Книга XIV УРОК ИСТОРИИ

45

22 МАЯ, ПОЛНОЧЬ

Врачи приходили и ушли. Двери и окна на запоре. Я еще жив. Я слишком много выпил красного вина.

Нужно успокоиться и привести мысли в порядок. Я встретился с ним.

Час настал. Тяжелая тишина окутала двадцатый этаж. Пич я отпустил до вечера, а остальных ассистентов разослал с различными поручениями. Большинство продюсеров и корреспондентов еще не вернулись из заграницы. Остальных все более отпугивала атмосфера на этаже, и, предчувствуя дурные новости от сети, многие вообще не явились на работу. Откровенно говоря, я недооценил размах недуга. Я ожидал, что в офисах народу будет больше.

В пять минут двенадцатого дверь кабинета Принца скрипнула. Я услышал свист втягиваемого воздуха и уже решил, что мой старый друг наконец одумался. Но это был не Эдвард Принц. Порог переступил другой человек, самый странный из всех, кого мне доводилось видеть. Отчего он казался столь странным? Прежде чем перейти к этому вопросу, я должен недвусмысленно заявить, что глубочайшее уродство было наименьшим из его пренеприятных свойств. Уродство придавало ему человечности. Зубы у него были угольно-черные, мелкие, как камешки на вулканическом пляже (такой я однажды видел в Катании), и сидели они в явно распухших, серых как штукатурка деснах. Вообразите себе черный пляж, заваленный дохлой рыбой, — эффект будет приблизительно тот же. И голова у него словно вздулась. Да, гигантская голова сидела на крошечном теле. Но на голове у него не было ни жировых складок, ни припухлости, которые производили бы впечатление умильности. Она была массивной и словно росла из ствола, который затем сходил на нет. Глаза у Торгу были красные, ну и что с того? У меня они такие же. Его одежда меня озадачила: вышедший из моды белый летний костюм, короткий настолько, что из рукавов торчали манжеты темно-синей рубашки. И все в его туалете настолько не сочеталось друг с другом, что, казалось, было снято с какого-то трупа.

Когда он вошел в мой кабинет, на меня обрушилась глубочайшая печаль, столь тяжкая, что я едва не упал на колени. Я силюсь осознать природу этого воздействия, но описать могу в точности. Суть его очевидна. Торгу окружала аура из самых страшных моих сюжетов. Он вошел — как бы это сказать — в ореоле пыток и убийств, и эти миазмы казались столь осязаемыми, что протяни руку — и сможешь коснуться их, они окутывали его как дорогая шуба из живой кожи жертв допроса с пристрастием. И стоило ему открыть рот, я сразу понял, будет только хуже, и прервал его резким вопросом:

— Где Эдвард Принц? Что вы с ним сделали?

Я подался вперед, опираясь на стол, сомневаясь, выдержу ли то, что он собирается рассказать. Его передернуло, словно само его сердце споткнулось, и, облокотившись для поддержки о стену, он указал назад на дверь кабинета.

— Сами посмотрите.

Обеспокоенный, я поспешил встать с кресла и обойти гостя, вышел за свою дверь к двери соседа, но там остановился как вкопанный — меня ожидало зрелище столь кошмарное, что на его фоне даже Торгу приобретал толику рациональности. Принц был не мертв. Во всяком случае, не бездвижен… А жаль. Он был очень даже жив, но наг, он стоял на коленях на полу перед тремя видеомониторами на тележках и в диком возбуждении крутил и дергал переключатели. Изображений на экранах я не видел, в кабинете было совершенно темно, и я различал лишь случайные всполохи статики на голой спине Эдварда Принца. У него отросла борода. Морщинистая и обвислая кожа светилась оттенком экранов. Принц, по-видимому, не узнал меня, но заговорил:

— О Господи Иисусе, сволочь, предательство, грязная задница предательства вселенной нашего договора… взгляни на это… ради Бога… во имя Бога… посмотришь?

Последнее слово он произнес с особым нажимом. Это был не бред. Принц действительно хотел, чтобы я увидел изображения на видеомониторах, и хотя мне ничего на свете так не хотелось, как развернуться и уйти (я никогда не верил, что мы воистину сторожа братьям нашим), я сделал несколько шагов в темноту, дюйм за дюймом пробираясь вперед, остерегаясь броска или нападения человека, который, по всей очевидности, лишился рассудка. Наконец я достиг того места, откуда искоса смог увидеть один из трех мониторов. Принц водил по экранам пальцами, и я увидел то, что вызвало у него столь бесноватый бред. Больше я в его душевном недуге не сомневался. Эдвард Принц, мой соперник и друг до первой беды, потерялся в фантазиях и из них не вернется. На экране — стандартная сцена в «универсальном»: два стула (незанятых), под ними две бутылки минеральной воды, никаких видимых камер, факс из киноархива на заднем плане. Пленка шла без звука, или Принц его отключил, да я и не собирался просить прибавить громкость. Просто некоторое время смотрел. Наконец я задал Принцу вопрос:

— В чем дело, Эд? Что тут ужасного?

Его голова рывком повернулась ко мне, рот раззявился. У него тоже зубы почернели, как у Стимсона Биверса. Я поморщился, стараясь не думать о том, что подразумевает их изменившийся цвет.

— Что ужасного?! — взвизгнул он. — Там нет меня, ссохшаяся ты гадюка!

Я не понял, но мне хватило и этого, и я попятился, но в тот момент на экране возникло нечто, во что я и в настоящий момент отказываюсь верить. Я уговариваю себя, что это внушил мне сам Принц, что реальности ему придало жутковатое поведение Торгу, но сейчас я пытаюсь изложить все в точности так, как чувствовал и пережил. Короче говоря, на экране я увидел, как бутылка с водой поднялась с пола «универсального», взмыла в воздух, а потом снова опустилась. Кто-то отпил из бутылки. И этого человека объектив камеры не видел. Я думаю… нет, я знаю, что этим человеком был Эдвард Принц. Закрывая рукой глаза, я вылетел из комнаты. Не помню, как оказался в собственном кабинете, где Торгу уже расположился на диване.

— Жизнь есть разочарование, — пробормотал он. — И смерть не лучше.

Меня охватило мимолетное желание броситься на него с кулаками, но я утратил мужество. Я боялся, что он снова заговорит, а в моей слабости я не снес бы его голоса. Более того, он словно разрастался у меня на глазах, будто напитавшееся кровью растение. Не знаю почему, не могу объяснить этого впечатления, разве только это действительно происходило, разве только его последующее поведение требовало расширить физические пределы и без того огромного черепа.

— Что вы сделали?

— Я? Ничего. Он расстроен условиями соглашения, которое сам же и заключил.

Я стоял в пяти футах от него, и все равно его гнилостное дыхание ударило мне в нос. И все больше я ощущал и другой эффект его присутствия. Мне казалось (хотя и без видимых свидетельств тому факту), что в моем кабинете мы уже не одни. Если вам доводилось войти в комнату жарким ветреным днем, когда окна открыты и ваши бумаги летают на разыгравшемся сквозняке, то, возможно, вы поймете, что натолкнуло меня на эту мысль. Мы были на двадцатом этаже. Мое окно, двадцатифутовая плексигласовая панель, не открывалось. Ни ветер, ни дождь не могли сюда попасть, и тем не менее что-то проникло внутрь. А в центре этой воронки сидел на моем диване Торгу. Тут я заметил, что он принес с собой ведро, из которого торчала рукоять какого-то инструмента. Ведро стояло у него под ногами.

Спотыкаясь, я добрался до стола, схватился за его край, как будто он мог мне помочь.

— Какого соглашения?

— Я сказал, что он будет жить вечно, если изопьет крови, которая есть мой дар, но он совершенно иначе понимает бессмертие и вообразил, что все время будет видеть себя на экране. Я же не мог бы представить себе менее наставительную, менее бессмысленную разновидность бессмертия, поэтому не потрудился упомянуть о побочном эффекте.

Признаюсь, я начал понимать, что он имеет в виду, и поверил его объяснению. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу всю абсурдность, всю нелепость такого утверждения, но все равно записываю его ради журналистской точности.

— Побочный эффект, — повторил я его слова.

— Те из нас, кто собирает истории, не могут быть увидены ни одним устройством, известным человечеству.

Я больше не мог сносить, что он жив. В моем ящике справа есть нож для бумаг…

— Вы говорите про камеру?

— Никогда больше, — шепнул Торгу. — Для него с этим покончено. И для вас тоже. Вы вскоре начнете делать репортажи на гораздо более значимые темы. Сюжеты, весомее любого, за какой вы когда-либо брались. Вам известно, что Сталин велел расстрелять тринадцать тысяч собственных солдат в Сталинграде во время осады этого великого города? Вы сможете взять у них интервью. Полагаю, вы подойдете к этому ответственному заданию с большим достоинством, чем ваш коллега.

Ноги у меня задрожали. Признаюсь, я ему поверил. Мысль об этих интервью и впрямь меня привлекала. Я начал шарить в ящике. Нельзя, чтобы он снова открыл рот. Я сознавал, что если это случится, то грозит мне смертью. У меня же был нож для бумаги, стальной шип. Но я опоздал. Он заговорил. И от его слов руки у меня сковало онемение.

— Кстати, я перемолвился парой слов с вашей двоюродной бабушкой.

— С кем?

— С Эстер, господин фон Тротта. Я виделся с Эстер.

Нож для бумаги обратился в лед, обжег мне пальцы, и я уронил его на стол, опрокинув пластиковый стаканчик с кофе, который разлился по бумагам. Я выглянул в окно кабинета в поисках Пич, в поисках Боба Роджерса, кого угодно, кто бы подтвердил, что я не ослышался. Эстер, моя двоюродная бабушка Эстер, мертва уже больше шестидесяти лет, если быть точным, умерла в июле 1942 года, когда ее и четырех ее детей, включая новорожденного, казнил первый взвод Германского резервного батальона полиции № 101. Моя сестра получила архивы этого батальона от одного историка, старого друга семьи, и со жгучим изумлением мы читали рассказы из первых рук, от самих участников бойни. Разумеется, мы не знали наверняка, как встретила свою смерть Эстер. Ее имя ни разу не упоминалось. Но она и ее семья принадлежали к тем тысяче восьмистам евреям, которые жили в той деревне, и никто больше с тех пор не видел документа, где стояла бы ее подпись или значилось бы ее имя. Ее муж, мой двоюродный дед Иосиф погиб в концентрационном лагере Белжец. Больше мы ничего не знали.

Последовавшее затем явилось оскорблением здравому смыслу. Сейчас я в этом сознаюсь. Но в моем отчете не было бы честности, если бы я солгал. Человек, сидевший на диване в моем кабинете, начал заполнять пробелы в истории, и, готов поклясться на смертном одре, он говорил голосом женщины, которую я никогда не встречал.

Я попытался ему помешать.

— Вы подлец, — сквозь стиснутые зубы выдавил я.

— Дурно было бы не рассказать вам того, что поведала мне она…

— Закройте рот…

— Немой, — шептал он, — а ее, и вы единственный оставшийся в живых член ее семьи, с которым у нее когда-либо был шанс поговорить.

Руки повисли у меня как плети, пока я слушал это свидетельство, хотя, боюсь, мои чувства и мое уважение к умершим не позволят мне изложить хотя бы отрывки того, что извергалось из Торгу всепоглощающим монологом. Тут мой долг журналистской непредвзятости должен отойти на задний план. Скажу лишь, что это был аутентичный рассказ о гибели матери, каждый из детей которой умирал у нее на глазах. Большего я не скажу. Подобные истории не редкость. Они таятся в папках или мелькают на экране. Она умоляла оставить им жизнь по-немецки. По-немецки же молила о своей собственной. Ей позволили жить ровно столько, чтобы увидеть смертные муки старшей дочери. У кого-то кончились патроны. Об этом рассказывал голос, затронувший во мне две противоречивые ноты: с одной стороны, он жаждал моего приятия, с другой — увлеченный собственным ужасом, он совсем не обращал на меня внимания. Так вот что приносит это чудовище! Вот суть химической и биологической атаки — разновидность знания более опустошительная, нежели зариновая атака. Под конец моя бабушка поверила, что все это лишь дурной сон.

Не знаю, сколько времени прошло прежде, чем завершилось это кощунство. Самое худшее было в том, что я жаждал дальнейших повествований. Я хотел услышать. Хотел знать. Вероятно, Торгу ждал, что я паду к его ногам и начну молить о прощении. Верно, меня подташнивало, и я сознавал, что давление у меня поднялось, и снова проснулась мучительная боль в спине. Я умру в этом кабинете, как столько раз клялся, но не так, как воображал. Я скончаюсь от потрясения, услышав невыносимую историю моей собственной семьи. Пусть так. Но мой гнев исключал бессилие. Каким бы ни было мое состояние, кража смерти моей бабушки исполнила меня холодной решимости прикончить вора. Сжав рукоять ножа, я выжидал, когда он подойдет поближе.

— Есть и другие, — сказал он, вставая, — но вы услышите их после, услышите собственными ушами. Хвала небесам, передать эту информацию теперь уже не единственная моя работа. Мы изменим мир.

Неизвестно откуда взявшийся порыв горячего воздуха ударил мне в грудь. Бумаги разлетелись с моего стола, будто освобождая ему дорогу. Над бумажной бурей возвышалась его голова. Зрачки у него сужались, глаза превращались в сферы, излучавшие потоки обжигающей белизны. Невзирая на его бесконечную силу, он казался тяжелобольным, и я говорю не о том, что у монстров зачастую бывает болезненный вид. Нет, в Торгу было что-то лихорадочное, нестабильное, что я привык ассоциировать с людьми, которые либо отчаянно нуждаются в отдыхе, либо только что встали с одра тяжкой болезни. Ткань его костюма оказалась заляпана и запачкана бог знает в каких ужасных ритуалах и производила впечатление распада и летаргии, словно он уже не в состоянии был заботиться о себе. Его терзала чума, которую он вот-вот передаст остальному роду человеческому. Он обошел угол моего стола, гипнотизируя, держа в руках ведро с неким инструментом, и я вдруг понял, что это нож. Торгу был болен, но накачивал себя энергией жертв. И когда этот будущий исполин завис надо мной, я сообразил, что это я съеживаюсь от его приближения. До него оставалось уже не более шага, и тогда я вонзил нож ему в кадык. Но, невзирая на засевшую в трахее сталь, он заговорил опять:

— Уверен, вы с насилием на короткой ноге, — скрипел он. — А вот мне нужно собраться с духом. Не важно, сколько эпох миновало, но я к нему так и не привык.

Черные зубы маячили в пене серых десен. Губы раздвинула пустая ухмылка. Ужасная боль пронзила мою поясницу, и я рухнул в кресло. Он же легко вырвал нож из трахеи. Потоком хлынула кровь. Его собственный нож беспокойно звякал в ведре. Он сделал еще шаг вперед, занес нож для бумаг и пригвоздил им мое бедро к креслу.

Зажав мне рот рукой, он стал готовиться к ритуалу. Поставил ведро на пол. С трудом опустился передо мной на колени. За стенами здания солнце припекало Гудзон. Я знал, что здания сверкают. Я знал, что девушки ходят там в мини-юбках, что жужжат вертолеты дорожной полиции, что ворчат на реке баржи. Но в моем кабинете совершались последние приготовления к убийству.

Он взял меня за воротник.

— Треблинка, — забормотал он. — Воркута. Гоморра. Это слова бесконечного стиха. Медина. Масада. Балаклава. Познавая меня, познаете мою искренность — дар, переданный мне проклятием отца и не иссякший за столетия горя. Вы узнаете, как не потерплю я неуважения. Вы узнаете во мне заступника попранных мертвецов.

Он видел, что я хочу заговорить, и отнял руку от моего рта.

— Вы думаете, — просипел я, — что этому миру действительно нужен ваш чудовищный урок истории?

— Урок истории, — отозвался он. — Вы и впрямь видите мои намерения.

— Но это ложь.

— Названия не лгут. Они на ложь не способны.

Я нашел в себе силы противостоять ему моими собственными словами, пусть даже они были бессильны спасти меня самого:

— Глубинной памяти рода человеческого не требуются имена. Мы видели звезды до того, как узнали их названия. Мужчины касались женщин, а женщины — мужчин до того, как мы познали хотя бы один слог. Женщины рожали детей со стонами, много старше языка. Имена — как ваше ведро. В них лишь кровь.

Меня вот-вот вспорют как свинью, и близость позорно-жалкой смерти сделала меня дерзким. Я был исключительно доволен собой, неплохая вышла бы лекция, но радость быстро прошла. Боль в спине нахлынула снова. Дыхание Торгу действовало как удушающий газ. Он подчинил меня, выудив мои собственные воспоминания… Во Вьетнаме мы наткнулись на плантацию гевей, и трупы там были повсюду, вьетконговцы и солдаты южновьетнамской армии, трупы гнили там уже несколько дней. Они были как порубленные овощи, которые бросили на поле. Те лица мы не стали снимать. Я попросил операторов оставить их в покое — из уважения, но в моей памяти они сохранились, или же Торгу вызвал их в мой кабинет. Я терял силу. А фантомы в воздухе ее набирались. Торгу начал распевать две вещи разом: из его рта исходили два отдельных и совершенно различных голоса. Одним голосом он произносил названия мест, и я начал видеть эти слова: опаленные огнем они капали, сочились, а в них рождались картины самых разных зверств. Я не мог обороняться против Эстер, против вьетнамцев или того, другого поля в Алжире, против полосы смерти в Берлине. Сколько смертей я видел… Это меня почему-то удивило. Я даже не подозревал… И в то же время Торгу делал мне предложение. Он не перережет мне горло, обещал он. Он вскроет себе запястье, и я выпью его крови. Он желал, чтобы я заключил с ним союз. Глаза Торгу закрылись.

— Прошу в этом твоего благословения.

Схватив застрявший в моей ноге нож, я его вырвал. Торгу счел это отказом и ударил меня своим ножом по голове, чиркнув по уху. Я ударил его здоровой ногой, опрокинул на пол и из последних сил похромал к двери. А Торгу с воем бросился следом.

Я едва не наткнулся на Пич, которая уронила коробку с пиццей и завизжала. Торгу уже схватил меня за пиджак, когда, словно видение из сна, перед нами возникла Эвангелина Харкер. Я почувствовал, как пол уходит у меня из-под ног, услышал невнятные крики, которые вздымались и опадали. Потом — чернота.

Когда я очнулся, я был уже здесь, в своей собственной спальне. В больницу я поехать отказался. Сиделка старалась отобрать у меня бутылку, но я ее выгнал. Теперь надо поспать.


На мгновение я снова его увидела. Лицом к лицу. И он увидел меня.

— Эвангелина, — раздался у меня в голове его шепот.

Его состояние ухудшилось. Тело съежилось, голова раздулась, как клещ, слишком долго провисевший на спине собаки. Лишь несколько секунд, но мир словно остановился, и, заглянув в те глаза, я увидела в глубине их усталость, голод и страх. Ничего подобного раньше не было. Но такого нападения он не вынес. Он пронесся мимо меня, мимо вопящей Пич Карнэхен, и порывом яростного ветра за ним последовала его свита. Залитый собственной кровью, Остин добрался до ковра. Тут во мне проснулись приобретенные в Трансильвании инстинкты. Оторвав полосу от собственной футболки, я жгутом затянула ее на ноге Остина. Где-то далеко в коридорах стихал вой ярости. Я приказала Пич вызвать «скорую помощь». На мгновение, стоя на коленях над Остином, я заглянула в открытую дверь кабинета Эдварда Принца и мельком увидела нечто необъяснимое, тень, метавшуюся между тремя яркими экранами, но дверь захлопнулась до того, как я смогла что-то разглядеть. У меня не было времени на эту тайну. Остин потерял сознание. Торгу скрылся.

23 МАЯ

Сиделка дала мне новый пузырек перкоцета. Я слишком много его принимаю. Надо бы воздержаться. Наступил уикенд. Я ковыляю по квартире на костылях. Снаружи воцарилась зверская жара. Вчера вечером была достигнута рекордная температура. «КонЭд»[18] предупреждает о перегрузках сети и просит сознательных граждан по возможности экономить электроэнергию. Не будь я рационалистом, я сказал бы, что Торгу использует Солнце против нас. Я выходил на улицу за газетой. Больше этого делать не буду.

Господин, глубокий вдох посреди раскаленного воскресенья. Знаю, вы со мной больше не говорите. Знаю, вы желаете мне ужасной участи. Также я знаю, что вы планируете отомстить за мой предполагаемый проступок. Мое раскаяние не имеет границ. Но я отказываюсь бросать вас. Я отказываюсь принимать такой суд, и вот мое первое покаяние. Вам следует знать о том, что произойдет завтра. Все до единого продюсеры и корреспонденты этой программы вернулись со всех уголков земного шара, чтобы отдать дань уважения своему главе, Бобу Роджерсу, основателю программы, который уйдет на покой после более чем трех десятилетий на должности исполнительного директора. Это исторический момент в анналах телевещания. Программы, подобной «Часу», никогда не было, как не было исполнительного директора, подобного Бобу Роджерсу. Но заинтересовать вас должно их число. Редко случается, чтобы все сотрудники программы собрались под одной крышей. Неслыханное дело, случается только в самых серьезных, исключительных случаях. Такой шанс вам больше не представится. Через каких-то сорок восемь часов в вашем распоряжении будет почти сотня тел, одни старые и увядшие, другие — полные соков и сильные. Самых молодых и самых старых сотрудников разделяют пять десятилетий. Только подумайте, полвека! Они как никто другой подходят для того, чтобы донести вашу весть до широких масс американцев. Остальные, разумеется, послужат орудиями.

Программа такова. Соберутся все около десяти. В одиннадцать в просмотровой будет устроен завтрак-фуршет (а фуршеты у нас обычно весьма недурны: копченая лососина и круассаны от «Забара», свежесваренные креветки и молочные поросята под шубой, какой я не встречал нигде больше). Тротта считает себя большим умником, поскольку планирует рассказать о вас на собрании. Он полагает, что наличие большого числа людей повлияет на вашу способность говорить о желаемом. Он намеревается устрашить вас таким маневром. Но я слышал великолепную новость. Он ощутил на себе ваше чудо. Теперь он стал умнее. Со своей стороны я приду на понедельничное собрание и буду делать записи. Вполне возможно, эта информация будет вам полезна. Вполне возможно, вы простите меня, если я приведу на наш праздник сто талантливых, надменных, податливых душ. Удачи.

Стимсон

У меня начались месячные, впервые за много месяцев. Сидя на полу в ванной моей квартиры, я смотрела, как кровь течет у меня между ног. Я коснулась ее кончиками пальцев. Поднесла пальцы к глазам. Что такое на самом деле эта жидкость? Я будто впервые ее видела.

Я знаю, что сделала. Каждую минуту наяву я вижу перед собой ее лицо. Понятия не имею, во что я превращаюсь.

Мне позвонил Остин. Он хочет, чтобы я приехала к нему домой. Хочет поговорить о понедельничном собрании. Думаю, он даже не подозревает, что был на волосок от смерти. Если бы мое появление не застало Торгу врасплох, Остин был бы уже мертв. Но ублюдок сбежал, и я смогла вытащить Остина из здания и проводить в машину «скорой помощи». Пич тоже помогла. Чудом нам удалось не допустить вмешательства полиции.

После того, как мы привезли Остина домой, и только после того, как появились врачи, я поехала к Роберту. Было уже за полночь, и мы весь день не разговаривали. Из Ист-Сайда я пешком пошла в Вест-Виллидж и дверь в квартиру открыла собственным ключом. Он спал. Я сварила себе кофе, пошла в спальню и смотрела, как поднимается и опадает под одеялом его грудь. Осталось одно последнее дело. Он так старался оправиться от своей травмы. Он был так терпелив. Близки мы были только раз. В тот раз, когда я натянула экзотический ансамбль из Амстердама и потеряла всякий стыд, но он все равно говорит, что свадьба состоится. Он вернулся к работе и очень хочет, чтобы жизнь продолжалась.

Я расстегнула пропотевшую белую хлопчатую блузку с бантиками на плечах, сняла брюки и туфли. Для ультиматумов поздновато, но не всегда в нашей власти выбирать час решений. Роберт многим напомнил об оказанных услугах и думает, что найдутся и другие, кто ему поможет, думает, что ко Дню Труда сумеет собрать воедино картинку, которую мы себе воображали: венчание в церкви, наш любимый ресторан и оркестр-кантри. Свадебный торт я предоставила ему, как он всегда и хотел. Он торопится, почти одержимый, и я не могу его винить. Еще он сердится, что к свадебным планам я отношусь без прежнего энтузиазма. Я в ответ говорю, что планирую стать полноценным продюсером. Говорю, что, возможно, когда-нибудь буду заправлять всей программой, а он списывает это на неведомые ужасы, которые я, наверное, пережила в Румынии, и я его не обескураживаю, хотя это и нечестно.

Я сажусь на него верхом, против воли вспоминая Клемми, и жду. Смотрю сверху вниз ему в лицо, беспокоясь, что он сделает, когда его веки дрогнут и поднимутся. Зачем мучить нас обоих еще одним амстердамским ансамблем? Ему надо увидеть меня нагой. Ему надо понять, что происходит. На мне только черный бюстгальтер, который спас мне жизнь. Роберт не вполне проснулся, но по простыне я обнаружила, что необходимая его часть наготове. Мысленно я составила речь, чтобы коротко объясниться. Минуты шли, и любое объяснение становилось все ошибочнее. Невзирая на кондиционер в комнату заползала жара. Мои руки скользили по его телу. Он должен увидеть меня такой, какая я стала. Он должен меня увидеть, и тогда я ему расскажу, и все будет хорошо.

Он застонал у меня под руками, но его глаза все не открывались.

— Пора, любовь моя, — сказала я.

С пугающим приступом голода я всматривалась, как кровь течет по венам в его шее и плечах. Медсестры всегда легко находили у Роберта нужную вену. А вот у меня вены тонкие, и от них медсестрам лишь хлопоты. Сейчас я чувствовала, как у меня под рукой сердце гонит кровь по крепким венам. Он все никак не хотел на меня посмотреть. Сны одно, но мир бодрствования уже не подстраивался под то, что мы желали друг другу.

Я сняла бюстгальтер.

— Открой глаза, Роберт.

И он открыл. И увидел. Его губы раздвинулись, он смотрел на мое незагорелое тело, которое так любил, и на знаки, расползшиеся по моим грудям и животу с того самого дня, когда я сбежала из Трансильвании. Знаки, которые сперва казались мелкими веснушками или расчесанными ранками после сыпи, настолько маленькими, что поначалу я отказывалась верить и в них, и в то, что они означали. Он ведь видел их раньше, верно? Но этого было мне недостаточно. Я не желала верить. Я несколько месяцев не смотрелась в зеркало. А сейчас видела свое отражение в его глазах, которые глядели на сотни мелких рубцов, жутковатый дефект, которого не убрать никакой гимнастикой. Млечный путь свастик и молотов, серпов и крестов, полумесяцев, звезд, полос, флагов стран мира с рассвета времен раскинулся по моей коже, вокруг моих сосков, полз по шее. Я превратилась в страницу, на которой мертвецы чертили свои письмена. Я уронила руки. Неужели мне все приснилось? Мне так хотелось в это верить. Мне хотелось верить, что жестокий преступник Йон Торгу насиловал меня не один день, и что в моем заключении я выдумала дикую версию событий, в которой вышла победительницей. Счастливая сказка. Между нами встала тварь из глубины времен. Тварь пила человеческую кровь и притягивала убиенных, как сахар — мух. Потерянные души говорили с этой тварью, касались ее, заражали ее, и взамен тварь передавала инфекцию дальше, груз миллионов и миллионов страшных мелких историй, внедряемых в разум людей, совершенно не готовых разделить эту ношу. Я приняла это как данность, а мои коллеги — нет. Я готова была это учесть. Но ведь они видели знаки. У них были свидетельства о существовании более обширной, более странной реальности, нежели обыденность, и отворачивались от них. И Роберт тоже. Он презирал трансформацию в моих членах. По сути, он презирал и меня, хотя никогда не смог бы в этом признаться, хотя даже не знал, откуда взялось это глубокое отвращение. А я знала. Я преследовала его на клеточном уровне. Мой разум, моя кожа, мои шрамы с каждым проходящим днем все дальше уводили меня от круга всего, что ему знакомо.

Я сползла с кровати и села рядом с мирно лежащим телом. Роберт смотрел прямо перед собой, словно я все еще сидела на нем. Я поцеловала его губы. Возможно, в той другой реальности, где Иэн остался жив, мы поженились, и я была беременна и счастлива… Так хотелось надеяться. Но в этой жизни с нами покончено. Я оделась и вышла из квартиры.


Джулия ненавидела бывать в офисе после полудня в воскресенье. Так всегда было. Если приходишь в офис в воскресенье, значит, случилась какая-то катастрофа. Значит, твой материал нуждается в немедленной хирургической операции. Или это означало, что в большом мире стряслось какое-то ужасное бедствие, и от тебя требуется — с пистолетом у виска — выковать из него несколько минут рассказа.

В это воскресенье на двадцатый этаж ее привело более гадкое бедствие. Она вышла из лифта, и перед ней в удивленной улыбке расплылся Менард Гриффитс.

— Пришла на сверхурочные, — сказала она, не дожидаясь его вопроса.

Охранник кивнул.

— Уверен, до вас уже дошли новости. Завтра все возвращаются. Кое-кто уже даже вернулся.

— Правда? Все наши на этаже? — Джулия прошла мимо него.

— А то. Ну-ка, ну-ка. Я должен заглянуть в сумку.

— Шутите?

— Хотелось бы, но знаете, тут столько всего странного происходит, все сотрудники собираются, поэтому потребовали усилить безопасность. Обязательно проверять все сумки. Поднимите-ка ее.

Вот не везет! Менард никогда раньше не проверял ее сумку. Коробок спичек и нож (резать запальные шнуры) она перед выходом из дому спрятала под свертком с завтраком и сменной одеждой. Слава богу, она уже успела тайком пронести на этаж «Си-4», не то жди беды. Ответить на вопросы о ноже и спичках будет нетрудно, с этим она справится. Его интерес привлек ленч.

— Ух ты! Что у нас тут?

Сперва она не ответила. Она смотрела на Менарда и думала, что лучше бы он раскрыл ее планы. Лучше для него и для нее. Если случится ужасное, если кто-то пострадает при взрыве, именно этого добродушного толстяка обвинят в небрежности.

Охранников всегда найдут в чем обвинить, а он ничем такого не заслужил, к тому же она любила мир, а насилие в политических целях давно отвергла. Взяв сверток, Менард разочарованно потянул носом.

— Новоорлеанский салат с курицей.

Отложив сверток, он снова запустил руку в сумку, порылся в одежде и вдруг замер. Достал из сумки спички и нож и посмотрел на нее.

— Вы этим пользуетесь, Джулия? — спросил он, недоумевая из-за предметов. — По работе?

— Да, Менард.

Ему было все равно. Ему и на минуту не пришло в голову, что от Джулии Барнс могут быть неприятности.

— Ладно. Я просто проверил.

Менард сложил все назад в сумку. Она же наблюдала за ним с внезапной усталостью. Ей хотелось, чтобы уже наступило завтра, чтобы битва осталась позади. Менард как будто уловил ее смятение и задержал, чтобы, обойдя стол, обнять ее. Не успела она воспротивиться или ускользнуть, он сжал ее плечи и еще раз посмотрел на сумку.

— Увидимся, — сказала она.

— Ребрышки, — улыбнулся он. — В следующий раз принесите мне свиные ребрышки.

— Я их не ем.

— Тогда вкусный ролл с омарами или…

Он еще размышлял вслух, когда она уже свернула за угол коридора. Пройдя в свою монтажную, она заперла дверь, достала ленч и одежду, а сумку бросила на диван рядом с коробкой амуниции. Сев рядом, она подняла крышку и еще раз заглянула внутрь. Да, они тут, все шесть брусков в оберточной бумаге. Ее план был прост: взорвать все это дерьмо к чертовой матери. Нет, не так. Она полагала, что Остину понадобится помощь, когда он будет убеждать в своей правоте остальных. Она развернула один брусок, который на ощупь казался прохладным и мягким — светло-кремовый фут взрывчатки. Тут ей послышались шаги за дверью. Джулия замерла. Возможно, в офисе она не одна. Менард ведь говорил, что кое-кто уже вернулся из заграницы. Салли Бенчборн уже приехала из Японии, оставила ей несколько сообщений на голосовой почте, спрашивала, как продвигается работа над ее сюжетом, но Джулия ей не перезвонила. Может, это Салли подслушивает под дверью?

Но нет, тревога миновала. Джулия снова завернула брусок пластида в бумагу и вернула его в коробку. Теперь надо сосредоточиться на плане, еще раз обдумать детали. Пожалуй, скромный взрыв в Лапательном проулке, подстроенный так, чтобы грохнуть во время совещания, должным образом подчеркнет реальность угрозы. Ложь невелика, сказала она себе, зато подкрепит большую истину. Если взрыв случайно уничтожит загадочные ящики, тем лучше. Джулия знала, что они часть угрозы. Она видела, как смотрела на них Эвангелина Харкер, и прекрасно запомнила тот вечер, когда сама заметила в коридорчике какую-то тень. Она почти ожидала, что их враг спит в одном из них. От этой мысли ее обдало холодом и, закрывая крышку коробки, она поспешила ее изгнать.

В дверь постучали — несколько коротких быстрых ударов. Салли, похоже, никак не уймется. Господи помилуй, это же воскресенье! Дверная ручка дернулась, заходила ходуном. Джулия похвалила себя, что заперла дверь. Продюсер увидела бы коробку и поинтересовалась бы ее содержимым. От Салли Бенчборн ничто не ускользает. Долгие несколько секунд ничего не происходило, потом снова стук, уже не такой настойчивый. Кто бы ни стоял за дверью, он отказывался уходить. Затолкав коробку под диван, Джулия крикнула: «Минутку» и разгладила рукой брюки, готовясь рассказать святую правду о том, сколько труда она вложила в японский материал — то есть ни грана. Отперев дверь, она ее распахнула.

На нее свирепо уставился Ремшнейдер — шесть футов роста, двести фунтов веса. Его безвольные губы увлажнились и потемнели. В руке он держал нож.

Господин, от вас по-прежнему ни слова. Что ж, справедливо. Настало воскресенье, и, к моем удивлению, коридоры заполняются продюсерами. Салли Бенчборн уже здесь, ворчит, скулит и ругается, принесла что-то в длинном кейсе, вероятно, свои драгоценные пленки. До меня доносится журчание разговоров. Они уже догадались, что старой гвардии пора уступить место молодым. Дуг Васс и женщины тоже уйдут. Молодежь кипит показным гневом и сгорает от любопытства. Они называют шишек в администрации злодеями и гадают о мотивах. Они делают ставки, какую форму примет прощальная речь, и предсказывают сокращения или что похуже. Рейтинги упадут. Качество снизится. Но, возможно, это к лучшему, шепчут они по секрету. Они слепы, как только бывают слепы состоявшиеся, успешные журналисты. Это сюжет века для них, для всего, чем они когда-либо были или станут, и они находятся в центре событий. Тем не менее они считают, что на карту поставлено лишь профессиональное признание. Вот как происходит падение империй. Так дайте же мне приказ. Я жажду приказаний. А пока, если не услышу от вас иного, я намерен сидеть в переднем углу просмотрового зала, рядом с Бобом Роджерсом и делать записи в лэптопе.

Стимсон

Сжав кулак, Джулия ударила Ремшнейдера в нос, но он навалился всем телом и сумел прорваться в дверь — слепой мешок мяса. Забившись в угол, она швырнула ему в голову кассетой. Когда он на мгновение потерял равновесие, Джулия расцарапала ему лицо и попыталась его обогнуть, бросилась всем телом, промахнулась и рухнула на пол — коробка со взрывчаткой совсем рядом, на уровне глаз под диваном. Она постаралась ее нашарить, открыла, схватила брусок. Но не успела Джулия предпринять что-либо еще, как Ремшнейдер схватил ее за шею и, держа за горло, поднял. Он оттащил ее от двери и припер к стене. Пахло от него всеми мыслимыми гнилостными выделениями. Он уже давно убивал своих коллег. Его губы шевелились. Он говорил что-то тихим шепотом. «Ритуал, — подумала Джулия. — Сейчас он перережет мне горло». Она услышала слова «Лубянка, Воркута», следом зажурчали остальные. Джулия забилась у него в руках, попыталась оттолкнуть. Как зомби, он надвинулся снова, притискивая ее к стене. Она постаралась добраться до ножа, в ответ он сильнее сжал ей горло. Он был слишком большим. Джулия чувствовала, как теряет сознание, как воздух уходит из ее легких. И вдруг его передернуло. Глаза у него расширились от недоумения, нож выпал из руки. Хватка на горле Джулии ослабла, и он повалился ничком, словно пытался удержать ее собственным телом. Он хватал ртом воздух, во все стороны летели брызги слюны, его рот раззявила внезапная гримаса удивления. Он сплюнул кровью. В проеме двери появилась Салли Бенчборн в розовой кашемировой шали. К груди она прижимала свою антикварную винтовку «Энфилд» времен Гражданской войны, со штыка капала кровь.

24 МАЯ, ПОЗДНО ВЕЧЕРОМ

В восемь вечера в мой дом явилась Эвангелина Харкер, от чего-то страстно раскрасневшаяся. Ее брови были сурово насуплены. Я хотел поговорить с ней о завтрашнем совещании. Я намеревался просить ее совета. Теперь уже нет. Я даже представить себе не мог, как обширна ее травма.

— Мне нужно немедленно вам кое-что сказать, — начала она. — Это не ждёт.

По всей видимости, она прошла восемь кварталов пешком. Я сказал, что ей не следовало так утруждаться, что она еще слишком слаба. На это она ответила недружелюбным взглядом. Теперь я понимаю почему. Возможно, она повредилась рассудком, но здоровьем далеко не слаба.

Я сказал, что нам стоит подождать Джулию Барнс, которую я тоже приглашал, и налил ей терапевтическую дозу ирландского виски, на что она отреагировала неприятным смешком. Рюмку она опрокинула залпом и потребовала еще. Пальто снять отказалась.

— Как Роберт?

Эвангелина пожала плечами — тревожная реакция. Приехала Джулия Барнс. С ней явилась Салли Бенчборн, которую я плохо знаю. Я сразу понял, что случилось что-то ужасное — их теперь объединяло многозначительное молчание. Я спросил Джулию, все ли с ней в порядке, и она кивнула. Им я тоже налил виски.

— Готовы наконец? — спросила Эвангелина.

Женщины не успели даже сесть.

— Что происходит? — спросила Джулия, явно удивленная присутствием Харкер в моем доме.

Потом увидела мои костыли и бинты. Она ничего не знала. Я вкратце объяснил, что у меня состоялась встреча с нашим врагом, и мое состояние — ее результат. Я пообещал изложить остальное, но сказал, что мой рассказ подождет, у Эвангелины более срочное дело.

Я жестом указал ей, что она может начинать, и она попросила всех сесть, а после заговорила. Час спустя мы с Джулией и Салли еще сидели, всматриваясь невидящим взором в русскую икону у меня над камином. Бутылку виски мы прикончили, и я разыскал портвейн. Сейчас нам требовалось что-нибудь мягкое, утешительное. Решено! Окончательно и бесповоротно решено. Мои надежды пошли прахом. Время не исцелит эту девушку. Излечения не произойдет. Джулия Барнс и Салли Бенчборн смотрели на икону Рублева и будто о чем-то молились. Вероятно, они ожидали обсуждения тактики, а не откровений об убийствах и сексуальных надругательствах, превзошедших их худшие кошмары. Я не поверил ни слову из рассказа девчонки, то есть не поверил ее словам, но мог лишь догадываться о невыносимых ужасах, которые ей пришлось пережить и которые толкнули ее выдумать столь гадкую фантазию.

Судя по всему, та же мысль пришла в голову и Салли с Джулией. Мы утратили дар речи, не могли даже поднять на нее глаза.

— Совсем мне не верите, да? Иэн говорил, что пользы от вас для меня никакой.

— Не в этом дело, милая, — начал я.

— Я не милая! — крикнула она. — Посмотрите, что я!

Она разорвала блузку, обнажая грудь и живот. Я не знал, что сказать. В жизни ничего подобного не видел. Там были сотни, тысячи рубцов и царапин, которые складывались в какой-то рисунок. Ее пытали. Зажав рот ладонью, я поник в кресле.

— Что он с тобой сделал… — Губы Джулии дрожали от ярости, а вот Бенчборн отводила глаза.

Я снова посмотрел на своих сотрудников и поднял руку, призывая к молчанию. Дальнейшие разговоры утратили смысл, мы все слышали, как она упомянула своего покойного друга так, будто они недавно разговаривали.

— Иэн? — спросил я, надеясь, что она поймет, в какое поставила нас положение. — Ты ведь не про нашего Иэна говоришь, милая?

Тут дело приняло еще худший оборот. Она расхаживала взад-вперед, кричала про глупость и тщетность попыток перехитрить воображаемую тварь, мантикору, с которой она схватилась в Румынии. Признаюсь, я не знал, что делать. Я видел этого человека, я узнал в нем монстра. Ей не было нужды убеждать меня, что он способен на самое страшное. Но в ее словах не было смысла. С одной стороны, она утверждала, будто стала такой, как он, будто кого-то убила и осквернила труп. С другой — по всей видимости, намеревалась уничтожить Торгу посредством какого-то совращения. Я не стал вдаваться в противоречия ее тирады. Их было слишком много. Под конец она бросилась на колени у моих ног на ковре и сказала, что сделает все, что я пожелаю (с явными эротическими коннотациями), если только я к ней прислушаюсь. Я постарался поднять ее с ковра. Джулия попыталась по-женски вмешаться. Но закончилось все неприятной ссорой, и Эвангелина гневно вылетела из моего дома в ночь. Я не мог ее остановить и, откровенно говоря, не хотел.

Помощи от нее ждать нечего. Мне страшно. Передо мной стоит неподдельный этический вопрос, могу ли я с чистой совестью повторить в этом дневнике подробности того, что она рассказывала о своих сношениях с Торгу. Если, как я уже говорил, эти страницы следует понимать как последнюю волю и завещание, то ее откровения станут частью этого документа. Насколько я понимаю, им в нем не место. Рассказанное ею — предмет строжайшей конфиденциальности. Уверен, ее повествование — фальсификация, выдумка от начала и до конца, и интуиция настойчиво подсказывает мне: то, что она якобы добровольно предложила как оружие, было взято грубой силой. Знает ли ее жених?

Джулия Барнс, Салли Бенчборн и я стоим последним редутом.

Загрузка...