ЛЕГЕНДЫ И БАЛЛАДЫ

270. Скиталец-сын Перевод Вяч. Иванова

С посохом в руке дрожащей, удручен, согбен, уныл,

После долгих лет, скиталец, я завидел милый дол.

Перешел семь гор высоких, семь морей я переплыл.

Всё утратил, нищий странник, но до родины добрел.

Подходя к селенью с сердцем, переполненным тоской,

За околицею, в поле, друга детства повстречал.

«Старина, — вскричал, — бог помочь! Узнаешь, кто я такой?

Изменился?» Мой товарищ поглядел и промолчал.

Мерю улицу клюкою. Вот и милый частокол.

И сама, с душистой розой, показалась у крыльца.

«Здравствуй, — молвил я, — сестрица! Бог нам свидеться привел».

Отвернулась, отмахнулась от бродяги-пришлеца.

Никну ниже я. Родную вижу хижину, и тын,

И старуху мать. «Хозяйка, гостю на ночь дай приют!»

Содрогнулась и всплеснула мать руками: «Как ты тут? —

И ко мне в слезах прильнула: — Сын мой милый! Бедный сын!»

1902

Шуша

271. Мать** (Ширакское предание) Перевод А. Сендыка

Едва осенние леса

Продрогнут в сырости ночной,

Едва по вымокшим полям

Завьется ветер ледяной,

Всплывает в памяти моей

О старой матери рассказ, —

Ведь, может быть, как прежде с ней,

С другой обходятся сейчас.

И где-то страшные дела

Свершаются рукою зла.

Бог знает где, бог весть когда

У сына в доме мать жила.

Согнули старую года,

Слепа, глуха она была,

С советами не смела лезть,

Ходила тихо, словно тень,

Не дашь — так не попросит есть

И только молится весь день.

А вот невестке мать — беда:

«Свалить бы с плеч проклятый груз, —

Хозяйство гибнет, да куда —

Я за подол ее держусь.

Чем ни корми, всё плохо ей,

Хулит, клянет свое житье,

На шее сидя на моей.

Давно бы выдворить ее».

— «Но я ведь — кровь ее и плоть», —

Пытался спорить сын с женой. —

«Не стерпит этого господь.

О боже, сжалься надо мной».

Но с каждым часом злей жена.

Знай пилит мужа ночь и день:

«При доме злыдня не нужна,

Куда-нибудь старуху день».

То выла подлая как зверь,

То принималась косы рвать,

И как-то раз открыла дверь

И завопила: «Выбрось мать,

Не то уйду из дома я

И буду всюду день-деньской

Кричать, что гибнет, мол, семья,

А муж мой любится с другой».

Несчастный сын, кляня судьбу,

Старуху затолкал в мешок

И к лесу на своем горбу

Мешок из дома поволок.

Понурив голову, он шел,

Всё думал, чем в беде помочь.

А путь был долог и тяжел,

А с черных туч спускалась ночь…

В лесную чащу, в глубину,

В кромешной тьме принес он мать

И там под деревом одну

Ее оставил умирать.

Был страшен посвист ветровой

И воя волчьего тоска.

Решился сын идти домой,

Но вдруг услышал из мешка:

«Господь с тобою, мальчик мой,

О камень не споткнись, сынок,

Да вот мешок возьми домой,

Еще сгодится вам мешок».

1907

Александрополь

272. Лейли и Меджлум** Перевод С. Шервинского

Уснул Меджлум, и ему явилась во сне Лейли;

Он, снилось, ее полюбил, и его полюбила Лейли.

«Мать! Моя голова всю ночь по подушке мечется,—

Гурию рая вижу во сне.

Мать, благословляю грудей твоих молоко, —

Но ухожу, прощай, поброжу по белому свету,

Найду, приведу Лейли» —

Так родимой сказал Меджлум и ушел.

Шел, шел и пришел к роднику Бингёл.

Екнуло сердце: остановись!

В полночь, в самую ночь

Пришли кочевые к горе Бингёл,

Пришли кочевые, разбили шатры у горы Бингёл.

Уснула Лейли и видела сон,

Что полюбила Меджлума, что ее полюбил и он.

Да разольется над вами утренний добрый свет!

И над Лейли разлился утренний добрый свет;

Встала, взяла кувшин, к роднику за водой сошла.

«Ах, здравствуй, Меджлум, — сказала, — привет тебе!»

— «Тысячу благ и тебе! — сказал Меджлум.—

Возлюбленная моя, Лейли!»

Как очарованный

Меджлум смотрел на Лейли;

Как очарованная

На Меджлума смотрела Лейли.

Глаза Лейли — полночное небо,

А в нем два солнца горят.

Кудри Лейли на белую грудь

Черного шелка потоки струят.

Семь дней, семь ночей

Простояли они,

А им показалось: минуту

Стоят они.

Семь дней, семь ночей прошли,

И сказала Лейли:

«Меджлум, любимый,

Сердца моего господин,

Повели мне сойти к шатру

Отца напоить.

Завтра приду поутру».

Слова Лейли — что медовые вина Шираза.

На прощание руку Меджлуму Лейли подала.

Меджлум заплакал, сказал:

«Лейли, мое сердце, не уходи!

Ты, не ранив, убила меня.

Я тебе подарю Гиндукуш

До самого Чинмачина.

Твой стан — золотая башня,

Черная родинка у тебя на щеке.

Лейли безжалостная,

Не уходи!»

Лейли зачерпнула воды, ушла.

Остался Меджлум, следил издалёка

Сам не свой, рука на груди.

Ушла Лейли, ушла — и что ж увидала?

Кочевые задвигались,

Верблюдов навьючили, —

И ушла Лейли за шатром отца.

Пусть к добру надо мной осенние листья падут!

Пусть к добру над тобой посыплется зимний снег!

Пусть к добру для меня раскроется мак луговой!

Пусть к добру для тебя распустится роза весной!

Лейли однажды гулять пошла,

Увидала птиц в вышине,

Кликнула: «Птица, птица!

Ты, верно, летишь от Сипан-горы —

Значит, летела и мимо горы Бингёл.

Не видала ль Меджлума у родника Бингёл?»

— «Девушка, — птица ответила с неба,—

Да, я лечу от Сипан-горы,

Пролетала и мимо Бингёла.

У источника видела молодца-мертвеца;

Мясо его склевала, кости в кучку сгребла».

Косы Лейли распустила,

Волосы пеплом посыпала,

Пошла, подошла к роднику Бингёл,

Видит Меджлумовы кости среди цветов.

Плакала, плакала — и умерла

Над костями безжалостного

Меджлума.

Божьим велением

Оба звездами стали:

Не узнавший счастья Меджлум

И о счастье мечта — Лейли.

Одна засияла на южной,

Другая на северной стороне.

Божьим велением

Единожды в год

Сближаются звезды Лейли и Меджлума,

В тоске, в томленье

Целуются нежно.

И, расставшись, вновь переходят:

Лейли на место Меджлума,

Меджлум — на место Лейли,

На юг — Лейли,

На север — Меджлум.

1910

Казарапат

273. Вечная любовь Перевод В. Державина

1

Светозарен Тадмора дворец. Средь песков

Он, как марево, путника взоры манит.

На семьсот беломраморных стройных столбов

Опираясь, возносится башня в зенит.

А вокруг него — пальм легковейная тень,

Где, на вайях качаясь, печально поют

Чудо-птицы; журчат водометы весь день,

И цветы, все в росе, над бассейном цветут.

Эл Саман там на троне с царицей своей,

Стан царицы его обвивает рука.

На груди его косы ее, что пышней

Нунуфара-цветка на струях родника.

Бирюзовый прибой, что ласкает волной

Голубого Ливана скалистую круть,

Не сверкал, не сверкал еще пеной такой,

Снежно-белой такой, как царицына грудь.

Вкруг высокого трона веселой толпой

Златокудрых прислужниц и слуг хоровод

В стройной пляске плывет под прохладой ночной

До зари и весь день. И всю ночь напролет.

2

Гаснут свечи. Дворец опочил в тишине.

Как серебряный лебедь, в бассейн сквозь туман

Месяц канул, плескаясь, ласкаясь в волне,

И шептать начинает тогда Эл Саман.

Шепчет он светлолицей царице своей

На ушко — и так нежно и ласково так,

Что едва ли колонны ласкает нежней

Луч луны, проникая в немой полумрак:

«Небеса высоки, о царица моя!

Но любовь моя выше высоких небес.

Корни гор глубоки, о царица моя!

Но любовь моя глубже их огненных бездн.

И прекрасный мой замок в обломках падет,

Их завеет пустынь налетающий прах,

И бездонное море Сидона придет

И затопит пустыню и скроет в волнах.

И к исходу времен подойдут времена,

Солнце дня почернеет, погаснет луна,

Лишь любовь моя — неугасима одна,

Бесконечна, безбрежна и вечна она».

Очарованный царь поцелуями пьян.

Негу черпая словно в волшебном вине,

Млеет, тает, горит и живет Эл Саман.

Время — вечность и миг и течет как во сне.

А из черных узорных дворцовых ворот

Сладко пахнут алоэ и мускус. И там

Юных слуг и прислужниц идет хоровод

И певцы прижимают свирели к устам.

3

Но разорвана смерти крылом тишина,

Одиноко и грустно лампада горит.

Умирает царица, кротка и бледна,

Голова на груди Эл Самана лежит.

Умирает она, как роса в лепестках,

Как дитя на святых материнских руках,

И беззвучно рыдает над ней Эл Саман,

Шепчет он ей сквозь благоуханный туман:

«Я разрушу, низвергну небесную твердь,

Но не дам, но не дам я тебе умереть.

Прогоню, одолею угрюмую смерть,

Но не дам, но не дам я тебе умереть».

Только час отвоюет у смерти — и вновь

Гонит он ее силой меча и щита

И вдыхает дыханье свое и любовь

В помертвело-холодные милой уста.

4

Заходила луна, восходила луна.

И, обняв погруженную в сон гробовой,

Шепчет на ухо ей Эл Саман. И нежна

Его речь, как мерцанье колонн под луной.

И покинули в ужасе замок его

Сонмы слуг и прислужниц. И стали пусты

Залы замка. Безмолвно вокруг и мертво.

Вайи падают с пальм, умирают цветы.

Тихо плачет и всхлипывает водомет,

Меж колонн паутина густая висит.

Только ветер пустынный в пролетах поет,

Пыль над троном взметая, злорадно свистит.

И холодной блестящей своей чешуей

Прах стирает змея с пожелтевших костей,

Но мертвец Эл Саман костяною рукой

Обнимает еще стан царицы своей.

Он склоняется к ней и, беззвучно почти,

Что-то шепчет оскалом из мертвой кости,

Шепчет вечно, беззвучно в ночной тишине,

Как седые колонны холодной луне.

И зачахли и высохли пальмы садов,

И обрушились своды, и свет их померк,

И руины завеял песчаный покров,

Только башни высокой не скрыл, не поверг.

Над унылой могилой в пустыне, одна,

Как свидетель, свой купол возносит она,

Чтобы дальние звезды узнали о ней,

О любви Эл Самана, что смерти сильней.

Чтоб поведали миру о давней любви,

О могучей, бессмертной и славной любви,

Караваны и путники, что из дали

В даль безвестную благоговейно прошли.

27 ноября 1914

Берлин

274. Любовь рыцаря Перевод М. Петровых

Девушка — солнце в дворце золотом —

В давние годы жила и ждала

Друга души и о счастье вдвоем

Тайно мечтала, тиха и светла.

С войском несметным неведомый князь

Мимо дворца проезжал на коне.

Бросив поводья, он замер, дивясь

Девушке той, что стояла в окне.

«Светлое солнце! Полмира в борьбе

Завоевал я в подарок царю.

Лишь прикажи — и полмира тебе

Я за любовь покорю, подарю».

— «Дар твой велик, — отвечает она, —

Только любовью его не зови.

Сердцу иная отрада нужна.

Мир покорив — не докажешь любви».

— «Как же мне, солнце, уверить тебя?

Грудь лишь рассечь — остается одно,

Я тебе под ноги брошу, любя,

Сердце мое, что тобою полно».

— «Дар твой огромен, — ответ прозвенел,—

Всё же любовью его не зови.

Даже и трус от отчаянья смел, —

Смертью своей не докажешь любви».

Рыцарь в смятенье — он милой не мил.

Смотрит на девушку, боль затая.

«В мире никто горячей не любил.

Всё, что прикажешь ты, — выполню я».

— «Если ты любишь меня — уходи.

Жди — я приду, как исполнится срок…»

Девушка юноше розу с груди

Бросила, будто свиданья залог.

Юноша розу, что жарче огня,

К сердцу прижал, и, взглядом одним

С милой простясь, он пришпорил коня

И улетел, будто ветром гоним.

В замке своем, от людей отдалясь,

Тайных надежд не открыв никому,

Ждет, и мечтает, и слушает князь —

Не постучится ли счастье к нему.

Сквозь золотистый туман вдалеке

Милой улыбку он видит всегда.

В страстном безмолвии, в жгучей тоске

Ждет он, и мчатся на крыльях года.

Мчатся года, и потерян им счет.

Пламенный юноша стал стариком.

Всё еще ждет он и верит, и вот

В дверь его смерть постучалась тайком

Будто запели в душе соловьи —

Гостью он встретил, восторг затая.

Розою веки прикрыл в забытьи…

Кончилась грустная сказка моя.

1917

Женева

275. Родная земля Перевод С. Шервинского

Жил некогда в пышных пределах Востока

Воитель, защитник родимой страны.

Врага не повергнув, бывало, до срока

Меча боевого не вложит в ножны.

О том, что копье знаменитого мужа

Далече вонзается, знали кругом,—

И року подобный, неслыханный ужас

И денно и нощно висел над врагом.

И вскоре правдивая лира народа

Широко прославила имя его,

Воспела победы счастливых походов,

Отчизны святой над врагом торжество.

Но царь, малодушный и слабый владыка,

Хвалами воителю был уязвлен.

Себя при лучах его славы великой

Ничтожным, униженным чувствовал он.

И, завистью мучим жестокой, бессонной,

Однажды в палатах за пиром своим

К безвестному воину он благосклонно

Снисходит, беседует ласково с ним,

Потом — полководца минуя коварно —

Близ трона сажает, улыбкой даря,

И, видя столь черную неблагодарность,

Все молча дивились поступку царя.

Наутро любимец и вовсе прославлен,

Владыка его опоясал мечом,

Начальником он над войсками поставлен,

Герой же — лишь телохранитель при нем.

Тогда возмутилась душа полководца

И войско разгневал царя произвол, —

И с теми, кто верным в беде остается,

Отважный воитель в изгнанье ушел.

Он взялся за меч, и пошли они следом —

С мечом неразлучен отважных удел,

Он вскоре сразился с тираном-соседом

И княжьим престолом его овладел.

И недруги злобные слышат, ликуя,

Что славный воитель, любимец побед,

Уже не вернется на землю родную,

Что буйным набегам препятствия нет.

Забыты страданья и ужас былого,

Труба протрубила тревожную весть,—

И недруг в пределы врага векового

Стремится — насытить кровавую месть.

Рубеж перешел он и вторгся глубоко,

Сжигая деревни, паля города,—

А царский любимец, воитель убогий,

Сбежал, бросив войско, исчез без следа.

На площади, словно вода в половодье,

Народ собирался густою толпой,

Кричали: «Где доблестный наш полководец.

Защитник, спаситель отчизны святой?»

Прочитан царю и его нахарарам

Суровый наказ, чтобы с просьбою шли

В соседний предел за воителем храбрым

И с честью и славой домой привели.

И царь по совету своих приближенных

Послов избирает из тайных палат —

Почтить полководца державным поклоном

И слезно просить возвратиться назад.

Путь долог и труден. Но вот к спарапету

Вошли и, почтительно с ним говоря,

Ласкают изгнанника царским приветом,

Ему сообщают о просьбе царя.

А князь пировал в беломраморном зале,

С дружиною верной делил он досуг,

Вином изумрудные чаши пылали,

Красавицы девы плясали вокруг.

И вот протянул он торжественно руку —

И музыка смолкла, затихла гульба.

Послы повествуют про горечь и муку,

Что родине бедной послала судьба.

Внимая печально, за родину мучась,

Всё ж тайную радость испытывал князь,

Что ныне царя унизительна участь, —

И в знак несогласья рука поднялась.

Смех, музыка залу наполнили снова,

И девы пустились в пленительный пляс.

Послы поднялись, не промолвив ни слова,

И тихо ушли, головами склонясь.

А царство зачахло от лязга оружья,

Носились там кони, посевы топча.

Народ, потрясенный, повергнутый в ужас,

Бежал перед блеском чужого меча.

И вновь собралась нахараров палата.

Трех чтимых старейшин решили избрать

И общую просьбу вельмож и сената

Изгнаннику храброму вновь передать.

Путь долог и труден. Но вот к спарапету

Явились послы и, не прошены сесть,

Желанье совета с учтивым приветом

Ему сообщили, подбавивши лесть.

В то время, пируя, отрадные речи

С друзьями походными вел спарапет,—

В словах оживали минувшие сечи

И громкая слава их общих побед.

И вновь протянул он торжественно руку —

И пышный дворец погружен в тишину.

Послы рассказали про горечь и муку,

Про ужас, объявший родную страну.

С глубокою скорбью внимая рассказу,

В душе колебался взволнованный князь.

Но месть лишь дремала и вспыхнула сразу —

И в знак несогласья рука поднялась.

Всё глубже вторгались, как лютые звери,

Враги, рассевая грабеж и раздор.

Несчастный народ, оглушен и растерян,

Не ведал, как сбросить беду и позор.

Прислушалась родина к мудрым селянам.

Сказал старый пахарь: «Мужайтесь! Пойдем

Мы двое с любимцем народа гусаном

И прежнего друга домой приведем!»

И вот снаряжают, собравшись толпою,

Гусана и пахаря в дальний поход.

«Несите любовь и привет наш герою,

Забыть он не может свой верный народ!»

Отправились. Пахарь у самой границы

Взял горстку земли и насыпал в кошель.

Горячие кони помчались как птицы,—

И вот показалась желанная цель.

Уж поздний был вечер. С узорчатых сводов

Струилось сияние паникадил.

Охвачен тоскою, сидел полководец,

За пиром товарищей мрачно следил.

И, сбросив с плеча звонкозвучную лиру

И взором окинув торжественный зал,

Ударил гусан с вдохновенною силой

И струн золотых языки развязал.

Напевы старинные родины древней

Журчали, как вешних ручьев разговор,

Гусан вдохновенный запел задушевно

О вечном величье сияющих гор,

О зове орла на вершине утеса,

О ярком смарагде волнистых хлебов,

О скоке газелей по горным откосам,

О мирных стадах на просторе лугов,

О ржанье лихом на дорогах знакомых,

На пыльных дорогах родной стороны,

О золоте гроздьев, о пенистых жомах,

О дымах над кровлями в час тишины,

О девушках-розах, так любящих кротко,

Его призывающих в горькой тоске,

О славе воителя, — слишком короткой! —

Сияющей солнцем, увы, вдалеке!

И, с дрожью в руках, с омрачившимся духом,

Со взором, вперенным в видения грез,

Он песню впивал очарованным слухом,

И вдаль уносился, а пенье лилось.

Он слушал, и с думою дума боролась.

Был родины скорбен и ласков язык,

Он звал… И покойницы матери голос

Немыслимой сладостью в сердце проник.

И влажные веки отер он ладонью, —

А старый крестьянин неспешной стопой

К престолу подходит и молча, спокойно

Кладет перед князем мешочек с землей.

И, пристальный взор устремив, не мигая,

На землю родную изгнанник глядит, —

И с сердцем земля говорит дорогая,

И сердце с землей дорогой говорит.

И так упоительно, неодолимо

И манит, и тянет родная земля, —

Беседует с ним об отчизне любимой,

Безоблачным детством мечту веселя,

Земля, что его родила и вскормила,

Где стали землею и мать и отец.

Народа бессмертного, родины милой

И предков — начало она и конец.

И мнится, он слушать вовек не устанет

Народа взывающий голос вдали.

Как страстно влечет, как властительно манит

Глубинная сила родимой земли!

И руки простерлись, и благоговейно

Он поднял кошель со слезами в очах

И подлинно верил, что в это мгновенье

Сокровище мира он держит в руках!

Он плачет, и сердце набухло слезою,

Склоняет могучую голову князь —

И трижды подряд с беспредельной тоскою

Родимую землю целует, склонясь.

И на ноги встал. Огнегривого вскоре

Подводят ему, — и, не помня о зле,

С друзьями, с кем ведал и славу и горе,

Он мчится к священной родимой земле.

1920

276. Сыновняя любовь Перевод Т. Спендиаровой

Мать вырастила четырех

Любимых нежно сыновей.

Один — ученый, в краткий срок

Прославился в стране своей.

Второй священный принял сан.

В торговле третий преуспел —

В делах размах, набит карман.

Блуждал четвертый по земле,

Нужду и горести терпел.

В час смерти испросила мать

У бога милости: узнать,

Когда она глаза смежит,—

Чем каждый сын ее почтит.

Прочел ученый дифирамб,

Монах молитву произнес,

Купец пожертвовал на храм,

Скиталец же, последний сын,

Ей сердце скорбное принес.

25 июня 1926

Венеция

277. Меч Аттилы** Перевод А. Сендыка

1

Неистовый, яростный меч

Давно, на рассвете времен,

Огузами был погребен

Под дубом в каспийской степи.

Шли гунны орда за ордой,

Копытами степь бороня,

Но дедовским грозным мечом

Не смог овладеть ни один.

И только Аттила во сне

Увидел могилу меча, —

С корнями он вывернул дуб

И меч отыскал в глубине.

По темной каспийской волне

Рассыпала молнии сталь,

Когда обладатель меча

На запад мечом указал.

И Тибр, и Босфор, и Дунай,

И Рейн потемнели, когда

На Каспии мрачном вода

Неведомым блеском зажглась.

«О Запад, дрожи и молись!

Под яростным вихрем моим

Змея-Византия умрет,

Погибнет неистовый Рим.

Огню и мечу я предам

И троны лукавых владык,

И крепости, и города,

И школы, и монастыри.

Любой ваш закон — западня,

Все ваши писания — ложь,

Обычай на женский похож,

А боги — корысть и грабеж.

Склонятся пред грозным мечом

Владыка, вельможа, монах…

И волк прикаспийских степей

Завоет у вас в городах.

Повсюду, где ступит мой конь,

Повсюду, где ляжет мой путь,

Травинки и той не взрастит

Растленная ваша земля!» —

Аттила сказал. На коня

Взлетел без узды, без стремян

И, вскинув его на дыбы,

На запад мечом указал.

Взревев, как весенний поток,

Тьмы воинов к морю стеклись,

И стало за волнами их

Не видно каспийской волны.

Аттила же вздыбил коня

И, волка степного подняв,

На запад мечом указал,—

Завыл потревоженный волк.

Ревела, вопила орда,

Шла посуху, шла по воде,

В лесах оставляла лишь пни,

В селениях трупы одни,

Европу трусливую скрыв

За дымом костров кочевых.

2

В то давнее время, когда

В иссохшей каспийской степи

Под дубом Аттила нашел

Огузов неистовый меч,

Как жаждой палимый язык,

По крови тот меч тосковал.

Сверкал, извивался змеей,

Шипел у Аттилы в руке.

Входить не хотел он в ножны,

Не мог он смириться в ножнах,

И рвался он вон из ножен,

Чтоб крови напиться живой.

Сжимая неистовый меч,

Как буря Аттила прошел

По скифским, по дакским полям,

Смирил Танаис и Дунай.

Поил свой чудовищный меч

Он кровью степных пастухов,

И пахарей, и горожан,

И важных вельмож, и владык.

Окрасилась кровью земля,

Окрасилась кровью вода, —

Но жаждал по-прежнему меч.

До Галлии кровь разлилась,

Европа тонула в крови,

Народы ее меж собой

Стравил кровожаждущий меч.

На Каталаунских полях

Уж вороны споры вели,

А тени бессчетных бойцов,

Что там по полям полегли,

В дыхании ветра кружась,

Еще продолжали резню…

Аттила меж тем повернул

К венедам, на берег морской,

Могучей, кровавой рукой

Он в прах Аквилею поверг, —

Но жаждал по-прежнему меч.

Неистовый, яростный меч,

Безудержной жаждой томим,

Аттилу заставил забыть

В ту пору про сон и еду,

Входить не хотел он в ножны,

Не мог он смириться в ножнах,

И рвался он вон из ножен.

Сверкал, извивался змеей,

Шипел у Аттилы в руке.

И вот средь Паннонских равнин,

Одежды порвав на груди,

Усталый Аттила метнул

Неистовый меч в небеса.

Со свистом взлетел и упал

Сверкнувший как молния меч.

Упал он Аттиле на грудь,

Рассек он могучую грудь,

Коснулся он сердца в груди…

И вечную жажду свою

Сполна наконец утолил.

1932

Париж

278. Влюбленный Надо Перевод Т. Спендиаровой

Гнал скакуна Надо-храбрец

В кочевье, на крутой подъем.

Гнал и пригнал, пригнал и стал

У Гюлизар перед шатром.

Сошел с коня, за повод взял,

К столбу, что справа, привязал,

А слева, в склон, воткнул свое

Стальное, острое копье.

Потом, надменен, горделив,

Идет он, руку положив

На золотую рукоять

Клинка, что храбрецу под стать.

И так, с оружьем у бедра,

Отважный, входит в глубь шатра

Без промедления — и вот

Перед красоткой предстает.

Храбрец Надо и Гюлизар

Слепой гордыни образцы,

И друг от друга сердца жар

Они скрывали, гордецы.

Она ждала, что, укрощен,

Он первый в ноги ей падет,

Желал в своем упорстве он,

Чтоб было всё наоборот.

Не поклонившись, хмур и зол,

Такую речь Надо повел:

«Кто тебе сказал,

Ах, колдунья ты,

Будто о тебе

Все мои мечты?

Кто тебе сказал,

Ах, колдунья ты,

Будто день и ночь

Изнываю я

В путах красоты?

Нет, любовь мой взор не застлала мглой,

Ни долин, ни гор не застлала мглой.

Есть ли что в тебе,

Ах, колдунья ты,

Чтоб страдать в плену

Горькой маеты?

Правда, сорок кос, все длиной до пят,

Вдоль твоей спины вьются и скользят.

Но в них блеска нет, перелива нет,

Хоть и сорок кос, всё же дива нет!

Правда, притаясь, точно две змеи,

Глубиной манят всех глаза твои,

Но они огнем не озарены,

Как душа твоя и глаза черны!

Правда, ты стройна, ростом высока,

Высока, стройна, в талии тонка,

Но ведь тополь всё ж гибче и стройней,

А волна в реке — не сравнишься с ней!

Ты не столь гибка и не столь нежна,

Как реки Араз легкая волна.

Разодета ты в бархат и атлас,

Но румянец щек не ласкает глаз.

На лице твоем родинки рядком,

Но сравню ль щеку с алым лепестком?

Мне любви туман взор не заволок,

Золотых долин, гор не заволок.

Знай же, убедись, вздоха не издам,

Не колеблясь, я от тебя уйду,

Я пойду бродить по горам, долам,

Брошусь в бой с врагом, смерть в бою найду.

Упаду в траву, на туманный луг.

Имени, каким нарекли тебя,

Не произнесу в час предсмертных мук.

И не буду, знай, я желать, любя,

Чтобы надо мной в тот последний час

Твой склонялся лик, речь твоя лилась».

Промолвив так точь-в-точь,

Надо уходит прочь.

На речи молодца

Она — ни полсловца.

Покинул гость жилье,

Он выдернул копье,

Узду с прикола рвет,

Ускачет прочь вот-вот.

И вдруг… стерпеть не смог,

Упал он на порог.

Коленопреклонен,

Пощады молит он:

«Ах, ангел, пери, неба дар,

Любовь моя, ах, Гюлизар!

Бог видит, видишь ты сама,

Что лгу я, лгу, сошел с ума.

Смертельный не снести удар,

На части сердце рвется, яр.

Красотки в мире не сыскать,

Которая тебе под стать.

Изранена моя душа.

Ты хороша, так хороша,

Так хороша!»

1934

Париж

279. Еврейская легенда Перевод А. Ахматовой

Чтоб первый человек был сотворен,

Господь земли взял с четырех сторон,

Он юг и север, запад и восток

Соединил, — смешал их землю он,

Чтоб человек, куда бы ни забрел,

Везде бы дома чувствовал себя.

Когда же смерти прозвучит глагол,

Провозглашая, что всему конец,

Все люди получали б на земле

В ее объятиях покой сердец.

11 июля 1935

Париж

280. Сократ Перевод Б. Садовского

Мудрого Сократа к смерти злой

Трибунал афинский присудил

Бичевал мудрец неправый строй

И к порокам беспощаден был.

Им коварный отменен завет.

Высоко над миром поднял он

Силу мысли, вечной правды свет,

Слово совести, любви закон.

Вот в темнице смертного конца

Скованный Сократ спокойно ждет,

И к себе известного певца

Он по делу важному зовет.

Перед ним прославленный певец.

«Мой привет Сократу, — он сказал. —

Чем я это заслужил, мудрец,

Что меня ты вспомнил и позвал?»

— «Милый брат, прошу тебя помочь

Мне законы музыки познать,

Краток век, долга незнанья ночь,

Не хочу я случай упускать».

— «Но ведь ты… О друг великий мой…» —

И продолжить речь певец не смел.

«Да, но всё же в час последний свой

Я б искусства смысл постичь хотел».

И когда благоговейно был

Истолкован музыки закон,

Дух Сократа радостно парил,

Мудростью бессмертной озарен.

31 октября 1936

Афины

281. Народная лира Сербская легенда XVIII века Перевод М. Петровых

Над Сербией блещет кривой ятаган

И каркают вороны, пьяные кровью.

Исхлестанный воздух горяч и багрян.

И ветер разносит рыдание вдовье.

Тиран Абдулла, кровожадный паша,

Пирует в Белграде, победою пьяный.

Ослушников войско во прах сокруша,

Он счастлив богатой подачкой султана.

Замученной Сербии лютый палач

Сидит на резном перламутровом троне.

Шербет, словно кровь непокорных, горяч,

И золото чаши пылает в ладони.

Кругом янычары, что рады и впредь

Разбойничать, лишь бы платили сполна им…

На блюдах дымится обильная снедь,

Струится шербет полноводным Дунаем.

Зловещий подсчет веселит янычар:

По многу ль голов они в битве отсекли?

Бахвалятся, спорят — чей крепче удар,

Бранятся, хохочут, как дьяволы в пекле.

«Эй, старого Мирко введите-ка в зал!

Его четырех сыновей мы забрали.

Отвагу мятежников он воспевал,

Властителей славу воспеть не пора ли!»

И Мирко-гусляр входит словно во сне,

Он слышит застольный прерывистый гомон.

Присев на скамью ото всех в стороне,

Глазами незрячими водит кругом он.

«Послушай, старик, — возглашает паша, —

Во прах уничтожил я Сербию вашу,

Но знаю, что песня твоя хороша,

Твой редкостный дар по заслугам уважу.

Не зря приведен ты на праздничный пир:

Прославь меня песней на вечные годы.

Пускай меня помнит и чествует мир,

Покуда есть небо, и суша, и воды».

Наградой паша соблазняет певца:

Алмазами, золотом — жизнью богатой,

Но Мирко молчит, не поднимет лица,

И зал замирает, смущеньем объятый.

«Эй, Мирко-гусляр, начинай поживей!

В свидетели я призываю аллаха:

Верну тебе всех четырех сыновей,

И вместе домой вы пойдете без страха!»

И чудится Мирко, что с ним сыновья

Домой возвращаются живы-здоровы…

Но горько молчит он, печаль затая.

На пиршестве пышном не слышно ни слова.

Разгневанно смотрит на Мирко паша,

И властью, и кровью, и яростью пьяный,

А Мирко-слепец, через силу дыша,

Молчит и темнеет, как в бурю Балканы.

«Проклятый гяур, я сказал тебе: пой!

Не то берегись — как бы ты не заплакал!

Коль будешь упрямиться, дурень слепой,

Сейчас посажу сыновей твоих на кол!»

И чудится Мирко: ведут сыновей,

На кол сажают, — и в горестной муке

Пытается гусле наладить скорей,

Но жалко дрожат непослушные руки.

Касается струн переливчатых он,

Мерещатся старому стоны страдальцев,

Но спрятался в гусле серебряный звон,

Не слушают струны немеющих пальцев.

О, как же спасти ненаглядных сынов?!

Измучилось сердце от тайных страданий,

Душа не находит угодливых слов,

И голос певца замирает в гортани.

Всё чудится: блещет кривой ятаган

Над Сербией милой, над вольною волей,

Пьют вороны кровь из бесчисленных ран,

Багряный туман поднимается с поля…

И Мирко вскочил — не стерпелось душе,

Он гусле отбросил — струна зазвенела,

Открыто, бесстрашно кричит он паше

Правдивое слово, что в сердце горело:

«Пытайте, казните, — в вас нету стыда,

Убийцы безвинных, позорище мира!..

Но помните вы, что народная лира

Не лжет никогда!»

1937

Ереван

Загрузка...