3 Бобе. Два брата. Черные глаза

В последующие дни пожар удалось потушить. После гибели быстроногого крайнего нападающего других жертв больше не было. Не думаю, что когда-либо раньше или позже в наших местах бывало хоть что-нибудь подобное (я имею в виду пожары, а не крайних нападающих). Все-таки мы жили не на юге. Все эти события произошли практически в одно время, сменяя одно другое с головокружительной быстротой: буйство огня, захлопнувшаяся дверь, мое рождение, смерть матери.

Отец поклялся, что вырастит меня сам, и не жалея сил принялся за дело. Но приглядывать за шестью с половиной сотнями цесарок и новорожденным младенцем – задача не из легких. Акушерка, зная, чем он занимается, посоветовала ему обратить особое внимание на гигиену, и он взял за правило тщательно мыть руки с марсельским мылом каждый раз, когда от одних (цесарок) переходил к другому (то есть ко мне). В стене дома был укреплен водопроводный кран, и отец старательно тер под ним ногти специально купленной щеткой. Кроме того, он обязательно снимал запачканные птичьим пометом сапоги, когда входил в отведенную мне большую комнату, где я целый день лежал под присмотром Бобе (названного так в честь Луизона Бобе, тогдашнего трехкратного победителя гонки «Тур де Франс»). Строго говоря, отец провел полтора года, без конца намывая руки с марсельским мылом, вычищая щеткой грязь из-под ногтей, а также снимая и снова обувая сапоги.

Поначалу ко мне приходила кормилица, но скоро отец ее выставил. Его смущало, что она дает мне грудь в его присутствии, даже если она прикрывалась носовым платком (хотя никогда не читала «Тартюфа» Мольера). Он боялся взглянуть в ее сторону и только спрашивал издалека: «Ну как он? Хорошо сосет?» Но еще больше его смущало, что после каждой кормежки она начинала плакать и, всхлипывая, причитала: «Бедная Жанна, бедная, бедная Жанна!» (Мою мать звали Жанной.) «На моем месте должна была быть ты! Это ты должна была его кормить!» В общем, он довольно быстро отказался от услуг кормилицы и решил, что будет кормить меня из бутылочки, чего бы это ему ни стоило. Как только я начинал орать, пес Бобе – здоровая пегая дворняга с жесткой шерстью, висячими ушами и карими глазами – бежал к отцу, который или чинил загородку в курятнике, или налаживал отопление в отсеке для недавно приобретенных цыплят, и бил тревогу. «Хорошо, Бобе, вижу, – отвечал отец. – Сейчас иду». Он шаркающей походкой шел к дому, снимал сапоги, мыл под краном руки, чистил щеткой ногти и заглядывал ко мне. Чаще всего я орал от голода. Тогда он подогревал на водяной бане молоко, капал его себе на руку, пробуя, не слишком ли горячо (а иногда просто отпивал глоток из кастрюльки), клал меня на колени и смотрел, как я высасываю всю бутылочку. Потом он прижимал меня к груди и гладил мне спинку, чтобы я отрыгнул воздух, после чего снова клал меня в кровать, обувал сапоги и все той же шаркающей походкой шел дальше работать. Примерно через полчаса я снова начинал орать – потому, что испачкал пеленки, или потому, что мне в глаза било солнце, или потому, что над ухом у меня зудел комар, или еще почему-нибудь. Отец как ни в чем не бывало снова шел меня проведать, никогда не выказывая ни малейших признаков раздражения.


Если ему нужно было уехать больше чем на два часа, он заранее меня кормил, переодевал в сухое и оставлял на попечение Бобе: «Смотри тут за ним, ладно?» Пес садился возле моей кроватки и не сходил с места. Эту деревянную кроватку смастерил своими руками мой дед, и она в общих чертах напоминала вагон поезда (решетка была сделана в виде узких окошек, а ножки – в виде половинок колес). Я был в полной безопасности. Никто кроме отца не смел приблизиться ко мне, не рискуя попасть в зубы Бобе. В общем веселый и дружелюбный, Бобе, облеченный священной миссией моей охраны, напрочь терял чувство юмора.

Близких родственников у нас не было, не считая деда с бабкой, но они… ладно, про них как-нибудь потом. Друзей у отца тоже почти не было. К нему приходили покупатели, но их отец в дом не пускал – наливал им по стаканчику красного на перевернутом ящике в сарае. Интересно, за первые полтора года своей жизни я видел хоть одно человеческое лицо, кроме отцовского? Думаю, что нет.

Считается, что дети учатся говорить, подражая взрослым. Если это действительно так, то моим первым словом было, скорее всего, не «папа» и, разумеется, не «мама», а «гав-гав».


Конечно, был еще дядя Марсель – старший брат отца, но они люто ненавидели друг друга. Годом раньше у них чуть не дошло до смертоубийства. Это случилось во время деревенского праздника. Они подрались – ни дать ни взять два оленя, сцепившиеся рогами из-за лани, – и наверняка покалечили бы друг друга, если бы их не растащили. Они стояли в окружении десятка подвыпивших парней, которые их подзуживали, и махали кулаками. Возможно, тем бы дело и кончилось, но тут Марсель схватил за горлышко пустую бутылку, разбил ее о стену и двинулся на брата, бормоча сквозь зубы: «Щас ты у меня получишь! Ну все, щас ты у меня получишь!» Вместо того чтобы его утихомирить, идиоты-зрители бросили моему отцу вторую бутылку: чтобы драка продолжалась на равных. Он тоже шарахнул ею о стену – разбитое стекло ощерилось острыми краями – и выставил вперед. Братья жгли друг друга полными бешеной ярости взорами. Между двумя родными по крови созданиями разыгрывалась настоящая античная трагедия, и даже полуграмотные деревенские оболтусы это почувствовали. Хорошо, что одна девчонка – не такая глупая, как остальные, – догадалась сбегать к дому, где жил полицейский, и разбудила его. Он высунулся в окно, и она крикнула: «Идите скорее, там братья Бенуа друг дружку убивают!» Он пришел с охотничьим ружьем, которое наставил на Марселя как настроенного наиболее злобно, и заставил того выпустить из рук разбитую бутылку. С тех пор братья так и не помирились.


Наверное, моя мать была настоящая красавица, раз довела обоих до такой дикости. Насколько мне известно, от нее осталось всего две фотографии. Первая – черно-белая, свадебная. На ней человек двадцать, все принаряженные, стоят и смотрят в объектив со странно серьезными, учитывая обстоятельства, лицами. Можно подумать, они пришли не на свадьбу, а на похороны. Марселя на снимке нет. Детей тоже нет. У жениха, то есть моего отца, над губой жесткая щеточка усов, которые ему совершенно не идут; вообще в строгом костюме он сам на себя не похож. Мать держит в руках, затянутых в белые перчатки, букет цветов. Вид у нее слишком неестественный, чтобы понять, правда ли она так красива. Я пытался исследовать ее лицо на этой фотографии с помощью лупы, но оно так и осталось для меня загадкой. Единственное, что мне удалось прочитать в ее глазах, это немой вопрос: «Что со мной стало бы, проживи я дольше?» И еще один, самый главный: «Кто ты такой и почему разглядываешь меня через лупу?»

На второй фотографии она чуть моложе, ей лет пятнадцать или шестнадцать; она снята не совсем в полный рост, примерно по колено, и, глядя на это фото, лучше понимаешь, почему два оленя из-за нее передрались. У нее точеная фигурка и плавный изгиб бедер. Голову она слегка наклонила, и темные распущенные волосы рассыпались по плечам. Но больше всего притягивает взгляд ее черных глаз – они смотрят чуть лукаво и сулят неземные наслаждения. Мне нравится думать, что братьев пленили именно эти черные глаза; они-то и заставили их потерять голову.


Надобно сказать, что поначалу юную красотку Жанну соблазнил мой дядя Марсель. Было это в июне, в год, предшествовавший ее кончине. Она только что приехала в нашу деревню и устроилась домработницей к нотариусу. У нее был городской выговор, но ни капли городской спеси. Марсель был красивым парнем, он учился на страховщика и лучше всех танцевал ча-ча-ча. Никто не сомневался, что он вскружит ей голову, – да так оно и произошло. Они не теряли времени даром и уже в сентябре, хотя не были женаты, поселились вместе в небольшой квартирке в Лувера, плата за которую съедала половину жалованья Жанны, но ей было на это плевать. Все шло прекрасно, если бы не Марсель, вернее, не его ревность. Стоило ей только взглянуть на кого-нибудь своими черными глазами, как он приходил в неистовство. И словами он не ограничивался. Мог влепить ей затрещину, а если она пыталась дать сдачи, совсем сатанел и избивал ее уже по-настоящему. Пару месяцев она молча сносила его побои, но однажды вечером, после очередной трепки, убежала к его младшему брату Жаку, который тогда жил на родительской ферме. Она бросила в окно его спальни камешек, он открыл ей заднюю дверь и впустил в дом.

Она прижалась к Жаку своим хрупким тельцем, и он понял, что пропал. Он ощутил прикосновение ее изящной груди и аромат ее волос. Потом она заговорила, а каждый знает, как могут кружить голову слова. Заливаясь слезами, она сказала: «Ты добрый, ты не такой, как твой брат» – и попросила: «Обними меня, мне страшно». Дальше последовало: «Какая у тебя гладкая кожа» – и, почти без перехода: «Можно я останусь у тебя на ночь?» В результате на другое утро Жак, безобидный младший брат, пылая страстью, охватившей душу и тело, поклялся ей, что защитит ее от любых невзгод и ей больше нечего бояться. Они не стали прятаться и в обнимку прошлись на виду у Марселя, который сначала изумился их отваге, а потом впал в ярость. Два месяца спустя, когда она сказала своему новому возлюбленному: «Я жду от тебя ребенка», Жак почувствовал себя настоящим мужчиной и страшно этим возгордился. Его не волновало, что старший брат был на восемь сантиметров выше его, считался пройдохой и мечтал вернуть Жанну; он решил, что никогда ему ее не отдаст. Лучше смерть. Он объявил брату мировую войну.


Но существует и другая версия этой истории, к сожалению, не такая красивая. Согласно этой версии, Жанна забеременела, когда еще была с Марселем, хотя переспала с ним всего шесть раз. Подумать только, как у некоторых все легко получается! Она ничего ему не сказала. Она никому ничего не сказала. Проплакав неделю, она поняла, что связала свою жизнь с человеком, привыкшим по любому поводу давать волю кулакам. Выйти за него замуж? И ближайшие шестьдесят лет – если ей суждено дожить до восьмидесяти – терпеть его побои? Нет. Ни за что. Найти фабрикантшу ангелов, которая избавит ее от ребенка, а заодно, вполне вероятно, так покалечит, что у нее больше никогда не будет детей? Нет, ни за что. И тогда она обратила свой взор на Жака – младшего брата, конечно, не такого красавчика, как старший, и, пожалуй, чуток простоватого. Он был ниже ростом и краснел, как девушка, если она при нем слишком пылко целовала Марселя. Она давно заметила, что он на нее запал, и невольно строила ему глазки – просто так, из невинного удовольствия. Но вообще-то он ей и правда нравился, он был хороший парень, этот Жак. Она знала, что достаточно ей щелкнуть пальцами, и он будет у ее ног. Ну так вот же оно, решение проблемы! Она не долго раздумывала. Поболтала с одним парнем, улыбнулась другому, одним словом, слегка спровоцировала Марселя. Он ее ударил, она возмутилась, он назвал ее шлюхой и ударил еще раз, а потом еще и еще, она убежала, хотя на дворе уже стемнело, заставила себя заплакать, порвала на себе платье, как в грошовой мелодраме, бросила в окно камешек и кинулась в объятия остолбеневшему Жаку. «Твой брат меня избил. Мне страшно». Вот и вся история.

Так кто же мой отец? Единственная, кто знал это наверняка, унесла тайну с собой в могилу, скромную могилу на кладбище городка, из которого она приехала и в котором ее похоронили. На могиле написано: «Жанна Бенуа, урожденная Рош, 1933–1952». Я предполагаю, что люди, проходя мимо, видят надпись, подсчитывают в уме разницу в датах и вздыхают: «Надо же, какая молодая». Действительно, она умерла совсем молодой.


Драка на битых бутылках состоялась несколько дней спустя после того, как Жанна перешла от одного брата к другому. В дальнейшем ни одна их встреча не обходилась без очередной стычки. Они дрались на кулаках, на вилах, на лопатах, на дубинах, кидались друг в друга булыжниками. Каждый пытался проткнуть, удавить, задушить, изуродовать, порезать другого, переломать ему руки-ноги и выпустить кишки.

Как-то днем Марсель без предупреждения заявился к брату и, не найдя его ни во дворе, ни в курятнике, подошел к дому, толкнул дверь и крикнул: «Кто-нибудь есть?» Бобе нес стражу возле моей кровати. При виде гостя он даже не шелохнулся, но, когда тот попытался приблизиться ко мне, оскалился – шерсть поднялась у него на загривке дыбом – и испустил глухое, но грозное рычание. Дядя замер на месте. «Хорошая собака, добрая собака…» – забормотал он, но Бобе зарычал снова, еще более грозно. Марсель сделал шаг к двери, но Бобе поднялся и перекрыл ему путь к отступлению. Пришлось дяде так и стоять там, молча и не двигаясь. Стоило ему пошевелиться, Бобе издавал предупредительный рык. Смотреть в глаза псу Марсель не осмеливался. Вместо этого он озирал пол, стол, буфет, окно, а потом снова пол, стол, буфет и окно, и так два часа, пока не вернулся отец. О том, какие черные мысли бродили у него в голове, можно только догадываться.

Во дворе они в очередной раз сцепились.

– Усыпи свою псину, пока она кого-нибудь не загрызла!

– Это тебя надо усыпить, придурок!

– Это я-то придурок? Да у тебя самого мозгов не больше, чем у твоих курей!

– А ну повтори, что ты сказал!

– А то, что ты тупее своих курей!

– Зато поумнее тебя! И вообще вали отсюда!

– Я хочу посмотреть на малого!

– Нечего тебе на него смотреть!

– Очень даже есть чего!

– Да ну? Это почему же?

– Сам подумай! Может, сообразишь!

– Катись отсюда!

– А-а, не нравится правду слушать?

– Катись, кому сказал!

Они налетели друг на друга как два петуха, и оба упали в грязь. Марсель был крепче, но верх взял младший брат, наверняка потому, что дрался с большей яростью – ведь он защищал свою честь, честь своей жены, а кроме того, свою территорию.

Вот так это все и было. Младенец надрывался от крика в своей кроватке, похожей на вагон поезда, а во дворе мутузили друг друга два мужика. Умей мальчик говорить, ему было бы трудно подбодрить дерущихся криком «Наподдай ему, пап!» или «Наподдай ему, дядь!» – потому что он не знал бы, кто есть кто. Ну а пес Бобе, вместо того чтобы броситься на помощь хозяину, хранил олимпийское спокойствие – по той простой причине, что лично мне ничто не угрожало. Пока Жак с Марселем в энный раз колошматили друг друга, Бобе положил лапы на край моей кровати и ласково лизнул меня в лицо.

Загрузка...