III

Суррогат

Мне шестнадцать. Маме сорок три.

Вспоминаю вчерашний день — мамин день рождения. Я уже живу в прошлом.


Папа сказал, что настоящая вечеринка-сюрприз должна быть неожиданной. А кто ждет, что ему устроят вечеринку в честь сорокатрехлетия? Это было частью его тщательно спланированной программы по спонтанному проявлению любви.

Хорошо известно, что мужчины совсем не умеют выражать эмоции. Папа давно уяснил, что гораздо легче, например, подвезти маму куда-нибудь, или что-нибудь организовать, или чем-нибудь поступиться. Больше всего ему нравится встречать маму в аэропорту Хитроу. Если пробки, даже лучше. Бутерброды с белым хлебом, негреческий йогурт, плохой кофе все это не зря. Чем больше мучений по пути, тем крепче его любовь.

Вечеринка — это прекрасная возможность в течение нескольких недель напрягаться втайне от всех, подвергая себя ненужному стрессу. Папе пришлось использовать рабочий телефон для обзвона всех гостей, чтобы мама ничего не узнала. Звонить друзьям, с которыми они не виделись много лет. Притворяться, что ему интересно по десять раз выслушивать одну и ту же болтовню — что у них новенького. Снова и снова он пересказывал одну и ту же шутку, точнее, не совсем шутку: «Ну, я тут подумал: настоящая вечеринка-сюрприз должна быть неожиданной, а вы когда-нибудь слыхали о большом празднике на сорок третий день рождения?»

Я знаю обо всем этом, потому что он мне сам сказал. Еще одно новшество: последние несколько недель я был его суррогатной женой. Играл роль собственной матери.

Так как он не мог пожаловаться маме на нелегкие трудовые будни организатора секретных вечеринок, то был вынужден искать отдушину во мне. Он начал забирать меня из школы, чтобы выговориться и заодно прокатиться с ветерком.

— Барри грозится остаться на целую неделю, потому что если уж он «потащится в такую даль», то надо отдохнуть как следует. Не говоря уж о еде: у одной непереносимость лактозы, у другой аллергия на арахис, третья боится креветок — заметь, не аллергия, она просто боится креветок! Умоляю. И это что за отстой? — Он ударил — не вру, ударил — по рулю. У папы и радио «Классик» отношения любви-ненависти. — Не надоели им эти гребаные «Времена года»? Так вот, Тина и Джейк приедут с младшим сыном, Атомом — его зовут Атом! Атому нельзя контактировать с кошачьей шерстью» пылью и даже этими микроскопическими клещами», которые питаются мертвой кожей. У Атома аллергия на молекулярном уровне. Анекдот, одно слово.

Было странно играть роль его жены: с одной стороны, здорово, что он так откровенен, и мне нравится, когда он ругается, но не могу не признать, что после нескольких недель выслушивания его нытья мне захотелось — чисто теоретически — сбежать с тем парнем, что приходит к нам раз в месяц ухаживать за садом.

Так что вечеринка-сюрприз была совместным подарком — и папы, и от меня, потому что это я был рядом, кивал и поддакивал «угу» и «ааа».

В утро маминого дня рождения папа записал ее на сеанс черепно-сакральной терапии — ради этого ей пришлось тащиться в Бристоль. Черепно-сакральная терапия — это новейший метод и, согласно моим исследованиям, проводится в одетом виде. Лечение заключается в том, что массажист помещает руки рядом с человеческим телом, но не касается его.

В чуланчике при нашем спортивном зале есть пробковое покрытие для занятий йогой. Сейчас вообще куча новейших методов терапии. За отдельную плату можно пригласить человека домой, и он измерит уровень электромагнитного излучения от микроволновки, радиоприемника, телевизора в режиме ожидания и мобильного телефона.

Итак, мама провела утро за неконтактным массажем, а гости начали собираться к полудню. Папа заказал еду в «Анаркали» — бангладешском ресторане на Сент-Хеленс-роуд, — и у нас были четыре вида карри, маринованные куриные крылышки, креветки в кисло-сладком соусе и баклажаны с йогуртом.

Когда шеф-повар из «Анаркали» привезла еду утром, папа решил проверить, насколько она настоящая.

— Бангладешцы правда такое едят?

— Нет, вкус другой, и ингредиенты не совсем те же самые, это… она повертела головой, глядя на папу, который выжидающе смотрел на нее, и спустя довольно продолжительное время наконец сказала: — …суррогат.

Думаю, папа посчитал, что она сказала что-то по-индийски или это просто название блюда. Но я-то понял.

В дом правда набилось много народу. Оказалось, у мамы с папой действительно много друзей, хотя по ним не скажешь. В парадной, полной гостей, папа с удовольствием продемонстрировал свое произношение:

— Олли, передай, пожалуйста, гурер пайеш кичури.

Когда я раздавал пирожки, мне все время задавали один и тот же вопрос: Олли, какие у тебя планы на будущее? Ответ я заготовил заранее. Я отвечал: «Мое будущее — история», и они улыбались, потому что это так прекрасно и так редко бывает, чтобы мальчик-подросток хотел быть похожим на отца.

На тестовом выпускном экзамене по истории я получил пять с плюсом. По рисованию — три.

Помню, мистер Хейк пытался застращать нас вступительными экзаменами в колледж по биологии, показав разницу между изображением клетки на школьном экзамене — кружок с точечкой внутри, карикатура на женскую грудь — и тем, что требуют на вступительном экзамене — нечто непонятной формы с множеством таких же кривых и испещренных точками фигур внутри.

Нюансы — вот что появляется на вступительных экзаменах.


Не уверен, что папа глубоко исследовал этот вопрос — он вообще-то не верит в методы альтернативной медицины, — но, кажется, после черепно-сакральной терапии у мамы было не самое подходящее настроение для вечеринки-сюрприза.

Я был в своей комнате — сколько можно разносить яичные рулетики! — когда раздался крик:

— А вот и именинница!

Семейства Кейнов и Клампов пили вино в саду перед домом, любуясь видом, когда заметили ее на противоположном конце улицы. Новость мгновенно разнеслась, и толпа зашевелилась. Из окна спальни я наблюдал, как они высыпали в сад и выстроились на ступеньках дома.

Джек Кламп, человек с четырехдюймовой бородой, играющий на банджо в фолк-группе «Чудаки из Таунхилла», стал дирижировать хором, а капелла исполняющим «С днем рождения тебя», используя вместо палочки куриную ножку.

Они запели, и мама улыбнулась, помахала и продолжила спокойно идти по улице. Верхняя часть ее тела оставалась неподвижной, а ноги сами несли ее вперед. Однако, оказавшись за большим раскидистым кустом в начале нашего сада, она остановилась. Куст скрыл ее из поля зрения гостей. Со своей наблюдательной позиции я видел, как она спокойно дышит и смотрит в одну точку. Она подняла руку и мягко коснулась собственного лба. Потом посмотрела на руку в недоумении. Все это заняло всего две секунды.

Затем она зашла за угол, взбежала по ступенькам праздничным лицом и прощебетала:

— Так кто же все это устроил?

Она очень хорошо притворялась радостной. Когда ее стали спрашивать о черепно-сакральной терапии она ответила, что это «очень расслабляет».


Когда все ушли, мы сели за стол с остатками еды: бхаджи, слоновьи яблоки и нетронутые горки белого риса. Я выпил немного розового вина и расслабился. Стал вылавливать креветки из овощного рагу прямо пальцами.

Мама откусила кусок слоновьего яблока. Слоновье яблоко выглядит как яблоко, а на вкус как деревяшка. В Бангладеше они на каждом шагу. У нас осталось семь штук. Мама стала рассказывать о сеансе черепно-сакральной терапии.

— Он засунул руки мне в рот — поначалу ощущение было довольно странным, — а потом взял меня за ступни. — От вина у нее на губах остались красные подтеки. — Может, звучит не слишком впечатляюще, но мне кажется, я никогда в жизни не чувствовала такого полного очищения, полного умиротворения от осознания себя человеком.

Странно, когда твоя мать говорит о себе как о человеке. Ведь, если честно, так легко забыть, что она тоже им является.

После у нас состоялся короткий разговор о том, как иногда кажется, что тело полностью отделяется от разума. Мама сказала, что иногда ощущает свое тело далеким бюрократическим учреждением, которое управляется путем телеграмм, посылаемых ее мозгом. А я сказал, что мое тело иногда кажется мне телом Марио Марио, управляемым с пульта «Нинтендо». Фамилия Марио тоже Марио.

Мне захотелось пояснить это случаем из жизни. Два месяца назад я видел Джордану, которая шла по улице со своим новым парнем. Он старше меня и может даже уже не ходит в школу. Это был не Льюис из Ллангеннита, а совершенно незнакомый парень, которого я прозвал Эзопом за его удивительной формы шею, напоминающую вазу. Мы с Джорданой заметили друг друга одновременно, и из учтивости или жалости она поспешно разделила их сплетенные руки. Я тут же перешел на другую сторону улицы.

По мере того как мы приближались, идти становилось очень сложно. Я чувствовал себя неуклюжим роботом. Приходилось контролировать каждое движение, одно за другим: оторвать левую ногу от земли, передвинуть ее в воздухе, балансируя при этом на правой ступне и координируя ее движения с положением лодыжки, бедра и рук; снова поставить левую ногу на тротуар, посмотреть вперед, поправить выражение лица, которое должно быть невозмутимым, перенести вес на левую ногу, поднять правую ступню, переместить в воздухе вперед…

Это было нелегко.

Во-первых, Джордана была с голыми руками — они торчали из рукавов ее облегающей зеленой футболки. Я присмотрелся к местам сгиба ее локтей, надеясь увидеть экзему, но кожа была гладкой и чистой. Хотя мы с Джорданой учимся в одной школе, у нее отлично получается меня избегать, и она всегда носит рубашки с длинным рукавом. Меня взбудоражил один только вид ее предплечий. Мой мозг удовлетворенно отметил, что шаги Эзопа гораздо больше Джорданиных и они с трудом идут в ногу.

Но я не признался ни в чем из этого маме, хотя у нас и настал один из тех редких моментов эмоциональной гармонии между родителем и ребенком.

Она даже спросила меня напрямую: «Что ты испытываешь по отношению к Джордане теперь, когда прошло время?» В ответ я мог бы рассказать про этот случай, но вместо этого лишь покивал головой и процитировал фразу, услышанную однажды по телевизору:

— Я держусь, стараюсь проживать каждый день и не падать духом. — После чего подошел к пианино и исполнил джазовую импровизацию.

Доев остатки праздничного обеда, мы стали играть в скрэббл. Раньше я мечтал использовать слово «зиксжоан», — барабан племени маори или (второе значение) вывод. Пустую фишку можно было бы использовать вместо «з» или «ж». Мне полагался бы бонус в пятьдесят очков за то, что я использовал все семь фишек. Но недавно я открыл, что слова «зиксжоан» не существует. Просто какой-то лексикограф однажды подумал, что таким образом можно здорово над всеми подшутить. Так что зиксжоан это вовсе не барабан маори. И не вывод.

Вместо этого я сделал «носорога» из «рога» и выиграл с перевесом пятьдесят очков. Как ни странно, к концу игры мои родители не уснули. Они разговаривали и целовались, потому что «настал тот день, когда наш сын обыграл нас в скрэббл». Но я-то понял, что это всего лишь еще один способ сказать: уйди из дома на пару часов, мы хотим потрахаться.

И я пошел к Чипсу. Мы выпили четыре бутылки «Хуча». Я вернулся домой, а они так и сидели в гостиной, болтали и целовались. Я пошел спать. Через час они занялись сексом, очень громко, и занимались этим так долго, что я бросил считать минуты и напихал в уши оконной замазки.


Судя по прозрачному пушку на моих щеках, с точки зрения физических характеристик я не мужчина. Я также совершенно не имею запаха. Но с тех пор, как Джордана меня бросила, я чувствую себя сорокалетним. Думаю, все дело в психологической травме. Я только хожу и притворяюсь шестнадцатилетним мальчиком.

Стоит пережить что-либо, и уже можно признать, что с этого дня твоя жизнь будет одним большим колесом, прокручивающим одну и ту же эмоциональную травму, снова и снова заставляя тебя вспоминать и переживать ее.

В школе над вами издевались? Виток, еще виток. Девушка бросила вас ради какого-то идиота с шеей как у Жирафа? Колесо снова крутится, только теперь вниз.

Я буду жертвой вечно, как Зоуи, которая сейчас наверняка сидит где-нибудь и предается тягостным размышлениям о своей несчастной судьбе. Можно сколько угодно переходить из школы в школу, но, если воспринимать себя как жертву, жертвой и останешься. Спорим, Зоуи не может даже заставить себя встать с дивана. Складки ее жирного тела наверняка уже срослись.

Чипс. Ну, этот все еще ребенок. И с каждым днем становится все больше похож на восьмилетнего. Когда пару недель назад я заглянул в дом его отца, он предложил мне глотнуть кислоты. Я отказался — ведь мне, по сути, сорок три. Он кивнул и поинтересовался, не против ли я, если он закинется в одиночку. Через час в парке он признался, что видит в небе черт знает что. Все небо черт знает в чем. Вскоре после этого он убежал, потому что у меня лицо якобы стало «чудным».

Старею.


Мне шестнадцать лет. Я живу в прошлом.

Набираю в поисковике: «Что случилось с Зоуи Прис?» Получаю ссылки на адвоката, всемирно известного хоккеиста и хиропрактика. Наша Зоуи отыскивается только на шестой странице. Она стала осветителем и звукооператором в «Версив» — молодежной театральной труппе. Должно быть, толстые вполне могут быть осветителями и звукооператорами. Наверняка Зоуи фантазирует о том, как зверски расправляется со смазливыми девчонками, которым достаются все главные роли.

Они ставят спектакль о мировой войне, той, что случилась последней. Называется «Гетто». Спектакль будут играть два дня, всего четыре представления утром и вечером в театре «Тальесин» в Суонси. Записываю на ладони номер кассы.

Спускаюсь вниз и открываю папин портфель, который висит на перилах. Достаю его бумажник, в котором он никогда не держит презервативы. И одалживаю на время его платиновую кредитку.

Опсимат

Я гуляю по ботаническому саду в Синглтон-парке читаю таблички на скамейках:

В память о Хэле Калкстейне, 1930–1995.

Отец, сын, друг, коллега, велосипедист и путешественник.

От любящих родных.

В память об Артуре Джонсе, муже, сыне, крестном отце.

Он любил гулять здесь.

Останавливаюсь напротив старичка, сидящего на скамейке. Стоя прямо у него перед глазами, осторожно беру в ладонь фиолетовый вьюнок, как, наверное, делали девушки во времена его юности. Я знаю, как радуются старички, когда видят, что подростки любят цветы. Он сидит, сложив руки на промежности. Он выглядит довольным собой: сейчас весна, и он пережил еще одну зиму. Я слегка надуваю губки и качаю бедрами, подтверждая все его представления о современной молодежи.

Выйдя на открытое пространство, держусь подальше от мощеных дорожек и шагаю по траве по направлению к университетским общежитиям, похожим на горки вафель из серого бетона.

Об университете сейчас говорят уже в школе. Мистер Линтон сказал, что если я хорошо подготовлюсь к выпускным экзаменам, то смогу попасть в класс усиленной подготовки ко вступительным по истории, а это уже верная дорожка в лучший университет, стопроцентное попадание на лучшую должность и гарантированное превращение в копию моего отца.

Старики говорят, что жизнь летит, только чтобы почувствовать себя лучше. Правда в том, что жизнь делится на маленькие отрезки времени — сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас — и нужно лишь от двадцати до тридцати таких «сейчас», чтобы осознать, что все закончится скамейкой в Синглтон-парке. Хотя не так уж это и плохо. Если бы я был старым и забыл сделать в жизни что-нибудь стоящее, то провел бы эти последние пару лет в ботаническом саду, убеждая себя, что время летит так быстро, что даже растения, у которых нет никаких обязательств, едва ли удостаиваются шанса сделать нечто стоящее в жизни — разве что произвести на свет пару-тройку красных или желтых цветков и, если повезет и подвернется насекомое, размножиться. Если старик удостаивается слов «отец и муж» на мемориальной табличке на скамье, то уже думает, что у него есть причины гордиться собой.

Помню, когда я смотрел «Короля Лира» в «Гранд-театре», то заметил, что на некоторых сиденьях таблички, посвященные каким-то людям или местным компаниям. Может, Зоуи к этому стремится, и ее главная цель — заполучить мемориальную табличку на одном из тех широких кресел.

Я просто неверно подгадал. Если бы у Зоуи была возможность прочитать мое руководство прежде чем она перешла в другую школу, как знать, где бы она была сейчас. Может, стала бы одной из тех девчонок, которых фотографирует «Ивнинг пост» с результатами экзамена в руках.

Но поскольку этого не случилось, она должна остаться такой же или стать хуже. Самооценку человека очень хорошо характеризует тот факт, что в жизни он или она занимается установкой хорошего освещения для других девчонок.

Они наверняка держат ее подальше от глаз, в операторской будке, под капельницей с мясной подливкой. Рычажки и ручки на ее пульте — единственное, что соединяет ее с внешним миром. Из темноты Зоуи наблюдает, как исполнитель главной роли поет, обратив глаза к осветительным приборам; она знает, что он поет для нее. Она включает самый яркий прожектор, покручивая ручку потным пальцем, и скользит рукой по толстому животу, проскальзывая под резинку своих треников и хватаясь за сгусток хлюпающей плоти, который, как она недавно узнала, является ее половыми органами.


В кафе театра «Тальесин» полно гордых, цветущих на вид родителей. Я спускаюсь в кассу (она же сувенирный магазин, она же галерея) и прошу выкупить зарезервированный билет, вручая папину кредитку женщине за стойкой.

У кассирши в глазу лопнул капилляр; на роговицу как будто капнули кроваво-красным соусом табаско. Замечаю желтый мазок синяка под глазом, но не придумываю историю о том, как она получила этот ушиб.

Она читает надпись на конверте: «Один билет на вечернее представление, Ллойд Тейт», — и протягивает его мне. Какое-то время я выжидаю, надеясь, что у нее возникнут сомнения насчет моего возраста. Но она улыбается и отдает мне кредитку.

Направляюсь прямо в бар и заказываю кулебяку с цыпленком и грибами. В школе мы прозвали Зоуи Кулебякой. Девушка за барной стойкой ставит пирог в микроволновку на полторы минуты. Пока он там вертится, я наблюдаю за тем, как раздуваются и провисают его бочка и морщится кожа. Пирог стареет на год с каждой секундой.

Сажусь за пустой столик и вилкой делаю прокол с каждого конца кулебяки. Через отверстия из пирожка-гейзера пробивается дым. Я жду, пока тягучая начинка остынет, и просматриваю программку спектакля «Гетто». Натыкаюсь на «Зоуи Прис — звукорежиссер, осветитель». Фотографии нет. На последней странице черно-белые фотографии с генеральной репетиции. Девчонки почти все выглядят одинаково: хорошенькие и с прямыми волосами. Пытаюсь вспомнить, как выглядит Зоуи. Я наверняка узнаю ее, когда увижу, но сейчас все, о чем я могу думать, — моя курино-грибная кулебяка.


Театр заполнен больше чем на половину. Я самый молодой зритель в ряду «Л».

В пьесе рассказывается о гетто в литовском Вильнюсе, где евреи создали театральную труппу. Они поют и исполняют песни. Их пение оказывается таким прекрасным, что депортацию в концлагерь откладывают на некоторое время. Повезло евреям, что нацисты не черта не понимают в хорошей музыке. Нацист Киттель назначает еврея Генса правителем гетто и начальником еврейской полиции. Генс устраивает бал, чтобы быть у нацистов на хорошем счету.

В антракте остаюсь на своем месте. Мне нравится наблюдать за ребятами в черных джинсах, таскающими декорации. Как будто их никто не видит.

Они выносят на сцену цветы, ковры и подушки. Четверо несут длинный прямоугольный обеденный стол, который затем накрывают: вино, довольно убедительный муляж салями в сетке и пластиковые жареные куры.

Начинается второе действие, и на сцене появляется двенадцать актеров: фольклорный ансамбль, состоящий из скрипача, трубача, гитариста и аккордеониста. Они играют довольно раздражающую мелодию, а четверо нацистов тем временем попивают вино и наблюдают за тем, как еврейские полицейские трахают пьяных еврейских проституток. Они делают это на столе.

Смотрю на лица родителей в моем ряду. У них серьезный, сосредоточенный вид. Один мужчина потирает подбородок; его челюсть сжата, напряженный рот чуть приоткрыт. Представляю, как папы юных актрис сейчас свыкаются с мыслью, что их дочери ощущают себя вполне уютно — и выглядят вполне убедительно — в роли девок, которые притворяются, будто им приятно, когда их трахает пьяный подросток, в свою очередь притворяющийся, что умеет трахаться.

Когда звуки совокупления становятся все громче, один папа поворачивается к жене и с полуулыбкой шепчет ей на ухо что-то смешное. Он хихикает, но она улыбается и ведет себя так, будто его нет; все ее мысли о бедных евреях. Он пытается разрядить обстановку в сложной ситуации; во второй раз, когда он разрешил бойфренду дочки переночевать у них, он убеждал себя что это батареи скрипят или ветер на заднем дворе — но так и не убедился и прислушивался всю ночь.

В конце спектакля я хлопаю в ладоши двадцать четыре раза.

Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас.

Актеры выходят и кланяются. Потом удаляются ненадолго за кулисы, но отсутствуют не так долго, чтобы зрители засомневались, продолжать хлопать или нет, и возвращаются на бис. Они простирают руки к Зоуи, которая сидит в своей берлоге, в своей клетке — будке звукооператора. Наверное, они приносят ей дополнительную порцию еды, если она не допустит ни одной ошибки. Они хлопают ей и смотрят наверх, на лампы.


Я приземляюсь на один из продолговатых диванов, расставленных змейкой вдоль стен фойе. Спектакль не произвел на меня впечатления. Нет ни внезапного уныния, ни нахлынувшей грусти. Более того, я чувствую себя не хуже, чем перед началом пьесы. В театре было жарковато, и пирог тяжеловато лег в желудке; может, я уснул и пропустил ту часть, которая бы меня взволновала?

Наблюдаю за группками родителей, которые ждут с цветами. Это похоже на зал прилета в аэропорту: присутствует элемент соревнования — кто выйдет первым? Не уверен, что узнаю Зоуи в лицо, поэтому придется внимательно следить за другими физическими характеристиками.

Первая девочка бежит прямо к своим родителям и обнимает обоих; те неуклюже наклоняются в коротком, но теплом тройном объятии. Другие родители хорошо скрывают свое недовольство. Девчонка улыбается родителям. У нее знакомое лицо, но может, это потому, что я видел ее на сцене. Ее отец что-то произносит. Она смеется. У нее красная сумка с нарисованным роботом из комикса, показывающим знак «мир». На ней красно-серый свитер в полоску с V-образным вырезом, мешковатый и скрывающий фигуру, хотя бугорки грудей хорошо видны; и длинные, сильно расклешенные джинсы, создающие впечатление, что у нее нет ступней.

Пытаюсь вспомнить, как одевалась Зоуи: белая рубашка, галстук, начищенные туфли? Ничего не приходит в голову. Хочу вспомнить ее лицо, но перед глазами стоит лицо этой девчонки. Которое похоже на ванильное мороженое. Каждая щечка — шарик.

И тут я вспоминаю: у Зоуи была чудесная кожа. Я встаю и подхожу на несколько шагов поближе, делая вид, что читаю программку. Девчонка так увлечена родителями, что не замечает меня за отцовской спиной. Ее кожа бледна, как пастеризованное молоко, щеки слегка раскраснелись. Брюки довольно плотно облегают верхнюю часть бедер, но я не вижу, никаких признаков ожирения. Помню, мы шутили, что жиртрестка — единственная в мире жирная девка, у которой маленькие сиськи, а какой смысл быть жирной, если у тебя даже сисек нет?

— Оливер! — Девчонка обращается ко мне. Ее родители отступают в сторону, приглашая меня в свой треугольник. — Ты же Оливер, верно? Что ты здесь делаешь?

— Зоуи?

Ее мама и папа, кажется, довольны, что я знаю имя их дочери.

— Мам, пап, это Оливер, мы с ним вместе учились в Дервен Фавр.

Мама и папа одновременно поднимают брови и кивают в унисон.

— Не волнуйся, — Зоуи кладет руку на локоть отца, — он хорошо ко мне относился.

Ее отец смеется. У него вытянутое загорелое лицо, а линией подбородка впору открывать конверты. Перевожу взгляд на Зоуи. Кажется, ей нравится быть такой, какая она стала. Она явно сама подобрала наряд. Лицо веселое и полно оживления.

Раньше я утверждал, что меня трудно разозлить, но, кажется, это перестало быть правдой. Смотрю ей в лицо. На губах улыбка. Но я чувствую, как пространство вокруг меня чернеет от злобы. Как в тот раз, когда папин секатор для живой изгороди наткнулся на осиное гнездо. Зоуи должна была быть живым доказательством того, что жертва всегда остается жертвой и невозможно исправиться лишь своими силами. Несчастные люди играют в жизни особую роль — они должны помогать нам чувствовать себя лучше. Если эта тупая жирная гусеница смогла стать бабочкой, что это говорит обо мне? Мне суждено быть вечно брошенным; всех моих девчонок украдут парни с уродливой шеей. Я даже подумать о жирафах не могу — сразу выхожу из себя. Я ненавижу даже этих женщин из горных племен, которые надевают себе на шею бронзовые кольца и благодаря этому всегда попадают в документальные фильмы.

Мне хочется, чтобы толстуха снова стала толстухой. Я бы вставил воронку ей в глотку и залил бы в нее все еще теплый жир, скопившийся на противне под решеткой супергриля Чипса.

— Рада знакомству, Оливер, — приветливо говорит мама Зоуи. — Тебе так же грустно, как нам?

У матери Зоуи черные корни отросли на дюйм; остальные волосы белые, сухие и такие короткие, что даже за уши не убрать. Ее глаза хлорно-голубого цвета.

— Да, — отвечаю я, — я просто в депрессии.

— Представь, каково мне, — произносит Зоуи, закатив глаза. Она говорит притворно мученическим тоном, пытаясь вновь перетянуть внимание на себя. — Каждый день — дважды всех моих друзей хладнокровно застреливают из пулемета, — продолжает она. — Не слишком полезно для психики, скажу я тебе.

Ее папа гордо и громко смеется. Мне хочется врезать Зоуи прямо по яичникам.

— Значит, ты тоже участвуешь в этом, Оливер? — спрашивает ее отец.

Не надо винить меня в том, кем стала ваша дочь.

— Нет, просто пришел посмотреть, — отвечаю я. — Люблю историю.

— Вот видишь! — Зоуи высовывает язык и, склонив голову, показывает его родителям. — По крайней мере один человек пришел посмотреть пьесу, потому что она хорошая, а не из-за своих драгоценных детишек. — Она игриво обнимает меня сбоку, и ее груди прижимаются к моему плечу. Раньше такой груди у нее не было. — Спасибо, Оливер, — говорит Зоуи и отходит.

Я улыбаюсь и смотрю ей в глаза. Моя злоба перерастает в тошноту. Это просто тошнотворно. Она даже не помнит, кем была раньше. Не хочу даже знать, каково это.

— Пьеса тоже интересная, — возражает ее мать.

— Да, мы же не виноваты, что все время отвлекались на нашу талантливую дочурку, — добавляет отец.

Меня сейчас вырвет. Мать и отец Зоуи как парочка из телевизора. Я даже могу представить, как они занимаются сексом по-взрослому, без всяких выкрутасов.

— Мне нужно в туалет, — сообщаю я им. Они ничего не отвечают.

Быстро разворачиваюсь и, петляя между ждущими родителями и пустыми металлическими столиками, тихонько бормочу про себя фразу «мне нужно в туалет». Мне становится хуже с каждым шагом; я в ужасе от своей неспособности произвести какое-либо впечатление, кроме приятного.

Туалет чересчур большой. Он сам как театр. Писсуары и раковины пусты, двери кабинок нараспашку — и никого. Нажимаю на кнопки всех трех сушилок для рук, и бью ладонью по всем шести автоматическим кранам: холодная — горячая, холодная — горячая. Думаю, что звук будет мощный, как в ушах, если нырнуть в водопад, но ничего подобного: они звучат просто жалко. Иду в кабинку и разматываю туалетную бумагу; она падает на пол слоями и напоминает жировые складки на животе толстяка. Встав на холодную плитку, наклоняюсь над унитазом и вдыхаю аромат дерьма и хлорки. Думаю о противне из-под супергриля. Открываю рот. Слышу, как затихает одна сушилка, и две оставшиеся вскоре следуют ее примеру. Один из кранов выключается; другие пять умолкают вслед за ним. Закрываю рот. Мой желудок молчит.

Сложно сказать, сильно ли похудела Зоуи. Вспоминая ее, я путаюсь между ее репутацией и реальностью. Но, даже если она похудела, не это расстраивает меня больше всего. А то, что она такая веселая.

Я открываю рот. И закрываю. Подхожу к писсуару и мочусь так громко и долго, как только могу. Но это не приносит облегчения.


Когда я возвращаюсь, в кафе уже полно веселых молодых людей. Девочки со свежими лицами и слоем толстого театрального грима на шее. Хулиганского вида мальчишки, смущенно выслушивающие комплименты. Все смеются. Это тоже игра. Мне кажется, все это могло бы быть продуманной дополнительной сценой из пьесы, и через минуту они запоют песенку о том, как нам повезло, что мы такие молодые и красивые и живем в Суонси в конце менее ужасной половины совершенно отстойного века.

Возвращаюсь к Зоуи и ее предкам.

— Я придумала все декорации. — Зоуи что-то им рассказывает. — Помните ту сцену, когда Генс просит Киттеля его застрелить? — Она говорит с родителями так, будто они ее друзья, и это меня пугает. Я смотрю, как двигается ее рот. Пытаюсь представить ее снимки «до» и «после».

— Да, — говорю я.

Она замолкает, показывая, что заметила мое возвращение.

— Так вот, в сценарии говорится «электричество выключается», но мне захотелось сделать иначе, — хвалится своими достижениями. Это просто невероятно. — И я установила свет таким образом, чтобы лампы выключались по очереди, из глубины сцены.

— О да, это было круто, — говорю я, хотя понятия не имею, о чем она.

— Ты, наверное, хочешь сказать «драматично», — поправляет она.

Не надо указывать мне, какое слово я должен использовать.

— Разве могут лампы быть драматичными? — спрашиваю я, пытаясь поддержать светскую беседу.

— Зависит от того, кто ими управляет, — не задумываясь, отвечает она.

Ее родители внимательно следят за нашим разговором. Они ждут от меня остроумного ответа, полного юношеского оптимизма.

— А управляешь ими ты, — отвечаю я.

Зоуи победила. И чтобы показать собственное превосходство, вежливо меняет тему.

— Ну, а с кем ты сейчас общаешься? — спрашивает она.

Мне хочется ответить: С Чипсом. Помнишь Чипса? Он стоял за твоей спиной в столовой три года назад, когда ты нашла бекон в волосах. Но по непонятной причине я передумываю.

— Хмм… ну, остались кое-какие хорошие ребята.

Она кивает, как психотерапевт.

— Дай мне свой электронный адрес, — говорит она и достает из сумочки оливково-зеленый блокнот.

Нацарапав Zoeinthedark@hotty.com на чистой странице, она вырывает ее и протягивает мне. Потом пишет «Олли, новый (старый) друг» вверху страницы и дает мне ручку. Записывая свой адрес, чувствую себя лишенным воображения: Olivertate@btinternet.eom.

Она кладет блокнот в сумку, и тут из зала выходит парень в длинных мешковатых джинсах и облегающей зеленой футболке. Он встает у нее за спиной и прикладывает палец к губам.

— Я тебе напишу, — говорит Зоуи.

Парень обнимает ее за талию, отклоняется назад и поднимает ее — у него очень гибкий позвоночник. Зоуи визжит, но недолго, и вид у нее не особенно смущенный. Ее живот ненадолго оголяется. Она совсем не толстая. У нее бледная нежная кожа. И еле заметный пушок, как капельки росы. Лануго — это пушок, который растет на лице и груди у людей, больных анорексией. Он похож на паутину.

Зоуи обнимает его.

— Оливер, это Аарон. Мам, пап, Аарона вы знаете.

— Привет! — здороваюсь я с сияющей улыбкой.

— Аарона мы знаем, — кивает мама Зоуи.

Длинная темная челка падает на лоб парня и делит его на две части. На его зеленой футболке надпись «Кейптаун». Большой нос совсем не портит его лицо. В его ноздри запросто можно вставить пятидесятипенсовик.

— Аарон, мы с Оливером вместе учились… — Зоуи кладет руку ему на плечо и шепчет в ухо, — …в Дервен Фавр.

У Аарона отвисает челюсть, глаза и губы морщатся от притворного отвращения.

— Тогда давай сделаем вид, что не ненавидим друг друга, — шутит он и протягивает мне руку, — ради ее родителей.

Родители Зоуи улыбаются. У Аарона мелодичный голос, как и должен быть у настоящего валлийца, — он становится то громче, то тише, как коротковолновое радио. Мы пожимаем друг другу руки, и он спрашивает:

— Освещение было просто супер, как думаешь?

— Точно, — отвечаю я.

— Зоуи просто супер, — говорит он.

— Ой, ну ладно, — она хлопает ресничками, потупив взгляд, и притворяется смущенной.

Аарон кладет руку мне на плечо. Он действительно красив.

— Тебе наверняка теперь грустно, да? — обращается ко мне он.


Когда я выхожу из ворот Синглтон-парка, уже темно. Я бесцельно шагаю вдоль круговой дорожки, по которой мы с Джорданой гуляли с Фредом. Мимо проходят два собачника, но они не напоминают мне о ней.


14.4.98

пишет:


Привет, Олли! Обещала же, что напишу. Я была так удивлена, когда тебя увидела! Странно, но я сразу тебя узнала. Ты совсем не изменился. И почему мы не дружили, когда я ходила в ДФ? Наверное, потому что я тогда была полновата, а ты… ты был вроде как одиночкой. В жизни бы не подумала, что ты любишь театр!


Ты будешь смеяться, но в новой школе я словно обрела новое «я». Стала веселой, кокетливой. И мне это нравится!


Обязательно приходи завтра опять! Будет утреннее и вечернее представление, но лучше приходи утром — не так много народу, легче протащить тебя в будку!

Не волнуйся, ты не будешь меня отвлекать, я могла бы сыграть этот спектакль с закрытыми глазами и со связанными за спиной руками!


И чтобы ты знал — зрители обычно приносят цветы. Если интересно, я люблю хризантемы;-)

Увидимся завтра,

Зоуи <3 Электронные сердечки выглядят ужасно <3

Кстати, ты понравился маме. Кажется, она в тебя влюбилась.

XX


Трудно сопоставить поверить, что Кулебяка, толстуха, чья плиссированная юбка запачкана сахарной пудрой в районе промежности, и Зоуи, почти женщина, в чьей власти одним лишь кончиком пальца повергнуть зал в молчание, это один и тот же человек.

Она больше нравилась мне, когда в ней был чистый нераскрытый потенциал: сексуальный котенок, запертый в теле девочки-тролля. Наверное, я должен быть поражен. Она последовала моему совету даже не зная того: научилась быть другой с небольшой помощью друзей-актеров. Я насчитал в ее письме шесть восклицательных знаков.

Но я все еще вижу трещины, сквозь которые проглядывает Толстуха. Набрав в Интернете слова «жертва любит обидчика», на шестнадцатой странице обнаруживаю кое-то интересное: «Стокгольмский синдром — психологическая реакция жертвы или заложника, проявляющих привязанность к обидчику».

И все встает на свои места. Для Зоуи я по-прежнему остаюсь фигурой, обладающей огромной властью. Я сжег ее дневник, столкнул ее в пруд. Неудивительно, что она меня хочет. Она знает, что я вижу насквозь ее «новое „я“». Она как бумажная салфетка, которая становится прозрачной от жира, стекающего с горячего куриного крылышка.

Инсценировка

Едва перевалило за полдень. В ботаническом саду с удивлением замечаю, что старикан пересел с одной скамейки на другую. Сегодня он устроился напротив теплицы с тропическими растениями. Я шагаю к клумбе с подвядшими цветами. Он смотрит на меня с той стороны тропинки. Встает и подходит ко мне. Его колени не дребезжат. Он протягивает руку и сжимает бутон у основания; тот надувается и раскрывается.

Antirrhinum majus. «Анти» — похожий, «ринос» — морда.

Он смотрит на меня. У него водянистые глаза. Мысленно добавляю слово «ботаник» к «мужу и отцу» на его мемориальной табличке. У него тонкий, изящный, идеально прямой нос.

— Что мальчик твоего возраста делает здесь два дня подряд?

Я разглядываю его.

Из кончика его носа торчат крошечные белые волосики, как тычинки.

— Если хочешь наворовать цветов, это лучше делать здесь, — говорит он.

Я следую за ним по дорожке к клумбе, скрытой за теплицей. Он идет довольно быстро, подпрыгивающей хромающей походкой.

— Китайские гардении. Если уж эти ей не понравятся, то ничего не поможет. — Он срывает четыре белых цветка с длинными ножками и несколько зеленых стеблей без цветов и протягивает мне.


Зоуи ждет в кафе. На ней бежевые вельветовые брюки в крупный рубчик, из-под которых почти не видно зеленых парусиновых туфель, и нежно-голубая футболка, а сверху — черная кофта с капюшоном на молнии. Она расстегнута ровно до того места, где ткань натягивается на ее новой груди. Зрители допивают горячие напитки. Зоуи улыбается, чего и стоило ожидать. Ее блестящие каштановые волосы убраны за уши.

Увидев китайские гардении, она не говорит ни слова. Взяв меня за свободную руку, она ведет меня через двойные двери в почти полную темноту. Мы поднимаемся по ступенькам. Воспользовавшись тем, что мы в темноте, воображаю, что Зоуи — стопка блинчиков, как червяк переползающая со ступеньки на ступеньку. Она ненадолго останавливается на лестничной площадке. Слева от нас короткий коридор; судя по тонкой полоске света у самого пола, там дверь.

— Это проход за сцену, — говорит она и продолжает: подъем. На самом верху лестницы единственная дверь; она открывает ее.

Операторская будка почти не освещена, для романтической атмосферы даже темновато. Зоуи включает лампу на длинном кронштейне; та загорается голубым светом, как лампы в туалете железнодорожных станций, при которых героинщики не видят свои собственные вены. Создастся впечатление, что комната глубоко под водой.

— Добро пожаловать в мой будуар. Располагайся как дома. — Она подкатывает ко мне мягкое кожаное офисное кресло. Я вижу, что у него есть пневматический подъем. — Как почетный гость можешь даже покрутиться.

Вручаю ей цветы. В голубом свете белые гардении излучают цвет рентгеновских лучей. Зоуи качает головой.

— Китайские гардении, — говорю я.

Сомневаюсь, что Кулебяке когда-нибудь дарили букеты. Я все еще держу цветы.

— Подаришь в конце, — просит она.

Верхняя половина дальней стены занята штепселями, торчащим из резиновых отверстий. Стена похожа на увеличенную версию игры «Прихлопни крысу» из зала с автоматами в порту. Только проводки безжизненно повисли.

— Коммутационная панель, — поясняет Зоуи.

Под штепселями, коралловый риф из желтых, зеленых и синих проводов, торчащих под всевозможными углами; некоторые связаны в пучки.

— Смотри, какие у меня бананы, — обращается ко мне она.

На ней кожаные наушники, подсоединенные к микрофону. Микрофон балансирует у губ, как комар.

— Я сказала: смотри, какие у меня бананы, — повторяет Зоуи.

Я с преувеличенным интересом пялюсь на ее грудь.

— Спасибо, конечно. — Она сбрасывает наушники на плечи. — Бананами мы называем наушники.

— Классная шутка.

Никогда не думал, что доживу до того дня, когда Зоуи намеренно захочет привлечь внимание к своему телу.

— Это такой технический юмор. Мы много времени проводим в темноте.

Ее пульт стоит у окна; на нем куча выключателей, ручек и одно колесико размером с шарик для гольфа. Компьютерный экран показывает цветные прямоугольники: красный, синий и зеленый.

Через окошко виден зрительный зал; вдоль ступенек идет голубая боковая подсветка. Сцена, ярко освещенная сверху, сделана из плотно пригнанных сосновых досок. Большинство зрителей уже сидят; один мужчина стоит и снимает свитер, виден только его силуэт.

Обеими руками Зоуи меняет расположение четырех выключателей, постепенно уменьшая свет в зале и на сцене. Мужчина поспешно садится, и зрители сосредоточенно смотрят на сцену.

— Ужасно, конечно, но эта пьеса мне до смерти надоела. — Она нажимает резиновую кнопочку на пульте и откидывается в кожаном кресле. Я тоже сажусь. — Я знаю, что мне не должно быть скучно, потому что это про холокост и бла-бла-бла, но я просто не могу.

— Она щелкает рычажком на квадратной черной коробочке, похожей на старый транзистор (по крайней мере, таким я его себе представляю). Загорается красная лампочка. Зоуи надевает наушники и произносит:

— Аарон, милый?

На сцене рассказчик; он сидит в старом коричневом кресле в халате. По сценарию у него не хватает одной руки, но я вижу, что это всего лишь фокус с рукавом.

— Аа-рон? — Она без выражения смотрит на сцену.

Ее сумка стоит под столом: она расстегнута и открыта. — Просто хотела поздороваться, — мурлычет она в микрофон.

Я быстро заглядываю в сумку, надеясь увидеть фиолетовый дневник, но вижу лишь щетку для волос, пухлый черный бумажник и тюбик увлажняющего крема.

— У меня сегодня особый гость. Поздоровайся с Аароном, Олли. — Она смотрит на меня. Я не двигаюсь. — Он тебе машет. — Зоуи опускает рычажок на черной коробочке; красная лампочка гаснет. — Я могу с ним говорить, а он со мной нет — зрители услышат, — объясняет она. — Аарон — ассистент режиссера.

— А я думал, актер.

— О, я передам, что ты так подумал. Аарон терпеть не может актеров. — Она наклоняется и нажимает кнопочку на пульте.

Прожектор над фигурой рассказчика гаснет. Зоуи выжидает несколько секунд и снова нажимает ту же кнопочку. Сцену заливает золотистый свет.

— Значит, ты и за звук и за свет отвечаешь? Круто, — говорю я и притворяюсь впечатленным. Очень важно, чтобы Зоуи думала, будто я купился на все эти сказки о ее «новой жизни».

— О да. Можешь звать меня просто Гудини. — Она грозит мне растопыренными пальцами, как злой волшебник. — Вообще-то, я программирую весь свет на компьютере заранее, поэтому мне только остается нажать кнопочку в нужное время. Вот и вся загадка.

— О. И все равно круто.

— Поэтому мне здесь все время скучно. И я только и делаю, что треплюсь с Аароном.

Наверное, Аарон и научил ее, как перестать быть изгоем.


Во время первого большого музыкального номера мы придвигаем кресла поближе к пульту управления чтобы видеть сцену целиком. Эта та часть пьесы, где еврейская театральная труппа репетирует перед выступлением. Кое-кто из евреев поет мимо нот и путает танцевальные па. Но это не слишком смешно. Зоуи знакомит меня с труппой.

— Вот эти девчонки, которые сейчас поют, наполовину лесбиянки. На прошлой вечеринке для участников спектакля они устроили групповушку. Натану, который играет Крука, еще только четырнадцать. Зовет себя педофилом, застрявшим в теле ребенка. Артур — он играет глухонемого — бабник, но мы его все равно любим. Джонни, тот, что сейчас говорит, милый, симпатичный парень; влюблен в Арвен. Арвен играет Хайю — это та, что с рыжими волосами, — и любит только себя, ну и Джонни немножко. Аарон ненавидит всех и спит со всеми — никого не обделил. Ну а если честно, это просто сборище ненормальных. В прошлый раз у нас была не вечеринка, а оргия.

— Ну вы даете. Наверное, потому что в пьесе есть такая сцена.

— Ты даже не представляешь, как хочется заняться сексом после того, как целый день репетируешь эту сцену.

— Ха-ха.

Она разворачивает кресло и оказывается ко мне лицом.

— И еще хуже наблюдать, как твои друзья репетируют оргию.

— Ха.

Я тоже разворачиваю свое кресло к ней. Она пристально смотрит на меня. Думаю, Зоуи слишком много времени проводит в театре; все это как будто отрежиссировано.

— А у тебя есть девушка?

— Нет, мы расстались, но, думаю, это к лучшему, — отвечаю я, раз уж мы решили обменяться парой клише.

— Черт, мне жаль.

Она подкатывает кресло ко мне. Наши колени соприкасаются.

— В нашем возрасте бессмысленно заводить друга или подружку. Мы с Аароном встречались некоторое время, но это просто не имело смысла: мы оба знали, что хотим спать и с другими. У нас в театре все друг с другом спят. И все равно остаются друзьями.

Хорошо она себя уговорила. Наверняка он ей изменил.

Потянувшись мимо моей руки, она нажимает кнопку «Пуск». Прожектор падает на Хайю, красивую рыжую девчонку. Она начинает петь.

Эту часть пьесы я помню. Песня называется «Суони» — это джазовая композиция Джорджа Гершвина. Киттель, офицер SS, заставляет евреев петь эту песню, хотя джаз запрещен Министерством культуры.

— Давно ты расстался со своей девушкой? — спрашивает Зоуи и касается моего колена.

— Примерно полгода назад, — отвечаю я, продолжая следить за Хайей, которая кружится по сцене. Она намного красивее Зоуи.

— О! Ну тогда тебе просто необходимо отвлечься.

— Она щелкает рычажком транзистора; вспыхивает красная лампочка. Она подносит микрофон к губам.

— Аарон, ты хотел бы заняться сексом здесь, наверху? — Она улыбается мне. — Правда, это просто отличное место, чтобы перепихнуться?

— Это ты кого спрашиваешь? — интересуюсь я.

Она снимает наушники.

— А ты как думаешь?

Смотрю на нее. Ее уши стали ярко-малиновыми. Невольно вспоминаю те времена, когда мы с Чипсом рассуждали, каково это, заняться сексом с жиртресткой. Чипс тогда залез в штаны и стал издавать пукающие и булькающие звуки крайней плотью.

Она склоняется ко мне.

— Ты их видишь, а они тебя нет. Ты их слышишь, а они тебя нет.

В пьесе еврейские актеры начинают выбирать костюмы для своего представления. Предприимчивый еврей Вайскопф собрал одежду погибших на войне. Он говорит, что кровь отстирали, а дырки от пуль зашили. Мне нравится характер Вайскопфа. Он старается извлечь максимум пользы, даже когда дела хуже некуда.

Зоуи бросает наушники на колени и кладет руки мне на бедра.

— Стесняешься?

Ее руки движутся вверх по моим бедрам. Я и вправду стесняюсь, ведь даже Шэрон Стоун в роли Кэтрин Трамелл в «Основном инстинкте» действовала более деликатно.

— Я не стесняюсь, — вру я. — Это действительно потрясающее место для секса.

Чем больше она липнет ко мне, тем отчетливее я вспоминаю картину: она в школьной столовой со ртом, набитым котлетами из индейки, и, несмотря на это, заглатывает еще и апельсиновый сок.

— О чем ты думаешь? — спрашивает она и высовывает язык, облизывая нижнюю губу.

В этот момент в пьесе Киттель объявляет, что фюрер не допустит роста населения еврейской расы и потому евреям можно иметь не более двух детей. Шеф еврейской полиции пересчитывает численность семей по головам палкой. Отец, мать, ребенок, ребенок. Третьего ребенка отсылают за сцену, то есть убивают.

— О логистике, — отвечаю я.

Я не взял презервативы. Придется воспользоваться ритмическим методом.

— О логистике? — повторяет она и наклоняется ко мне. Кинув взгляд на сцену, где выжившие члены семей допевают депрессивную песню, она тянется мимо меня и нажимает волшебную кнопку. Сцена погружается в темноту; появляется рассказчик, освещенный одним лишь торшером и уснувший в кресле. Один из зрителей пытается аплодировать, но никто не подхватывает его хлопки.

Зоуи дергает за рычажок и опускает кресло; раздается звук выпускаемого воздуха.

Рабочие сцены убирают декорации; рассказчик похрапывает. Двое мужчин поднимают чемодан. Зоуи подносит микрофон к губам. Опершись руками о мои бедра, она наклоняется к моей: промежности и произносит:

— У тебя есть тридцать секунд.

Мое кресло чуть откатывается назад. Она придвигает меня обратно, схватившись за петельки для ремня. Ремней у меня сроду не было. Приложив один наушник к уху, Зоуи слушает. Поднимает указательный палец.

— Когда я скажу «Пуск», ты должен нажать «Пуск», договорились?

— Угу, — отвечаю я.

Она даже не видит сцену.

— Пуск, — произносит она.

Я тыкаю резиновый бугорок пальцем.

Мягкий свет окутывает трех девчонок из гетто; они стоят около детской коляски.

— Еще раз, — командует Зоуи.

Нажимаю еще раз. Рассказчик просыпается и оказывается в лужице коричневого света, в которой плавают пылинки.

— У нас три минуты до моего следующего выхода. — Нагнувшись под мое кресло, она нажимает рычаг. Кресло с шипением опускается, и сцена исчезает из поля моего зрения. Видимо, она спланировала все это до мелочей. — Подержи-ка, — просит она и надевает наушники мне на голову.

Она встает, расстегивает кофту, и та падает с плеч.

Из наушников доносится диалог со сцены, но кто говорит, не видно.


— У меня голова болит.

— А ты окуни ее в воду несколько раз подряд. Головная боль больше никогда тебя не побеспокоит.


На футболке у Зоуи надпись «Прозак», стилизованная под логотип стирального порошка.


— Несколько раз?

— Да! Несколько раз подряд: окунаешь голову три раза, вытаскиваешь два.


Когда она снимает футболку, та застревает, потому что у Зоуи большая голова. Пользуюсь моментом и хорошенько рассматриваю ее живот. Жирок еще есть, складки врезаются в пояс, но я готов признать, что, возможно, она все же привлекательна. Зоуи стягивает футболку через голову и невозмутимо бросает ее на пол. У нее большие груди, они вываливаются из лифчика. В голубом свете ее кожа излучает флюоресцентное сияние.

Сняв с меня наушники, она вешает их себе на шею и поправляет микрофон, который торчит у краешка ее рта, как голодная муха. Она говорит очень отчетливо, точно читает телесуфлер.

— Ты знал, что нужна особая лицензия, чтобы показывать в театре обнаженную натуру?

Как это ни печально, у меня эрекция.

Она улыбается, чуть приоткрыв рот и высунув язык, точно сейчас засмеется. Она крепко седлает меня и обвивает ногами мой живот. Кресло со вздохом принимает лишний груз.

— Поэтому начальству лучше об этом не рассказывать, говорит она и снимает с меня футболку.

— К черту начальство, — говорю я, подыгрывая ей.

— А теперь я хочу, чтобы ты вошел в меня, Говорит она и выгибает спину. Она очень гибкая. Я держу ее за талию. Она передвигает мои руки и кладет их себе на грудь. — О! — Быстро она заводится. Оказавшись совсем близко, разглядываю плавные изгибы ее боков и плеч. Зоуи лихорадочно ерошит мне волосы. — О боже! — вырывается у нее.

Помню, мы с Чипсом шутили, что заниматься сексом с жиртресткой все равно что всадить в сливочный пудинг.

У меня мощный стояк. Она двигает бедрами; ее зад и бедра массируют мой член сквозь штаны.

— Какой ты твердый, — шепчет она. Она делает круговые движения головой, как боксер, разогревающийся на ринге. И шепчет мне в ухо: — Скажи, что хочешь оттрахать меня так, чтобы я вся взмокла.

— Хочу оттрахать тебя так, чтобы ты истекала потом, — предлагаю я более литературную версию этой фразы.

Мы до сих пор не поцеловались. Я наклоняюсь и целую кожу меж ее грудей. От нее немножко пахнет сыростью. Как от человека, который провел три недели в полной темноте.

Кладу руку на промежность ее вельветовых штанов. Трудно найти ее клитор: каждый толстый рубчик может оказаться этим местом. Ее это вроде не волнует.

— О да, делай так, — шепчет она и опять наклоняется к моему уху. Микрофон впивается мне в шею. — А теперь скажи, что хочешь вылизать меня, съесть меня всю.

В голову сразу приходит начинка от того пирога с курицей и грибами. И пломбир на палочке.

— Хочу вылизать тебя.

Целую ее груди сквозь лифчик. Соски прорисовываются через ткань.

— О да — вылижи мои сиськи!

Провожу языком по ее шершавому синтетическому лифчику. От полиэстрового вкуса во рту тянет блевать. Она улыбается и продолжает извиваться. Я уже почти кончил, поэтому начинаю думать о костлявых телах за колючей проволокой в Освенциме.

— Скажи, что у тебя твердый член. Скажи, что у тебя на меня стоит.

Я могу придумать и получше.

— Мой член тверд, как рука нациста, отдающая салют, — говорю я.

— Хмм… ммм… ооо, — стонет она.

Ее нога придавливает мой член. Она отталкивается ногами от пола, и мы катимся и кружимся по комнате, ударяясь о стол. Ее ремень держится на двух замысловатых пряжках, поэтому я продолжаю тереть ее промежность через штаны, как лампу Алладина. Она издает долгий и неровный стон, дыхание становится прерывистым. Не расстегивая ремень, просовываю руку ей в штаны и ныряю в трусики. Поскольку она сидит совсем близко, мне не удается развернуть руку, поэтому приходится использовать костяшки пальцев в качестве импровизированного сексуального орудия. Она смотрит на красную лампочку, горящую на передатчике и похожую на клитор. Я двигаю верхней частью кисти туда-сюда в ее липкой волосатой промежности.

— Ммм. — Ей явно нравится.

Пытаюсь проникнуть в нее костяшками пальцев.

— Все! — выпаливает она и резко выдергивает мою руку.

Потянувшись к передатчику, она нажимает на рычажок. Красная лампочка гаснет. Зоуи встает, поправляет лифчик. Мой пенис чавкает в штанах.

— О черт, я только что вспомнил: у меня нет презервативов.

Зрители аплодируют. Некоторые встают; я вижу силуэты их голов.

— Что значит нет?

— Забыл. Но ты не волнуйся, — добавляю я, — я куплю в туалете, в библиотеке.

Она поднимает футболку с надписью «Прозак» и надевает ее.

— Послушай, извини, правда. Не забудь цветы.

Она поворачивается к пульту и подкручивает ручки. Мой живот становится мокрым от слизи.

— Да брось, Зоуи, все в порядке. — Я почему-то чувствую себя беспомощным, жалким.

— Будет странно, если мы выйдем вместе. Ты спускайся в фойе и жди меня, — просит она.

Смотрю, как она поворачивает ручки. А говорила, что надо всего лишь нажать кнопку «Пуск». Хайя поет и танцует на сцене.

— Оливер, иди. Спектакль все равно почти закончился. Для этой сцены нужно полное сосредоточение.


Я спускаюсь по лестнице в темноте, повторяя слова «полное сосредоточение».

Наш учитель по истории, мистер Линтон, говорит, что слово «концлагерь» нужно употреблять в речи крайне деликатно.

Я сижу за столиком в фойе с букетом украденных цветов и эрекцией. Глаза болят от дневного света. Еще совсем рано. Я понимаю, что стал участником какого-то извращения.

Бухенвальд считается концлагерем, потому что он был местом проживания множества заключенных; их рабский труд использовали для производства оружия. А лагеря смерти — Освенцим главный из них — были построены исключительно для отравления газом и массового уничтожения.

Нюхаю свою руку. Нюхаю цветы. Смотрю на часы на стене. До конца пьесы осталось еще десять минут.

Думаю, проблема заключается в отношениях Зоуи и Аарона. Я должен во всем разобраться.

Встаю и неровным шагом иду обратно, через двойные двери, и поднимаюсь в будку. Пройдя полпути, останавливаюсь на лестничной клетке и на этот раз сворачиваю влево, за тяжелую звуконепроницаемую дверь. Тихо прикрыв ее за собой, иду по серому коридору; двери только слева. Дохожу до конца и спускаюсь по лестнице. Внизу пожарный выход и двойные серые двери. Толкнув их, попадаю в большую комнату с высоким потолком. Стена слева от меня целиком сделана из пробковой доски, которая поддерживается деревянным каркасом. В деревянной стене вырублена узкая дверца. Справа — длинная кухонная столешница в крапинку. Она идет вдоль стены и заканчивается у второго пожарного выхода.

Со сцены доносятся голоса:

— Миром правит Бог. Высшая справедливость. Какое заблуждение. Кто наказывает нас, уничтожает нас кто разбросал наш народ по миру?

— Цивилизованные страны.


Эрекция потихоньку пропадает.

Диалог становится то громче, то тише, как радио с плохим приемом. Актерские голоса еле слышны — они могли бы говорить о чем угодно.

На дальней стене большая стальная трубка от кондиционера; она ползет ко квадратному вентиляционному люку, который выкрашен в оранжевый и закрыт решеткой. В углу свалены останки прошлых спектаклей: картонные деревья, неумело нарисованные углем портреты, римские колонны из полистрола. На вешалке для одежды в центре комнаты висит грязная нацистская форма и деревянная винтовка. Рядом с ней не то стремянка, не то кран на колесиках вроде машины, при помощи которой рабочие слезают с линий электропередач.

Красотка Хайя поет песенку. Узнаю ее голос:

Нас тащат через грязь,

Мы плаваем в крови,

Наши тела на пределе.

Так встанем же и объединимся,

Выйдем на свет и увидим,

Как нас предают наши же товарищи.

Замечаю, что весь пол обклеен желтым скотчем; ленты образуют фигуры, которые на первый взгляд ничего не значат. К полу прикреплен кусок брезента; на нем пятна коричневой, золотой и черной краски.

Ручка двери, ведущей за сцену, медленно поворачивается. Аарон заходит в комнату спиной; у него на голове наушники. Он несет в руках коляску вместо того, чтобы везти ее. Водружая коляску на место, обозначенное желтым скотчем, он все еще стоит ко мне спиной. На нем мешковатые джинсы и черные кеды. На спине футболки график выступлений какой-то группы в рамках мирового тура; одна из строчек гласит: «Суонси, Патти-Павильон, 5/6/97».

Вытягиваю руку, в которой букет, и жду, пока он обернется. Я уже знаю, что собираюсь сказать.

Он с трудом сдерживает смех.

— Невероятно, — тихо произносит Аарон.

Он оборачивается и видит меня. Его глаза накрашены черной тушью. Тушь не потекла. На оборотной стороне футболки написано Therapy?..

— Я пришел объяснить…

— Ш-ш-ш, — он прикладывает палец к губам, на цыпочках подходит ко мне, ступая по брезенту, и шепчет мне в ухо: — Все, что ты сейчас скажешь, ты должен произнести очень, очень тихо.

Наверное, пьеса уже заканчивается. Раздается барабанная дробь, подхватываемая множеством поющих голосов:

Не говори, что на этом закончится наш путь.

Не говори, что нам не найти землю обетованную.

Взбунтовавшиеся евреи поют свой душещипательный гимн протеста.

Аарон снимает наушники. У него маленькие уши.

Я шепотом говорю:

— Мы с Зоуи учились в одной школе. — Решаю не упоминать, какое у нее было прозвище. — И я решил помочь ей, написав специальное руководство, но она перешла в другую школу, прежде чем я смог вручить его ей. А потом я явился сюда, потому что боялся, что она никогда не изменится, и она меня соблазнила. Это было нетрудно, поскольку я все еще не оправился после разрыва с бывшей подружкой.

Он накрывает ладонью мой рот. Стараюсь говорить еще тише.

— Я понял, что на самом деле она не хотела заняться сексом со мной, а лишь стремилась вызвать у тебя ревность и разозлить тебя. Вот каким человеком она стала. Мне очень жаль. Я не знал, что было у нее на уме. Возьми этот букет.

Наше будущее окутано золотым светом,

А наши враги сгинут во тьме.

Аарон кладет руку мне на плечо.

— Я на минутку, — говорит он. Сняв с вешалки форму и винтовку, он исчезает за дверью.

Замечаю на столе несколько пустых винных бутылок, пакетики с шурупами и гайками и книгу «История африканских орнаментов». Над раковиной висит кусок фанеры; на ней белой краской нарисованы контуры различных инструментов: валик для краски, широкая кисть, ножовка.

Слышу крик Генса со сцены:

— Прекратите! Прекратите петь!

Музыка и пение замолкают.

Аарон возвращается с легкой улыбкой на лице. Один наушник прижат к уху, другой балансирует у виска. Он говорит очень тихо, почти беззвучно, одними губами:

— Оливер, не надо извиняться. Зоуи стерва. Не так ли, Зоуи? — Он вскидывает брови, ждет немного и кивает. — Зоуи не отрицает: она стерва. Просто использовала тебя.

— Я знаю, я понял. — Делаю шаг и кладу руку ему на плечо. — Она использовала меня, чтобы досадить тебе. Все было тщательно спланировано.

— Послушай, Оливер, вообще-то дело в том, что у нас с Зоуи слишком много свободного времени. Пока все остальные участвуют в сцене с оргией, мы болтаемся без дела. — Он понижает голос до шепота: — Мы с Зоуи поспорили, что она займется сексом во время спектакля. Думали, хоть какое-то развлечение.

Со сцены доносятся слова:

— И ты тоже, и ты, и ты! Все вы ходите в оперу, а там одни евреи!

— Но у нас не было секса, — цежу я сквозь зубы.

— Я в курсе — актриса из Зоуи никудышная.

Из наушников доносится ее звенящий смех. Аарон снова подносит руку к микрофону, прислушивается и говорит мне прямо в ухо:

— Оливер, ты извини, конечно, давай без обид. Можешь оставить цветы себе.

Из-за двери появляются две девчонки; они падают друг на друга, еле сдерживая смех. На них костюмы проституток. Заметив меня, они прекращают хихикать. Одна из них машет мне. Другая шепчет:

— Кто это?

— Оливер из Дервен Фавр, — отвечает Аарон.

Их рты складываются буквой «О».

— О боже, да Зоуи просто тварь, — говорит девчонка. Ее платье соскользнуло с правого плеча. Я вижу ее ключицы и верхние ребра.

Девчонки склоняются друг к другу.

Со сцены слышен диалог:

— Товарищи, дорогие товарищи. Провозглашаю Государство Новой Свободы. Мы освободились от этого кровопийцы.

— Ты не переживай, — утешает меня вторая девчонка. — Зоуи все равно еще девственница.

Они берут друг друга под руки и начинают улыбаться, следя за моей реакцией.

Аарон аккуратно толкает ручку пожарной двери; она распахивается на парковку за театром. На улице светло.

— Оливер, не хочешь выйти с черного хода, прежде чем все вернутся со сцены?

Со сцены доносится:

— Блестящий результат. Волшебно! Браво, джентльмены.

Утешаю себя тем, что меня обманули актеры.

Девчонки не сводят с меня глаз.

— В любом случае, ты мог бы найти девчонку получше, — говорит та, что с голым плечом. Они обе красивее Зоуи.

Мы слышим крик: «Заряжай оружие! Готовься!», — и щелчок взведенного курка.

Мне вдруг хочется вести себя по-детски. Крикнуть что-нибудь о нацистах и евреях. Что-то вроде «В газовую камеру их!». Но я не могу.

Мне хочется подурачиться. Устроить представление для этих деток. Беру пустую бутылку и заношу ее над головой.

Со сцены доносятся оглушительные пулеметные разряды. Жду, пока они замолкнут.

Они убивают их.

Я не разбиваю бутылку о стремянку: тогда она разлетится вдребезги, и звук отзовется в задних рядах. Не разбиваю ее и об раковину, чтобы воткнуть осколок себе в свободную руку. Вместо этого я бегу к пожарному выходу и следую по стрелкам одностороннего выезда с парковки. Я бегу до тех пор, пока не оказываюсь в центре стоянки и лишь тогда бросаю бутылку — на этикетке написано «Молоко любимой женщины. Сделано в Вормсе», — размозжив ее о мокрый асфальт.

Индоктринация

По дороге домой через Синглтон-парк меня пробивает на слезу.

Я все еще сжимаю в руках поникший букет из белых цветов; краешки лепестков обтрепались. Решаю пройти по тропинке, по которой мы с Джорданой гуляли с Фредом, многострадальным псом. Вот только маршрут я описываю наоборот, против часовой стрелки, и, проходя мимо каждого памятного мне местечка, оставляю побитый белый цветок. Когда мне очень грустно, тянет на символизм.

Я воображаю, что Джордана идет мне навстречу той же тропинкой, но по часовой стрелке, а я кладу и кладу цветы, и вот наши ладони встречаются, когда мы оба оставляем цветок у ворот на входе в ботанический сад.

Погода ясная, и в парке много гуляющих: собачники, шестиугольник играющих во фрисби на самом солнцепеке, малец на велосипеде, который выглядит довольным собой, хотя стабилизаторы на его велике выбиваются из сил.

Поднимаюсь по тропинке в сад камней и оставляю цветок в узком каменном круге, где мы с Джорданой целовались.

Кладу цветок на развилку, где мы как-то поспорили о том, какой путь быстрее. Из-за поворота выбегает золотистый ретривер и неуклюже косолапит ко мне. Начинаю фантазировать о том, что хозяйкой окажется Джордана или хотя бы какая-нибудь очень красивая женщина. Жду. Из-за широких, изрезанных прожилками листьев какого-то тропического растения появляется хозяин; это мужчина. Ему около пятидесяти, и он лысый. Никогда прежде не видел его. Наверное, со стороны я выгляжу странно: стою на развилке с букетом в руках.

Пес подбегает ко мне, нюхает мой пенис, потом цветы.

— Тим, оставь джентльмена в покое.

Застываю на месте. Я — джентльмен. Собаку зовут Тим.


Ворота в ботанический сад заперты. Старик отправился домой вздремнуть. Продеваю цветок сквозь одно из звеньев цепи, на которой висит замок.

Еще один цветок оставляют на пороге швейцарского шале. Это красный деревянный домик с кашпо на окнах, двумя печными трубами и белым забором из колышков.

Выбегает другая собака — скотчтерьер — и нюхает землю вдоль забора, выискивает, где кто пописал. Представляю, как намного проще было бы «случайно» встретить Джордану, если бы, во-первых, я умел распознавать запах ее мочи и, во-вторых, она бы писала на улице, чтобы пометить территорию. Хозяйка скотчтерьера — блондинка с короткими волосами и легким загаром.

Наконец я оказываюсь под ветвистым деревом с белыми цветочками, похожим на зонтик, которое, как мы с Джорданой решили, было бы идеальным местом, чтобы отравиться капсулой с цианидом. Кладу под дерево цветок. Там стоит скамья. На табличке написано:

В память о долгой дружбе

Артура Моури и Мела Брейса.

Помню, мы сидели на этой скамейке и шутили, что Артур и Мел были гомиками. А потом обнимались.

Как-то раз мы прятались в саду камней и поджигали всякие вещи, а потом увидели, как двое парней скрылись за кустом. Сначала мы подумали, что это круто, и мы стали свидетелями настоящей торговли наркотиками. Но они не вышли и через несколько минут, а звук из-за кустов был похож на удары мячика о ракетку для сквоша.

Единственный путь из нашего укрытия пролегал прямо мимо них, поэтому мы сидели в полной тишине, пока они не кончили. Это длилось четыре минуты тридцать секунд. Первый парень вышел из кустов, сунув руки в карманы. Второй подождал секунд двадцать и появился, весь сияя, будто то был лучший день в его жизни.


Мимо шныряют мухи, пахнет листвой. Я сажусь на скамейку и роняю голову на руки. Размышляю, какой способ самоубийства наиболее интересен: прыжок без парашюта и приземление на башню Кремля; повешение в висячих садах Вавилона или харакири во время ежегодной инсценировки средневекового сражения в Синглтон-парке. Я взъерошиваю волосы, тру глаза. Мне хочется, чтобы прохожие знали, что я несчастен.

Думаю о том, что сейчас каникулы для подготовки к экзаменам, и в следующий раз я увижу Джордану только во время тестов. А после этого кто знает, куда она поступит. Она грозилась пойти в колледж Суонси на социологический. Мол, ее люди интересуют. А я, может, и не останусь в Дервен Фавр на последний год. Родители предложили пойти в Атлантик-колледж на международный бакалавриат.

Если бы Фред был еще жив, я мог бы подождать здесь пару дней и рано или поздно Джордана появилась бы. Мы могли бы поговорить на нейтральной территории.

Погружаюсь в свои мысли и начинаю фантазировать о некоем человеке — может, он собачник, может, мужчина, а может, женщина, — который заметил, что я выгляжу несчастным, сел рядом и стал рассказывать историю своей жизни. Эта история оказалась бы неправдоподобно ужасной. Например, он бы говорил о том, что кто-то из его родных умер. Прямо у него на глазах. Может, он видел, как умирает его сын-подросток или дочь. Или они ехали на машине, и его сын сидел на заднем сиденье. Он не пристегнулся, а родитель не проверил. Обычно он такие вещи не забывал, но в тот день опаздывал на йогу — не куда-нибудь, а именно на йогу — и потому ехал очень быстро. А спереди выскочила другая машина, и, хотя родитель был не виноват, он все равно знал, что ничего этого бы не случилось, если двигаться медленнее. Произошло сильное столкновение, но не настолько сильное — ремень бы спас. А поскольку на сыне не было ремня, он врезался головой прямо в пластиковый подголовник (у них был старый угловатый «вольво» с жесткими пластиковыми подголовниками). Ему расплющило нос, и он умер на заднем сиденье. Тем временем водитель другой машины вышел потирая ушибленную шею, пошатываясь, упал на траву у обочины, а рассказчик — отец или мать ребенка так и не мог выбраться. Его шея болела, она вся взмокла, лицо было прижато подушкой безопасности, и он повторял только одно: «Оливер?» О боже, сына зовут так же, как меня! «Оливер, с тобой все в порядке?»


Я сижу, уронив голову на руки, до тех пор пока небо не становится таким же черным, как мои мысли.

Пытаюсь сосредоточиться на чувстве голода. Представляю, как мой желудок пожирает сам себя. Откусываю кусочек кожи изнутри щеки. Я готов проглотить что угодно.

Думаю о Зоуи. О том, как сильно она изменилась к лучшему.


Где-то рядом раздается громкий лай. Поднимаю голову. Серая борзая злобно смотрит прямо на меня, натягивая поводок и сипло гавкая. Я могу заглянуть ей в рот и увидеть миндалины.

Собаку оттаскивают. Натянутый поводок исчезает за большим дубом. Собака упирается; на траве остаются следы ее когтей.

Я встаю и делаю несколько шагов — посмотреть, что там, за деревом. По лужайке идет девчонка; одна рука вытянута за спину и держит поводок. Собака лает и скачет, борясь с ошейником. Девчонка тянет поводок на себя, поворачиваясь, чтобы крепче стоять на ногах.

Уже смеркается, но я все равно вижу, что у нее каштановые волосы. Делаю шаг вперед. У нее каштановые волосы. И ошейник-рулетка.

Бросаюсь по траве ей навстречу.

— Джордана! — кричу я. — Джордана!

Наверное, уже темно, и я по ошибке принял кого-то за Джордану — девушку с такими же темными волосами и рулеткой. И когда она обернется, я увижу, что она совсем не похожа на Джордану. Она спросит, знает ли она меня, и я с потрясенным видом отвечу. «Нет, простите, вы меня не знаете; меня никто не знает».

Собака бежит рядом, тявкая мне вслед.

Девчонка не оборачивается. Она все еще держит руку за спиной, хотя поводок теперь висит свободно. На ее запястье следы расчесов и засохшая кровь. Я замираю. Пес тяжело дышит и смотрит на меня.

Она оборачивается. Я произношу очевидное:

— Джордана, это ты.

На ней черный свитер с красными полосками на рукавах и грязные штаны от спортивного костюма. В свободной руке она держит прозрачный пакетик с собачьим дерьмом. У нее сальные волосы.

Желудок пронизывает спазм. Я невольно морщусь. Джордана смотрит на меня — надеюсь, с сочувствием.

— Я хотел сказать кому-нибудь, что подумываю о самоубийстве, — объясняю я.

Она ничего не отвечает и нажимает кнопку на рулетке, чтобы скатать поводок. Шнур ползет в пластиковый футляр, как засасываемая в рот макаронина. По-прежнему глядя на меня, она подходит к борзой, садится на корточки и отстегивает поводок. Собака радостно отскакивает и убегает к пруду. Топот ее лап по траве напоминает мое сердцебиение.

— Ты в порядке? — спрашивает она.

— Да.

— Ладно. Я видела тебя под деревом, но подумала, ты не захочешь со мной говорить.

— Мои пальцы только что были внутри одной девчонки.

Она никак не реагирует.

— Это была шутка, — говорю я.

Ее кожа опять стала хуже. Вокруг шеи красные пятна.

— Когда у тебя опять началась экзема?

Она вытирает руку о штаны. В руке у нее по-прежнему пакетик с собачьими экскрементами.

— Зачем ты завела собаку? — интересуюсь я, просто поддерживая разговор. — Я думал, у тебя аллергия.

— Оливер.

— Где твой дружок?

Она хлопает глазами.

— Твоя кожа выглядит неважно.

Она поджимает губы.

— Она стала просто ужасной. Наверное, из-за собаки.

Делаю маленький шажок ей навстречу. Она явно хочет отойти дальше.

— Мне плевать на мою кожу, — говорит она.

— Ничего, — говорю я. — Когда мы расстались, я понял, что в сорок три года наши отношения не будут значить для меня абсолютно ничего.

Джордана фыркает.

— Ты просто придурок, Оливер.

Она кидается в меня пакетиком с какашками. Замах у нее девчачий, но ей все же удается попасть мне в шею.

Я даже не вздрагиваю. Пакет мягкий; чувствую теплое прикосновение свежих экскрементов к шее.

Просто удивительно: ведь это она мне изменила, а теперь посмотрите, как легко у нее получается тереть глаза свободной рукой, пока веки не становятся похожими на переваренные макароны.

— Ты придурок, — повторяет она.

Глаза у нее тоже воспалились. Они красные и опухшие.

Мне хочется сказать: «Ты трешь глаза той рукой, в которой было собачье дерьмо».

Она на секунду поднимает глаза, и я уже думаю, что сейчас она подожжет меня или набросится с кулаками, но она просто убегает. Это выходит у нее не слишком быстро, потому что одна рука прижата к лицу и чешет глаз. Я бегу за ней по лужайке.

— Уходи! — кричит она.

Продолжаю ее преследовать.

— Убирайся! — Она вопит во всю мощь.

— Не будь дурой! — кричу я.

Она бежит по тропинке вдоль высокой каменной стены вокруг ботанического сада.

Я взволнован и улыбаюсь, потому что мне удалось заглянуть под панцирь и увидеть, что между нами с Джорданой действительно существовала эмоциональная связь.

Она наступает ботинками на штаны, и те спускаются все ниже; вижу самый верх ее голого зада. Короткий поводок тащится за ней, как хвостик. Добежав до большого помойного бака, выкрашенного зеленой краской она прячется за ним.

Замираю и прислушиваюсь. Слышу слабый звук ее дыхания.

Она свернулась в комочек в темноте за мусорным баком. Несколько прядей волос попало в рот. Она лежит на грязной голой земле. Собачий поводок как будто торчит из живота, как пуповина. Из помойки пахнет кислотой и пролитым пивом.

Размышляю, что бы сказать в данной ситуаций. Я знаю, что не должен извиняться, потому что она сама мне изменила и бросила меня, не говоря уж о том, что кинула мне в лицо собачье дерьмо.

— Извини, — говорю я. И еще раз: — Извини.

Становится только хуже: она начинает есть землю.

Ложусь рядом с ней: я — столовая ложка, она — чайная.

— Дай понюхать твои пальцы, — говорит она, хлюпая слюной.

Она берет мой указательный палец и принюхивается.

— Ничего не чувствую.

— Понюхай костяшки.

Она нюхает их по очереди.

— Я рада за тебя, — говорит она.

— Что случилось с твоим парнем?

— Ничего.

— Хм.

— Его зовут Дэйфидд. Он бы тебе не понравился.

— И долго он не кончает?

— Какая разница?

Он же марафонец, есть чертова разница.

— Долго он не кончает?

— Оливер, я не могу тебе сказать.

Она уважает его. У меня скручивается живот. Она подносит мою руку ко рту. Чувствую на костяшках ее зубы.

— И кто эта счастливица? — спрашивает она с завистью. Мне становится приятно.

— Жиртрестка.

— Что за жиртрестка?

— Не помнишь жиртрестку? Она раньше училась в нашей школе. Толстуха. Кулебяка.

— Зоуи?

— Ага.

— Фу, она и правда толстуха, — говорит Джордана и начинает смеяться и фыркать сквозь слезы. Я не слышал ее смех уже несколько месяцев.

— Она уже не толстая, — замечаю я.

— Ну да, конечно.

— Я серьезно.

— А почему она вообще ушла? — спрашивает Джордана.

— Она похудела.

— Ее родителям показалось, что Дервен Фавр недостаточно хороша для их дочурки?

— Это потому, что мы столкнули ее в пруд.

— Она сама упала.

— Как это сама? Мы ее столкнули.

— Я ее не толкала.

— Ну да.

— У тебя что, стоит?

Я — столовая ложка. Нет, половник.

— Да.

— Ладно.

Пытаюсь понять, какой еще запах исходит из мусорки. Пахнет кровью.

Я принюхиваюсь лучше и вспоминаю, как мама один раз срезала верхушку среднего пальца ручным блендером. Вспоминаю запах пропитанных кровью кухонных полотенец.

— О черт! Фрида! — вдруг вскрикивает Джордана, встает на ноги и пятится.

Борзая лежит у меня в ногах и тяжело дышит. У нее в зубах маленькая уточка. Ее обвислая шея болтается, как тряпка.

— Олли, вставай!

Они назвали новую собаку Фридой.

Продолжаю неподвижно лежать на земле. Фрида подходит прямо к моему лицу и кладет утку рядом. Перья блестят, они слиплись от крови и слюны. В нос бьет резкий запах сохнущей болотной воды. Перья у основания крыльев пушистые, как у птенца, и похожи на вату, а на самих крыльях погрубее. Янтарный клюв неподвижен и раскрыт.

— Ты назвала ее Фридой.

— В память о Фреде, — говорит Джордана. — Господи, Олли, вставай!

— У тебя аллергия на собак.

— Знаю!

— Так зачем ты завела собаку?

— Встань!

— Думаешь, она заменит тебе мать?

— Моя мать не умерла!

— Так зачем ты завела собаку?

Фрида пододвигает мертвую птицу к моему лицу, точно хочет сказать: вот, это тебе. Я тронут. Грудь Фриды вздымается и сокращается, кожа ребер туго натянута.

— Так зачем ты завела собаку? — повторяю я. Очень хочу есть.

Язык Фриды торчит изо рта, как слишком большой ломоть ветчины из закрытого бутерброда.

— Потому что я люблю собак, — наконец отвечает она.

— Вот это да. — Такого ответа я не ожидал. Теперь я понимаю, почему влюбился в Джордану.


Я прихожу домой, когда уже давно стемнело. Родители смотрят телевизор.

Иду в чулан, открываю дверь и, вынув ключ из замка, шагаю в темноту. Запираюсь изнутри.

Делаю глубокий вдох. Мои рецепторы окутывают ароматы: фруктовый полироль для обуви, замшелые обувные щетки, сладкий и влажный запах кленового сиропа в большой канистре, как для бензина, и кисловатый привкус домашнего варенья из испанских апельсинов…

Комок пластиковых пакетов, которые мои родители копят всю жизнь, похож на большой кочан капусты, свисающий с внутренней стороны двери. В каждом пакетике еще один, в нем еще, еще и еще: из мебельного, мясной лавки, книжного, журнального киоска, аптеки, «Дэбенхэмс», «Сэйнсбери», «Теско», и так далее до бесконечности или числа, близкого к ней. Я начинаю понимать, что, если действительно хочешь покончить с собой, не нужна ни мегатонная пиротехника, ни бригада авиаторов, которые бы написали в небе твою предсмертную записку. Надо просто сделать это. Завязав вокруг шеи пакет из «Теско» в чулане, где не так уж много припасов.

Но я не хочу убивать себя. Я просто голоден.

Взяв с полки упаковку печенья «Барбор» со сливочным кремом, сажусь на плиточный пол, подтянув колени к груди. Это печенье славится тем, что открыть его практически невозможно. Пытаюсь отодрать крышку, поддевая пластик. Но у меня очень короткие ногти. Это бесполезно. Мне становится очень грустно. Решаю не мучиться с печеньем и беру маленькую упаковку шоколадного пудинга для микроволновки. Сорвав картонную упаковку, отклеиваю тонкую пластиковую крышечку и засовываю в баночку два пальца — внутри какая-то пена. Я съедаю ее быстро, орудуя пальцами, зная, что под муссом на дне баночки меня ждет шоколадный соус.

Живот пронизывает спазм. Мой желудок вспоминает, как переваривать пищу. Облизываю испачканные липким кремом пальцы. И вспоминаю Зоуи в старые добрые времена.

Я перестаю столь остро чувствовать себя несчастным, но внутри все еще как будто застрял комок. Однако я чувствую, что вполне способен его переварить.

Пытаюсь сосредоточиться на положительном. Случай с Зоуи сделал меня более проницательным. Теперь я буду сравнивать себя с ней до конца жизни. Каждый год отслеживать ее прогресс по Интернету и подсматривать за ней в бинокль. Это будет здоровая конкуренция.

Выпускные экзамены гораздо важнее моей первой любви. Которая все равно не будет значить ровным счетом ничего, когда мне исполнится сорок три. Джордана лишь отвлекала бы меня от подготовки. От выпускных экзаменов зависит, как сложится моя дальнейшая жизнь. При приеме на работу никто не спросит, поддерживаю ли я хорошие отношения с бывшей подружкой.

Джордана сказала, что ее мама здорова. И еще, по ее мнению, нам не стоит больше встречаться. Она посоветовала, если мне захочется с ней пообщаться, написать электронное письмо. А я ответил, что мне проще просто подкараулить ее в парке.

Она ушла и попросила не идти за ней. Сказала, что хочет похоронить утку. Вот какой она стала.

Я не предложил помочь вырыть могилу. Я слишком хотел есть.

Порт-Толбот

Родители не заставляют меня готовиться к экзаменам, и это, на мой взгляд, весьма безответственно.

Моя главная проблема в том, что заниматься математикой для меня гораздо менее увлекательно, чем наблюдать за сталелитейным заводом в Порт-Толботе, который стоит прямо за пристанью и как раз виден из моего окна.

Смотрю на него и представляю, как миссис Гриффитс чертит на доске самую ужасную систему уравнений в мире — сплошные числа, минусы, противный скрежет и меловая пыль.

Ночью Порт-Толбот похож на правильную подготовку к экзамену по математике: трехмерное уравнение. Трубы рассекают воздух без всякой опоры, они изогнуты под причудливыми углами без всякой причины, так, ради развлечения; ряды высоченных дымовых труб на кронштейнах, с вереницей лестниц и строительных лесов — деление в столбик; клубящийся желтый дым и густой голубой, а иногда, если повезет, можно увидеть и токсичный зеленый. «X» равен одной из тысяч оранжевых угольных ламп, висящих на каждой поверхности, — точки графика, которые только и ждут соединения. Длинные тонкие вышки закоптились наверху и похожи на обгрызенные карандаши.

Фото Порт-Толбота надо бы разместить на обложке учебника. И включить его в программу школьных экскурсий. Наши прогулки туда должны поощряться, мы же накапливаем трудовой опыт: две недели в рабочем комбинезоне.

Вдоволь насмотревшись на Порт-Толбот, набираю на калькуляторе число «0,7734», что в перевернутом виде читается как «hELLO». А если набрать просто 7734, получится «hELL»[36]. 77345 — «ShELL». Так называется автозаправка, которую мои родители бойкотируют. Им нравится валить на Порт-Толбот целую кучу местных проблем: лейкемию, лимфому, астму, экзему, опухоль мозга и недостаточные инвестиции в развитие городского центра Суонси. Между сталелитейным заводом и шоссе есть ряд домов — папа их называет «рассадником меланомы».

Помню, я как-то говорил, что равнодушен к красивым пейзажам. Это до сих пор так, но мне бы хотелось послать родным открытку с видом ночного Порт-Толбота.

Россили

Я ем сливу, восседая на носу пулеметного орудия. Папа прихлебывает из термоса. Мама грызет шоколадный батончик.

Мы в самой верхней точке Россили-Даунс. Сидим, свесив ноги с платформы из пористого бетона, и смотрим на море. Папа рассказал, что во время Второй мировой эти платформы построили на склоне холма для использования в качестве наблюдательных пунктов раннего оповещения и для расстановки зенитных орудий.

Погода ветреная, но очень ясная: небо ярко-голубое. Три парапланериста парят над горизонтом; за ними облачко, крошечное, как лоскут.

В этом году мы не поедем в отпуск до тех пор, пока я не сдам экзамены. Мама сказала, что «не хочет выбить меня из колеи». Поэтому вместо того, чтобы отправиться за границу, мы с родителями ходим на долгие прогулки по выходным, и я изо всех сил стараюсь сохранять спокойствие. Говорю что-то вроде: «О, да, конечно, я хочу погулять» или «Прогулка! Вот здорово, мам!»

Мы уже обошли все гоуэрские маршруты: от Мьюслада до бухты Фолл, из Кэсвелла в Лэнгленд, побывали в Уитфорд-Сэндс — поэтому сегодня решили поехать в Россили. Весьма отважный шаг: ведь в конце пляжа Ллангеннит любовное гнездышко Грэма и мамы, где она брала уроки сёрфинга и «отвинтила крантик». Там же у Джорданы состоялся серьезный разговор со взрослым парнем по имени Льюис, который показался мне вполне милым, — это было в середине конца наших отношений. Дальше к югу — Голова Червя. А за ней, за несколько миль по побережью, Порт-Эйнон и дом Грэма с разбитым окошком. Однако семья Тейт пришла сюда показать, что им все нипочем.

Оставив машину у деревенской церкви, мы спустились по ступенькам к пляжу. По пути особо не разговаривали. Маме хватило такта не заговорить о сёрфинге и о том, хорошие или плохие сегодня волны.

Мы прошли мимо группы начинающих сёрферов, окруживших инструктора кольцом. Новичков сразу видно: у них огромные доски из голубого полистирола. Они тренировались стоять на доске, делая вид, что ловят волны на сухой земле.

Мы шагали по твердому влажному песку. На нем были сотни, тысячи крошечных прозрачных песчаных крабиков. Обычно они выползают, только если вырыть ямку, но сегодня они были повсюду — лежали на песке и грелись в солнечных лучах. С каждым нашим шагом крабики подпрыгивали.

Иногда крабики запрыгивали мне прямо в ботинок.

Потом мы взяли курс наверх, чтобы прогуляться в дюнах и взобраться на Россили-Даунс. Это гора, нависающая над пляжем, с таким крутым склоном, что, если вскарабкаться на него, вся шея взмокнет. Там мы и устроили пикник, у памятника с пулеметными орудиями.

— Кому только в голову придет атаковать Суонси? — спросил я.

— Суонси играл очень важную роль, — ответил папа.

Он доедает орешки и вытряхивает пакетик в рот: из него сыпется соленая пыль и ореховая крошка. Я смотрю, как он жует.

— Суонси был пятым городом в гитлеровском списке, — говорит мама. Она не историк.

— Круто, — отвечаю я.

От ветра мамины слезные протоки выделяют жидкость. Она вытирает слезы рукавом.

— Но орудия так и не использовали, — замечает папа.

Мама собирает наш мусор в пакет из «Сэйнсбери»: скомканная фольга, пустой пакетик из-под чипсов с солью и ячменным уксусом, три банановые шкурки и четыре обертки от шоколадных батончиков. Положив пакет в зеленый рюкзак, она вручает его папе, чтобы тот нес. Папа без возражений надевает рюкзак на спину.

Мои родители — как хорошо смазанный механизм.

Мы встаем и идем обратно в деревню.

— Смотри-ка, — со смехом произносит мама, — политический лозунг. — Она показывает на стену полуразвалившегося бункера. Какой-то мастер граффити и заодно поэт нарисовал на ней три слова красной краской: «Я ЕМ МЯСО».

Папа тоже смеется. У них момент взаимопонимания. Мне отчасти их жаль.

Сойдя с бетонной дорожки, мы ступаем на нестриженую траву. На пути попадается кротовый холмик, и я наступаю на него. Папа идет быстрее нас. Он всегда забегает вперед, а потом, примерно через каждые десять минут ждет, когда мы его догоним. Вот и сейчас ускоряет шаг.

— Джордану давно не видел? — спрашивает мама.

Все в порядке. Эта прогулка мне нравится. Я спокоен.

— Встретил ее в парке на днях.

На ветру наши голоса звучат очень нежно.

— Ясно. Ну и как она?

— Вроде ничего, — отвечаю я. — Нам до сих пор сложно общаться.

Мама кивает. Мы склоняемся под порывами ветра.

— Ее кожа стала хуже, — замечаю я.

— Может, от стресса перед экзаменами?

— Скорее, из-за собаки. Она завела новую собаку.

— Какой породы?

— Борзая.

— Хорошая порода, — произносит она.

— Но это вовсе не для того, чтобы заменить ей мать, — поясняю я. — Ее мать еще жива.

Я чувствую себя совсем взрослым. Мне кажется, я могу говорить со своей матерью о чем угодно. И спрашивать ее о чем угодно.

— Мам, у меня вопрос.

— Да.

— Мы с папой оказались в доме, когда тот загорелся.

— Да.

— Представь чисто гипотетически, что у тебя равные шансы спасти нас обоих. Кого бы ты вытащила первым?

— Тебя, — отвечает она.

— Круто.

— Но мне было бы жалко папу.

— Ну да.

Свернув в заросли утесника с фиолетовыми бутонами, тропинка сужается, и мы выстраиваемся в одну линию. Первым иду я. Папа ушел далеко вперед и уже спускается к деревне.

Я решаю поделиться еще некоторой информацией:

— Она все еще встречается с тем новым парнем. Его зовут Дэйфидд.

— Не переживай, — говорит мама и гладит меня по спине на ходу.

— Ненавижу его, хоть мы и не знакомы, — бросаю я через плечо.

— Я тебя понимаю, — отвечает она.

Тропинка снова становится шире. Группа людей сидит и смотрит на парапланеристов. Чуть ниже по склону двое ребят поднимают фиолетовый парашют, растянутый на земле — он вздувается, как медуза; его веревки закреплены на спине парня, на котором комбинезон и шлем.

Я жду, когда мама скажет, что эти отношения не будут значить для меня ровным счетом ничего, как только мне исполнится сорок три. Или отделается поговоркой, мол, что в море полно другой рыбы. А еще там куча китов, ракообразных, обломков кораблекрушения и около дюжины военных субмарин.

Но вместо этого она говорит:

— Мне нравилась Джордана.


Папа ждет нас у отеля «Голова Червя».

— Прогуляемся немножко, посмотрим на Червя? — предлагает он.

— Никогда не откажусь взглянуть на червя, — отвечаю я.

Папа ступает на тропинку, идущую вдоль утеса.

Я жду маму: она надевает свою ужасную фиолетовую махровую кофту.

Ветер завывает в ушах. Я представляю себя буквой наклонного шрифта: расстегнутая куртка на молнии развевается, как крылья, я склонился вперед, поддерживаемый только ветром.

Мама надела худшую в мире кофту. Она берет меня под руку, точно мы муж и жена. Стараюсь не чувствовать себя неловко.

Мы идем по гравийной дорожке. На вершине утеса овцы жуют траву. Они не страдают боязнью высоты, потому что их мозг недостаточно развит. Овца не в состоянии представить, как ее копыто вдруг поскальзывается, происходит внезапный выброс адреналина, вся жизнь прокручивается перед глазами, и нет даже времени пожалеть о ее бессмысленности.

Мы обгоняем семейство в одинаковых лимонно-желтых матросских куртках. У них азиатский разрез глаз. Дети позируют перед камерой рядом с бараном.

Мама встает на цыпочки и говорит мне на ухо (я совсем недавно ее перерос, и ей нравится заострять на этом внимание):

— Каждый год в этих скалах разбивается минимум три человека. Их просто сдувает ветром.

— Я буду осторожен.

— Я просто сообщаю тебе статистику.

Смотрю на нее. Короткие кудряшки на висках от ветра змеятся, как гады на голове горгоны Медузы.

— Не ври. Ты бы не вынесла, если бы я упал. Твое сердце было бы разбито.

— Я бы пережила, — с улыбкой говорит она.

Невероятно.

Тропинка выводит нас на равнину. Мы проходим мимо информационной будки Национального треста[37]. Папа уже сильно нас обогнал. Он дошел до хребта, и я отчетливо вижу его силуэт, обрезанный горизонтом по колено; его вельветовые брюки треплет ветер. Он пропадает за перевалом. С моего места кажется, будто папа шагнул в никуда, решив покончить со всем этим.

Небо окрасилось в более холодный и светлый оттенок голубого. Единственное облачко-лоскут раздулось до размеров одеяла. Солнце быстрее движется к горизонту. Притворяюсь, что время тоже идет быстрее.

Мы ступаем на вершину, испытывая на себе всю силу ветра. Это можно было бы сравнить с дракой, если бы я когда-нибудь дрался.

Под ногами низкие ступеньки, ведущие влево, к Голове Червя. До Червя можно дойти только в отлив. Сейчас прилив. Папа пошел направо, по более крутой тропке, вырубленной в скале; она зигзагом спускается к заброшенной хижине спасателя, приютившейся на краю утеса.

— Говорят, там водятся привидения, — произносит мама.

— Кто говорит?

— Просто говорят, и все.

Мы сворачиваем за папой вправо. Стоит перевалить через хребет, и ветер вдруг стихает.

— У тебя есть свидетельства очевидцев? — допытываюсь я.

Мамины волосы снова ложатся гладко. Ветра нет, и мы восстанавливаем равновесие. Все равно что ступить с корабля на твердую землю. Мама по-прежнему держит меня под руку.

— Говорят, старый спасатель хотел, чтобы и его сын стал спасателем, — отчетливо произносит она. — И как-то раз они отправились в море. Отец учил сына, как быть спасателем.

— Прежде чем рассказывать историю, нужно отрепетировать ее про себя, — поучаю я.

Мы вместе идем по ступенькам, ступая осторожно, в унисон.

— И вдруг разыгрался шторм, пришедший из Ирландии, — продолжает мама.

— Шторм не может прийти к нам из Ирландии. Эта история как твои анекдоты. Смотри не забудь самое смешное.

— Отец хотел тут же повернуть к берегу, но мальчик возразил, что если он хочет стать настоящим спасателем, то должен научиться вести себя в сложных ситуациях.

— Вот это похоже на правду, — говорю я.

— Но отец все же сомневался и сказал, что им лучше немедленно вернуться в хижину. Сын стал умолять. — Мама принимается говорить писклявым детским голоском: — «Папа, папа, я готов, клянусь, я готов быть спасателем». Но он не убедил отца.

— Мам, ты пересказываешь сюжет «Малыша-каратиста».

— Отец сказал: «Ты еще не готов. Извини, сынок, но надо вести ее домой».

— Молодец, мам. Лодка всегда женского рода.

— Но парень был очень упрямый. Он был примерно твоего возраста — пятнадцать, шестнадцать лет — и думал, что ему море по колено.

— Ты хочешь, чтобы я идентифицировал себя с ним?

Мисс Райли тоже использует этот прием на уроках религиозного воспитания: «Когда Иисусу было столько же лет, сколько сейчас вам…»

— И мальчик не стал помогать отцу вести лодку. Он убежал на нижнюю палубу.

— Убежал. Как мило.

— И вот его отец принялся разворачивать лодку к берегу, где стояла хижина. Но шторм разыгрался сильнее, чем он мог предположить, и он не смог пришвартовать лодку в одиночку.

— Почему бы просто не пристать к берегу, чем пытаться пришвартоваться у шаткой хижины, вырубленной в скале? Это просто глупо.

— И вот отец бежит на нижнюю палубу и умоляет сына помочь. Он кричит: «Сынок! Мы окружены бурей!»

— Буря тоже женского рода.

— «Придется пристать к берегу!»

— Устроили семейный скандал в разгар бури? По-моему, ты придумываешь все на ходу. — Сложив руки домиком, кричу папе голосом голливудского актера: — Папа! Помоги! Мы окружены бурей!

Папа всматривается в окна хижины. Он не оборачивается.

— Вранье, — бросаю я. — Твоя история про привидения — дешевое вранье.

Мы спустились к подножию лестницы и подходим к хижине. Еще заметно, что она выкрашена в белый цвет, но краска понемногу облезает. Заглядываю в маленькое разбитое окошко. Издалека хижина действительно кажется очаровательным домиком с привидениями, но, когда подходишь поближе, становится видно, что это всего лишь старый сарай, где воняет мочой и на полу валяются разбитые бутылки из-под «Хайнекена».

— Сын поднимается на палубу. К этому моменту буря разыгралась не на шутку. Гигантские волны толкают лодку на скалы. Они стараются спасти судно, но мальчика смывает за борт.

— Естественно, на нем спасательный жилет.

— Конечно. Но они подплыли слишком близко к скалам. И не успевает отец вытащить сына, как того бросает на скалы. Волны швыряют его тело о камни, а отец не может ничего поделать, только смотреть.

— Неубедительно. Надо было сначала хотя бы нагнать атмосферу, — замечаю я.

Папа стоит рядом с механизмом, при помощи которого лодки брали на буксир: крюк, свисающий с крана, торчащего над водой.

— Мальчик умер или вот-вот умрет. Он качается на волнах в спасательном жилете, а несчастный отец кричит, чтобы тот хватался за веревку.

— Почему отец не прыгнул за ним? — спрашиваю я.

— Потому что тогда умерли бы оба.

— Это был бы красивый жест.

Погода настолько солнечная и ясная, что я ничего не боюсь. В такую погоду можно спокойно смотреть «Восставшие из ада». Отличный денек для возвращения из мертвых. Я понимаю, почему кто-то здесь решил сочинить историю о призраках. Скажу больше: это место вполне могло бы войти в мою тройку лучших мест для самоубийства. А чего еще желать в такой славный денек? Представляю, как вертолет береговой охраны видит тело; волны разбиваются о скалы у подножия утеса, чайки уже принялись клевать мои глазницы, а на глубине меня оплакивают печальные морские котики. У береговой охраны есть камера с сильным увеличением; они пролетают мимо, и снимок сначала попадает в местные газеты, а потом и в лапы международных новостных корпораций. Вот уже фото моего трупа скачивают из Интернета, и история снова оказывается в десятичасовых новостях на Си-эн-эн под заголовком «Этот ужасный Интернет» — как же это неприятно моим родным! Но на самом деле снимок с вертолета так прекрасен, что они готовы демонстрировать его под любым предлогом.

— Так значит, его сын умер, — говорю я. — А старик пережил бурю, и что дальше? Повесился на балке в ихнем доме?

— Именно, — кивает мама.

— Скука, — зеваю я. — Мне ни капельки не страшно.

Папа стоит на краю бетонного фундамента и смотрит вниз, на вечную борьбу волн и скал.

— В их, а не в ихнем. В их доме, — произносит он. Делает шаг назад, оглядывается. — О ком речь?

— О страшном старом спасателе, — отвечаю я.

— О да, это все правда, — говорит папа.

— Дерьмо собачье, а не правда.

Папа пристально смотрит на меня. Волны плещутся и ударяются о камни.

— Он всю жизнь работал спасателем на побережье Гоуэра, а потом его сын утонул на его глазах. И он повесился, — добавляет отец.

— И теперь его призрак гуляет по скалам? — кривляюсь я, делаю козу пальцами и страшное лицо.

— Оливер, — осуждающе произносит папа.

Солнце освещает его сбоку: половина лица на свету, половина в тени.

— Во всем я виновата, — вмешивается мама. — Я думала, это россказни о привидениях.

Папа смотрит на меня.

— Джилл, это страшная трагедия.

Она раскрывает рот.

— Это было на самом деле, — продолжает он, — в восьмидесятых.

— Какой ужас, — бормочет она. — И почему я решила, что это сказки?

Я кладу руку ей на плечо.

— Потому что мысль о потере любимого сына — то есть меня — так ужасна, что, когда ты слышишь о подобных историях, убеждаешь себя в том, что это неправда.

Замечаю, как солнце садится. Я равнодушен к красивым пейзажам, но это… это действительно красиво.

— Сегодня прекрасный день, — говорит папа.

Солнце растворяется на горизонте, как таблетка аспирина. На поверхности воды — яркая белая полоска света.

Мама прижимается ко мне.

— Может, ты и прав, Олли, — вздыхает она.

Глядя на огромный океан, чувствую легкое головокружение. На его поверхности есть светлые и темные пятна. Те, что потемнее, по форме как континенты.

— Почему некоторые участки на поверхности темнее?

— Может, из-за течения, — отвечает папа.

— Представьте, сколько разумных существ живут там, в глубине, — говорю я.

Особенно на самом дне. Гигантские желеобразные твари, способные просочиться в замочную скважину, но с настолько огромной пастью, что могут заглотить кита. При таком высоком давлении у них не может быть костей. Думаю сказать родителям, что хочу стать морским биологом, — среди моих одноклассников это одна из самых популярных профессий.

Солнце садится, разливаясь ласковым теплым светом.

— А вы знали, что во Вторую мировую войну ультразвук использовали для обнаружения глубоководных объектов? — спрашиваю я.

Я стою между ними, плечом к плечу.

— Я не знал, — говорит мой папа, специалист по истории Уэльса.

Солнце садится. Его поверхность переливается всеми цветами.

— А кто знает глубину океана? — спрашивает мама. Ее девичья фамилия — Хантер. Джилл Хантер. Солнце все ниже.

— Точно не знаю, — отвечает папа.

Мне приятно, когда мои родители чего-то не знают.

Золотые рыбки растут, подстраиваясь под размеры аквариума.

— Глубина океана — шесть миль, — говорю я им.

Солнце садится.

И вот его нет.

Загрузка...