~~~

Родилась Мауди. Амброс — за редкими исключениями — больше не прикасался к деньгам.

Когда на Елеонской, 12, в той части Якобсрота, что занята виллами, стало известно о беременности Амрай, мать тут же объявила день свадьбы — 6 мая 1970 года. Против воли дочери и даже не поинтересовавшись мнением будущего зятя, но при громогласной поддержке падучего Дитриха и его картежной компании. Несмотря на то что Марго была либерально мыслящей дамой и энергично выражала свои политические убеждения, равно как и вообще свой взгляд на вещи, она все же хранила католическую традицию дома Латуров. По воскресеньям она посещала утреннюю службу, начинавшуюся в десять часов в церкви Св. Урсулы. Когда еще был жив отец, фанатичный католик из Ваатланда — прежде французское, позднее полностью онемеченное название, — Марго наловчилась даже падать на колени, если из репродуктора доносился дребезжащий голос Папы, произносившего слова рождественских или пасхальных посланий urbi et orbi[5]. Она не щадила коленок при Пии XII, Иоанне XXIII и Павле VI и, конечно, при Ронсалли, стоя перед телевизором марки ИТТ «Шауб-Лоренц». Коленопреклонение продолжалось до 1967 года, то есть до последних дней старого Латура.

Свадьбу справляли в семейном кругу. Свидетельницей при венчании была подруга Амрай Инес, которая, по всей видимости, тоже готовилась стать матерью, что было совершенно непостижимо.

Осев в Якобсроте, Амброс повадился захаживать в кафе «Грау». Там он подружился с Эгмонтом Ниггом, первым толстяком среди детей долины всех времен. Нигг прибыл сюда в тот же день, что и Амброс, чтобы занять освободившееся место критика в отделе культуры газеты «Тат». С первых же минут Амброса поразила эта, по его мнению, нежная, необыкновенно чуткая душа под такой толщей жира.

Свадьба получилась красивой и даже веселой. Еще и потому, что отец невесты в момент потери равновесия упал на шестислойный торт. Нетрудно догадаться, кто потом чуть не съел самого Дитриха.

Только Амрай просидела весь вечер с грустным лицом. Она маскировала это, как могла, притворной усталостью. Амрай поглядывала на своего мужа, который никогда еще не был таким молодым и красивым, как в этот вечер. И решила, что гладко зачесанные волосы ему больше к лицу, чем кудреватые пряди. Ее так и подмывало взять и разгладить ему волосы, но, увидев, как он опять сунул в рот сигарету и прикурил от тлеющего огарка, она пришла в ярость. Ведь клялся же и божился завязать с курением ради ребенка! И что же? Сидит себе и дымит, как турок. И вообще, как быть с человеком, который решительно не желает работать или хотя бы закончить курс в институте? Амрай охладила свой гнев ложкой персикового шербета и приняла приглашение сводного брата Инес Харальда станцевать с ним танго.

Молодая пара поселилась в башне Красной виллы, эту часть здания Марго отдала в их распоряжение. Восьмиугольное с луковичным куполом строение в четыре этажа, из которых Амброс выбрал самый верхний, самовластно завладев им, так как оттуда можно было обозревать панораму северо-западного края долины. В дни суховетрия он имел возможность пересечь взглядом Боденское озеро и достичь далей южной Германии. В тесной башенной комнате с дубовыми панелями он устроил что-то вроде мастерской, где намеревался возобновить изрядно запущенную работу по исследованию фламандской живописи и найти в конце концов ответ на вопрос, кому принадлежит авторство самой важной части Гентского алтаря — Хуберту или Яну.

Однажды, искрящимся росой июньским утром, когда он, никого не спросясь, свалил ель в латуровском парке — она-де своей тенью мешала ему изучать книги по искусству, — впервые произошла открытая семейная ссора. У тещи, естественно, началось многодневное расстройство желудка, зато падучий Дитрих не уставал восхищаться мужицкой сноровкой Амброса, повергшего наземь такое огромное дерево.

А 29 сентября в полдень на свет появилась Мауди. Последние недели беременности Амрай провела в постоянной тревоге: у внутриутробного ребенка врач обнаружил нарушение сердечного тона. По его предположению, это объяснялось выпадением пуповины. Прямой ответ, которого добивалась от него Амрай, состоял в том, что жизнь ребенка под угрозой. Пуповина, согласно письменному медицинскому заключению, скорее всего, зажата между головкой младенца и стенкой таза матери, что приводит к неравномерному кровоснабжению сосудов пуповины. Амрай сделали кесарево сечение. Но когда врач увидел, что пуповина опутала шею и головку, в родильном зале наступила вдруг мертвая тишина, так как личико Мауди было синим, как гладкие плиты пола.

Однако из материнского лона младенец вышел совершенно здоровым, и Амброс пожертвовал Богоматери три восковые свечи в церкви Св. Урсулы. Это действительно было жертвой. Он взял кошелек Амрай, сел в ее «воксхолл-вива» и поехал наверх, к церкви, а подойдя к боковому алтарю, открыл кошелек и коснулся денег, которые опустил в прорезь.

Было бы натяжкой утверждать, что интерес Амброса к новорожденному младенцу проявлялся с тем же размахом, который демонстрировали тогда в Якобсроте — и не только там — молодые отцы, страстно желавшие казаться современными. Особым шиком считалось торчать в родильном зале, не давая проходу акушеркам, донимать их своими жуткими опасениями при виде кровавой слизи, а потом — ведь роженица корчилась от боли — пригрозить заявлением в суд. Модный ритуал предписывал также выдвигать свою крохотулю из первого гнездышка, как ящик из комода, и прижимать ее к себе. Ради физического контакта, ауры, и всем назло. Юные папаши хорошо усвоили, что первые, решающие месяцы жизни решают все.

И они пыхтели со своей писклявой ношей, куда бы их ни заносило. На священную мессу, если они были католиками, чтобы беспрестанным детским плачем только мешать проповеди, тогда как сам священник строил при этом гримасу чадолюбия на налитом ненавистью лице. Или, движимые политическим задором, начинающие отцы устремлялись в здание общинной управы, чтобы вконец дискредитировать там всякую попытку составить какое-либо определенное мнение. Как-никак решающие месяцы. Всем назло.

У Амброса все было иначе. Разумеется, он и его знакомцы: Инес, ее сводный брат Харальд, Эгмонт Нигг, любители роме́ (по воскресеньям все собирались у манежика Мауди), уже в самом становлении человека видели чудо. Он даже не противился всеобщему убеждению, что шестимесячному существу доступны эротические чувства. И спустя какое-то время, когда Инес свою собственную дочку — Эстер, которая была лишь на несколько недель старше Мауди, укладывала к ней в кроватку и при этом уверяла, что оба младенца смотрят друг на друга так, будто они родственные души, Амброс тоже не возражал. Правда, когда Инес наклонялась вперед и одновременно заводила речь об эротике, он больше обращал внимание на ее круглую, как яблоко, попку и скользил взглядом по кайме трусиков, проступавшей сквозь туго натянутую ткань джинсов.

Однако его передергивало от омерзения при рассуждениях Эгмонта Нигга о детском кале. Толстяк говорил, что любит нюхать его и нанюхаться не может. Детский кал якобы вовсе не зловонен, но в высшей степени приятен для обоняния.

И где только он набрался такого опыта: своего-то ребенка у него нет.

Он нюхает это. Именно сейчас.

И Амрай взяла крошечную Мауди и спустилась с ней в комнату этажом ниже, чтобы сменить пеленки.

Нет, у Амброса было свое мнение, он считал, что человек становится таковым лишь тогда, когда овладевает языком. И поэтому (что непосредственно касается заботы о Мауди) в первые годы ее жизни он редко появлялся в детской. Это неминуемо вело к охлаждению отношений между супругами. В конце концов Амрай не пожелала больше спать с ним, а если и приходилось, то думала при этом о широко развернутых плечах Харальда.

Амброс предпочитал сидеть в кафе «Грау», где ел и пил в кредит, читал или в пику Эгмонту одобрительно высказывался о террористическом разгуле «Черного сентября» и РАФ[6]. Они целыми днями смаковали в мечтах сенсационно дерзкую и ловкую операцию, когда крестный отец поднимет забрало и во время крещения племянника Майкл Корлеоне устроит кровавую баню почти всем главарям нью-йоркской мафии. Они взахлеб восторгались удачным окончанием «миссии Аполлон-13» и утверждали, что после открытия Америки, плавания Магеллана и высадки человека на Луне в истории уже не будет грандиозных авантюр. Ни на земле, ни во Вселенной.

Он отнюдь не усердствовал в сердечных заботах о дочке, зато охотно постигал секреты солодового виски. И хотя бизнесмена из падучего Дитриха не получилось, в висковедении ему не было равных. Он знал по именам все шотландские винокурни, разбирался в сортах бочарного дуба и благодаря своей тонкой нервной организации был весьма искушен в том, что англичане называют nosing, обонятельной дегустации, в различении и оценке виски всех марок. Дитрих не без гордости именовал себя мистер-миксер и советовал зятю отведать немного терпкой, весьма горячительной, с легким запахом моря жидкости. Зимнего виски, так сказать. Ведь пока все еще лютовала мартовская стужа, и не только за окном, но и в башне.

Амброс становился денди. Он начал наводить лоск на весь стиль своей жизни, носил шелковые сорочки и кашемировый пуловер, поедал устриц в недавно открытом «ристорантэ Галло Неро». Устриц — с уморительно крошечными кусочками мякоти. Он стал нетерпимо привередлив во всем, что касалось мебели. Однажды он схватил топор и разнес в щепки узкий с чайного цвета фанеровкой шкаф в спальной, остатки коего выбросил в окно башни. Прибежавшей со слезами на глазах Амрай он объяснил, что вынужденное созерцание этого уродства из 50-х годов оскорбляет его эстетическое чувство, а стало быть, и человеческое достоинство.

Но дочке не уделял ни часу. Он редко брал ее на руки и даже не умел толком держать ребенка, а когда Мауди начала делать первые шажки, Амброс стал не на шутку опасаться, что отныне и надолго от нее не уберечь ни одну вещь. Ребенок не интересовал его. Вплоть до предновогоднего дня в канун 1974 года. Ибо тогда с Мауди произошло нечто весьма странное.

В перспективе того, чему суждено было свершиться в ее жизни со всей ее чудовищной непостижимостью, случившееся можно истолковать как первую зарницу. Слабый проблеск света в пасмурном небе. Мгновенное просветление облачной завесы. Однако не стоит торопить ясное осмысление этого еще сумеречного ландшафта жизни.

Был туманный день, четверг, 31 декабря. Амрай уехала в город за покупками и оставила Мауди на попечение Амброса. Зная, что он не из числа чутких отцов, с малышкой она рассталась скрепя сердце. Когда приходилось отлучаться на более длительный срок, она отдавала дочку либо Марго, либо Инес, в доме которой она могла поиграть с Эстер, почти сверстницей.

Мауди было уже больше четырех лет, а она до сих пор не произнесла ни единого словечка, ей нравилось, сидя на корточках, играть на темно-синем канапе. Здесь были только она и пластмассовый телефон. Она подносила к уху трубку, прислушивалась, крутила пальчиком диск, и тогда звучала мелодия. Девочка кивала и обращала к трубке какие-то одобрительные возгласы. Казалось, в эти мгновения Мауди забывает обо всем, что ее окружает, и Амброс позволил себе удалиться в свою мансарду.

Он повернулся спиной к ребенку и уже шагнул на ступеньку угрожающе крутой деревянной лестницы, как вдруг почувствовал странное проникающее прикосновение к коже затылка. Нечто вроде энергетики пристального взрослого взгляда.

Подобное чувство он испытывал всякий раз, когда покидал кафе «Грау», ему казалось, что он чувствует глухую дрожь под кожей затылка, поскольку в него разом вонзались взгляды всех присутствующих.

Он медленно обернулся. Ребенок, прямой как свечка, стоял на полу и так смотрел на Амброса, как на него никто еще не смотрел. Но ребенок настиг его своим взглядом, это были глаза взрослого человека. Более того, глаза человека, повидавшего на свете все, что того стоит. Глаза, излучающие силу почти жуткого авторитета. Авторитета, не нуждающегося в утверждении. Сияние всеконечного знания.


— Мауди, — произнес Амброс, задыхаясь от ощущения внезапной капитуляции.


Ребенок поднял правую руку, провел ладошкой по лицу и медленно сомкнул пальцами веки. Это было настолько точное движение, какого от ребенка ожидать просто немыслимо. В левой руке девочка держала маленького Штана, любимую мягкую игрушку, тряпичную собачонку, которая была когда-то белой, но от бесчисленных трепаний и валяний приобрела дымчатую окраску и потеряла форму.

Амброс заметил, как пальцы ребенка все цепче сжимают тельце игрушки и все глубже с недюжинной силой впиваются в нее.

И вдруг Мауди рывком подняла тряпичную зверюшку и припала к ее левому глазу. В этой позе она простояла несколько секунд. Потом уронила потрепанного Штана на пол, открыла глаза, подняла их на Амброса, задержав на нем долгий взгляд, и обвеяла его такой теплотой, какую он еще не чувствовал в присутствии ни одного человека в своей жизни.

И тут он до костей проникся неизъяснимым покоем, и все вокруг пришло в легчайшее движение. Даже стены тесной башенной комнаты заколыхались, точно гардины при слабом ветре.

Потом он услышал, как учащается дыхание ребенка. И Мауди издала звук, который он не смог расшифровать. Был ли это возглас радости или крик ужаса? Дыхание все не выравнивалось, и тут Амброс взял дочку на руки и прижал к груди.

Голова Мауди, как пушинка, опустилась на сгиб его локтя. Дыхание успокоилось, и ребенок начал плакать, он кричал во все горло, и казалось, этому не будет конца. Амброс целовал девочку десятки раз. Он пел, баюкал, делал все, что, как ему помнилось, делала Амрай, когда Мауди была чем-то растревожена.

Только после возвращения Амрай плач наконец утих. Ребенок уснул и проспал весь день. И всю новогоднюю ночь.

Где-то через неделю после этого случая, о котором Амброс не проронил ни слова, Мауди вдруг заговорила. И так быстро овладевала речью, что можно было подумать, она давно держала слова в голове, но не чувствовала охоты их произносить. Однако говорила она очень редко. И с собой, и с другими. И стоило ей что-то сказать, как разговор взрослых замирал мгновенно. Всех тяготила эта почти монашеская молчаливость, и у всех словно гора сваливалась с плеч, когда Мауди снова — а это был еще, конечно, детский лепет — демонстрировала дар речи.

С тех пор Амброс начал заниматься своей дочкой. Он решил, что теперь самое подходящее время для воспитания. Он брал ее с собой, и они подолгу бродили по заиндевелым тропкам вдоль рейнского берега, прихватывал ее в кафе «Грау», где, усевшись на брюхо Нигга, малышка чувствовала себя как на площадке для детских игр. Эгмонта это вполне устраивало, поскольку вместо одного пирожного ему доставалось два, которые он заглатывал как одно, единым махом, так что для Мауди приходилось заказывать третье.


— До чего прожорлива, шалунья, — рассмеялся Нигг, сверкнув очками в массивной роговой оправе.


Но вскоре Амрай положила конец культурнополитическим досугам Амброса в кафе «Грау». Она сочла, что в таком душном и прокуренном помещении ребенку не место. Он что, отравить ее вздумал?

На самом же деле она просто не доверяла ему. И хотя Амрай была счастлива оттого, что теперь он, словно преобразившись, увлекся ребенком, и несмотря на то, что в ней ожило душевное отношение к нему и на супружеском ложе она уже не думала о широких плечах Харальда, Амбросу она не доверяла. Спору нет, он с такой любовью занимался малышкой, так старательно приспосабливался при ходьбе к ее маленьким шагам, он брал ее на руки, когда она уже не хотела идти, готов был угодить всякому ее желанию и, раздувая щеки, дул на то место, где было «бо-бо».

И все же Амрай не доверяла мужу. Она и сама не могла понять, откуда в ней такое недоверие, в конечном счете винила себя и страдала от чувства собственной несправедливости. Бессознательно она возмещала это симуляцией эротики, коей вовсе не желала. Она вновь занималась с ним оральным сексом, и всякий раз он оставался доволен. Она позволяла ему совершать акт без всякой эротической прелюдии, хотя такой вариант интимных отношений был ей противен. Однако ей хотелось быть хорошей женой.


В три следующие года на Красной вилле не произошло ничего, что заслуживало бы особого упоминания. Ни касательно Мауди, ни в отношении других членов семейства. Ничего, кроме двух обстоятельств.

Первое выражается в том, что, как и следовало ожидать, после скоротечного оживления любовной страсти Амброс и Амрай окончательно отдалились друг от друга. Вторым неприятным событием было объявление банкротства фирмы «Латур Моден» 3 августа 1976 года. Марго была уже не в состоянии расплачиваться в срок с двенадцатью работниками дедовской фабрики. Отчуждению был подвергнут целый ареал недвижимости вместе с прилегающими земельными участками — три филиала фирмы: на Паульгассе, на площади Двух лун и на Симонштрассе.

Семья лишилась доходов и при этом вынуждена была содержать в порядке большой дом (дорогостоящая многоскатная крыша требовала срочного подновления), да еще приходилось мириться с тем, что зять до сих пор и пальцем не шевельнул, чтобы найти работу. Марго и Амрай сходились во мнении, что своим банкротством фирма в немалой степени обязана Амбросу и его безалаберно-расточительному образу жизни. Потянулась, казалось, нескончаемая бодяга споров, которую Амброс обрубил громовым заявлением о том, что зарабатывать деньги — не его жизненное призвание. Не его.

И Марго ничего не оставалось, как продать по дешевке часть коллекции картин — самые ее любимые произведения миниатюристов австрийского барокко. А заодно и расстаться с фамильными драгоценностями, среди которых было изящнейшее колье из речного жемчуга, вызвавшее некогда подозрение у не в меру усердного таможенного чиновника.

Когда даже вырученные за это деньги уже не спасали положение, Марго Мангольд стала искать работу. И нашла ее в парфюмерном магазине Мюллера у Иудиных ворот. Трауготт Мюллер-младший обалдел и вытянулся, как гимназист, когда его скромной персоне оказала честь матрона из высшего общества. Однако состоятельные дамы предпочитали, чтобы их обслуживала именно Мангольд, что ему было только на руку, поскольку дамы при этом не жалели денег и раскошеливались с необычайной легкостью.

14 июня 1977 года случилось несчастье. В тот день шатучий Дитрих опять упал, и уже в последний раз. Это был день рождения Марго, которой исполнялось пятьдесят два года. Он решил поразить Марги огромным букетом и дожидался ее возвращения с работы. Дитрих как раз затягивал свой факелом пламенеющий галстук, когда внизу хлопнула дверь. В судорожной спешке он схватил цветы и, не успев надеть обувь, вывалился из комнаты на широкую лестницу. Его взгляд не простирался дальше букета из пятидесяти двух изысканно бледных роз. Тут он подвернул ногу и упал. Марго еще слышала его хрип, смерть наступила мгновенно. Дитрих ударился затылком о ступень лестницы.

На лице застыло выражение полной умиротворенности, еще не стерлась улыбка, предназначенная для «Happy birthday!». Ни единой раны, ни даже синяка. Хотя до сего дня при каждом падении Дитрих наживал себе ссадины и гематомы.


— Внешне совершенно невредим, — удивлялся врач.


Так умер человек, чья жизнь и чье жизнеощущение не реализовывались по-настоящему в доме супруги. Скорее происходила дереализация, если судить о нем как о бизнесмене. Он просто присутствовал, часто стоял поперек дороги всем домашним и из-за своей загадочной болезни становился объектом их ласкового поддразнивания. Прощание с Дитрихом пришлось на климактерический период Марго, то есть совпало с тем рубежом, за которым женщина уже не способна рожать и в известной степени испытывает непостижимое для нее самой превращение. Она становится мужчиной. Очень часто в годы климакса в женщинах проступают черты странного вирилизма, они чувствуют себя несчастными, но в конце концов смиряются.

Все это вместе взятое истерзало сердце Марго: потеря фирмы, ежедневные унижения в мюллеровском магазине, продажа картин и, наконец, смерть мужа.

Лео, один из партнеров Дитриха по роме́ (бывший консультант по налоговым делам, некогда осужденный за то, что был неаккуратен с деньгами, а в последнее время — художник, специализирующийся на городских пейзажах), посоветовал ей записаться на курсы психологической реабилитации. И принес в дом буклет, на котором четким шрифтом было напечатано: «Приглашаем Вас и Ваше горе. Добро пожаловать!» Это переполнило чашу терпения. Марго выпалила пейзажисту в лицо свое категорическое требование: раз и навсегда закрыть за собой дверь этого дома, в ответ на что не только он, но и вся картежная братия солидарно и безвозвратно покинула виллу.

Марго стала тихой, как мышка. Она заболела. И даже серьезно. Старая желудочно-кишечная история. Когда ей становилось лучше, она находила утешение в занятиях с внучкой. Они не разлучались весь день. И однажды Марго спросила Амрай, понимает ли та вообще, что за уникальный человечек Мауди. Сама Марго еще никогда не видала такого тонко чувствующего, сердечного ребенка. Да еще с такими благородными выразительными руками.


Вскоре после похорон Дитриха Амброс на два дня уехал в Кур. От жены цель поездки он утаил. Ему удалось вовремя перехватить письмо из нотариальной конторы Кура. Для него было загадкой, как там вообще могли узнать его адрес. Но выяснилось, что якобсротская администрация послала туда копию свидетельства о браке вместе с указанием места жительства.

В Кур он ехал не один. Его сопровождала Инес. Стоял очень жаркий июньский день. Воздух зыбился и едва не кипел от зноя.

Судебный чиновник обливался потом. Он придвинул к Амбросу конверт в цветочках, на котором явно детским почерком было написано: «Для моего сына Амброса. Вскрыть разрешается только ему».

Конверт отличался едва заметной припухлостью. В нем лежало что-то очень легкое, чуть скользящее. Амброс молча взял конверт и сунул его в нагрудный карман своей шелковой рубашки. А в общем рассмотрение дела об имуществе Леопольда Бауэрмайстера прошло быстро и гладко. Из наследников при сем присутствовал только Амброс.

Дорогой Амброс, когда ты это прочтешь, я буду уже с Герминой. Я знаю, што у тебя не было времена навестить меня. У вас молодых многа планоф в жизни. Я тебя понимаю. Мне тут очен хорошо, а персонал очен приятный. Даже сестра Марианна, хотя иногда бывает не в духе. Она не может понять, что человек столько лет в госпитали мается. Надо думать головой-то. Объяснять это нету времени. Из летаргии тут вырывает разве што трехразовое питание. Марта такая любезная, што написала это письмо. Ей всего 12 лет и она хорошо воспитанная. Она потеряла левый глаз при афтомобильной аварии. К сожалению, сечас я в гипсе, но скоро опять начну колобродить. Ты у меня любимый сын.

Твой отец.

Загрузка...