в прихожей; по слухам, он любил Жозетту, тридцатишестилетнюю девушку, которую мадемуазель Кормон не держала бы у себя ни одного дня, если бы та вышла замуж. Поэтому бедные влюбленные копили деньги и втихомолку любили друг друга, с надеждой ожидая замужества барышни, как евреи — пришествия мессии. Жозетта, уроженка местности между Алансоном и Мортанью, была маленькой толстушкой; ее лицо, похожее на перепачканный абрикос, было довольно умным и выразительным; шла молва, что она вертит своей госпожой. Жозетта и Жаклен были уверены в благополучном исходе, и довольный вид их заставлял думать, что эта влюбленная парочка не откладывает счастья в долгий ящик. Кухарка Мариетта, которая тоже прожила в доме немало — целых пятнадцать лет, — мастерски готовила все блюда, бывшие в чести в этом краю.
Не следовало бы умалять значение и старой гнедой — крупной кобылы нормандской породы, — возившей мадемуазель Кормон в ее поместье Пребоде, ибо все пятеро обитателей дома питали к этому животному привязанность, граничившую с манией. Лошадь звали Пенелопой, она служила уже восемнадцать лет; она была всегда ухожена, всегда вовремя накормлена и напоена; Жаклен и барышня надеялись, что она послужит еще лет десять, а то и больше. Пенелопа являлась предметом постоянных разговоров и забот; бедная мадемуазель Кормон, не имея возможности излить свое материнское чувство на детей, как бы перенесла его нерастраченным на это счастливое четвероногое. Пенелопа помешала барышне завести канареек, кошек, собак — все, что заменяет семью для существ, обреченных в человеческом обществе на одиночество.
Четверо верных домочадцев — ибо своей понятливостью Пенелопа поднялась до уровня этих славных слуг, меж тем как они опустились до покорной выносливости бессловесных тварей, — изо дня в день выполняли одну и ту же работу непогрешимо точно, как автоматы. «Что же, — говорили слуги на своем языке, — нанялся — продался». Мадемуазель Кормон, подобно всем, у кого нервы возбуждены одной навязчивой идеей, с каждым днем становилась все придирчивее, привередливее, не столько в силу характера, сколько из-за жажды деятельности. Лишенная возможности отдаться заботам о муже и о детях, об их нуждах, она цеплялась за мелочи. Могла часами ворчать по пустякам, из-за какой-нибудь дюжины салфеток, помеченных буквой «z», но положенных выше дюжины, помеченной буквой «o».
— И о чем только думает Жозетта! — кричала она. — Видно, ей уже ни до чего нет дела?
Как-то выдалась такая неделя, когда барышня ежедневно осведомлялась, не забыли ли в два часа задать Пенелопе очередную порцию овса, — и все только потому, что Жаклен один-единственный раз запоздал с этим. Ее убогое воображение всегда занято было пустяками: слой пыли, оставленный метелкой, ломтики хлеба, недостаточно поджаренные Мариеттой, нерасторопность Жаклена, не успевшего занавесить окна от солнца, чтобы не выгорала мебель, — все эти мелкие провинности приводили к крупным ссорам, и барышня выходила из себя. Право, все на свете меняется, горячилась мадемуазель Кормон, прежних слуг не узнать; они отбились от рук, она была чересчур добра! Однажды Жозетта подала ей «День христианина» вместо «Пасхальной седьмицы». В тот же вечер весь город узнал об этом несчастье. Мадемуазель была вынуждена уйти домой из церкви св. Леонарда, из-за чего ей пришлось потревожить всех молящихся, и ее внезапный уход дал повод к нескромным шуткам, так что ей пришлось рассказать друзьям, чем было вызвано это происшествие.
— Жозетта, — кротко сказала она, — чтоб этого больше не было.
Сама того не подозревая, мадемуазель Кормон была очень рада этим маленьким перебранкам, которые давали выход накопившейся желчи. У разума свои требования; у него, как и у тела, своя гимнастика. Эти перемены в расположении духа принимались Жозеттой и Жакленом так, как земледельцами перемена погоды. Трое славных людей говорили: «хорошая погода!» или «ненастье!», не ропща на небо. Порою, проснувшись, они спрашивали друг друга поутру, у себя на кухне, с какой ноги нынче встанет барышня, подобно тому как фермер вглядывается в предрассветный туман. В конце концов мадемуазель Кормон, как и следовало ожидать, стала любоваться собственным отражением в бесконечно малых величинах своей жизни. Она и господь бог, ее духовник и стирка белья, ее варенье и церковные службы, заботы о дядюшке — все это поглощало и без того слабый ум старой девы. Ничтожные мелочи непомерно разрастались в ее глазах в силу оптических свойств людского эгоизма, врожденного или благоприобретенного. Она пользовалась таким превосходным здоровьем, что малейшее расстройство пищеварительного аппарата расценивалось ею как нечто угрожающее. Впрочем, мадемуазель Кормон не выходила из повиновения медицине наших бабушек и четыре раза в году из предосторожности принимала очистительные, от которых могла бы околеть Пенелопа, но старая дева получала лишь хорошую встряску. Если Жозетта, одевая барышню, обнаруживала у нее прыщик где-нибудь на лопатках, еще не утративших атласистости, это вызывало грандиозные расследования по поводу каждого глотка пищи за всю истекшую неделю. Что было за торжество, если Жозетта напоминала своей госпоже о каком-нибудь чересчур остро приправленном заячьем жарком, от которого, очевидно, и вскочил проклятый прыщик. С какой радостью они восклицали в один голос:
— Несомненно, это от зайца!
— Мариетта слишком его наперчила, — продолжала барышня. — Сколько я ей твержу, — готовь послаще для дядюшки и для меня, но у Мариетты память короче...
— ...чем заячий хвост, — подсказывала Жозетта.
— Вот, вот! — подхватывала барышня. — У нее память короче заячьего хвоста. Ты это метко сказала!
Четыре раза в году, в начале весны, осени, лета и зимы, мадемуазель Кормон отправлялась на непродолжительное время в свое имение Пребоде. События, о которых ведется речь, происходили в середине мая, в ту самую пору, когда мадемуазель Кормон нужно было посмотреть, дали ли ее яблони достаточно снега — местное словцо, основанное на впечатлении от облетевшего яблоневого цвета. Если осыпавшиеся лепестки образуют под деревьями кольцевидную груду, плотную, как снежный пласт, землевладелец может ожидать обильных запасов сидра. Прикидывая таким способом, на сколько бочонков можно рассчитывать, мадемуазель Кормон в то же время наблюдала за ремонтом, неизбежным после зимы; она распоряжалась работами в огороде и фруктовом саду, которые доставляли ей множество припасов. Каждое время года приносило свои хлопоты. Перед отъездом из города мадемуазель Кормон устраивала прощальный обед для своих верных друзей, хотя через три недели ей предстояло снова с ними увидеться. Всякий раз весть об отъезде мадемуазель Кормон гремела по всему Алансону. Завсегдатаи, пропустившие перед этим один визит, спешили тогда к ней; ее приемные комнаты бывали полным-полны; каждый желал ей счастливого пути, словно ей предстояла поездка в Калькутту. А на следующее утро торговцы выходили на порог своих лавок. Стар и млад глазели на проезжавшую одноколку; казалось, они сообщали друг другу небывалую новость, повторяя наперебой: «Мадемуазель Кормон едет в Пребоде!» В одном месте слышалось: «Да, вот кто может не беспокоиться о завтрашнем дне!» — «Эх, приятель, — отвечал сосед, — это славная барышня; если бы деньги всегда попадали в такие руки, перевелись бы нищие в нашей стороне». А из другого места доносилось: «Вот так так. Значит, цветут наши «виноградники» — мадемуазель Кормон уже едет в Пребоде. Как это понять, почему так мало охотников на ней жениться?» — «А вот я бы не прочь пойти с ней под венец, — откликался какой-нибудь балагур. — Свадьба наполовину решена, раз одна сторона согласна; да другая не хочет, вот беда! Что толковать! Этот ананас не про нас, он для господина дю Букье!» — «Дю Букье... она ему отказала». В тот же вечер во всех гостиных многозначительно повторяли: «Мадемуазель Кормон уехала», или: «Стало быть, вы допустили, чтобы мадемуазель Кормон уехала?!»
День, выбранный Сюзанной для скандальных изобличений, по игре случая совпал с такой именно средой — днем отъезда мадемуазель Кормон, когда барышня своими сборами в дорогу доводила Жозетту до того, что у той голова шла кругом. Итак, в это утро в городе творилось и говорилось много такого, что придало волнующий интерес прощальному сбору гостей. Пока старая дева обсуждала, что ей может понадобиться в дороге, а хитрый шевалье играл в пикет у царицы аристократического лагеря, мадемуазель Арманды д'Эгриньон, сестры старого маркиза д'Эгриньона, — госпожа Грансон успела обежать с десяток домов и раззвонить о происшествии во все колокола.
Если никто не относился безучастно к тому, какую мину скорчит соблазнитель на вечере, то для шевалье де Валуа и г-жи Грансон важно было знать, как примет эту новость мадемуазель Кормон в своей двойной роли девушки-невесты и председательницы Общества вспомоществования матерям. Что касается ни в чем не повинного дю Букье, то он, прохаживаясь по улице дю Кур, подумывал, уж не одурачила ли его Сюзанна; это подозрение убеждало его в справедливости правил, которых он держался относительно женщин.
По таким торжественным дням у барышни Кормон стол был накрыт к половине четвертого. В те годы фешенебельное общество Алансона только в исключительных случаях обедало в четыре часа. Во времена Империи там обедали еще по старинке — в два часа пополудни; но зато там ужинали! Если что тешило мадемуазель Кормон, если что доставляло ей невыразимое удовольствие, невинное, но безусловно покоящееся на эгоизме, — так это сознание, что она одета, как подобает хозяйке дома, поджидающей гостей. Стоило ей облечься в бранные доспехи, и луч надежды закрадывался во мрак ее сердца; тайный голос шептал ей, что не напрасно она так одарена природой, что скоро для нее найдется жених. Все это придавало свежесть ее желаниям, подобно тому, как она только что придала свежесть своей внешности; она вертелась у зеркала, с упоением разглядывала себя, наряженную в платье из двусторонней ткани; чувство самодовольства не покидало ее и позднее, когда она спускалась в нижний этаж, чтобы окинуть придирчивым взглядом гостиную, кабинет и будуар. Она похаживала по комнатам с простодушной радостью богача, который поминутно обращается к мысли, что он богат и никогда не будет терпеть нужды. Она смотрела на свою вековечную мебель, на предметы старины, на китайский лак и думала, что все эти прелестные вещи ждут хозяина. Налюбовавшись на столовую, где на длинном, во всю комнату, столе, покрытом белоснежной скатертью, было расставлено, через равные промежутки, до двенадцати столовых приборов; произведя смотр бутылкам самых почтенных марок, выбранным по ее приказанию; тщательно проверив билетики с именами гостей, выведенными дрожащей рукою аббата — единственная возложенная на него хозяйственная обязанность, постоянно служившая поводом к нешуточным пререканиям из-за места для каждого приглашенного, — мадемуазель в нарядном своем платье присоединялась к дядюшке, который в ту пору, лучшую пору дня, гулял по площадке вдоль Бриллианты, прислушиваясь к щебетанию птиц, гнездившихся в густой зелени аллеи, где им не угрожали ни озорники-мальчишки, ни охотники. В эти часы ожидания Роза всегда подходила к аббату де Спонду с какими-нибудь нелепыми вопросами, чтобы втянуть доброго старика в занимательный, как ей казалось, спор. Это вытекало из одной ее особенности, которая и должна довершить портрет превосходной девицы.
Мадемуазель Кормон почитала беседу своим священным долгом: не то, чтобы она отличалась болтливостью — к несчастью, ее мозг и словарь были слишком бедны, чтобы она могла разглагольствовать, — но она внушила себе, что исполняет таким образом общественный долг, предписанный церковью, которая повелевает нам угождать ближним. Эта обязанность обходилась ей так дорого, что она советовалась со своим наставником, аббатом Кутюрье, по поводу такой добросовестной ребяческой учтивости. Невзирая на смиренное признание своей духовной дочери в том, что ей долго приходится ломать себе голову в поисках темы для разговора, старый священник, неумолимый в вопросах самобичевания, прочитал ей целый отрывок из святого Франциска Сальского о долге светской женщины, о благопристойной веселости благочестивых христианок, которым надлежит держать свою строгость при себе и оказывать любезное внимание ближнему, дабы он не соскучился в их доме. Преисполненная сознания своего долга и боязни ослушаться духовника, который велел ей быть приветливо-разговорчивой, бедняжка обливалась потом в своем корсете, когда разговор становился вялым, — таких мучений ей стоило выжать из головы какую-нибудь мысль, пытаясь оживить замиравшую беседу. В подобных случаях она разрешалась удивительными изречениями вроде, например, такого: Никто не может быть в одно время в двух местах, разве только птичка, чем однажды не без успеха вызвала диспут о вездесущности апостолов, в котором ровно ничего не поняла. Такие своего рода открытия снискали старой деве в ее кругу прозвище доброй мадемуазель Кормон, что в устах умников из этого общества значило: «она глупа как пробка и на редкость невежественна»; впрочем, многие люди ее уровня понимали лестный эпитет буквально и поддакивали: «О, мадемуазель Кормон превосходная особа!» Порой, движимая желанием сделать гостям приятное и тем самым выполнить свой долг перед светом, она задавала настолько несуразные вопросы, что все вокруг покатывались со смеху. Она, например, спрашивала, куда это правительство девает налоги, получаемые им с незапамятных времен; почему библия не была напечатана во времена Иисуса Христа, если ее составил еще Моисей? Она недалеко ушла от того country gentlman'a[24], который, слыша в палате общин постоянные разговоры о потомстве, встал со своего места, чтобы произнести следующий, прославивший его спич: «Господа, я слышу здесь постоянные разговоры о потомках, я бы очень хотел знать, что сделало государство Потомкия для Англии?» В таких случаях доблестный шевалье де Валуа, подметив улыбку, которой обменивались безжалостные полузнайки, устремлял на помощь старой деве все силы своей дипломатической находчивости. Старый аристократ, которому нравилось одаривать женщин, уделял мадемуазель Кормон частицу своего ума; оказывая ей поддержку при помощи парадоксальных толкований, он чрезвычайно ловко прикрывал отступление, и иной раз могло показаться, что старая дева изрекла не такую уж глупость. Однажды она не шутя призналась, что не знает, какая разница между волами и быками. Обворожительный шевалье остановил взрыв хохота, ответив, что волы могут быть только дядюшками телок. Другой раз, слыша толки о коннозаводстве и о трудностях этого промысла — разговоры частые в краю, где имеется превосходный конский завод Пэна, — она спросила, почему лошади не приносят жеребят по два раза в год! Шевалье отвлек общий смех на себя.
— Это было бы вполне возможно! — сказал он. Присутствующие навострили уши. — Всему виной, — продолжал он, — естествоиспытатели, которые до сих пор не сумели заставить кобылиц носить меньше одиннадцати месяцев.
Шевалье де Валуа служил неблагодарной, ибо мадемуазель Кормон не поняла ни одной из его рыцарских услуг. Видя, что беседа оживляется, Роза начинала думать, что она не так глупа, как ей казалось. В конце концов она перестала замечать свое невежество и чувствовала себя прекрасно, уподобившись герою «Рассеянного», герцогу де Бранкасу[25], который так удобно расположился во рву, куда по неосторожности упал, что, когда пришли вытаскивать его оттуда, спросил, чего, собственно говоря, от него хотят. С этой довольно недавней поры старая дева избавилась от своей робости и приобрела апломб, придававший ее открытиям тот торжественный оттенок, какой вкосится англичанами в их нелепые «патриотические» выходки и является как бы фатовством глупости.
Итак, подходя павою к дядюшке, она заранее смаковала вопрос, с каким обратится к нему, чтобы вывести его из безмолвия, всегда ее тревожившего: ей казалось, что он скучает.
— Дядюшка, — сказала она, повисая у него на руке и весело прижимаясь к нему (еще одна утеха ее воображения — она думала: «Будь у меня муж, я бы ходила с ним вот так!»), — дядюшка, если все на земле вершится по воле божьей, значит, все имеет свой смысл?
— Разумеется, — серьезно подтвердил аббат де Спонд, который, нежно любя племянницу, с неизменным ангельским терпением отрывался для нее от своих мыслей.
— А если, предположим, я останусь в девушках? Выходит, так угодно богу?
— Да, дитя мое, — ответил аббат.
— Но так как ничто не мешает мне выйти замуж хоть завтра, получается, что воля божья может быть нарушена моею волей?
— Все это было бы верно, если бы мы знали истинную волю божью, — ответствовал бывший приор Сорбонны. — Заметь, дочь моя, ты же говоришь если.
Бедняжка, надеявшаяся с помощью упоминания о всемогуществе божьем вовлечь дядюшку в обсуждение брачного вопроса, была озадачена; но люди тупоголовые следуют ужасающей логике детей, которые переходят от ответа на свой вопрос к новым вопросам и подчас ставят взрослых в весьма затруднительное положение.
— Дядюшка, но ведь господь создал женщин не для того, чтобы они оставались в девушках; пусть бы уж тогда они были либо все девушками, либо все женщинами. А то роли распределяются несправедливо.
— Дочь моя, — возразил аббат, — ты оспариваешь учение церкви, которая предписывает безбрачие, как самый верный путь в царство божие.
— Допустим, что церковь права, но ведь если бы все стали добрыми католиками, то род человеческий прекратился бы, дядюшка?
— У тебя чересчур много ума, Роза, его совсем не нужно столько, чтобы быть счастливой.
Такие слова вызывали улыбку удовольствия на устах бедной девушки и упрочивали выгодное мнение о собственной персоне, какое начинало у нее складываться. Вот так-то свет — друзья и недруги — оказывает поддержку нашим недостаткам! Тут беседа была прервана, так как один за другим стали приходить гости. В такие торжественные дни местные нравы допускали некоторую короткость между слугами и гостями. Мариетта, завидев председателя суда, первостатейного любителя хорошо покушать, заговаривала с ним:
— Ах, господин де Ронсере, я приготовила цветную капусту в сухарях именно для вас, потому что барышня знает, как вы любите это блюдо, и сказала мне: «Мариетта, не забудь про цветную капусту, к нам сегодня пожалует господин председатель!»
— Ах, эта добрая мадемуазель Кормон! — отвечал местный служитель правосудия. — Надеюсь, Мариетта, капусту приправляли не бульоном, а маслом? Так вкуснее!
Председатель суда отнюдь не гнушался заходить в кухонную палату совещаний, где Мариетта вершила свои дела, которые он оценивал взглядом чревоугодника и поддерживал советом знатока.
— Добрый день, сударыня, — обращалась Жозетта к г-же Грансон, которая всегда старалась подольститься к горничной, — мадемуазель позаботилась о вас — будет вам рыбное блюдо.
Что же касается шевалье де Валуа, то он говорил Мариетте непринужденным тоном знатного вельможи, который держит себя запросто:
— Ну-с, искуснейшая повариха, достойная креста Почетного легиона, не следует ли оставить место для какого-нибудь особенно лакомого кусочка?
— Да, да, господин де Валуа, будет заяц, привезенный из Пребоде, он весил четырнадцать фунтов!
— Прекрасно, — одобрял шевалье. — Ого, четырнадцать фунтов!
Дю Букье приглашения не получил. Мадемуазель Кормон, верная уже известной вам системе, порядком третировала этого пятидесятилетнего холостяка, к которому она питала какое-то безотчетное чувство, сокрытое в самых глубоких тайниках ее сердца; хотя она отказала ему, но по временам раскаивалась в этом; иногда ее охватывало как бы предчувствие, что рано или поздно она станет его женой, и вместе с тем ужас, который мешал ей желать этого брака. Под воздействием подобных мыслей душа ее была постоянно занята им. Республиканец геркулесовского сложения нравился ей, пускай она себе в этом и не признавалась. Хотя г-жа Грансон и шевалье де Валуа не могли уяснить себе противоречий мадемуазель Кормон, но, перехватив несколько раз простодушные красноречивые взгляды, которые она украдкой бросала исподлобья на г-на дю Букье, они оба старались разбить надежды бывшего поставщика, уже обманувшие его однажды, но еще не оставленные им. Двое приглашенных, занятые делами — что заранее служило им извинением, — заставили себя ждать; один из них — г-н дю Кудре, чиновник опекунского совета; другой — г-н Шенель, бывший управитель у д'Эгриньонов, стряпчий высшей аристократии, у которой он был принят и пользовался вполне заслуженным уважением, — между прочим, человек довольно состоятельный. Когда двое запоздавших пришли, Жаклен сказал им, видя, что те направляются в гостиную:
— Они все в саду.
Несомненно, желудки испытывали нетерпение, потому что чиновник опекунского совета — один из приятнейших людей в городе, достойный порицания только за то, что женился из-за денег на несносной старухе да постоянно отпускал нелепейшие каламбуры, которым сам же первый смеялся, — вызвал своим приходом легкий гул, каким в подобных случаях встречают последних запоздалых гостей. Дожидаясь обряда приглашения к столу, вся компания гуляла по площадке вдоль Бриллианты, разглядывая водяные растения, мозаику речного дна и живописные детали домиков, прикорнувших на другом берегу, их ветхие дощатые галерейки, окна с обветшалыми подоконниками, столбы, подпиравшие какую-нибудь покосившуюся лачугу, готовую упасть в речку, палисадники, где сушатся лохмотья, столярную мастерскую — словом, убогую окраину захолустного городишки, которой близость реки, ветви плакучей ивы, какой-нибудь куст роз придают бог знает что за прелесть, достойную кисти художника. Шевалье изучал лица всех присутствующих, так как ему было известно, что его зажигательный снаряд благополучно долетел до высших кругов города; но об этой важной новости касательно Сюзанны и г-на дю Букье вслух никто еще не обмолвился ни словом. Провинциалы в высшей степени владеют искусством процеживать сплетни; не наступил еще миг завести в гостиной беседу об этом странном приключении, нужно было всем сговориться. Поэтому гости шептали друг другу на ухо: «Вы знаете? — Да. — О дю Букье? — И красавице Сюзанне! — Мадемуазель Кормон ничего об этом не знает? — Нет. — А!» Хор сплетников звучал тихо и, постепенно нарастая, становясь все громче и громче, должен был грянуть во всю мощь за обедом, после того как подадут первую перемену. Вдруг шевалье де Валуа заметил г-жу Грансон, в зеленой шляпке, украшенной букетиками первоцветов; по лицу вдовы пробегал трепет. Не подмывало ли ее начать концерт? Хотя в однообразной жизни города подобная новость для всех была своего рода богатой золотоносной жилой, но наблюдательному и подозрительному шевалье показалось, что он увидел у этой старушки признаки какого-то особенно захватывающего чувства — радости по поводу торжества личных интересов!.. Он тотчас обернулся, чтобы всмотреться в Атаназа, и заметил, что тот погружен в многозначительное, сосредоточенное безмолвие. И вдруг взор, брошенный молодым человеком на бюст мадемуазель Кормон, сильно смахивавший на пару мощных литавров полкового оркестра, озарил душу шевалье внезапным светом. Эта вспышка позволила ему обозреть все прошлое.
«Ах, черт! — подумал он. — Какой щелчок я рискую получить».
Господин де Валуа подошел к мадемуазель Кормон, чтобы не упустить возможности предложить ей руку, когда пригласят к столу. Старая дева почтительно благоговела перед ним, ибо его имя и место, которое он занимал среди аристократических созвездий департамента, разумеется, делали его самым блестящим украшением ее салона. По совести говоря, мадемуазель Кормон вот уже двенадцать лет как желала стать госпожой де Валуа. Это имя служило своего рода ветвью, на которой держался целый рой представлений, возникавший в ее мозгу относительно знатности, ранга и внешних достоинств, требуемых ею от жениха; но если шевалье де Валуа был избранником ее души, разума и честолюбия, то эта старая развалина, хотя и завитая, как статуя Иоанна Крестителя в церковной процессии, отпугивала мадемуазель Кормон; если богачку и прельщал такой дворянин, то девицу Кормон не прельщал такой супруг. Вопреки замыслам шевалье, его показное равнодушие к вопросу о браке, а в особенности мнимая безупречность его жизни в доме, переполненном хорошенькими гризетками, чрезвычайно роняли его в ее глазах. Этот аристократ, действовавший безошибочно в деле с пожизненной рентой, здесь ошибся в расчетах. Мадемуазель Кормон сама не подозревала, что ее мысли о чересчур благонравном шевалье можно было бы выразить в следующих словах: «Как жаль, что в нем нет ни капельки беспутства!» Наблюдатели человеческого сердца, подметив склонность святош к негодяям, удивляются такому влечению, которое они считают несовместимым с христианской добродетелью. Но прежде всего можно ли предложить нравственной женщине что-нибудь завиднее, чем выпавшее на ее долю счастье очищать, подобно угольному фильтру, мутные воды порока? И как, с другой стороны, не понять, что для благородных созданий, которые придерживаются строгих устоев и тем самым нерушимо хранят супружескую верность, столь естественно желать многоопытного мужа. Негодники — большие знатоки женского сердца. Итак, бедная девушка сокрушалась, что чаша любви разделена была для нее надвое. Только всевышний мог бы слить воедино шевалье де Валуа и дю Букье. Чтобы сделать понятным смысл тех немногих слов, которыми сейчас предстояло обменяться мадемуазель Кормон с шевалье де Валуа, необходимо упомянуть о двух важных обстоятельствах, вызывавших в городе толки и резкие разногласия. Здесь, кстати сказать, не обошлось без тайного вмешательства дю Букье. Одно дело касалось алансонского священника, который некогда присягнул конституции, но ныне начинал преодолевать отвращение со стороны католиков-роялистов, являя пример высочайшей добродетели. То был Шеверюс[26] в миниатюре, и его так стали ценить, что, когда он умер, весь город его оплакивал. Мадемуазель Кормон и аббат де Спонд принадлежали к «малой церкви», великой в своем благочестии и бывшей для римской курии тем, чем предстояло стать крайним роялистам для Людовика XVIII. Аббат де Спонд не признавал той церкви, которая скрепя сердце шла на соглашение с конституционалистами. Упомянутый священник не был принят в доме Кормон, зато там благоволили к кюре церкви св. Леонарда, аристократического прихода Алансона. Дю Букье, этот ярый либерал в шкуре роялиста, отлично знал, что недовольным, из которых черпает пополнение каждая оппозиция, необходимо объединяющее начало, и он уже успел привлечь симпатии среднего класса к этому кюре. А вот и второе дело. По тайному внушению все того же напористого дипломата в Алансоне зародилась мысль построить театр. Сеиды[27] г-на дю Букье не знали своего Магомета, но именно поэтому они действовали с еще большим жаром, воображая, что защищают собственный замысел. Атаназ был одним из самых горячих поборников постройки зала для спектаклей и уже несколько дней хлопотал в различных отделах мэрии об этом предприятии, которому сочувствовала вся городская молодежь.
Дворянин предложил старой деве руку, чтобы пройтись по саду; она оперлась на нее, поблагодарив просиявшим взглядом за такое внимание, а шевалье произнес, хитро подмигнув в сторону Атаназа:
— Не следует ли вам, мадемуазель, поскольку вы прекрасно разбираетесь в вопросах общественного такта и притом состоите в некотором родстве с этим молодым человеком...
— Очень отдаленном! — перебила она.
— Не следует ли вам, — продолжал шевалье, — воспользоваться своим влиянием на мать и сына, чтобы предостеречь его от гибели? Не говорю уж о том, что он не весьма благочестив и поддерживает присягнувшего священника. Это еще не все! Есть кое-что посерьезнее; ведь он бросился, как полоумный, на путь оппозиции, не понимая, как его поведение отразится на всем его будущем! Он пустился на происки ради постройки театра; а сам — игрушка в руках этого замаскированного республиканца дю Букье.
— Боже мой, господин де Валуа, — отвечала мадемуазель Кормон, — его мать уверяет, что он умен, а он двух слов связать не может; только рот разевает, как ворона...
— ...или как воробей, которого провели на мя-Кине! — подхватил чиновник опекунского совета. — Я поймал на лету вашу фразу. Мое почтение, господин шевалье де Валуа, — прибавил он, расшаркиваясь перед аристократом с такой же развязностью, какую Анри Монье приписывал Жозефу Прюдому[28], этому на редкость типичному представителю класса, к которому принадлежал чиновник опекунского совета.
Господин де Валуа ответил на поклон сухо и свысока, как вельможа, который держит себя на известном расстоянии: затем он повлек мадемуазель Кормон к каким-то вазам с цветами, давая этим понять нарушителю их беседы, что желает избавиться от подслушивания.
— Да и каких идей хотите вы, — зашептал шевалье, наклоняясь к самому уху мадемуазель Кормон, — от юношей, воспитанных в этих отвратительных императорских лицеях? Быть порядочным человеком и принадлежать к хорошему обществу — вот чем порождается способность к возвышенным идеям и к истинной любви. Не трудно, глядя на него, предсказать, что бедный мальчик совсем лишится рассудка и бесславно сойдет в могилу. Взгляните, как он бледен и худ!
— Его мать уверяет, что он слишком много работает, — простодушно ответила старая дева, — он занимается по ночам — и, как вы думаете, чем? — читает и пишет! Что проку для карьеры молодого человека в том, что он пишет по ночам?
— Оттого в нем и чуть душа держится, — отозвался шевалье, стараясь направить мысли старой девы на такую почву, где, как он надеялся, с его помощью она почувствует отвращение к Атаназу. — Поистине ужасные нравы были в этих императорских лицеях.
— О да! — согласилась простушка. — Ведь их, кажется, выводили на прогулку под барабанный бой? А наставники их были нечестивее язычников. Бедные дети, их к тому же одевали в мундиры, совсем как солдат! Придет же такое в голову!
— И вот что из этого вышло, — сказал шевалье, указывая на Атаназа. — Виданное ли дело в мое время, чтобы молодой человек стыдился взглянуть на хорошенькую женщину! А он на вас глаз не подымает! Я тревожусь за этого юнца, потому что отношусь к нему с участием. Предупредите его, чтобы он перестал строить козни заодно с бонапартистами, как сейчас, когда он хлопочет о зрительном зале; пусть откажется вся эта мелюзга от своих бунтарских требований (потому что для меня конституционалист и бунтарь — синонимы!) — тогда городские власти сами выстроят театр. И еще посоветуйте его матушке получше присматривать за ним.
— О! Она запретит ему водить знакомство с этими людьми на половинном жалованье и бывать в дурной компании. Я сейчас поговорю с ним, — сказала мадемуазель Кормон, — иначе он того и гляди потеряет место в мэрии. А чем они тогда будут жить?.. Страшно подумать!
Как Талейран говорил вслух о своей жене, так шевалье подумал, глядя на мадемуазель Кормон: «Второй такой дуры во всем свете не сыщешь! Честное слово дворянина! Добродетель, доходящая до глупости, тот же порок! Но какая прелестная жена для человека моих лет! Какие правила! Какое неведение!»
Вы, конечно, сами понимаете, что этот монолог, обращенный к княгине Горице, сопровождался приготовлением очередной понюшки.
Госпожа Грансон догадалась, что шевалье ведет разговор об Атаназе. Торопясь узнать результаты этой беседы, она на приличном расстоянии в шесть шагов следовала за мадемуазель Кормон, которая направилась к молодому человеку. Но в эту минуту Жаклен пришел доложить, что кушать подано. Старая дева взглядом подозвала к себе шевалье. Галантный чиновник опекунского совета, который стал усматривать в обращении старого аристократа заносчивость, ибо в ту пору провинциальное дворянство уже возводило перегородку между собой и буржуазией, был очень рад опередить шевалье де Валуа; он оказался поблизости от мадемуазель Кормон и округлил руку, которую та и вынуждена была принять. Шевалье из дипломатических соображений бросился к г-же Грансон.
— Мадемуазель Кормон принимает живейшее участие в вашем милом Атаназе, сударыня, — заговорил он, медленно выступая позади вереницы гостей, — но это участие разлетится в прах по вине вашего сына; он неверующий, он либерал, он из кожи лезет из-за этого театра, знается с бонапартистами и сочувствует священнику-конституционалисту. Из-за такого поведения он может лишиться должности в мэрии. Вы же знаете, как придирчиво правительство короля. А если его уволят, где ваш дорогой Атаназ найдет себе другую службу? Смотрите, как бы он не уронил себя в глазах начальства!
— Я вам так признательна, сударь, — в тревоге проговорила бедная мать. — Вы правы, мой сын одурачен опасной шайкой, мне нужно немедленно открыть ему глаза.
Шевалье уже давным-давно, с первого взгляда, постиг душу Атаназа и распознал по некоторым признакам, как стойки его республиканские идеи, во имя которых готовы всем пожертвовать молодые люди его лет, увлеченные словом вольность, весьма неопределенным, весьма неясным, но являющимся для униженных знаменем восстания, — а восстание для них означает месть. Атаназ не мог не сохранять твердости в своей вере, ибо убеждения его исходили из страданий художника, из горестных наблюдений над социальным строем. Он не ведал, что в тридцать шесть лет, когда уже складывается мнение о людях, об их взаимоотношениях, о социальных нуждах, — в эту пору жизни убеждения, ради которых он теперь жертвовал всем своим будущим, должны были у него измениться, как это происходит с каждым человеком подлинно высокого ума. В Алансоне сохранять верность левым идеям означало вызвать неприязнь мадемуазель Кормон. Уж это г-н шевалье ясно понимал. Итак, алансонское общество, с виду такое мирное, внутри клокотало, под стать дипломатическим кругам, где хитрость, изворотливость, страсти, корыстолюбивые расчеты сосредоточиваются около важнейших вопросов международной политики.
Но вот гости стали усаживаться за стол, уставленный закусками, и принялись есть, как едят в провинции — не стыдясь своего аппетита, — а не так, как едят в Париже, где движение челюстей подчиняется неким особым законам, пытающимся действовать вопреки законам анатомии. Едят в Париже словно нехотя, там люди обманывают свое чревоугодие; в провинции же все делается естественно, и смысл жизни, быть может даже сверх меры, сосредоточен здесь на том великом и всеобщем деле насыщения желудков, на которое господь бог осудил свои творения. Когда с первой переменой было почти покончено, хозяйка дома бросила пресловутую реплику, о которой потом говорилось два с лишним года, — да она вспоминается и поныне в гостиных у мелких буржуа Алансона, если речь заходит о замужестве девицы Кормон. Когда повели атаку на предпоследнее жаркое, беседа стала весьма многословной, оживленной и, естественно, коснулась театра и священника, давшего присягу конституции. На первых порах, в 1816 году, те, кого позднее прозвали местными иезуитами, в своем ревностном служении роялизму хотели изгнать аббата Франсуа из его прихода. Дю Букье, обвиняемый г-ном де Валуа в том, что он поддерживает священника, что он — зачинщик всех козней, которые благородный шевалье готов был свалить на него с присущей ему ловкостью, — оказался на скамье подсудимых без защитника. Один лишь Атаназ был настолько прямодушен, что мог бы поддержать дю Букье, но он из скромности не решался излагать свои убеждения перед властелинами Алансона, хотя и считал их глупцами. Только в провинции еще встречаются молодые люди, которые соблюдают почтительность по отношению к пожилым людям, не позволяя себе ни восставать против них, ни перечить им. Беседа вдруг замерла, ибо на стол были поданы отменные утки с оливками. Мадемуазель Кормон, желая посоперничать со своими собственными утками, вздумала взять под защиту дю Букье, которого изобразили как гнусного интригана, способного перевернуть все вверх дном, и молвила:
— А я-то воображала, что господин дю Букье занят одним лишь ребячеством.
Замечание мадемуазель Кормон при создавшемся положении произвело действие удивительное. Она одержала полную победу — заставила княгиню Горицу уткнуться носом в стол. Шевалье, не ожидавший от своей Дульцинеи такого остроумия, пришел в восхищение и даже не сразу придумал похвалу, он бесшумно аплодировал кончиками пальцев, как принято рукоплескать в Итальянской опере.
— Она удивительно остроумна, — сказал он г-же Грансон. — Я всегда утверждал, что придет день и она покажет себя.
— А в интимной обстановке она просто обворожительна, — отвечала г-жа Грансон.
— В интимной обстановке, сударыня, все женщины умны, — заметил шевалье.
Когда взрыв гомерического хохота утих, мадемуазель Кормон захотела узнать, в чем же причина ее успеха. И тут-то хор сплетен зазвучал во всю мощь. Дю Букье превратили в матушку Жигонь[29] мужского рода, в холостяка-чудовище, который-де вот уже пятнадцать лет самолично содержит воспитательный дом, целиком пополняемый его потомством. Наконец-то обнаружилось все безнравственное поведение поставщика. Оно было под стать его парижскому разгулу, и прочее, и прочее. Увертюра под управлением де Валуа — самого искусного дирижера в подобном оркестре — была великолепна.
— Не знаю, право, — с добродушнейшим видом сказал шевалье, — кто бы мог помешать этому дю Букье жениться на некоей мадемуазель Сюзанне Как-Ее-Там? Ведь вы говорите, ее зовут Сюзета? Правда, я живу у госпожи Лардо, но знаю этих девчонок лишь в лицо. Ежели эта Сюзон и есть та высокая стройная красотка с серыми глазами и маленькими ножками, у которой походка (хоть я, признаться, особенно не разглядывал) показалась мне весьма вызывающей, то, надо сказать, ее манеры гораздо изысканнее, чем у дю Букье. В Сюзанне есть по крайней мере благородство красоты; подобный брак в этом смысле был бы для нее мезальянсом. Знаете ли вы, что, когда император Иосиф возымел желание увидеть дю Барри в Люсьенне, он предложил ей пройтись под руку; бедная девица, пораженная такой честью, не решалась принять его руку, но император сказал ей: «Красавица — всюду королева». Заметьте, это был австрийский немец, — добавил шевалье, — и поверьте мне, Германия, слывущая у нас совсем неотесанной, на самом деле — страна рыцарского обхождения и прекраснейших манер, особенно поближе к Польше и Венгрии, где можно встретить...
Тут шевалье внезапно умолк, боясь слишком прямо намекать на свое личное счастье. Он только взял табакерку и поверил конец анекдота княгине, улыбавшейся ему целых тридцать шесть лет.
— Для Людовика Пятнадцатого это было слишком тонко, — сказал дю Ронсере.
— Да ведь как будто речь шла об императоре Иосифе, — возразила мадемуазель Кормон тоном сведущего человека.
— Видите ли, сударыня, — ответил шевалье, перехватив лукавые взгляды, которыми обменялись председатель суда, нотариус и член опекунского совета, — госпожа дю Барри была Сюзанной для Людовика Пятнадцатого, обстоятельство, которое хорошо знают такие вертопрахи, как мы, но не должны знать молодые девицы. Ваше неведенье доказывает, что вы бриллиант чистейшей воды: рассказы о пороках исторических лиц прошли мимо ваших ушей.
Аббат де Спонд ласково взглянул на шевалье де Валуа и одобрительно наклонил голову.
— Разве мадемуазель не знакома с историей? — спросил чиновник опекунского совета.
— Вы припутываете Сюзанну к Людовику Пятнадцатому и еще хотите, чтобы я знала вашу историю, — отвечала кротким тоном мадемуазель Кормон, испытывая истинное наслаждение оттого, что блюда с утками были опустошены и гости так оживленно беседовали, а при последних словах хозяйки все смеялись с набитыми ртами.
— Бедное создание! — проговорил аббат де Спонд. — Если стряслась беда, то милосердие, — а эта божественная любовь столь же слепа, как и любовь языческая, — должно закрывать глаза на вину. Вы, племянница, стоите во главе Общества вспомоществования матерям, надобно помочь этой девушке, ведь ей будет нелегко найти себе мужа.
— Жалко ребенка! — произнесла мадемуазель Кормон.
— Как по-вашему, женится на ней дю Букье? — спросил председатель суда.
— Был бы он порядочным человеком, женился бы, — ответила г-жа Грансон, — но, право же, мой пес гораздо нравственнее
— Ну, я думаю, ваш Азор ему не уступит, — с гонкой улыбкой вставил чиновник опекунского совета, желая блеснуть остроумием.
За десертом все еще говорили о дю Букье, сыпали шутками, которым вино придало игривость. Каждый гость, подзадоренный опекунским чиновником, отвечал на каламбур каламбуром. Говорили, что теперь па-пеньку потреплют, что довольно блаженствовал па-паша в своем гареме, теперь па-пулей вылетит из порядочного общества, что уж слишком подобные па-почки распустились, что па-пашенька плодородием никому не удружит; что дю Букье, попав в папки, попадет в переплет.
— В чаду любви плотской пребывая, помнит ли о чадолюбии? Сомнительно, — сказал аббат де Спонд серьезным тоном, так что все сразу перестали смеяться.
— Да, на роли благородных отцов он не подходит, — поддержал шевалье де Валуа.
Церковь и дворянство снизошли до арены каламбуров, сохраняя все свое достоинство.
— Тсс! — произнес опекунский чиновник. — Слышите, дю Букье скрипит своими сапогами с отворотами, что нынче нам особенно отвратительно слышать.
Почти всегда случается, что человек и не догадывается о своей дурной славе; весь город занят им, на него клевещут, имя его позорят, но если у него нет друзей, он так ничего и не узнает. И невинный дю Букье, дю Букье, которому так хотелось быть виновником нежданного события, который только и мечтал о том, чтобы Сюзанна не солгала, дю Букье был бесподобен в своем неведении; никто и не обмолвился о том, что Сюзанна обличила его, и каждый к тому же считал неудобным спрашивать его о таком щепетильном деле, ибо человек, которого это касается, иной раз вынужден молчать и хранить тайну. Но все усмотрели что-то непристойное и даже вызывающее в самом появлении дю Букье, вошедшего в тот миг, когда все общество перешло пить кофе из столовой в гостиную, где уже собралось несколько вечерних гостей.
Мадемуазель Кормон, смешавшись, не решалась взглянуть на страшного обольстителя; она завладела Атаназом и принялась поучать его добронравию, излагая ему нелепейшие общие места роялистской политики и религиозной морали. У бедного поэта не было, как у шевалье де Валуа, табакерки, украшенной портретом княгини, ему негде было укрыться от потока глупостей, и он, с тупым видом внимая той, кого боготворил, взирал на ее огромный бюст, дышавший невозмутимым покоем, который присущ всему необъятному. Страсть пьянила юношу и превращала пискливый голосок старой девы в сладостный шепот, а ее глупые рассуждения — в глубокомысленные речи.
Любовь — это удивительный фальшивомонетчик, постоянно превращающий не только медяки в золото, но нередко и золото в медяки.
— Итак, Атаназ, вы мне обещаете?
Эти заключительные слова поразили слух счастливого молодого человека, как пробуждает нас внезапный шум.
— Что обещаю, мадемуазель? — переспросил он.
Мадемуазель Кормон порывисто встала, глядя на дю Букье, напоминавшего в тот миг толстого бога торговли, которого Республика изображала на своих серебряных монетах[30]; она подошла к г-же Грансон и шепнула ей:
— Бедный друг, а ведь ваш сын просто бестолков. Лицей погубил его, — добавила она, вспомнив, что шевалье де Валуа распространялся о дурном воспитании лицеистов.
Какой громовой удар! Бедный Анатаз, сам того не зная, мог разжечь пламя в сердце старой девы; если бы он прислушивался к ее словам, то заставил бы ее понять его страсть, ибо мадемуазель Кормон пребывала в том взволнованном состоянии, когда достаточно одного слова, но до глупости жадные желания, свойственные молодой и истинной любви, погубили его; так порою, по неведению, убивает себя дитя, полное жизни.
— Что ты сказал мадемуазель Кормон? — спросила госпожа Грансон у сына.
— Ничего.
«Ничего? Это я выясню!» — подумала она, откладывая на завтра все важные дела, ибо, в своей уверенности, что дю Букье пал в глазах старой девы, не придала значения ее словам.
Вскоре шестнадцать игроков заняли свои места за четырьмя столами. Четверо гостей избрали пикет, игру самую большую и рискованную. Г-н Шенель, прокурор и две дамы отправились в красный лаковый кабинет сыграть партию в триктрак. Были зажжены канделябры; общество мадемуазель Кормон, расположившееся у камина в креслах, вокруг столов, все разрасталось с каждой вновь прибывавшей четой, которая неизменно спрашивала мадемуазель Кормон:
— Итак, завтра вы уезжаете в Пребоде?
— Что поделаешь — нужно! — следовал ответ.
По всему было видно, что хозяйка дома чем-то озабочена. Г-жа Грансон первая заметила необычное состояние старой девы: мадемуазель Кормон размышляла.
— О чем вы думаете, кузина? — наконец спросила она, входя в будуар, где сидела мадемуазель Кормон.
— У меня из ума не идет эта бедная девушка, — ответила она. — Я не я буду, если, как председательница Общества вспомоществования матерям, не потребую у вас для нее десять экю!
— Десять экю! — воскликнула г-жа Грансон. — Но вы же никогда столько не давали!
— Но, милая моя, так естественно иметь детей!
Эти безнравственные слова, сказанные от всего сердца, ошеломили казначею Общества вспомоществования матерям. По-видимому, дю Букье вырос в глазах мадемуазель Кормон.
— Поистине, дю Букье не только изверг, но и подлец, — сказала г-жа Грансон. — Сумел причинить зло, сумей расплатиться. Его дело, а не наше помочь этой девчонке, которая при всем том кажется мне большой негодяйкой, ибо в Алансоне можно было найти получше этого циника дю Букье! Нужно быть очень распутной, чтобы завести с ним шашни.
— Циник? Вы, моя дорогая, переняли у вашего сына все эти непонятные латинские слова. Конечно, я не собираюсь оправдывать господина дю Букье, но объясните мне, в чем тут распутство, если женщина предпочла одного мужчину другому?
— Дорогая кузина, допустим, вы бы вышли за моего сына Атаназа, что было бы вполне естественно, так как он молод, хорош собой, подает надежды, он прославит Алансон. А все бы попросту решили, что вы взяли себе такого молодого мужа для полноты счастья; злые языки болтали бы, что вы заготовили свое счастье впрок, чтобы никогда не иметь в нем недостатка; вероятно, нашлись бы завистницы, которые обвинили бы вас в развращенности. Эка важность! Вы были бы сильно и искренне любимы. Атаназ кажется вам бестолковым потому, моя дорогая, что у него избыток ума; крайности сходятся. Что правда — то правда, он живет как пятнадцатилетняя девочка: уж он-то не испачкался в парижской грязи!.. Ну что ж! Примените к другим ту же пропорцию, как говаривал мой бедный муж: точно так обстоит дело между дю Букье и Сюзанной; только то, что в отношении вас было бы клеветой, в отношении дю Букье — сама истина. Вы понимаете?
— Не больше, чем китайскую грамоту, — ответила мадемуазель Кормон, широко раскрыв глаза и напрягая все силы своего разума.
— Так вот, кузина, раз уж приходится ставить точки над i, скажу вам, что Сюзанна не может любить дю Букье. А если сердце ни при чем в подобном деле...
— Но, кузина, как же любить, если не сердцем?
Тут г-жа Грансон мысленно сказала то, что думал шевалье де Валуа: «Бедненькая кузина непозволительно глупа».
— Дорогое дитя, — продолжала она вслух, — мне кажется, для того чтобы рожать детей, мало одной только духовной любви.
— Как же, моя дорогая, ведь и пресвятая дева...
— Но, милочка, дю Букье не святой дух!
— Правда, — согласилась старая дева, — он мужчина! И мужчина такого типа, что друзья из предосторожности должны заставить его жениться.
— Вы можете, кузина, добиться этого...
— Ну! Каким образом? — произнесла старая дева с жаром христианской любви к ближнему.
— Не принимайте его у себя до тех пор, пока он не женится; в данном случае ваш долг, во имя благопристойности и благочестия, подать пример порицания.
— По приезде из Пребоде я еще с вами об этом потолкую, дорогая моя госпожа Грансон. Надо посоветоваться с дядюшкой и с аббатом Кутюрье, — сказала мадемуазель Кормон, выходя в гостиную, где оживление достигло высшего предела.
Яркий свет, нарядные женщины, торжественный тон, внушительный вид этого собрания, весь его аристократический блеск преисполняли мадемуазель Кормон гордостью не в меньшей степени, чем ее гостей. Многие считали, что ничего лучшего не увидишь и в Париже, в самых избранных кругах. Тем временем дю Букье, который играл в вист с г-ном де Валуа и двумя престарелыми дамами, г-жой дю Кудре и г-жой дю Ронсере, служил предметом скрытого любопытства. Несколько молодых женщин, притворяясь, что интересуются игрой, поглядывали на него, правда, украдкой, но так странно, что старый холостяк в конце концов встревожился, не допустил ли он какой-либо оплошности в своем туалете.
«Не сдвинулся ли у меня парик?» — подумал он, испытывая одну из тех смертельных тревог, которые терзают старых холостяков.
Он воспользовался своим проигрышем, закончившим седьмой роббер, чтобы встать из-за стола.
— Я не могу взять ни одной карты в руки, не потерпев неудачи, — сказал он, — мне решительно не везет в игре.
— Вам везет в другом, — сказал шевалье, бросая на него лукавый взгляд.
Разумеется, это словцо местного Талейрана обежало гостиную, где каждый вслух восхищался тонким остроумием шевалье.
— Находчивее господина де Валуа не сыскать, — сказала племянница кюре церкви св. Леонарда.
Дю Букье пошел посмотреться в продолговатое зеркальце над «Дезертиром» и не нашел в своем отражении ничего из ряда вон выходящего. После бесчисленных повторений все той же темы, видоизменяемой на все лады, около десяти часов произошло отплытие из длинной, как пристань, прихожей; не обошлось без проводов, устроенных мадемуазель Кормон для своих любимцев, с которыми она на прощанье целовалась на крыльце. Расходились группами — одни по Бретонской дороге и в направлении к замку, другие — в сторону квартала, выходящего на берег Сарты. Обычно тогда начинались разговоры, вот уже двадцать лет раздававшиеся в этот час на этой улице. Обычно тогда звучали все одни и те же слова: — У мадемуазель Кормон нынче вечером был прекрасный вид. — У мадемуазель Кормон? Она показалась мне странной. — Как дряхлеет этот бедный аббат! Вы заметили — он все дремлет? Он уже не знает, где его карты, он стал забывчив. Скоро нам придется, увы, потерять его. — Прекрасная погода, завтра будет хороший день! Чудесные стоят дни для отцветающих яблонь. — Вы нас обыграли, как всегда, когда вместе с вами играет господин де Валуа. — Сколько же он выиграл? — За сегодняшний вечер — три или четыре франка. Он никогда не проигрывает. — Да, да. А не забудьте, что в году триста шестьдесят пять дней. Этак можно выиграть на покупку целой фермы. — Ах! Как нам пришлось отбиваться сегодня! — Вам позавидуешь, господа, вы уже дома, а нам надо пройти еще полгорода. — Мне вас не жалко, вы в состоянии завести одноколку, а ходите пешком. — Ах, сударь! Приданое дочери отнимает у нас одно колесо, содержание сына в Париже — другое. — Вы по-прежнему готовите его в чиновники? — К чему же надобно, по-вашему, готовить молодых людей?.. И потом, служить королю не зазорно.
Порой в дороге шли толки о сидре или льне, постоянно в одних и тех же словах и в одно и то же время года. Живи на этой улице какой-нибудь наблюдатель сердца человеческого, он по этим разговорам всегда узнавал бы, какой наступил месяц.
Но в этот вечер раздавались только игривые шутки, потому что дю Букье, одиноко шагавший впереди других, напевал, не подозревая, насколько это выходило кстати, знаменитую арию: «О нежный друг, ты слышишь детский лепет?..» По мнению многих, г-н дю Букье был человеком дельным, которого не оценили. С тех пор как новым королевским постановлением дю Ронсере был утвержден на посту председателя суда, он все больше тяготел к дю Букье. По мнению других, поставщик был человеком опасным, безнравственным, способным на все. В провинции, как и в Париже, тот, кто на виду, подобен статуе из прекрасной аллегорической сказки Аддисона[31]: два рыцаря, съехавшиеся с разных сторон на перекресток, где высится эта статуя, сшиблись из-за нее, ибо один говорил, что она белая, другой считал ее черной; когда же они оба, уже поверженные наземь, видят, что она белая справа и черная слева, к ним на помощь является третий и находит, что она красная.
Возвращаясь домой, шевалье де Валуа размышлял: «Пора распустить слух о моей женитьбе на мадемуазель Кормон. Сведения эти распространятся из салона д'Эгриньонов, проникнут прямым путем на улицу Сеэз к епископу, вернутся через главного викария к кюре церкви св. Леонарда, который не преминет сказать об этом аббату Кутюрье; таким образом, мадемуазель Кормон об этом узнает, и мой снаряд пробьет брешь в осаждаемой крепости. Старый маркиз д'Эгриньон пригласит аббата де Спонда на обед, чтобы пресечь сплетню, которая повредила бы мадемуазель Кормон, если бы я высказался против такой комбинации, и мне, если бы я был отвергнут. Аббат, как и следует ожидать, совсем запутается; к тому же мадемуазель Кормон не устоит перед визитом мадемуазель д'Эгриньон, которая докажет ей величие и плодотворность этого союза. Наследство аббата превышает сто тысяч экю, сбережения девицы должны достигать двухсот тысяч ливров с лишком, у нее свой дом, Пребоде и пятнадцать тысяч ливров ренты. Одно слово моему другу графу де Фонтэну, и я — мэр Алансона, депутат; а затем, заняв место на скамье правых, мы добьемся и пэрства, издавая клич: «Довольно прений!» или: «К порядку!»
Госпожа Грансон, вернувшись домой, крупно поговорила с сыном, никак не желавшим понять, что за связь между его политическими взглядами и любовью. Это была первая размолвка, нарушившая мирную жизнь бедного семейства.
Наутро, в девять часов, мадемуазель Кормон, погрузившись вместе с Жозеттой в одноколку и возвышаясь, подобно пирамиде, над ширью своего багажа, подымалась по улице Сен-Блез по направлению к Пребоде, где с ней должно было случиться неожиданное событие, ускорившее ее замужество и не предвиденное ни г-жой Грансон, ни дю Букье, ни г-ном Валуа, ни самой мадемуазель Кормон. Случай искуснее на выдумку, чем любой писатель.
На другой день после приезда в Пребоде, в восемь часов утра, за завтраком, когда мадемуазель Кормон, ничего не подозревая, выслушивала донесения сторожа и садовника, в столовую вторгся оторопелый Жаклен.
— Мадемуазель, — сказал он, — господин аббат прислал вам письмо с нарочным, с сыном тетушки Громор. Мальчишка вышел из Алансона на рассвете, и, глядите-ка, он уже здесь. Он бежал так, что, поди, угнался бы за Пенелопой! Не дать ли ему стаканчик вина?
— Что могло стрястись, Жозетта? Уж не дядюшка ли...
— Он бы тогда не написал, — ответила горничная, угадав опасения своей госпожи.
— Скорей! Скорей! — крикнула мадемуазель Кормон, пробежав первые строки. — Пусть Жаклен запрягает Пенелопу. Постарайся, милая, чтобы в полчаса все было снова уложено, — сказала она Жозетте. — Мы возвращаемся в город.
— Жаклен! — крикнула Жозетта, уступая нетерпению, выразившемуся на лице мадемуазель Кормон.
Жаклен, наученный Жозеттой, придя в комнату, сказал:
— Как быть, мадемуазель? Ведь я только что задал Пенелопе овса.
— Какое мне дело? Я хочу сейчас же уехать.
— Но, мадемуазель, собирается дождь!
— Ну что ж! Придется помокнуть.
— Прямо как на пожар, — пробормотала Жозетта, уязвленная молчанием, которое хранила ее хозяйка, дочитывая письмо, читая и перечитывая его снова.
— Допейте же по крайней мере кофе, поберегите себя! Посмотрите, какая вы красная.
— Я красная, Жозетта? — сказала старая дева, направляясь к зеркалу с облупившейся амальгамой, показавшему ее лицо вдвойне искаженным. «Боже мой! — подумала мадемуазель Кормон. — Что, как я покажусь некрасивой!» — Живее, Жозетта, идем, помоги, милая, мне одеться. Я хочу быть готовой, когда Жаклен запряжет Пенелопу. В случае, если ты не успеешь уложить весь багаж в одноколку, я лучше оставлю его здесь, чем потеряю хотя бы одну минуту.
Если вы в полной мере поняли, как далеко зашла мадемуазель Кормон в своей мании во что бы то ни стало выйти замуж, вы разделите ее волнение. Почтенный дядюшка извещал свою племянницу, что г-н де Труавиль, внук его лучшего друга, отставной военный русской службы, захотел поселиться на покое в Алансоне и просил приютить его, во имя дружеских чувств, которые аббат питал к его деду, виконту де Труавилю, контр-адмиралу при Людовике XV. Придя в смятение, бывший старший викарий настоятельно просил племянницу вернуться, чтобы помочь ему принять гостя и поддержать честь дома, ибо письмо несколько задержалось в пути и г-н де Труавиль мог нагрянуть нынче же вечером. При подобной вести что значили заботы о каком-нибудь Пребоде? В такой момент сторож и садовник — свидетели необычайного волнения хозяйки — притихли, ожидая распоряжений. Когда она проходила мимо, они остановили ее, думая получить от нее указания, но в первый раз в жизни мадемуазель Кормон, эта самовластная старая дева, следившая в Пребоде за всем лично, сказала: делайте, как хотите! — отчего на слуг напал столбняк — ведь административные заботы госпожи простирались даже на учет и сортировку фруктов, чтобы распределять их в хозяйстве соответственно запасу тех или иных сортов.
— Не сон ли это все? — сказала Жозетта, видя, как ее госпожа летает по лестнице, подобно слону, которого бог одарил бы крыльями.
Невзирая на ливень, мадемуазель покинула Пребоде, оставив своих слуг полными хозяевами в усадьбе. Жаклен не осмелился на свой страх принять меры, чтобы подбавить прыти смирной Пенелопе, которая, уподобившись прекрасной царице, чье имя она носила, казалось, делала столько же шагов назад, сколько и вперед. Видя этот аллюр, мадемуазель резко приказала Жаклену пустить бедную перепуганную лошадь в галоп хотя бы ударами кнута: так старая дева боялась, что не успеет прилично убрать дом для приема г-на де Труавиля. По ее подсчетам, внуку дядюшкиного друга было не больше сорока лет; как военный, он, бесспорно, еще не женат, поэтому она давала себе слово, что с помощью дяди не выпустит г-на де Труавиля из своего дома, пока он не расстанется со своей холостяцкой свободой. Хотя Пенелопа пустилась вскачь, мадемуазель Кормон, поглощенная думами о своих нарядах и мечтами о супружеской жизни, несколько раз говорила Жаклену, что они ползут, как черепаха. Она вертелась на своем месте, не отвечая на расспросы Жозетты, и разговаривала сама с собой, как человек, обдумывающий великие планы. Наконец одноколка доехала до главной улицы Алансона, которая со стороны Мортани зовется улицей Сен-Блез, возле «Гостиницы Мавра» носит уже название улицы Порт де Сеэз, а выходя на Бретонскую дорогу, становится улицей дю Беркай. Если отъезд мадемуазель Кормон каждый раз получал в Алансоне большую огласку, то можно себе представить, как должна была прогреметь весть о ее возвращении на другой же день по приезде в Пребоде, да еще в проливной дождь, который хлестал ее по лицу, но, казалось, нисколько ее не беспокоил. Всем бросилась в глаза бешеная скачка Пенелопы, да еще в столь ранний час, лукавый вид Жаклена, сваленные как попало узлы и, наконец, оживленная беседа Жозетты и мадемуазель Кормон, а в особенности их нетерпение. Поместья дома де Труавиль были расположены между Алансоном и Мортанью. Жозетта знала представителей различных ветвей рода Труавилей. Одно слово, оброненное барышней при въезде в город, ввело Жозетту в суть дела; после оживленного обсуждения они сообща установили, что ожидаемый де Труавиль, по всей вероятности, был дворянином сорока — сорока двух лет, холостым, не богатым и не бедным. Мадемуазель Кормон уже видела себя виконтессой де Труавиль.
— И подумать только, что дядюшка ничего не сообщает, ничего не знает, ни о чем не осведомлен! О, как это на него похоже! Он способен был бы потерять собственный нос, не держись тот крепко на его лице!
Вы, вероятно, заметили, что при подобных обстоятельствах старые девы ни в чем не уступают Ричарду III; они становятся остроумны, жестоки, смелы, щедры, и тогда им, словно подвыпившим клеркам, море по колено. Сразу же весь Алансон, от верхнего конца улицы Сен-Блез до Порт де Сеэз, узнал об этом поспешном возвращении, связанном с важными обстоятельствами; потрясающая новость понеслась по всем каналам общественной и частной жизни города. Кухарки, лавочники, прохожие передавали эту весть друг другу из дома в дом; затем она поднялась в высшие сферы. Вскоре не было семейства, где бы слова «Мадемуазель Кормон вернулась!» не произвели действия разорвавшейся бомбы. Между тем Жаклен спрыгнул с козел, которые он, за свою долголетнюю кучерскую службу, отполировал по способу, неизвестному краснодеревцам; он сам отворил закругленные вверху зеленые ворота, запертые в знак траура: в отсутствие мадемуазель Кормон дом всегда был закрыт для гостей, и его верные посетители угощали по очереди аббата де Спонда, а г-н де Валуа, чтобы не остаться в долгу, приглашал его на обед к маркизу д'Эгриньону. Жаклен по своему обыкновению ласково покликал Пенелопу, которую оставил посреди улицы; лошадь, приученная к этому маневру, сама сделала поворот, вошла в ворота и обогнула двор так, чтобы не попортить цветник. Жаклен взял ее под уздцы и подвел одноколку к крыльцу.
— Мариетта! — крикнула мадемуазель Кормон.
Но Мариетта была уж тут как тут — она запирала ворота.
— Я здесь, барышня!
— Гость не приехал?
— Нет, барышня.
— А дядюшка?
— Он в церкви, барышня.
Жаклен и Жозетта уже стояли на первой ступеньке крыльца и протягивали руки, чтобы помочь хозяйке, которая вылезла из одноколки и ступила на оглоблю, держась за кожаные фартуки. Мадемуазель бросилась в объятия слуг — уже два года, как она не рисковала пользоваться железной подножкой, прикрепленной к одноколке двойной скобой и ужасным приспособлением из двух больших болтов. Взобравшись на крыльцо, мадемуазель Кормон удовлетворенно оглядела двор.
— Мариетта, перестаньте возиться с воротами, идите сюда.
— Сущий содом! — сказал Жаклен Мариетте, когда она поравнялась с одноколкой.
— Ну, милая моя, что у тебя есть из провизии? — спросила мадемуазель Кормон, усаживаясь на скамью в длинной прихожей с видом человека, изнемогающего от усталости.
— Да нет у меня ничего, — ответила Мариетта, упершись кулаками в бока. — Вы же знаете, барышня, когда вас нет, господин аббат дома не обедает; вчера обедал у мадемуазель Арманды, я ходила за ним вечером.
— А сейчас где он?
—— Господин аббат в церкви, он вернется не раньше трех.
— Дядюшка ни о чем не думает. Что бы ему послать тебя на рынок! Мариетта, отправляйся на рынок немедленно; не сори деньгами, но не жалей ничего, бери все самое лучшее, вкусное, тонкое. Пойди узнай в конторе дилижансов, как выписать паштеты. Мне нужны раки из ручьев Бриллианты. Который час?
— Да уж скоро десять.
— Ради бога, Мариетта, не теряй времени на болтовню. Дядюшкин гость может приехать с минуты на минуту; славно будет, нечего сказать, если придется подать ему завтрак...
Мариетта повернулась ко взмыленной Пенелопе и посмотрела на Жаклена с таким видом, точно хотела заметить: «На этот раз мадемуазель не выпустит из рук жениха».
— У нас с тобой особые дела, Жозетта, — заговорила старая дева, — надо подумать, где мы устроим спальню для господина де Труавиля.
С каким блаженством были сказаны слова спальню для господина де Труавиля (она произносила Тревиля); сколько смысла было вложено в них! Старую деву переполняли надежды.
— Не угодно ли вам поместить его в зеленой комнате?
— В комнате монсиньора епископа? Нет, она находится слишком близко от моей, — сказала мадемуазель Кормон. — Это хорошо для монсиньора, человека святой жизни.
— Предоставьте ему комнату вашего дядюшки.
— Она до неприличия пуста.
— Да что там! Прикажите, мадемуазель, и в два счета кровать поставим в вашем будуаре, там, кстати, и камин есть. Моро живо найдет в своей лавке кровать, подходящую к обшивке стен.
— Ты права, Жозетта. Ну что ж, беги к Моро; посоветуйся с ним обо всем, я тебя уполномочиваю. Я согласна, но при условии, что кровать (кровать для господина де Труавиля!) поставят сегодня к вечеру, незаметно для господина де Труавиля, даже если он застанет Моро еще здесь. А не возьмется Моро за это, так я положу господина де Труавиля в зеленой комнате, хотя там он будет слишком близко от меня.
Жозетта уже уходила, когда хозяйка снова позвала ее.
— Объясни все Жаклену — пусть он сам пойдет к Моро, а ты останься! — закричала она громким голосом, исполненным ужаса. — Надо же мне одеться! Что, если господин де Труавиль застанет меня в таком виде, а дядюшки-то нет, чтобы принять его! Ах, дядюшка, дядюшка! Ступай сюда, Жозетта, ты меня оденешь.
— А как же Пенелопа? — неосторожно молвила Жозетта.
Первый раз в жизни у мадемуазель Кормон сверкнули глаза.
— Вечно эта Пенелопа! Пенелопа тут, Пенелопа там! Пенелопа, что ли, хозяйка в этом доме?
— Но она вся в мыле, и ей еще не задали овса.
— Да пусть она околеет! — воскликнула мадемуазель Кормон. — «Лишь бы я вышла замуж!» — мысленно добавила она.
Столь кощунственные речи на минуту озадачили Жозетту; но одно движение госпожи — и она кубарем скатилась с крыльца.
— Жаклен, барышня белены объелась! — было первым словом Жозетты.
Так в этот день все складывалось для блестящего спектакля, решающего в жизни мадемуазель Кормон. Уже и без того весь город был взбудоражен пятью отягчающими положение обстоятельствами, которыми сопровождался внезапный приезд мадемуазель Кормон, а именно: проливным дождем; бешеным галопом несчастной Пенелопы, которая прискакала вся в мыле, тяжело поводя боками; необычно ранним часом приезда; беспорядочно сваленными узлами и, наконец, совершенно растерянным видом старой девы. Но когда Мариетта произвела опустошительный набег на рынок, когда Жаклен в поисках кровати явился к лучшему мебельщику Алансона, что на улице Порт де Сеэз, в двух шагах от церкви, — это дало материал для самых серьезных догадок. Странное происшествие обсуждалось на Проспекте, на гулянье; оно занимало всех, даже мадемуазель Арманду, у которой пребывал шевалье де Валуа. На протяжении двух дней Алансон был взволнован событиями столь важными, что некоторые кумушки восклицали: «Светопреставление, да и только!» Эта свежая новость во всех домах приводила к жгучему вопросу: «Что-то теперь происходит у Кормонов?» Аббат де Спонд — которого очень ловко выспросили, когда он, выйдя из церкви св. Леонарда, вместе с аббатом Кутюрье отправился погулять по Проспекту — простодушно разъяснил, что ждет виконта де Труавиля, дворянина, который служил во время эмиграции в России и теперь возвращается на жительство в Алансон. С двух до пяти по всему городу работал своеобразный устный телеграф; он оповестил алансонцев, что мадемуазель Кормон наконец-то нашла себе мужа путем переписки и собирается выйти за виконта де Труавиля. Одни говорили: «Моро уже делает кровать», другие добавляли: «Кровать будет на шести ножках». На улице дю Беркай, у г-жи Грансон, ей оставляли только четыре ножки. «Попросту кушетка», — уверяли у дю Ронсере, где обедал дю Букье. Мелкая буржуазия утверждала, что кровать стоила тысячу сто франков. Но сходились на одном: это все шкура неубитого медведя. Дальше больше, — вздорожали карпы! Мариетта, набросившись на рынок, опустошила его дочиста. Вверху улицы Сен-Блез считали, что Пенелопа, должно быть, уже околела. Ее смерть, впрочем, подверглась сомнению у главноуправляющего окладными сборами. В префектуре же было достоверно известно, что лошадь испустила дух, огибая ворота особняка Кормон, — с такой быстротою старая дева гналась за своей добычей. Шорник с угла улицы Порт де Сеэз, набравшись смелости, явился якобы узнать, не повреждена ли таратайка мадемуазель Кормон, а на самом деле — выведать, не пала ли Пенелопа. От верхнего конца улицы Сен-Блез до нижнего конца улицы дю Беркай стало известно, что благодаря попечению Жаклена Пенелопа, эта безгласная жертва страстей своей госпожи, еще жива, но, кажется, захворала. По мнению тех, кто жил на Бретонской дороге, виконт де Труавиль был младшим сыном в семействе, без гроша за душой, ибо владения в Пéрше принадлежали маркизу де Труавилю, пэру Франции, отцу двоих детей. Для неимущего эмигранта этот брак был бы большим счастьем, да и для мадемуазель Кормон виконт был подходящим женихом; аристократия, жившая по Бретонской дороге, одобряла этот брак: старая дева не могла бы лучше употребить свое состояние. Но в глазах буржуазии виконт де Труавиль был русским генералом, который сражался против Франции и возвратился с огромным богатством, нажитым при санкт-петербургском дворе; это, мол, был иностранец, один из союзников, ненавистных либералам. Аббат де Спонд был, мол, тайным посредником в этом браке. Все, кто был вхож к мадемуазель Кормон без особых приглашений, решили во что бы то ни стало побывать у нее вечером. Среди этого общегородского переполоха, почти вытеснившего из памяти алансонцев Сюзанну, мадемуазель Кормон была, конечно, взволнована больше всех; она испытывала совсем новые чувства. Оглядывая свою гостиную, свой будуар, кабинет, столовую, она была охвачена жестоким опасением. Какой-то злой дух с насмешкой указывал ей на эту старинную роскошь; прекрасные вещи, которыми она с детства восхищалась, были взяты под сомнение, признаны старомодными. Короче говоря, она испытывала страх, который овладевает писателями, когда они читают свое творение, на их взгляд верх совершенства, какому-нибудь придирчивому или пресыщенному критику: оригинальные положения выглядят избитыми; наиболее изящные, тщательно отделанные обороты оказываются вдруг неясными или нескладными; образы нелепы и противоречивы, надуманность бросается в глаза. Так и бедная девушка трепетала, представляя себе презрительную усмешку на устах г-на де Труавиля при виде этой гостиной в епископальном духе; она страшилась поймать холодный взгляд, брошенный на эту старинную столовую; наконец, она боялась, как бы рама не старила картину, — что если все эти древности бросят и на нее свой отсвет? От такого вопроса, заданного самой себе, ее мороз подирал по коже. В это время она бы отдала четверть своих сбережений за то, чтоб возможно было в одну минуту, одним мановением волшебного жезла, преобразить весь дом. И, право, каким же фанфароном должен быть тот генерал, которого не пробирает дрожь накануне битвы! Бедная девушка чувствовала себя между Аустерлицем и Ватерлоо.
— Виконтесса де Труавиль, — твердила она мысленно, — прекрасное имя! По крайней мере наше богатство перешло бы к хорошему роду.
Она была во власти возбуждения, которое заставляло дрожать тончайшие разветвления ее нервов, столь давно затопленные жиром. Вся ее кровь, подхлестываемая надеждой, была в движении. Она чувствовала в себе силу, если понадобится, вести беседу с г-ном де Труавилем. Излишне говорить, какую деятельность развили Жозетта, Жаклен, Мариетта, Моро и его подручные. Это было усердие муравьев, занятых укладкой яиц. Все, что и так благодаря ежедневной уборке сияло безукоризненной чистотой, было заново выстирано, выглажено, вычищено, натерто. Парадный фарфор увидел свет. Камчатные скатерти, помеченные буквами А, В, С, D, покинули глубины сундуков, где они покоились под охраной тройной обертки, защищенные грозным строем булавок. Пересмотрены были наиболее ценные полки библиотеки. Наконец, мадемуазель не поскупилась на три бутылки знаменитого ликера г-жи Анфу, одной из самых прославленных среди заморских виноделов, — имя, любезное сердцам знатоков. Благодаря самоотверженности своих военачальников мадемуазель могла принять бой. Различные виды оружия, амуниция, кухонная артиллерия, батарея кладовой, провиант, боевые припасы, резервные части находились в полной готовности по всему фронту. Жаклену, Мариетте, Жозетте было приказано надеть парадную форму. Дорожки в саду были подчищены. Старая дева жалела, что нельзя сговориться с соловьями, гнездившимися в листве, и заказать им к вечеру самые красивые трели. Наконец в четвертом, часу, как раз когда вернулся аббат де Спонд, а мадемуазель уже подумывала, что зря она так нарядно накрыла стол и приготовила изысканнейший обед, с улицы Валь-Нобль донеслись резкие звуки.
«Он!» — подумала Роза, чувствуя, что звуки эти отзываются у нее в самом сердце.
И впрямь, предваренный столькими сплетнями, дорожный кабриолет с пассажиром спустился по улице Сен-Блез, свернул на улицу дю Кур и произвел такую сенсацию, что несколько мальчишек и взрослых последовали за ним и столпились у ворот особняка Кормон, чтобы посмотреть, как гость войдет в дом. Жаклен, чуявший близость собственной свадьбы, заслышав хлопанье бича еще на улице Сен-Блез, распахнул ворота настежь. Кучер, его знакомец, постарался лихо завернуть и со всего разгона осадил лошадей перед крыльцом. Разумеется, Жаклен угостил его в людской и отпустил, как полагается, сильно навеселе. Аббат вышел навстречу гостю, пока кабриолет разгружался с быстротой, на какую способны лишь воры, да и то в спешке. Экипаж поставили в каретник, ворота заперли, и в одну минуту не осталось никаких следов приезда г-на де Труавиля. Никогда два химических вещества не соединялись так быстро, как дом Кормон поглотил виконта де Труавиля. Хоть сердце мадемуазель стучало, словно у ящерицы, пойманной пастухом, она героически оставалась в своем кресле у камина. Жозетта открыла дверь, и виконт де Труавиль в сопровождении аббата де Спонда предстал перед старой девой.
— Племянница, — господин виконт де Труавиль, внук одного из моих школьных друзей. Господин де Труавиль, — моя племянница, мадемуазель Кормон.
«Ах! Милый дядюшка, как он умело представил нас друг другу», — подумала Роза-Мария-Виктория.
Виконт де Труавиль, если обрисовать его в двух словах, был дю Букье-дворянин. Они рознились друг с другом лишь так, как рознятся грубая и благородная породы. Находись они сейчас оба тут, ни один самый ярый либерал не мог бы отрицать существование аристократии. Сила виконта отличалась изяществом; он сохранил великолепную осанку; у него были голубые глаза, черные волосы, смуглая кожа; ему, по всей вероятности, было не более сорока шести лет. Вы бы сказали, что это испанец, красота которого хорошо сохранилась в снегах России. Манеры, походка и поза выдавали дипломата, повидавшего Европу. Одет он был так, как полагается быть одетым в дороге человеку из общества. Г-н де Труавиль казался усталым; аббат предложил ему пройти в предназначенную для него комнату и был изумлен, когда племянница открыла будуар, превращенный в спальню. Мадемуазель Кормон и ее дядюшка предоставили заезжему гостю заняться своим туалетом с помощью Жаклена, который принес все нужные свертки. Аббат де Спонд, в ожидании, когда г-н де Труавиль приведет себя в порядок, пошел прогуляться с племянницей по берегу Бриллианты. Хотя аббат де Спонд, по странному совпадению, проявлял большую, чем обычно, рассеянность, мадемуазель Кормон была погружена в свои думы не менее его. Оба шли молча. Старая дева никогда не встречала мужчины столь обаятельного, как этот олимпиец-виконт. Она не могла сказать себе на немецкий манер: «Вот мой идеал!», — но чувствовала себя с головы до ног влюбленной и твердила про себя: «Вот то, что мне нужно!» Вдруг она сорвалась и полетела к Мариетте, чтобы узнать, можно ли подождать с обедом, не перестоится ли он.
— Дядюшка, этот господин де Труавиль весьма любезен, — сказала она вернувшись.
— Но, дочь моя, он еще не перемолвился с нами ни единым словом! — смеясь, возразил аббат.
— Однако это видно по его манерам, по лицу. Он холост?
— Не знаю, право, — ответил старик, который размышлял по поводу своего оживленного спора с аббатом Кутюрье о сущности благодати. — Господин де Труавиль писал мне, что хочет приобрести здесь дом. Будь он женат, он бы приехал не один, — продолжал он беспечно, ибо не допускал, что его племянница может помышлять о браке.
— Он богат?
— Он младший в младшей ветви, — ответил дядя. — Его дед командовал эскадрой; но отец этого молодого человека неудачно женился.
— Молодой человек! — повторила старая дева. — Но мне кажется, дядюшка, что ему добрых сорок пять лет, — сказала она, ибо безмерно желала, чтобы их лета совпадали.
— Да, — сказал аббат. — Но, Роза, бедному семидесятилетнему священнику сорокалетний мужчина кажется молодым.
В это время весь Алансон уже знал, что к мадемуазель Кормон приехал виконт де Труавиль. Вскоре гость присоединился к хозяевам и стал восхищаться видом на Бриллианту, садом и домом.
— Господин аббат, — сказал он, — я бы ничего больше не хотел, как найти жилище, подобное этому.
Старая дева узрела в его фразе признание и потупила глаза.
— Вам, вероятно, здесь очень нравится, мадемуазель? — продолжал виконт.
— Как же мне может здесь не нравиться? Этот дом принадлежит нашей семье с 1574 года, когда один из наших предков, управитель герцога Алансонского, приобрел здесь землю и построил это здание, — сказала мадемуазель Кормон. — Оно стоит на сваях.
Жаклен доложил, что обед подан, и г-н де Труавиль предложил руку осчастливленной деве, которая старалась не слишком сильно опираться на нее, боясь показаться навязчивой!
— Здесь все так созвучно, — заметил виконт, садясь за стол.
— У нас даровая музыка — в нашем саду на деревьях полным-полно птиц: никто их не трогает, и песня соловья звучит всю ночь напролет, — сказала мадемуазель Кормон.
— Я говорю о созвучности всей обстановки в вашем доме, — разъяснил виконт, который не взял на себя труд приглядеться к старой деве и даже не заметил скудости ее ума. — Да, все здесь стóит друг друга — краски, мебель, лица.
— О, дом обходится нам дорого, налоги огромны, — ответила непревзойденная девица, уловив слово стóит.
— Вот как! Здесь большие налоги? — спросил виконт, слишком поглощенный своими мыслями, чтобы заметить нескладицу.
— Я не знаю, — отвечал аббат. — Племянница ведает и своим и моим состоянием.
— Налоги — это пустяки для богатых людей, — снова заговорила мадемуазель Кормон, которая вовсе не хотела показаться скупой. — Что до мебели, я ее оставлю, как она есть, без изменения, по крайней мере до замужества; а уж тогда здесь все должно быть по вкусу хозяина.
— У вас превосходные правила, мадемуазель, — с улыбкой сказал виконт, — вы осчастливите супруга.
«Никогда никто не говорил мне таких красивых слов», — подумала старая дева.
Виконт похвалил распорядок дома и сервировку, признавшись, что считал провинцию отсталой, а сказывается, она весьма комфортабельна.
«Боже мой, что бы значило это выражение? — подумала мадемуазель Кормон. — Как на грех, нет шевалье де Валуа, он бы ответил! Ком-фор-та-бель-на! Не состоит ли это из нескольких слов? Ну-ка, смелее, возможно, это русское слово, откуда же мне его знать?»
— Но у нас здесь, сударь, самое блестящее общество, — снова заговорила она, набравшись смелости, чувствуя, что язык ее развязан, и проявляя вдруг то красноречие, которое обретают почти все человеческие существа при важных обстоятельствах. — У меня собирается весь город. Нынче же вы сможете сами судить об этом, ибо кое-кто из наших верных друзей безусловно уже узнал о моем возвращении и не замедлит навестить меня. Есть у нас знатный вельможа, шевалье де Валуа, он был принят при старом дворе, человек необычайно тонкого ума и вкуса; затем маркиз д'Эгриньон и его сестра мадемуазель Арманда (но тут мадемуазель Кормон прикусила язык и решила поправить дело)... девушка в своем роде замечательная, — добавила она. — Отказалась от замужества, чтобы оставить все свое состояние брату и племяннику.
— Ах, да! — произнес виконт. — Д'Эгриньоны... я припоминаю.
— Алансон — очень оживленный город, — продолжала старая дева, как заведенная. — Здесь много веселятся, главноуправляющий окладными сборами дает балы, префект — человек весьма обходительный; иногда монсиньор епископ удостаивает нас своим посещением...
— Ну, значит, я хорошо сделал, — засмеялся виконт, — решив вернуться сюда, чтобы, как заяц, умереть в своей норе.
— И я тоже, — сказала старая дева, — как заяц, не покину родного гнездышка.
Поговорку, повторенную в столь странном виде, виконт счел шуткой и улыбнулся.
«Ах, — произнесла про себя старая дева, — все идет хорошо, вот этот меня понимает!»
Беседа велась на избитые темы. Благодаря действию таинственной, непостижимой силы мадемуазель Кормон, подстрекаемая желанием быть любезной, находила в своем мозгу все обороты шевалье де Валуа. Это была как бы дуэль, в которой сам черт нацеливал дуло пистолета. Никогда еще противник не был лучше взят на мушку. Виконт был слишком светским человеком, чтобы говорить о великолепии обеда, — но само его молчание казалось похвалой. Смакуя дивные вина, щедро подливаемые ему Жакленом, он словно вновь, с острой радостью, обретал своих лучших друзей: настоящий ценитель не рукоплещет, он наслаждается. Г-н де Труавиль полюбопытствовал о ценах на земли, дома, места под застройку, он заставил мадемуазель Кормон долго описывать место слияния Бриллианты и Сарты. Удивлялся, что город расположен далеко от большой реки, топография края живо его занимала. Молчаливый аббат предоставил племяннице нить разговора. Мадемуазель всерьез поверила, что развлекает г-на де Труавиля, который ей благосклонно улыбался и, как ей казалось, запутался во время этого обеда больше, чем ее наиболее рьяные женихи запутывались в две недели. К тому же, заметьте, никогда еще ни одного гостя она не окружала такими заботами и не баловала таким вниманием. Право, как будто нежно лелеемый любовник осчастливил дом своим возвращением. Мадемуазель предупредительно подавала виконту хлеб, она не сводила с него глаз; стоило ему отвернуться, как она незаметно подкладывала ему кушанье, если оно, казалось, пришлось ему по вкусу; будь он чревоугодником, она бы до смерти его закормила; но не являлось ли это прекрасным образцом того, что она рассчитывала делать и в дни супружества? У нее хватило ума не ударить лицом в грязь, она смело распустила паруса, подняла флаг, держала себя королевой Алансона и похвастала своим вареньем. В конце концов она стала без зазрения совести хвалить самое себя, как будто уже не осталось никого, кто мог бы ее славословить. Она заметила, что нравится виконту, ибо надежды так ее преобразили, что она стала почти женщиной. За сладким она не без тайной радости прислушивалась к суете в прихожей, к шуму в гостиной — вестникам сбора ее обычного кружка. Она указала на эту поспешность дядюшке и г-ну де Труавилю, усмотрев доказательство любви к ней в том, что являлось лишь результатом мучительного любопытства, охватившего весь город. Горя нетерпением показаться во всем своем величии, мадемуазель Кормон велела Жаклену подать кофе и ликеры в гостиную, куда, на диво всему избранному обществу, слуга принес великолепный кофейный прибор саксонского фарфора, извлекаемый на свет из шкапа лишь дважды в год. Все эти обстоятельства были подмечены гостями, злословившими под шумок.
— Черт побери! — воскликнул дю Букье. — Да ведь это ликеры госпожи Анфу, которые в доме подаются только четыре раза в год, по большим праздникам!
— Положительно пахнет свадьбой. Должно быть, все устроили путем переписки, еще год назад, — сказал председатель суда г-н дю Ронсере. — Вот уже год, как директор почтовых контор получает письма со штемпелем Одессы.
Госпожа Грансон вздрогнула. Господин шевалье де Валуа, у которого побледнела даже левая щека, несмотря на то, что он пообедал за четверых, почувствовал, что вот-вот выдаст свою тайну, и сказал:
— Не находите ли вы, что сегодня холодно? Я озяб!
— Это веяние России, — произнес дю Букье.
Шевалье посмотрел на него так, словно хотел сказать: «Молодцом держишься!»
Мадемуазель Кормон появилась такая сияющая, такая торжествующая, что показалась всем красивой. Этот необычайный блеск был вызван не только чувством; вся ее кровь с утра бушевала в ней, и нервы трепетали в ожидании решительных событий — лишь совокупность всех этих обстоятельств могла столь неузнаваемо изменить ее. Как она была счастлива, торжественно представляя виконта — шевалье, а шевалье — виконту, весь Алансон — господину де Труавилю, господина де Труавиля — всему Алансону! Случилось так — впрочем, по вполне понятным причинам, — что виконт и шевалье, эти две аристократические натуры, в тот же миг почувствовали друг в друге нечто близкое, каждый из них видел в другом человека своего круга. Они разговорились, стоя у камина. Их обступили, и к их беседе, хотя она и велась вполголоса, прислушивались в благоговейном молчании. Чтобы верно схватить эффект этой сцены, нужно представить себе мадемуазель Кормон, спиной к камину, занятую приготовлением кофе для того, с кем она была уже помолвлена молвою.
Г-н де Валуа.
— Говорят, господин виконт, вы приехали обосноваться здесь?
Г-н де Труавиль.
— Да, сударь, я приехал купить дом... (мадемуазель Кормон повертывается с чашкой в руке). А мне нужен большой дом, чтобы разместить... (мадемуазель Кормон протягивает чашку) свою семью (в глазах старой девы потемнело).
Г-н де Валуа.
— Вы женаты?
Г-н де Труавиль.
— Уже шестнадцать лет, на дочери княгини Шербеловой.
Мадемуазель Кормон упала как подкошенная; увидев, что она зашаталась, дю Букье бросился к ней и подхватил ее на руки; перед ним распахнули дверь, чтобы он мог свободно пройти со своей огромной ношей. Пылкий республиканец нашел в себе силы, действуя по указанию Жозетты, отнести старую деву в спальню и уложить ее на кровать. Вооружившись ножницами, Жозетта разрезала чрезмерно туго затянутый корсет. Дю Букье грубо брызнул водой в лицо мадемуазель Кормон и на ее грудь, обширную, как Луара в половодье. Больная открыла глаза, увидела дю Букье и, узнав его, стыдливо вскрикнула. Дю Букье вышел, уступив место шести женщинам, которые явились в спальню во главе с г-жой Грансон, сиявшей от радости. Как поступил шевалье де Валуа? Верный своей системе, он прикрыл отступление.
— Бедняжка мадемуазель Кормон, — обратился он к г-ну де Труавилю, не спуская глаз с присутствующих и сразу пресекая смех высокомерным взглядом, — она страдает полнокровием, а не хотела пустить себе кровь перед отъездом в Пребоде (ее имение), и вот результат; приливы всегда усиливаются весной.
— Она вернулась сегодня утром в дождь, — сказал аббат де Спонд, — и, вероятно, немного простудилась, а это вызвало маленький приступ, она им подвержена. Но все обойдется.
— Она говорила мне третьего дня, что с ней это не случалось уже три месяца, и добавила, что крайне опасается, как бы здоровье не подвело ее, — продолжал шевалье.
«Ах! Так ты женат!» — мысленно произнес Жаклен, глядя на г-на де Труавиля, который попивал свой кофе маленькими глотками. Верный слуга разделял разочарование своей госпожи. Он догадливо унес ликеры г-жи Анфу, предназначавшиеся для холостого человека, а не для мужа какой-то русской женщины. Все эти мелочи были подмечены и дали повод к насмешкам. Аббат де Спонд знал, что привело г-на де Труавиля в Алансон, но по рассеянности ничего об этом не сказал, — так далек он был от мысли, что племянница заинтересуется г-ном де Труавилем. Что касается виконта, то, поглощенный целью своего путешествия и, подобно большинству мужчин, не склонный много говорить о своей жене, он не имел повода объявить себя женатым; впрочем, он думал, что мадемуазель Кормон знает об этом. Вернулся дю Букье, и его подвергли бесконечному допросу. В гостиную спустилась одна из шести женщин с вестью, что пришел врач, что мадемуазель Кормон значительно лучше, но она должна оставаться в постели и, очевидно, придется пустить ей кровь. Вскоре гостиная была полна. Пользуясь отсутствием мадемуазель Кормон, дамы пространно судили и рядили, они разукрашивали, расцвечивали, преувеличивали, раздувала только что разыгравшуюся при участии мадемуазель Кормон трагикомическую сцену, которой предстояло на следующий день стать достоянием всего Алансона.
— Славный этот господин дю Букье, и как только он вас донес! Что за силач! — сказала Жозетта своей хозяйке. — Он побледнел, когда вам стало дурно; значит, он вправду все еще вас любит.
Фразой этой завершился торжественный и ужасный день.
Наутро рассказы о малейших обстоятельствах этой комедии обежали все дома Алансона, и, не к чести этого города, надо сказать, все поголовно хохотали. Но самые неугомонные насмешники поразились бы величию мадемуазель Кормон, будь они свидетелями того, как на другой день, после кровопускания, которое ей очень помогло, она с благородным достоинством и великолепной христианской покорностью судьбе подала руку невольному мистификатору, чтобы идти завтракать. Вам, жестокие шутники, высмеивавшие ее, не мешало бы послушать, как она говорила виконту:
— Госпоже де Труавиль будет нелегко найти здесь подходящую квартиру; прошу вас, сударь, располагайте моим домом на все время, пока вы не устроитесь.
— Но, мадемуазель, у меня две девочки и два мальчика, мы бы вас очень стеснили.
— Не отказывайте мне, — сказала она, сокрушенно глядя на него.
— Я вам это предлагал в ответном письме, которое я на всякий случай послал, — сказал аббат, — но вы его не получили.
— Как, дядюшка, вы знали...
Несчастная девица осеклась. Жозетта вздохнула. Ни виконт де Труавиль, ни дядя ничего не заметили. После завтрака аббат де Спонд повел виконта, как было решено накануне, осмотреть имеющиеся в Алансоне продажные и пригодные для застройки участки.
Оставшись одна в гостиной, мадемуазель Кормон сказала жалобно Жозетте:
— Милая, теперь я стала притчей всего города.
— Ну что ж, надо выйти замуж, сударыня!
— Но, милая, я совершенно не подготовлена сделать выбор.
— Подумать только! Я бы на вашем месте остановилась на господине дю Букье.
— Жозетта, господин де Валуа говорит, что это такой республиканец!..
— Все ваши господа сами не знают, что говорят: ведь они твердят, что он обворовывал Республику, стало быть, он не очень-то ее жаловал, — возразила Жозетта, выходя из комнаты.
«Эта девушка большая умница», — подумала мадемуазель Кормон, оставшись одна, во власти мучительных сомнений.
Она ясно видела, что только поспешное замужество положило бы конец всем толкам. Этот последний, явно позорный, провал в состоянии был довести ее до крайности, ибо люди, не наделенные умом, нелегко отказываются от раз намеченного пути, хорошего или дурного. Оба старых холостяка поняли, в каком положении должна была очутиться старая дева: поэтому и тот и другой решили непременно зайти к ней с утра пораньше — осведомиться о здоровье и, выражаясь по-холостяцки, закинуть удочку. Г-н де Валуа рассудил, что обстоятельства требуют особенно тщательного туалета, он принял ванну, он прихорашивался больше обычного. В первый и последний раз довелось Цезарине видеть, с каким непревзойденным искусством он наложил легкий слой румян. А дю Букье, этот неотесанный мужлан, подстрекаемый упрямой волей, махнул рукой на свой туалет, но зато явился первым. Подобные мелочи решают судьбы людей так же, как и судьбы государства. Атака Келлермана при Маренго, прибытие Блюхера а Ватерлоо[32], презрение, высказанное Людовиком XIV принцу Евгению[33], дененский кюре[34] — все это важные причины удач или крушений; история их отмечает; однако ни для кого они не служат уроком, чтобы предусматривать все мелочи в собственной жизни. А между тем глядите, что получается! Герцогиня де Ланже (см. «Историю тринадцати») постригается в монахини из-за того, что у нее не хватило терпения подождать десять минут; следователь Попино (см. «Дело об опеке») откладывает на один день допрос маркиза д'Эспара; Шарль Гранде возвращается через Бордо, вместо того чтобы вернуться через Нант, — и все это именуется случайностью, роком. Минута, потребная, чтобы наложить на щеки легкий слой румян, разрушила все надежды шевалье де Валуа; этот дворянин должен был погибнуть именно так: он жил под покровительством Граций, и ему суждено было пасть от их руки. В тот миг, как шевалье бросил последний взгляд на свой туалет, толстяк дю Букье ввалился в гостиную безутешной девы. Он угодил в ту минуту, когда среди ее размышлений, в которых все преимущества, так или иначе, были на стороне шевалье, мелькнула одна-единственная мысль в пользу республиканца. «Сам бог того хочет», — подумала старая дева, увидев дю Букье.
— Мадемуазель, не истолкуйте превратно мою поспешность; мне не хотелось поручать этому остолопу Ренэ справиться о вашем здоровье, поэтому я пришел сам.
— Я совершенно здорова, — ответила она растроганно. — Благодарствуйте, господин дю Букье, — произнесла она после небольшой паузы с особенным выражением в голосе, — за проявленную вами заботу и за хлопоты, которые я вам вчера причинила...
Она вспомнила себя в объятиях дю Букье, и этот случай в особенности показался ей проявлением воли неба. Впервые она предстала перед мужчиной в подобном виде: с разорванным поясом, с разрезанной шнуровкой, со всеми своими женскими сокровищами, грубо извлеченными из скрывавшего их футляра.
— Нести вас было для меня таким удовольствием, что я даже не почувствовал тяжести.
Тут мадемуазель Кормон так посмотрела на дю Букье, как не смотрела еще ни на одного мужчину в мире. Ободренный поставщик бросил на старую деву многозначительный взгляд, пронзивший ее сердце.
— Я сожалею, — добавил он, — что это не дало мне права удержать вас навеки в своих руках. (Она внимала ему с восхищением.) Говоря между нами, в беспамятстве, там, на кровати, вы были прелестны. Ни разу в жизни не видел я женщины красивее, а я перевидал их немало на своем веку!.. Полные женщины тем-то и хороши, что стоит им только показать свою красоту, и они уже торжествуют победу.
— Вы изволите смеяться надо мной, — пролепетала старая дева. — Как нехорошо! И без того весь город, вероятно, злословит о том, что приключилось со мною вчера.
— Не будь я дю Букье, сударыня, если чувства мои к вам не оставались всегда неизменны. Ваш отказ не мог заставить меня расстаться с заветными моими надеждами.
Старая дева потупила взор. Настала минута молчания, тягостного для дю Букье. Но мадемуазель Кормон уже решилась, она подняла глаза, полные слез, и нежно поглядела на дю Букье.