На прошлой неделе я обнаружил папины трициклические антидепрессанты в мусорном ведре в ванной. Невозмутимо открутив одним движением крышку с защитой от детей, я увидел, что бутылочка полна белых таблеток, похожих на кусочки мела.
На сайте, который у папы на компьютере в закладках, написано, что «эмоциональный упадок при отказе, от „прозака“ в глазах пациента гораздо хуже, чем депрессия, собственно ставшая причиной приема антидепрессанта». Думаю, они имели в виду «в восприятии пациента», так как глаза тут, собственно, ни при чем.
Первый признак: папа, обычно с безупречным постоянством спускающийся к завтраку по понедельникам, отсутствует на кухне. Когда я пришел из школы в понедельник, он стоял у окна спальни в своем кроваво-красном халате, наблюдая за заходящим в док паромом из Корка. Свет в комнате был включен на полную.
— А вот и Корки, — сказал я голосом ведущего телешоу, входя в комнату.
— Вот и Корки, — подтвердил отец.
В его руке была чашка с водой и плавающим в ней бугристым куском лимона. Он был в тапочках и носках.
— Тебе плохо? — спросил я.
Он повернулся ко мне. Мешки у него под глазами казались мягкими и гладкими. Он был без очков.
— Я не очень хорошо себя чувствую, — ответил папа. — Полежу-ка в кровати.
Его зрачки были крошечными.
Я огляделся. Кровать застелена. Он даже разложил подушки в форме бриллианта в изголовье.
Я не видел его пару дней, кроме того времени, когда он спускался, чтобы налить себе горячей воды и иногда заменить кусок лимона. Он взял кружку со словом «Персона» и незамысловатым символом: колесо из цветных точек, переходящих из красного в зеленый, в желтый и опять в красный.
В понедельник вечером папа остался наверху в кровати; ужинали вдвоем с мамой. Хотя меня часто бесит на первый взгляд бессмысленный треп родителей за чаем, надо признать, что, по крайней мере, им удается развлекать друг друга. А я провел большую часть ужина слушая, как скрипит моя челюсть. Даже целая тарелка макарон в форме букв не подсказала ни одной темы для разговора.
В повисшей тишине я решил составить и заучить список тем для разговора, который пригодился бы нам в течение оставшейся недели. При этом я старался сбалансированно учесть наши общие интересы:
Подходящие темы
Грибы
Гомеопатические средства излечения Джорданы от экземы
Что случилось с твоим хорошим другом Риком?
Мамин вес
Акулы
Что означает слово «Персона» на папиной кружке?
Мой обмен Веществ
Родители Джорданы
Старичные озера
Гора Плезант
Неподходящие темы
Что Чипс думает о женщинах
Самоубийство как лекарство от депрессии
Помнишь, когда Кейрон приходил в гости?
Папины сексуальные способности
Что Чипс думает об иммиграции
Слишком эластичная крайняя плоть — это нормально?
Рассвет или закат?
Ритмический метод контрацепции
Что Чипс думает о маминых ногах
Сексуальная привлекательность моего папы
Правда ли, что женщины любят подонков?
Могу уверенно сказать: лучшей темой оказалось обсуждение папиной кружки. Мама говорила щебечущим тоном, которым ока обычно отвечает на телефонный звонки.
— «Персона» — это новейший способ контрацепции, состоящий в гармонии с твоим телом. — Пока она говорила, ее голова покачивалась из стороны в сторону.
— Ах так, — сказал я.
Она повернулась и взглянула на меня.
— Надо пописать на трубочку и узнаешь, можно забеременеть или нет.
— Вы с папой этим методом пользуетесь?
— Иногда. — Я заинтересованно смотрел на нее, надеясь выудить больше информации. — В Италии они очень популярны, — сказала она.
Это был самый долгий наш разговор.
Вечер пятницы.
Сегодня утром папа спустился к завтраку без предупреждения. Он подрумянил себе ломтик хлеба с отрубями, пожарил лавербред[17] и поверх всего этого водрузил яйцо-пашот.
Я ел смесь из хлопьев с изюмом и золотистых кукурузно-пшеничных подушечек и слушал, как он жует. Его щеки и ямочка над губой растягивались, когда он пытался достать языком застрявшие в зубах кусочки.
Он не произнес ни слова. Ничего не сказал о том, почему внезапно перестал спускаться к ужину. И с чего это вдруг полюбил водоросли. Никаких извинений за то, что буквально за одну ночь превратился из суперпапы, весельчака и затейника в отшельника, помешанного на горячей воде с лимоном. Мог бы хотя бы записку написать, отпечатавшуюся на скатерти:
Дж. и О.!
Отныне у меня вместо сердца холодный твердый камень.
Ллойд
Папа вернулся в спальню. Чтобы разобраться в его поведении, я решил провести некоторые исследования.
В энциклопедии говорится: «К счастью, в психиатрии довольно высок процент случаев излечения от депрессивных расстройств. Для избавления от них используются две основные группы препаратов: трициклические антидепрессанты и ингибиторы монамина оксидазы (МАО). При приеме последних требуется соблюдение особой диеты, так как МАО взаимодействуют с тридмином, содержащимся в пиве, вине, сырах и куриной печени, а также других продуктах, что приводит к повышению кровяного давления».
Так вот откуда взялись водоросли.
«Мощным скачком в развитии лекарственной терапии было появление „прозака“, блокирующего обратный захват серотонина в мозгу».
«Электрошоковая терапия считается наиболее эффективным способом лечения депрессии, не поддающейся лекарственной терапии».
Я также узнаю, что «в 42 % случаев плацебо оказывается столь же эффективным, как и антидепрессанты».
Помню, в прошлом году на ярмарке был игровой автомат под названием «Электрошок»: надо было сесть и взяться за проводки, и тебя якобы било током. Думаю, можно было бы использовать для создания эффекта плацебо при электрошоковой терапии.
По опыту я знаю, что на ярмарке всегда очень сложно ощущать себя несчастным. Даже в прошлом году, когда нас с Чипсом ограбили за фургоном с острой жареной свининой, это не испортило нам настроение. Тот парень тогда сказал: «Анудвттеденгипацаны», — и помахал тупым ножом с рукояткой из оленьего рога. Ему повезло: мы только что наменяли двухпенсовиков в автоматах у гавани. Вывалили ему полные пригоршни. Передние карманы его армейского пальто от медяков стали похожи на отвисшие титьки. Он медленно ушел прочь, издавая звуки как при затачивании ножей.
Ярмарка на берегу, на гравийной площадке в парке развлечений. Из окна моей комнаты видно чертово колесо. Я бегу вниз, прыгая через пять ступенек и перемахивая через перила и ограду.
На улице почти стемнело. Мама на кухне; освещенная холодильником, распаковывает пакет из «Сэйнсбери», бесформенной кучей осевший на столе.
Я решаю не мудрить.
— Мам, мы можем пойти на ярмарку как одна семья?
Она укладывает на верхнюю полку упаковку абрикосовых йогуртов.
— Будет весело! — добавляю я.
— Что-то не хочется, Ол, — говорит она и перекладывает яйца с фермы в специальные углубления в двери. — Может, сходишь с друзьями? Я дам тебе пару фунтов.
Я стою за ее спиной. Она кладет натуральный греческий йогурт — папин любимый — рядом с пластиковым контейнером для сыра. Я делаю лицо как у сиротки из приюта, подкрадываюсь к ней из-за плеча в ангельском свете холодильника и хнычу:
— Когда в последний раз мы ходили куда-нибудь всей семьей?
Она меня игнорирует. Ее рот открывается и закрывается. Она выдыхает через нос.
— Ну… — она ставит пакет с яблочным соком в дверцу.
— Мы больше не проводим время вместе, — добавляю я.
Ее глаза подрагивают — реакция на мою эмоциональную шоковую терапию.
— Не думаю, что твой папа сейчас в настроении идти на ярмарку, — говорит она. Мама закрывает холодильник; я отхожу в сторонку. Она оборачивается и обращается ко мне прямо: — Если хочешь, мы могли бы сходить вдвоем.
Пахнет сыром из пластикового контейнера. Я отвечаю:
— Нет, не думаю.
Не хотел, чтобы это так прозвучало. Она смотрит на меня, поджав губы.
Звонит телефон.
— Я подойду, — говорит она и не двигается с места. Мы слушаем, как он трезвонит. Я замечаю крошечную капельку пота у нее над верхней губой.
— Я подойду, — повторяет она и на этот раз идет. Я прислушиваюсь. Это ее подруга Марта, у которой зеленые хрустальные сережки.
В моем доме два телефона: один внизу, в комнате с пианино, и один наверху. По второму, который стоит в папином кабинете, можно слушать разговор через маленький встроенный громкоговоритель, нажав на кнопочку. Ты все слышишь, но те, кто говорят, не слышат тебя. Не могу придумать другой причины для этой кнопочки, чем помогать семьям, которые не умеют общаться.
Поднявшись в кабинет, я выдвигаю из-под папиного стола крутящееся кресло, сажусь, тянусь к телефону, который стоит рядом с компьютером, и нажимаю кнопочку.
— …встречаюсь с классным парнем из Нигерии, его зовут Куфри, — щебечет Марта.
— Ну ты даешь, Марта, — смеясь, отвечает мама. — Есть ли хоть один континент, с мужиками с которого ты не переспала?
Пауза.
— Брось, — говорит мама, — если так долго вспоминать, скажи просто: «Да».
Пауза.
— Да пошла ты, — фыркает Марта, лишь на три четверти по-дружески.
— Извини.
Пауза.
— У тебя все в порядке?
— Извини, — повторяет мама.
— Не в порядке, значит.
— Черт.
— Да ничего. В чем дело?
— Да обычное дерьмо.
— Что за дерьмо? Мама понижает голос:
— Да Оливер опять ведет себя… как Оливер.
Я кручусь на кресле и смотрю в потолок. Оливер опять ведет себя как Оливер, который ведет себя Оливер. Я вдруг осознаю грань между самим собой и тем, каким меня видят окружающие. Кто бы выиграл, если бы мы затеяли бороться на кулаках? Кто из нас симпатичнее? У кого выше IQ?
— И это все? — спрашивает Марта.
— Да, в остальном порядок, — отвечает мама.
— Ллойд все еще принимает?..
— Разве я тебе говорила?
— Конечно.
— Хм.
— Ты вроде говорила, что Ллойду получше.
— Да, но он считает, что это из-за таблеток, когда чувствует себя хорошо.
— О!
— Он говорит: «Я хочу быть или счастливым, или несчастным, что-нибудь одно».
Или моя мама, или Марта нечаянно нажимают какую-то кнопочку, думаю, «звездочку», и в трубке раздается короткий «бип», как в телешоу, когда кто-то дает неправильный ответ.
— Ой. Алло? — говорит Марта.
— Я здесь, — успокаивает ее мама.
— Ну так…
— Ну давай, — меняет тему разговора мама, — расскажи-ка про Куффи.
— Куфри, — поправляет Марта.
— Грязные подробности, — мама пытается сделать заинтересованный голос.
Пауза.
— Пока не забыла, — замечает Марта, — я вчера прочитала статью в газете, и там говорилось, что действие антидепрессантов больше, чем других лекарств, зависит от веры пациента в их эффективность.
— Хмм.
— Ты разговаривала с тем гомеопатом с родительского собрания?
— С кем?
— Не могла же ты его не увидеть! Дэйфидд. Серебряный лис. Он интересовался школьными обедами для детей с лактозонепереносимостью.
— Ах этот Дэйфидд.
— Дорогая, у тебя расстроенный голос.
— Потому что я расстроена, — объясняет мама.
Пауза.
— От Грэма больше ничего не слышно?
Понятия не имею, кто такой Грэм.
— Он приедет в следующем месяце. Подыскивает дом в Гоуэре.
— Ничего себе!
— Мы скоро обедаем во «Вриндаване».
— А, — говорит Марта, — он все еще не переболел этой чушью?
«Вриндаван» — это кришнаитское кафе.
— Угу, — отвечает мама.
Я записываю на листке бумаги: «Кто такой Грэм? (Хиппи нельзя верить)», — и кладу его в карман джинсов, предназначенный для презервативов.
— А что Ллойд думает? — интересуется Марта.
— Говорит, надо пойти и встретиться с ним.
— Ну и хорошо.
— Угу.
Дверь кабинета со скрипом открывается. Я оборачиваюсь. В дверях стоит отец. Его очки в кармане рубашки. Мамин голос звучит из громкоговорителя:
— Грэм пока живет в хижине в Брекон-Биконс.
Папа прищуривается, точно не понимает, я это говорю или не я. Я стремительно тянусь к кнопке громкоговорителя, но по ошибке нажимаю повторный набор. Раздается очередь быстрых мелодичных сигналов. Продолжаю барабанить по клавиатуре, пока громкоговоритель наконец не выключается. У папы при этом заинтересованное, расслабленное лицо, какое бывает, когда он слушает классическую музыку.
— Привет, пап, — говорю я.
Кажется, он не злится.
— Привет, Олли, — говорит отец.
Я встаю. Его глаза как будто ничего не видят. Я должен что-нибудь сказать.
— Пап, ты знал, что ярмарка в городе? Там чертово колесо, карусель и еще куча смешных и прикольных аттракционов. Может, сходим?
— Да, кажется, неплохо, — он кивает. — Пойдем сейчас?
— Да, — отвечаю я.
— Ладно, только ботинки надену.
Я опускаю глаза. Папа стоит босиком. На его больших пальцах пучки волос.
Бегу в свою комнату. Во имя науки и семьи принимаю четыре его таблетки и запиваю остатками черно-смородинового сока, налитого еще вчера. Спускаюсь вниз. Мама все еще говорит по телефону. Отец пишет записку и кладет ее на телефонный столик в прихожей.
Дж.!
Повел Олли на ярмарку.:)
Целую, Ллойд
Темнеет. Мы паркуемся на гравийной дорожке. Слышу визги и истеричный смех с аттракциона «Терминатор». Музыка — веселый хардкор.
Эбби Кинг очень любит веселый хардкор. По ее словам, хардкор — это музыка между 160 и 180 ударами в минуту. Когда я слышу такую музыку, раздающуюся из ее наушников на автобусной остановке, это похоже на стрекот от вторжения саранчи. У Эбби коллекция из десяти альбомов — всего восемнадцать часов — под названием «Дримскейп 21». У нее также есть черная дутая куртка — такую все мечтают иметь, — где на спине выпуклыми буквами написано «Дримскейп». Иногда по понедельникам, когда под ее глазами коричневые синяки, она ходит в этой куртке на всех уроках и отказывается снимать.
Папа идет, к киоскам, и его лицо от огней аттракционов попеременно становится то зеленым, то красным.
Ярмарка совсем рядом с Мамблз-роуд. Мимо проносятся машины, что усиливает чувство радостного волнения. Сначала заходим посмотреть на гонки электрических машинок. Музыка надрывается в крошечных динамиках: удары большого барабана на фоне помех.
— Эта музыка называется веселый хардкор, подбадриваю я папу.
Он наблюдает за длинными снопами искр, отлетающими от потолка из металлической сетки. Две машинки сталкиваются лбами. Ребята на сиденьях подпрыгивают и смеются, откидывая головы.
— Хочешь попробовать? — спрашивает папа, склоняюсь к моему уху.
— Нет, я хочу на «Орбиту».
Я показываю на самый дальний край площадки. «Орбита» двигается медленно: людей еще только усаживают в кабинки.
— Ну иди, — говорит он и двигается с места.
— А ты со мной не хочешь, пап?
— Ммм… давай сначала отправим тебя и проверим, безопасно ли это.
Я доволен. Папа уже почти шутит.
Подходим к кассе. За прилавком сидит мужичок с серым лицом, а перед ним — кучки монет по десять. Папа протягивает мне пригоршню мелочи. Я выуживаю фунт и кидаю в мышиную норку в пластиковом окошке. Кассир молча кладет мой фунт в стопочку. Я поднимаю голову и вижу разноцветные лампочки на осях колеса; они образуют мигающие спирали, паутинки и лопасти, как подсветка игровых автоматов.
Ступаю по стальному сетчатому пандусу. Мужчина с короткой прямой челкой и неровной щетиной останавливает качающуюся пустую красную кабинку.
— Ты кататься? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
Он делает жест, разрешая садиться, и опускает защитную планку мне через голову. Она не выглядит слишком безопасной и расположена на том же расстоянии от моего лба, как велосипедный руль. Я мысленно рисую пунктирную линию, очерчивающую дугообразную траекторию моей головы, которая ударяется о металлическую планку зубами. Маленькая табличка на потолке кабинки гласит: «Строительная компания „Триформ“».
Колесо прокручивается чуть вперед; осталась одна пустая кабинка.
По пандусу идут две девчонки, потягивая вишневую колу из одинаковых банок. Им лет по шестнадцать. Поворачиваюсь на сиденье, чтобы рассмотреть их получше. У одной сережки в виде птички, эмблемы «Найк», и белая куртка с меховым воротником. Другая в белых спортивных штанах, очерчивающих контуры ее промежности.
— С напитками нельзя, — говорит дежурный, показывая на банки у них в руках.
Они холодно смотрят на него, чуть приоткрыв рот, их взгляды становятся колючими. Служащий молчит.
— Обещаю, обещаю не пролить ни капли. — Девчонка говорит нараспев, чуть склонив голову набок.
— Извини, милая, — отвечает он.
— Ох, — вздыхает вторая. — Но мы правда очень-очень осторожно.
— Извините, девочки, с напитками нельзя.
— Ну и к черту, — говорит девчонка с сережками и выпивает всю банку. Я вижу, как двигается ее глотка. Она допивает. В глазах у нее мутится. Потом она рыгает, с широко раскрытым ртом, но звук исходит из груди; капельки разлетаются с языка, блеснув. Она бросает пустую банку в мусорку на крошечном газончике под колесом. Банка с грохотом попадает в цель. Девчонка рыгает еще раз — маленькое эхо первой отрыжки — и улыбается служащему. Подружка смеется и тоже бросает банку. Банка летит мимо, отскакивает и разбрызгивает колу, окрашивая гравий в темный цвет.
— Ой, — говорит она.
Я оборачиваюсь и смотрю, как они забираются в вагончик позади меня и прижимаются друг к другу, когда дежурный опускает металлическую планку.
С земли папа наблюдает за тем, как я медленно набираю высоту. Машу ему рукой. Он машет в ответ.
Я поднимаюсь вверх над рекой, и передо мной открывается вид на всю ярмарочную площадь. Генераторы похожи на толстых жаб, дымящихся в темных углах за аттракционами. В кабинке позади моей — точнее, ниже моей — девчонки делают вид, что им страшно, хотя карусель еще толком и не разогналась. Одна даже кричит: «Ааааа, черт, не так быстро!» Достигнув вершины я вижу слово «ДЭВИС», выложенное стробоскопическими лампочками на крыше аттракциона с гоночными машинками. Машу папе. Он машет мне.
Из будки, как из полицейской рации, доносится голос дежурного:
— Готовы?
Радиотранслятор искажает его голос. Служащий говорит на кокни[18].
— Да! — отвечаю я.
— Не слышу, — говорит он. Он стоит за тонким пластиковым окошком. — Го-то-вы?
— Даааа! — кричу я.
Он жмет на кнопку. Колесо разгоняется, люди начинают визжать. Оказавшись внизу, машу папе. Тот шутливо кусает ногти, точно умирает от страха.
Колесо набирает скорость. Моя кабинка начинает раскачиваться как колыбелька. По радио передают «Ритм — это танцор». Девчонки орут. Я вижу, что папа уже отвлекся на аттракцион, где удочкой достают пластиковые колечки.
Колесо разгоняется. Моя кабинка вращается вокруг своей оси. Думаю о таблетках, которые я принял — они прыгают в животе как мячики в лотерейном автомате. Представляю, что у меня в мозгу накапливается серотонин, и по очереди мысленно рисую пять лотерейных автоматов: «Артур», «Гиневра», «Ланселот», «Мерлин» и «Галахад»[19]. У меня на губах появляется улыбка умалишенного.
— Круто! — ору я.
Центробежная сила прижимает меня к сиденью. Взлетев наверх, вижу, что прожекторы на поле для регби и крикета в школе Святой Елены включили, и эти квадраты белого света, висящие в воздухе, похожи на порталы в другое измерение. Огни гипнотизируют меня. Квадратики продолжают светиться в моих глазах и когда я ныряю вниз. Я скольжу на прохладном металлическом сиденье и ударяюсь грудью о планку. Закрываю глаза, и передо мной растекаются пятна в форме зефира. Желудок выкидывает фортель. Я вслушиваюсь в это опьяняющее ощущение; мои синапсы счастливы. Открываю глаза.
— Йохууу! — кричу я, ветром проносясь мимо служащего с клочковатой бородкой. Он смотрит в никуда со скучающим видом и держит в кулаке полотняный мешочек с медяками.
Когда я снова начинаю подниматься, чувство блаженства становится невыносимым. Взмывая, вижу прожекторы боковым зрением; они как звездочки перед обмороком. Мне кажется, что у меня растет голова. А она и так немаленькая. Чувствую, как она раздувается, словно кто-то тащит меня за все волосы сразу. Из соседних кабинок доносятся искренне довольные крики девчонок, мальчишек и взрослых.
Когда я взлетаю, а потом ныряю, шее становится тяжело удерживать голову. Наверное, так чувствую себя алкоголики. Опускаю голову на металлическую планку.
Кричат все. Я думаю, что они, как и я, воображают, будто винты, на которых держатся их сиденья, постепенно раскручиваются. Они представляют, как их красную кабинку отбрасывает, словно крикетный мяч, и, мелькнув в свете прожекторов, она проносится над ярмаркой, а сидящие в ней люди машут ногами. И когда им кажется, будто они уже падают (на вагончик с жареными поросятами), оказывается, что худшее уже позади и очередной круг пережит. Несколько секунд — по пути наверх, в нижней трети колеса — люди чувствуют себя в безопасности. Именно тогда они начинают одновременно смеяться и визжать.
Я проношусь мимо шестичасовой отметки и снова взлетаю; я так рад, что меня не расстраивают мысли о смерти. В животе проходят гимнастические номера: кувырок вперед, колесо, сальто. Я близок к экстазу.
Перед самой вершиной кабинка ненадолго переворачивается, и я падаю вниз. Рот открывается, язык пребывает в невесомости. Мой IQ в состоянии свободного падения. До тех пор, пока я снова не взмываю вверх.
Пролапс. Это слово означает выпадение, обычно органов. Чипс как-то показал мне снимок из Интернета: пролапс прямой кишки, то есть протрузия слизистой оболочки через анус. Это выглядело как обезьяний мозг. Один из способов определить, что у меня плохое настроение, — это если мне становится противно смотреть на интернетовские фото вензаболеваний, сломанных ног футболистов, детей, обожженных напалмом.
Я достигаю зенита и тону. Девчонки в соседней кабинке по-прежнему смеются. Одна визжит:
— Заткнись ты, я в туалет хочу!
Мой слух рассеивается. Во рту вкус крови. Я слабо хватаюсь за держатель. Перестаю различать подъемы и спуски. Кричу, но только по инерции. Крики из других кабинок становятся редкими и менее убедительными. Пытаюсь сосредоточиться на чем-нибудь неподвижном: в будке управления аттракционом сразу два человека, они разговаривают. Слышу, как тошнит мужчину с низким голосом. Я концентрируюсь на своем теле. Мои виски опухли. Я чувствую форму мозга внутри черепа, я мог бы нарисовать его контур.
— О боже! — опять кричит одна из девчонок. После нескольких витков они единственные, кому еще весело. Слышится их истеричный смех.
С потолка моей кабинки на свободное место рядом, на мою ладонь и предплечье капает жидкость. Различаю два запаха: бензина и аммиака. Поднимаю голову и смотрю сквозь металлическую сетку на кабинку вверху. В ней два бесцветных овала, прижавшихся друг к другу. Жидкость просачивается сквозь пол их кабинки Часть разносит ветром, часть падает на потолок моей кабинки. Тут я понимаю, что это не просто овалы, а голая задница. Моя кабинка вырывается вперед, жидкость стекает по сиденью и попадает в следующую, кабину.
— Господи! — говорит одна из девчонок.
Парурезис — боязнь мочеиспускания в общественных местах.
«Орбита» становится похожей на водяную мельницу из ботанического сада. Я кладу лоб на металлический поручень и жду, пока колесо остановится. Концентрируясь, я визуализирую свои внутренние органы. Легкие похожи на свернутые пакетики с овсяными хлопьями. Сердце — мокрый теннисный мяч. Желудок — украденная сумочка. Позвоночник — пирамидка из деревянных кирпичей.
В конце концов аттракцион выключают, в том числе свет, музыку и освещение на площадке. Мы медленно останавливаемся; двое по-прежнему пронзительно кричат. Аттракцион снова включают: огни мигают и гаснут. Нас постепенно спускают на землю, по одной кабинке.
Когда я выхожу, мужчина с короткой прямой челкой кладет мне в ладонь однофунтовую монету. Кажется, что стоишь на водяном матрасе. Так, значит, вот оно, счастье. Понятия не имею, каково будет снова стать нормальным.
Сидя на гравии, смотрю, как выходят две девчонки, у одной на штанах мокрые следы.
— Прицел сбит, — говорит папа самому себе.
Присогнув колени, он смотрит через прицел маленькой винтовки. Рядом вывеска: «Беспроигрышный тир». Он делает шаг назад, чтобы оценить расстояние, и замечает, что я стою у него за спиной.
— Ты уже здесь! Понравилось?
— Было здорово, — отвечаю я.
Он возвращается к ружью и смотрит в дуло правым глазом.
— Одного мужика вырвало, но ни на кого не попало, — сообщаю я.
— Повезло, — прищурившись, бормочет папа.
Он, наверное, думает, что «Орбита» всегда крутится пять минут. Что это даже выгодно — пять минут всего за фунт.
Папа стреляет и попадает чаще в красную зону бумажной мишени и только иногда — в толстую черную линию, отделяющую красную выигрышную зону от белой, где не получаешь ничего (точнее, только значок).
— Ура! — радуется папа.
Хозяин аттракциона, до сих пор неприметно сидевший на табуреточке, встает, чтобы осмотреть мишень.
— Все-таки попал, — сообщает папа, поворачиваясь ко мне.
На хозяине пуховик на молнии, довольно уютный на вид.
— Извините, вы все-таки не целиком в красную зону попали. Должно быть точно в красное. Не повезло.
Папа наклоняется, чтобы поближе рассмотреть мишень, и чуть приоткрывает рот.
— Ладно, — соглашается он, — ничего страшного.
Мужчина берет ведро, на котором золотой краской написано «Беспроигрышный тир», и, встряхнув его содержимое, протягивает папе. В ведре полно значков в виде красно-белых мишеней. Думаю, их придумали для того, чтобы владельцы других аттракционов сразу видели неудачников. Папа улыбается хозяину и поворачивается ко мне.
— Хочешь значок? — предлагает он.
— Нет, благодарю, — отвечаю я.
Папа выглядит расстроенным.
— Спасибо, не надо, — обращается он хозяину тира.
Я пытаюсь представить, что бы он сказал, если бы я оказался на его месте.
— Беспроигрышный тир, но только для хозяина тира, — отпускаю шутку я.
Папа смеется. Это непохоже на его обычный смех, но все же. Он наклоняется: на гравийной дорожке лежит плюшевый кит.
— Выиграл в аттракцион с рыбалкой, — говорит он и протягивает игрушку мне. — Извини, были только киты и крабы.
Зал с игровыми автоматами — временная постройка с низким потолком — чем-то похож на разборную классную комнату. Стены и потолок выкрашены в черный цвет.
Таща папу за собой, с безразличием прохожу мимо «Риджрейсера», «Уличного бойца 2 турбо», «Смертельного поединка» и «Пакмана» и направляюсь прямиком к «Электрошоку», точной копии электрического стула. Для него выделили целую стену. Он похож на огромный дубовый трон. Над спинкой настоящий вольтметр, отражающий продвижение к конечной цели —13,2 вольт.
— Вот, пап. Хочу, чтобы ты попробовал, за мой счет, — предлагаю я. — Только надо продержаться до конца, а то, считай, деньги выбросили.
Повсюду висят предупреждающие знаки: «Высокое напряжение», «Осторожно: провода под напряжением». Есть даже знак на валлийском с картинкой человечка, которого бьет током: «Опасно/Перигл».
— И сколько ты готов заплатить, чтобы меня поджарили?
— Сколько нужно, — отвечаю я.
Вспоминаю, как папа дал мне тридцать фунтов, чтобы я сходил к терапевту.
Он садится на стул и выпрямляет спину. Я помогаю ему застегнуть кожаные ремешки на руках и ногах. Проверяю, находятся ли пальцы в контакте с электродами на подлокотниках, и бросаю теплую однофунтовую монетку в специальное отверстие.
— Я этого не делал! — кричит отец.
— Покайся! Покайся! — восклицаю я.
— Меня жена заставила! — продолжает он.
— Последнее слово?
Он открывает рот, еще не успев ничего придумать.
— Надо так надо! — Папа всегда так говорит, когда мы долго едем на машине и мне нужно в туалет.
— Нет последних слов получше? — спрашиваю я.
— Вперед, в неизвестность! — решается он.
Несколько ребят из зала отрываются от автоматов.
Двое мальчишек высовываются из низких гоночных машин «Формулы-1».
На папе зеленая рубашка с короткими рукавами и шорты цвета хаки.
— Приговариваю вас к смерти на электрическом стуле, — провозглашаю я и жму на кнопку «Высокое напряжение».
Раздается звук захлопывающейся тяжелой металлической двери. Затем мы слышим биение сердца приговоренного и жужжание разогреваемого электрогенератора. Включается вольтметр.
Папа широко раскрывает глаза и притворяется, что ему очень страшно. Если бы он знал.
Казнь начинается. Стул неистово трясется. Я вижу, что папа не ожидал, что все окажется настолько серьезно. Подошвы его сандалий бьются о ступни. Слышится резкий стрекот статического электричества.
Ко мне подходят и встают рядом два парня в кепочках, наблюдая за происходящим. Папа не сдается.
— Держись, пап, подбадриваю я.
Его лучшие очки соскальзывают с носа, ненадолго приземляются на колено и падают на пол.
Один из парней хохочет и тычет пальцем в сторону отца.
— Ты можешь это сделать! — кричу я, наклоняюсь и поднимаю очки. Смотрю на папу: он дико вращает глазами.
Стрелка вольтметра преодолевает половинную отметку. Женщина, разменивающая деньги, наблюдает за нами снаружи. Она курит. Ей скучно.
От папиной головы поднимается дымок. Его лицо покраснело, но, к моему удивлению, он сияет, улыбаясь так, что зубы клацают. Он прерывисто смеется, подскакивая на сиденье. Я вижу контур костяшек на его руках; кожа на них побелела.
Кто-то из ребят кричит:
— Бах!
Из папиной макушки вырывается столб дыма. Звук такой, словно что-то поджаривается и шипит на сковородке.
По мере того как электрический звук затихает, остается лишь монотонный писк монитора, показывающего, что папино сердце якобы остановилось.
— Ура! — кричу я.
Мальчишки с одобрением кивают и уходят. Дым стелется по низкому потолку и выливается в окно — водопад наоборот. Как чайник, закипающий под навесным кухонным шкафом. Стул постепенно перестает трястись.
Глаза у папы закатились. Он ослабил руки, вцепившиеся в кресло. Голова упала на плечо. Язык вываливалился. Конечности безвольно повисли.
Я подхожу к трону и беру его руку, точно собираюсь сделать ему предложение.
— Ты не умер, — говорю я.
Взгляд снова концентрируется. Папа издает долгий гортанный стон. Руки медленно приподнимаются, повисшие запястья трясутся. Эксперимент удался. Уже несколько месяцев, может и дольше, папа не притворялся ожившим трупом. Его зомби-рука хватает меня за горло. А потом обнимает.
— Ты не умер, — повторяю я.
Сегодня среда. Мы сидим за обеденным столом. После моего лечения папа опять вышел на работу и стал гораздо общительнее за ужином. Я подумываю стать психиатром.
На закуску у нас была медовая дыня с пармской ветчиной, а на горячее — марокканский кускус с бараниной и изюмом. Впервые за много недель папа приготовил ужин.
Я все думаю о Грэме. В течение многих лет я слышал, как родители говорят о своих друзьях, и какие только имена, фамилии и прозвища они не называли: Майя, Рыбина, Хрюн, Чесси, Морвен, Дилли, Молчун, Колин. И все же я не могу припомнить никакого Грэма. А по телефону мамина подруга Марта говорила о нем так, будто это довольно важная личность, которую все знают.
Родители рассуждают на тему общественного транспорта.
— Летать самолетом уже почти дешевле, — говорит папа.
Мне кажется, что у родителей не должно быть от меня никаких секретов.
— А ну хватит, — прерываю их я и поднимаю вилку. — Хочу обсудить кое-что другое.
Они оба смотрят на меня.
— Оливер, в приличном обществе, если хочешь поменять тему разговора, нужно притвориться, будто она как-то связана с предыдущей темой, — замечает отец.
— Очень важный навык, — соглашается мама. — Твоя бабушка, например, овладела им в совершенстве.
— Могу попробовать, — предлагаю я.
— Ладно, — соглашается мама. — В данный момент мы говорим о ценах на железнодорожные билеты.
— Представь, что ты ведущий новостей, переходящий от сюжета к сюжету, — подсказывает отец.
— Железнодорожные билеты, говорите? — я выдерживаю драматичную паузу. — Какая скучная тема! Давайте лучше поговорим о том, о чем я хочу. Кто такой Грэм?
Родители переглядываются.
— Один наш старый друг, — отвечает мама.
Папа шепчет, прикрывая рукой рот:
— Это тот парень, у которого я увел твою маму. — И хихикает как гремлин, дергая плечами.
Мама смотрит на него, как на младенца. Его губы складываются, чтобы произнести «ой», потом он выпрямляется и снова принимает серьезный вид.
— Насколько старый этот друг? — спрашиваю я.
— Старый-старый, — отвечает мама и делает глоток вина.
— Почему я раньше о нем не слышал?
— Ну… потому что мы давно его не видели. Ллойд, передай, пожалуйста, сливовое чатни.
Папа толкает чатни по скатерти.
— Ты собираешься с ним пообедать, — констатируй я факт.
— Да, ты одна, между прочим, — кивает папа.
— Верно, Ллойд. Я обедаю с ним, потому что он переезжает в Порт-Эйнон.
— И он твой старый друг, — добавляю я.
— Точно, — подтверждает она. Раздается хлопок: это мама открыла банку с чатни.
— Разве ему по карману жилье в Порт-Эйнон? — встревает папа.
Мама выуживает вилкой сгусток кроваво-красной жижи и стряхивает на край тарелки. Папа поднимает с пола салфетку.
— Неужели он наконец нашел работу? — добавляет он.
— Ллойд, речь идет о парне, который почти десять лет организовывал школы капоэйры по всем Соединенным Штатам. Коттедж в Порт-Эйнон ему вполне по карману.
Парень. Она называет его парнем. Это меня беспокоит.
— Вот уж не знал, что танцы так хорошо оплачиваются.
— Капоэйра не танец, Ллойд.
— Ой, простите, — отвечает папа и подмигивает мне.
Мама вскидывает брови, прежде чем продолжить.
— Как бы то ни было, с его стороны было очень любезно пригласить нас на ужин.
— Погоди, проверю, не занят ли я. — Папа переворачивает страницы воображаемой записной книжки, качает головой и щелкает языком. — Вот жалость, у меня в выходные занятия балетом…
Я смеюсь.
— Ллойд, не будь идиотом.
Не будь идиотом — блестяще!
— Нет, серьезно, у меня куча работы.
— Брось, ты не виделся с этим парнем десять лет.
Ну вот, опять — с этим парнем.
— Видела бы ты, сколько работ мне нужно проверить.
— Я проверю за тебя, пап, — вмешиваюсь я, думая, что было бы неплохо ему время от времени выбираться из дому.
— Отлично, Оливер проверит работы за меня. С каких пор ты стал экспертом по валлийскому регрессу, Ол?
— Это теория о том, что те, кто из Кардиффа, ближе к обезьянам?
— Та-дам, — папа ударяет в воображаемые литавры. Он, как и я, ненавидит Кардифф.
— Я не позволю тебе уйти от темы разговора, — говорю я.
— О!
— Так расскажи, как ты украл у него маму и понадобилось ли для этого рвать на себе рубашку?
Папа открывает рот, чтобы ответить, но мама предостерегающе смотрит на него, сжав зубы.
— Твой папа меня не крал, Оливер.
— Это тогда ты порвал рубашку, пап?
Когда я говорю папе, что он зануда, он вспоминает, что как-то раз порвал на себе рубашку. Но никогда не добавляет, при каких обстоятельствах.
— Грэм старый-старый мой приятель, и теперь у него очень милая подруга…
— О которой он говорит при каждом подходящем и неподходящем случае…
— Которую он очень любит. Ллойд, пожалуйста, не будь ребенком.
Все в одном предложении. Гениально.
— Так зачем он возвращается в Суонси? — спрашиваю я.
— Очень уместный вопрос, Оливер, — замечает отец, поворачиваясь и глядя на маму, как ведущий новостей на человека, ведущего репортаж с места преступления.
Мама удерживает на кончике вилки идеальную для проглатывания порцию еды: кусочек бараньей вырезки, балансирующую поверх него горку кускуса и две изюминки. Вилка вздрагивает; несколько желтых крупинок падает вниз.
— Ты просто идиот, — говорит она папе и глотает, активно жуя. Мама ругается, как бьет ежевичным кустом по лицу.
Я все еще сижу с выражением «Эй, я задал вопрос!». Папа поворачивается ко мне.
— Наверное, он переезжает в Суонси, потому что ему нравится местная кухня, Оливер.
— Так, значит, он зайдет к нам на чай? — спрашиваю я.
Мама жует быстрее.
— Ммм, только если Джилл сделает фасолевое рагу. Грэм любит музыкальные овощи.
Папа один смеется над своей шуткой. Мама сглатывает, встает из-за стола, сваливает остатки еды в мусорку для пищевых отходов и с грохотом ставит тарелку в посудомоечную машину.
Мы с папой продолжаем есть. О Грэме больше никто не говорит. Я все жду, когда папа подмигнет или подаст какой-нибудь другой знак, но этого не происходит.
— …Только вчера узнала — это называется медуллобластома.
Я потрясен: впервые Джордана употребила слово, которое я не понимаю, и сказала, что у ее матери опухоль мозга.
Мы идем из школы по пешеходному мосту. Останавливаемся и перегибаемся через перила, глядя, как под нами проносятся машины.
— Очень длинное слово, — замечаю я.
— Оливер, мы не в «Поле чудес» — она может умереть. — Джордана выпускает изо рта ниточку слюны, которая повисает на ее губе.
Я размышляю, не сказать ли ей, что длина слова в «Поле чудес» не может превышать девяти букв.
— Вот машина мисс Райли, — я показываю на подъезжающий «воксхолл». Но Джордана его уже увидела. Она отпускает слюну. И промахивается: с Джорданой правда что-то не так. — Не повезло, — говорю я.
Она смотрит на дорогу; лицо скрыто за волосами.
— Операция через три недели. Врач говорит, процедура очень опасная, и даже если она не умрет, то может никогда уже не быть такой, как прежде.
— О!
— На выходные они уезжают. Вдвоем. — Джордана не смотрит на меня. — Ты бы зашел.
20.6.97
Слово дня: эксангуляция — подрезание или усечен когтей/копыт.
Дорогой дневник и Джордана!
Я не знаком с родителями Джорданы. Не думаю, что она этого хочет. Я довольствуюсь представлением о них на основе ее рассказов о том, что они едят к чаю, и еще смотрю на их дом, когда родителей нет. Там есть буфет с тарелками, расставленными под полуматовым стеклом. Акварель с изображением пляжа Трех Утесов. Газовая колонка, которая не работает.
Мне кажется, у ее отца нос большой, крепкий, как держатель на стене в зале для занятий альпинизмом. Кожа на шее ее матери похожа на вареную ветчину и вся в пятнах: слишком много отпусков в Испании в те дни, когда загорать еще не считалось вредным.
Фред не умеет как следует лаять. У него белая шерсть на морде и черная — на туловище. Иногда он раскрывает пасть, но не издает ни звука.
Животные подражают хозяевам, а Фред очень оберегает Джордану. Через пару дней после того, как мы с ней впервые занялись грязным делом, он залепил мне лапой по уху. Мне бы хотелось сделать ему эксангуляцию.
В переводе на собачий ему девяносто шесть лет. У него день рождения каждые шестьдесят дней. В книге «Воспитание подростков: любовь и логика» говорится, что домашние животные играют важную роль, потому что рано или поздно умирают. Таким образом дети сталкиваются со смертью и учатся скорбеть. В интересах Джорданы, чтобы Фред умер раньше, чем ее мама.
Джордана говорила, что в последнее время ходят разговоры о том, не усыпить ли Фреда. «Усыпить» — так нынче называется эвтаназия без добровольного согласия. Фред гадит на середине лестницы. Думаю, это потому, что он уже старенький и слабый и по пути наверх у него кружится голова. Еще у Фреда артрит. От этого он бегает, как деревянная лошадка.
Поскольку я такой превосходный и внимательный бойфренд, я интересуюсь здоровьем Джорданы. Я покопался в Интернете и обнаружил, что наличие домашних животных усугубляет экзему. Проблема двойная: во-первых, экзематики — это слово я сам придумал — нередко страдают аллергией на шерсть животных. Во-вторых, микроскопические пылевые клещи обожают омертвевшие ткани и шерсть, разносимую животными.
Сегодня я зашел в хозяйственный на Скетти-роуд. Они продают захлопывающиеся ловушки с названиями «Люцифер» и «Сырная голова». Я выбрал «Ратак» — тюбик с таблетками округлой формы. Убивает мышей и крыс, включая тех, которые устойчивы к варфарину. Никогда не забуду день, когда увидел огромную крысу, копавшуюся в мусорных баках у тридцатого дома.
Мне нравится слово «варфарин».
С приветом,
О.
Утро субботы.
Я на кухне у Джорданы. Пришел в десять часов, так как знал, что Джордана будет еще в пижаме. Ее пижама совсем не сексуальна, с облачками и радугами. Она переодевается наверху.
В шкафу под раковиной банки с собачьими консервами и большой пакет хрустящих шариков «Канин»
Я беру пригоршню сухариков, потом пригоршню «Ратака» и бросаю все в миску Фреда. Крысиный яд выглядит довольно убедительно; он почти такого же цвета и незаметен среди корма.
Открыв головой кухонную дверь, входит, ковыляя, Фред. На самом деле «Ратак» сделан из холекальциферола. Я забил это слово в Yahoo и разузнал подробнее о его действии. Мне повезло: один сайт — научный онлайн-журнал «Айзис» — предупреждал, что это вещество особенно опасно для собак. Я объясняю Фреду, что сейчас случится, хотя, конечно, человеческой речи он не понимает.
— Сначала твои легкие, желудок и почки кальцифицируются.
Он тупо смотрит на меня.
— Потом, через несколько часов — может, дней — начнется внутреннее кровотечение, проблемы с сердцем, откажут почки.
Все равно из Фреда уже песок сыплется. Уверен, он был бы рад смириться с некоторым дискомфортом и незначительно укоротить свой жизненный срок ради будущей эмоциональной стабильности Джорданы.
Я мою руки и направляюсь наверх к Джордане. Позже, когда я спускаюсь посмотреть, как там Фред, — Джордана слишком измотана — в миске остается только кучка гранул крысиного яда. Фред сидит в своей корзине, выпучив глаза. Он раскрывает пасть, но не издает ни звука. Я достаю гранулы из миски и высыпаю их на разделочную доску. Беру нож и рукояткой толку каждый шарик в отдельности, так мой отец давит чеснок. Фред деловито запрыгивает на табуретку у кухонной стойки, посмотреть. У него черные губы. Я достаю из холодильника банку консервов «Педигри» со вкусом сердца и печени, всыпаю туда смертоносный порошок и вилкой размешиваю.
— Довольно благородно, — говорю я, возвращая банку на место в холодильник. Пес уставился на его дверцу.
В понедельник днем, провожая Джордану домой из школы, спрашиваю:
— Как Фред?
Джордана поворачивается ко мне и щурится.
— Просто спросил, — говорю. — Он мне нравится.
Она раскрывает рот, собираясь что-то сказать, но передумывает. Потом все же говорит:
— Он совсем перестал есть, — Джордана подозрительно смотрит на меня. — Думаю, неспроста это.
Она подозревает, потому что я проявил интерес, а не потому, что думает, будто я задумал убийство.
— Вот как. Собаки очень умные, — отвечаю я.
Мы молча идем посреди Уоткин-стрит. Я собрал свою спортивную сумку «Теско», чтобы накрыть чем-нибудь морду Фреда.
— Черт, — Джордана останавливается, как будто вспомнила что-то важное. Она виновато улыбается.
— Бедная старушка мисс. Райли, — говорит она. Мисс Райли — наша учительница по религиозному воспитанию. — Знаешь, мне кажется, мы зашли слишком далеко, — добавляет она.
С тех пор как Джордана узнала, что у ее матери опухоль мозга, в ней изменились две вещи. Во-первых, она стала добрее к людям. Называет их по именам: Корост и Вонючка вдруг превратились в Джозефа и Ридиана. Если видно, что учитель старается — например, когда мистер Линтон принес в класс электрогитару, — она специально обращает на это внимание и притворяется что ей интересно. Она уже несколько дней не называла Джанет Сматс давалкой.
И, во-вторых, она стала ценить собственную жизнь. Ждет сигнала светофора, прежде чем перейти улицу. Купила велосипедный шлем, хотя даже на велосипеде не катается. И ставит сумку на колени, чтобы скрыть, что пристегивается в школьном автобусе.
У мисс Райли над правой бровью большая бородавка. Когда она ушла делать ксерокс, мы стащили замазку и по научению Чипса слепили восемнадцать одинаковых бородавок. Чипс даже расстарался и вырвал у себя лобковый волос — у него целые заросли, — чтобы придать своей более нарядный вид. Джордана не оценила наш юмор, но, зная правила, подчинилась. Мы приклеили наши доброкачественные аксессуары над правой бровью. Когда мисс Райли вошла, она, наверное, удивилась, что мы все сидим склонившись и старательно учимся.
— Что это с вами? — спросила она удивленным тоном, небось думая, что ей наконец удалось добиться прогресса в проблемном классе. Мы подняли головы. Прошло примерно четыре секунды, прежде чем она заплакала.
В ее классе одна из тех дверей, которые нужно запирать, иначе она все время открывается; она возилась с ключом секунд двенадцать, прежде чем ей удалось наконец выбежать в коридор.
Мы все еще идем. Джордана покусывает нижнюю губу.
— Черт, — повторяет она, останавливаясь посреди дороги.
— Ну никто ж не думал, что она расплачется, — говорю я, припоминая слова Чипса: «Готов поспорить, она будет рыдать», — слово в слово.
Я тоже останавливаюсь и оборачиваюсь: широко раскрыв глаза, она смотрит мимо меня, на дорогу. Джордане нужно как-то контролировать свое сострадание.
— Думаю, это было следствием другого, более глубокого эмоционального потрясения, — предполагаю я.
— Заткнись ты. — Она все не сводит глаз с чего-то.
Я слежу за ее взглядом. Там, в центре дороги, всего в нескольких метрах от нас, распласталась черная собака, ее лапы дергаются в судорогах.
— Это Фред, — выдыхает она.
Подхожу чуть ближе и вижу, что у него распорото брюхо и кишки, похожие на спагетти, вывалились на асфальт. Глаза выпучены, как нарыв, который вот-вот лопнет. Челюсти ослабли. Зубы почти совсем желтые, только кончики белеют, словно покрытые снегом. Около него на дороге багровеет пятно крови, по форме напоминающее комету.
— Фред. Его больше нет, — произношу я и пытаюсь не наслаждаться рифмой.
И тут, впервые за все шестнадцать лет жизни, Фред издает звук, которым можно было бы гордиться. Он звучит как бракованная газонокосилка: смесь визга и клокотания.
— Он еще жив, — возражает Джордана, и мне любопытно, не попытается ли она спасти его — вдавить глаза обратно в глазницы, зашить шнурками живот. Мне вспоминается старичок из больницы «скорой помощи» Святого Джона, который приходил к нам утром на собрание и демонстрировал, как нужно обжиматься с пластмассовой двенадцатилетней девчушкой, у которой остановилось сердце. Что мне нравится — нравилось — во Фреде, так это то, что у него никогда не воняло из пасти.
Джордана пропала. Не исключено, что она отправилась за помощью, не справившись сама с этим кошмаром. Догадываюсь, что она задумала. А то, как подергиваются его лапы, мне совсем не нравится. Я должен положить конец его страданиям. Это будет гуманный шаг. Здесь недалеко по дороге огромный мусорный бак, там можно найти кирпич или доску. Любопытно, что предпочел бы сам Фред? Кирпич или доску? В чем будет больше достоинства? Но я не делаю ничего, потому что не могу отвести от него глаз. От запекшейся крови шерсть на его спине как шипы или прическа панка. Струя крови стекает к канаве. Отворачиваюсь от Фреда — теперь я могу думать яснее.
Ума не приложу, как ему удается, но Фред повторяет тот звук — просто кошачий вой. Я думаю, что, по крайней мере, Фред гибнет с каким-никаким, а голосом.
Джордана возвращается с бетонным блоком в руках.
Она смотрит печально и сосредоточенно. С таким же выражением лица она решает контрольные по математике.
— Шутишь, — говорю я.
— Мы не можем просто бросить его.
— Мне не кажется, что это хорошая мысль.
— Мы должны что-нибудь предпринять.
— Может, лучше будет дождаться следующей машины?
— О боже, — вырывается у нее.
— Как думаешь, сколько он так протянет?
— Бедняжка Фред.
У него закрыта пасть, а он все равно повторяет этот хрип. Звук идет из самой глотки. Это больше похоже на бульканье.
— Ох, Фред, — Джордана краснеет. Она стоит над ним с бетонным блоком в руках. — Я должна это сделать.
— Ты не можешь, — возражаю я.
— Ему же будет лучше, — отвечает Джордана.
— Но…
— Помоги мне подержать его.
— Он сам скоро умрет.
— Помоги мне подержать его. — Она напряженно хмурится.
Мы стоим по обе стороны от пса и держим блок за края. Кожа на запястьях Джорданы, там, где она оцарапалась, подсохла и теперь слазит. Выглядит так, как будто ковер постелили изнанкой наверх.
Я думаю о том, что, окажись в такой ситуации мама Джорданы, этот вариант не прошел бы, если бы только это не случилось в Швейцарии, где законы другие.
— Гитлер так поступал с недееспособными людьми, — напоминаю я.
— Заткнись, Оли.
— Это называется эвтаназия.
— Заткнись!
Раньше это слово было одним из моих любимых.
— Ладно, на счет три, — говорит Джордана. Она яростно моргает.
— Я не могу.
— Три.
— Стой.
— Два.
— Пожалуйста!
— Один.
— Господи!
— Давай.
Никто из нас не шевелится.
— Черт, — говорит она.
— Прости.
— Черт.
Его лапы замирают через четыре с половиной минуты. Я помогаю Джордане подсунуть под останки Фреда лист картона. Понимаю, что вонь исходит от полупереваренной пищи. Мы переносим его в бак и, накрыв тюфяком, оставляем там среди груды платяных вешалок.
Посреди дороги мы обнимаемся. Я задумываюсь о мученике Фреде. По крайней мере, он издох сам. Его смерть принесет пользу, когда скончается Джуд. И, может, способствует снижению популяции пылевого клеща. Я чувствую, как Джордана плачет на моем плече.
Я счастлив, потому что вижу картину масштабнее. Она прошла этот предварительный экзамен и знает теперь, каково это — терять близких.
Два дня спустя. Две недели до операции. Мы сидим на качелях. Приятно быть здесь и не думать о том, что Фред убежит и нагадит непонятно где.
— Родители просили поблагодарить тебя за то, что помог с Фредом. Я сказала им, что он тебе нравился. Что ты переживал за него. — На лице Джорданы застыло выражение, которое означает: она думает, что понимает меня и видит мою хорошую сторону, осознает, какой я заботливый, даже если это не так. В последнее время у нее часто такое лицо. — Джуд говорит, что хочет с тобой познакомиться, — говорит Джордана и смотрит на меня. В последнее время Джордана стала называть мать по имени — Джуд. Это печальный признак того, что она становится добрее, и это уже не предотвратить: теперь ее мать для нее такой же человек, как и все остальные. — Она приглашает тебя на ужин. — Опять это выражение лица. Ей кажется, что я нервничаю, и это так трогательно, потому что мне хочется произвести хорошее впечатление. Я же стараюсь не думать о том, что этот ужин может быть моей первой и последней встречей с Джуд, прежде чем она умрет. — Да не волнуйся ты так. Они же не собираются тебя отравить.
Я отвожу взгляд и думаю о крысином яде на разделочной доске.
В прошлое воскресенье мама ходила обедать с Грэмом во «Вриндаван» — кришнаитское кафе. Папа остался дома.
Я как-то имел несчастье побывать во «Вриндаване». Веганский шоколадный торт показался мне самым безопасным блюдом в меню, которое отчасти являлось манифестом. Веганы утверждают, что владельцы ульев — как работорговцы, а мед — воровство.
Я верю в рыночные механизмы и полагаю, что если бы пчелы умели мыслить рационально, они бы с радостью поменяли лишний мед на чистые отдельные ульи, построенные человеческими руками и похожие на пляжные бунгало на дорогом курорте. У пчел и так шикарные рабочие условия — цветочки и все такое, — и им наверняка бы захотелось улучшить также жилище.
Когда мама вернулась с обеда, она сразу поднялась наверх, и у них с папой состоялся долгий разговор. Потом она спустилась, чтобы поговорить со мной. Села на пол в моей спальне. Она объяснила, что ее друг Грэм работает добровольцем в медитационном центре в Поуисе. Он предложил ей место на курсе. Я сказал: «Поздравляю». Она ответила, что всегда хотела попробовать нечто подобное. И что это хорошая возможность, поскольку курсы медитации обычно бронируют за много месяцев вперед. Я спросил ее, не чувствует ли она себя обязанной Грэму. Она ответила, что вводный курс продлится десять дней. Я сказал, что ей надо быть осторожной и не верить всему, что она слышит во «Вриндаване». Она ответила: «Начало в следующую субботу». И сказала, что папа присмотрит за мной, пока ее не будет.
Папа думает, что мой любимый десерт — рисовый пудинг. А по мне так он похож на личинки насекомых.
Мама уехала в Поуис сегодня утром. Мы с папой неплохо проводим вместе время.
— Я тоже его в детстве любил, — замечает он, протыкая ложкой морщинистую корочку. К его усам прилипла разбухшая рисина. Папа готов есть рисовый пудинг, даже холодный, на завтрак, обед и ужин. — Добавки?
— Нет, спасибо, наелся, — отказываюсь я.
Он кивает и сглатывает.
— Пап, насчет Грэма…
— Угу.
— Какой он?
— Нормальный такой парень. А почему ты спрашиваешь?
Мне хочется ответить: я бы не отпустил свою девушку на десять дней с «нормальным таким парнем». Чипс тоже «нормальный такой парень».
— А как его фамилия?
— Зачем тебе?
— Просто беспокоюсь о маме.
— С мамой все будет в порядке.
— Неужели? — загадочно говорю я.
— Да, будет.
— Конечно.
Я смотрю на картину на стене за папиной головой Мои родители купили ее. Там изображена старушка у дома с террасой.
— Как там Джордана?
— Ей лучше.
— Ты когда-нибудь познакомишь нас, как положено?
— Нет. Только если вы смертельно заболеете.
— Как мило.
— Я встречаюсь с родителями Джорданы за ужином.
Папа отправляет в рот очередную полную ложку и жует. Звук тот же, как когда я засовываю Джордане два пальца: любезность, если верить правилу Чипса. В уголках его рта появляется пена, как на песке во время прилива.
Я пытаюсь представить, что случилось бы; если бы у отца и Джорданы состоялся долгий разговор. Представляю их сидящими во французском ресторане за столиком с красно-белой клетчатой скатертью. Вижу, как мой отец заказывает улиток в чесночном масле. Затем поджатые губы Джорданы. Она просит принести ей полпорции жареной картошки и полпорции риса. У отца краснеют уши. Так и вселенной может прийти конец. Когда сталкиваются два неподвижных объекта.
— Надеюсь, вы пользуетесь презервативами, — интересуется он.
Я вожу ложкой по краям стеклянной миски.
— «Троянцы» — презервативы номер один в Америке, — отвечаю я.
Мой папа — историк. Хоть и специализируется на истории Уэльса. Я жду, что он скажет, будто стоит с осторожностью полагаться на кондомы, названные в честь исторического события, когда греческая армия проникла в Трою, как пенис в вагину, спрятавшись внутри гигантского деревянного коня. То есть презерватив был якобы преподнесен в подарок. Когда троянцы напились, презерватив порвался и все греческие солдаты выбрались и устроили резню.
— Ну ладно, — успокаивается он.
Я спрашиваю поисковую машину про «медитационный центр в Поуисе, где работает доброволец Грэм». Машина отлично знает, что я имею в виду. Первый же сайт, который она мне выдает, — медитационный центр «Аникка». Один из волонтеров — некто по имени Грэм Уайтленд. На сайте есть информация о виде медитации, которую они практикуют, и схема проезда до нужного места в Поуисе.
После этого я набираю в поисковике: «кто такой Грэм Уайтленд?» И узнаю о некоем Грэме Уайтленде, торговце антикварными украшениями из Айлингтона. И другом Грэме Уайтленде, который выложил в Интернете свои подводные фотки с медового месяца на Большом барьерном рифе. Он и его жена выглядят очень влюбленными в масках для плавания, окруженные конфетти, похожими на разноцветных рыбок.
— Мне сейчас нужна будет машина, — кричит папа с первого этажа. Все, что включается в розетку, папа называет машиной. И кричит, обращаясь к маме, хотя та в Поуисе: — Скажи Оливеру, чтобы вылезал из чертова Интернета. — В ответ тишина. — Оливер! — орет он, хотя я прекрасно его слышу. Я выхожу из Сети. — Мне скоро понадобится эта машина. Тебе все равно нельзя так поздно сидеть в Интернете. — Папа думает, что с наступлением темноты Интернет становится более неприличным.
У нас в доме всего одна телефонная линия, к которой подключен и телефон, и модем, и, чтобы кто-нибудь дозвонился, нужно выйти из Сети. Если телефон звонит, значит, я в данный момент не скачиваю детское порно.
Чипс как-то притащил черно-белое фото девчонки примерно моего возраста с раздвинутыми ногами. Сказал, что ненавидит своего отца до такой степени, что закачивает детское порно на его компьютер, создав для этого папку типа «личное» и «файлы Карла». Чипс говорит, что любит мастурбировать под настоящую порнуху, а детское порно — это как мыться в одной ванне с сестрой. Сестра Чипса живет с его матерью.
Звонит телефон. Папа отвечает со второго звонка.
— Аллоо? — Когда он подходит к телефону, у него всегда веселый голос.
Я включаю громкоговоритель. Звонит самый старый друг отца, Герайнт. Они выросли вместе. У Герайнта певучий, сладкозвучный и глубокий акцент.
— Все отлично, друг, все путем, — говорит он. Его бас слишком низок для дешевого встроенного динамика, который искажает голос. — А ты как, старина?
— Хорошо, хорошо. Потихоньку-помаленьку. У тебя бодрый голос.
— Помаленьку? Стареешь, друг. Как красавица-жена?
— Она сейчас в отъезде, и, кстати, недалеко от тебя.
— Неужели?
— В дебрях Поуиса. Отправилась в медитационный центр. — Папа произносит эти слова таким тоном, точно говорит «афроамериканец».
— Медитационный центр — так это теперь называся? — Герайнт закатывается своим звучным смехом; динамик трещит.
Папа тоже смеется, но не сразу.
— Ты там поосторожнее, старина. А то еще сбежит с буддийским монахом.
— Ха-ха-ха, — слышится голос папы. Он больше не смеется.
— И надолго она?
— На десять дней.
— На десять дней? — переспрашивает Герайнт.
Десять дней — это слишком. Почти как медовый месяц. Согласно таблице соблазнения, разработанной Чипсом, Грэму повезет уже в следующий четверг.
— Знаю. Но говорят, это минимальный период, за который можно действительно ощутить эффект.
— Хмм… уверен, к концу этого периода она что-нибудь да ощутит, — снова заливаясь хохотом, говорит Герайнт.
— О да, не сомневаюсь.
— Ну что ж, дружище, раз твоя красотка-жена отдыхает, это наводит на мысли о важном турнире по регби — кодовое название для пяти пьянок подряд в выходные.
Одним из условий дружбы с Герайнтом является то, что папе приходится притворяться, что он любит регби. Каждый год они собираются со школьным приятелем Биллом, останавливаются в отеле в Кардиффе и болеют за сборную Уэльса в турнире Пяти Наций.
— Я достал три билета на матч Уэльс-Англия, Билл забронировал отель. Нам нужен только ты и твоя печень.
— Надеюсь, в этом году нам больше повезет. Мы должны разгромить этих подонков.
После выходных, проведенных в компании Герайнта папа перестает произносить букву «х».
Как и я, он понимает, насколько важно иметь произношение как у всех. Папины родители из Уэльса, он родился в клинике «Маунт Плезант», а первые десять лет жизни провел в Лондоне, где дедуля — он умер — работал в страховой фирме. Мой дед кроме всего прочего известен тем, что изобрел бонус агентам за непредъявление иска. Когда папа жил в Англии, дети звали его деревенщиной, хотя уже к десяти годам у него было хорошее английское произношение. Потом его родители обосновались в Ньюпорте, Пемброкшир, папа пошел в среднюю школу, и там его называли уже «деревэншиной». Именно тогда он познакомился с Герайнтом и научился играть в регби.
Теперь папа говорит как истинный валлиец лишь после того, как напьется с Герайнтом и Биллом. Я так говорю, лишь когда пытаюсь произвести впечатление.
— Ничего мне не говори, — заводится Герайнт. — Дешевые ублюдки.
— Лучше бы французы выиграли.
Когда папа делает вид, что что-то смыслит в регби, это просто невыносимо. Выключаю громкоговоритель. На ум приходит Чипс. Интересно, станем ли мы собираться, когда нам будет по сорок, и смотреть порножурналы, как в старые добрые времена, и придется ли мне восклицать, как сейчас: «Обалдеть!» или «Ты только посмотри на ее мохнатку!» Наверное, это и есть проявление дружеских чувств.
Слышу, как папа говорит «пока» и кладет трубку. Думаю, если папе под силу изобразить любовь к регби, он может притвориться, что у него счастливый брак.
Снова подсоединяюсь к Интернету и захожу на сайт центра «Аникка». Ближайшая станция электрички — Херефорд. Распечатываю схему проезда с объяснениями. Наш принтер «Эпсон-610» фырчит, стараясь воспроизвести все цвета.
Ищу расписание электричек из Суонси. На экране появляются часы, пока система проверяет наличие свободных мест.
— Оливер! Ты не мог и эти тарелки убрать в посудомоечную машину? — кричит папа.
Есть электричка завтра в одиннадцать утра. Слышу, как папа с грохотом убирает посуду.
Принтер вздыхает и стонет — половину напечатал; я вижу, что медитационный центр находится на берегу реки, изображенной контуром. Гремят столовые приборы. Я закрываю все окна и вычищаю память браузера на всякий случай. Хлопает дверь гостиной. Папа топает по коридору. Его шаги гремят на лестнице; он перемахивает через две ступеньки.
— Я когда-нибудь разобью эту чертову машину!
Помню, папа как-то сказал, что новый компьютер нам не по карману. Но потом пошел в компьютерный салон в центре города и вернулся с новехоньким супер-современным «Пентиумом 90». Парень из магазина убедил его в том, что это хорошее капиталовложение.
Распахивается дверь. Выдергиваю из принтера листочек и смущенно комкаю его в кулаке.
— Чем это ты тут занимаешься? — Его руки красные и мокрые; верхняя часть лба блестит. От него пахнет ненастоящим лимоном. — Ну? — допытывается он. Хрящ его носовой перегородки натягивает кожу.
Чипс однажды рассказал, как отец застал его с порножурналом. Он тогда сказал: «Да, папа, это порно. Извини». В рассказе Чипса отец попросил взглянуть. Меня же спасает мой виноватый вид.
— Ладно, иди, — говорит папа.
28.6.97
Дорогой дневник!
Я решил вмешаться. Завтра пообещал Джордане поужинать с ее родителями, поэтому придется уехать в понедельник утром. Надеюсь лишь, что это не окажется слишком поздно.
Медитация, практикуемая в центре «Аникка», заключается в полном освобождении от ментальных загрязнений, в результате которого достигается высшее счастье полной свободы.
На сайте написано, что маме предстоит пройти «процесс самоочищения посредством самонаблюдения». В течение десяти дней она не должна разговаривать, писать, читать, слушать «Радио-4», пить алкоголь, убивать живых существ и вступать в визуальный контакт. Сайт как будто специально создан для, того, чтобы сбить с толку обеспокоенного супруга; там говорится, что «какой-либо физическим контакт между людьми одного или противоположных полов абсолютно исключается». На веб-сайте написано: «Курс бесплатный, включая еду и стоимость проживания. Учителя и их ассистенты не получают вознаграждения; как и другие сотрудники курса, они работают добровольно». Слово «добровольно» вызывает подозрения. Грэм «добровольно» вызвался провести десять дней в одной комнате с моей матерью, где они будут сидеть, закрыв глаза и глубоко дыша. Сексуальная прелюдия имеет много обличий.
Будучи добровольцем, Грэм также может готовить еду, стелить постели, мыть душевые, вынимать волосы из стоков; он знает, что моя мама — современная женщина и любит, когда мужчина занимается работой по дому.
Сегодня утром я обнаружил папу за пианино; он сидел и не играл ничего, не играл даже гамму ре минор, простую и грустную. Я также видел его за рабочим столом: он чистил зубы зубной нитью. Он не ответил на два телефонных звонка и с тех пор, как уехала мама, опять начал пить горячую воду с лимоном, все время из одной и той же чашки, даже ни разу ее не вымыв. На этот раз он пьет из чашки, на которой изображены мультяшные пингвины в ряд: императорский, голубой, хохлатый, адели и королевский.
Я сказал папе, что пока мамы нет, я собираюсь погостить несколько дней у своего друга Дейва. Он ответил: «Хорошо».
У меня нет никакого друга Дейва.
Как-то мне неловко,
Олли.
— Вот тебе загадка, Оливер.
Папу Джорданы зовут Брин.
Мы сидим за столом из темного мореного дерева. Стол на шестерых, но ужин накрыт на четверых. Джордана сидит напротив, рядом с отцом. Меня усадили с Джуд. Мы едим ростбиф; хоть он и вкусный, прожевать его совершенно невозможно. Я был вынужден проглотить нечто похожее на большие комки шерсти. Морковь настолько переварена, что расплывается на глазах. Брокколи удалась, а жареный картофель напоминал хрустящие шарики расплавленных соленых соплей. Для каждого положили пробковую подставку под тарелку, и еще две — в центре стола.
Джордана стонет и опускает голову.
— Пап!
— Джордана уже знает ответ, но загадка правда что надо.
Я киваю.
У Брина в точности такой нос, как я себе представлял. Толстый и крепкий. Я мог бы засунуть большой палец в его ноздрю. Опираясь на стол мясистыми руками, он поворачивается ко мне.
— Значит так. Король хочет найти подходящего жениха для дочери, прекрасной принцессы.
— Так — говорю я. Вот и все. Сейчас меня раскусят. Пахнет духами, луком и немножко — собачьей шерстью.
— Как понимаешь, любой дурак из живущих в стране хочет жениться на принцессе, и вот король придумывает испытание для потенциального жениха. Если он выстоит, рука принцессы достается ему; если нет — голову долой. — Брин улыбается во весь рот. И Джуд тоже.
Синоним обезглавливания — декапитация.
Я рад, что заранее продумал свой прикид. На мне самые темные мои джинсы и темно-синяя рубашка от «Эл-Эл-Бин», которую мама привезла из Нового Орлеана.
— Испытание очень простое и призвано показать, действительно ли человек, который хочет жениться на дочери короля, испытывает к ней привязанность. У короля мешочек, в котором лежит две виноградины. Одна белая, одна красная. Понятно?
— Да, — говорю я и вспоминаю своего друга Райхана, наполовину валлийца, наполовину бангладешца.
— Чтобы жениться на принцессе, всего-то надо достать из мешочка белую, а не красную виноградину.
— Ясно, — говорю я, кажется, начиная понимать смысл, — шанс выжить — пятьдесят на пятьдесят.
Брин и Джуд улыбаются. Брин тихонько кивает. На Джордану я не смотрю.
— Ага, именно так. — На секунду он опускает взгляд и смотрит на стол, на свою грязную тарелку и дугообразный мазок в том ее месте, где он вытер подливу куском жареной картошки. — И вот приходит первый жених, чтобы пройти испытание. Опускает руку в и достает красную виноградину.
— О нет! — восклицаю я.
— О да! И ему отрубают голову.
Я поднимаю брови, точно хочу сказать: как жесток этот мир.
— Но он не знал одного: король, который слишком сильно любил дочку, — при этом Брин хохочет и смотрит на Джордану, у которой раздраженный вид, — положил в мешок две красные виноградины.
Я чуть приоткрываю рот. Брин делает глоток вина из своего бокала. Кончики пальцев Джуд трутся о ножку ее бокала; он все еще полон.
— Много желающих пришли попытать счастья, но все проиграли и, что неудивительно, лишились головы.
— И загадка в том, как пройти королевское испытание?
Я смотрю на Джордану и перевожу взгляд на Джуд. Ее волосы — самое красивое, что в ней есть. Они как у стюардессы.
— Никаких подсказок, — говорит Брин. — На кону его жизнь.
Я стараюсь не думать о том, что таким, какой я сейчас, Джуд меня и запомнит, когда ляжет в могилу.
Поначалу я решаю очистить виноградину, чтобы она стала красновато-зеленоватого цвета; может, это спасет мне жизнь, да и стоит ли слишком стараться ради девчонки? Затем решаю испачкать ладонь замазкой, чтобы виноградина, которую я зажму в ладони, окрасилась в белый цвет. Но что-то подсказывает мне, что Брин на это не поведется. Приходит мысль о том, не сразиться ли с королем, сделав приемчик из регби и сбежав с принцессой под мышкой. Я мог бы также достать обе виноградины и разоблачить короля как мошенника.
Оглядываюсь в поисках подсказки. На телевизоре лежит видеокассета: «Каррерас, Доминго, Паваротти — три тенора: величайший концерт века».
Я смотрю на Джуд. Ее опухоль размером с виноградину. Она немного накрашена, на губах розовая помада. У нее голубые глаза и, что удивительно, большой прыщ у виска.
— Не смотри на меня, сам догадывайся, — смеется она.
— Хмм, даже не знаю… жених мог бы достать обе виноградины, и тогда все бы увидели, что король обманщик.
— Нет, хотя идея хорошая. И очистить виноградину тоже нельзя. Это Джордана придумала.
Он все еще смотрит на меня и ждет правильного ответа. Мне хочется ответить: химиотерапия?
— Уууууу, — размышляю я.
Он разрешает мне подумать еще немного и наконец говорит:
— Не придумал? Что ж, вот что сделал будущий принц. Он достал виноградину из мешочка, сразу же сунул ее в рот и проглотил. — Брин изображает, что проглатывает виноградину, будто таблетку. — И говорит: вы можете увидеть, какой цвет я выбрал, по оставшейся виноградине — а она, естественно, красная.
— А, понятно! Очень умно, — говорю я.
— Теперь ты знаешь, что делать, — улыбается Брин, — если вдруг соберешься жениться на принцессе.
Мы сидим уже давно. Я выпил бокал вина. Джордж с родителями чувствует себя очень расслабленно.
— А помнишь, как мы зачали Джордану?
— Брось, Брин, ты смущаешь бедного мальчика. Ну да ладно, рассказывай.
Разговаривая, они смотрят друг другу в глаза.
— Джордану зачали на пляже Трех Утесов, между теми самыми Тремя Утесами.
Джордана становится похожа на маленькую девочку, разинув рот, она чешет лоб. Глаза бегают, Джордана отыскивает другую тему для разговора.
— Она слышала эту историю уже сто раз, но какая красивая была ночь! Мы нашли безветренное место, развели костер, бросили пару картофелин в кожуре. Луна была почти полная…
— И там были летучие мыши, — прерывает его Джуд, внезапно заинтересовавшись рассказом; ее голос дрожит, в нем слышно возбуждение. — Они вылетали из скал и кружились вокруг нас, как торнадо. — Кажется, это первый раз, когда она говорит так живописно. Она наклоняется вперед и кладет ладонь на руку Брина. — Мы всегда думали, что ты сможешь видеть в темноте или что-то вроде того, — произносит Джуд, глядя на Джордану. Потом поворачивается ко мне и шепчет мне в ухо: — Джордана наверняка не хочет, чтобы ты знал. — Ее теплое дыхание доходит до моей барабанной перепонки. — Когда она родилась, ее ушки были свернуты, как пожухлые листья.
Впечатляюще — она снова улыбается. Мне нравится Джуд.
— Правое так и осталось, да, маленькая летучая мышка? — замечает Брин.
— Пап! — недовольно восклицает Джордана. Ее правое ухо и правда как у эльфа.
Джуд и Брин хихикают и улыбаются друг другу. Интересно, это из-за опухоли или из-за вина они так расчувствовались?
— Боже, — бормочет Джордана.
— Когда мы закончили, картошка в мундире как раз пропеклась. Вкуснее картошки я в жизни не ел, — вспоминает Брин. Картофель в мундире готовится сорок пять минут. Кажется, мне есть чему поучиться у Брина.
Я жду, что на десерт он подаст виноград, но он предлагает мне шоколадное мороженое. Я не отказываюсь. Шоколадное мороженое черное снаружи, но белое внутри. Не думаю, что это что-то значит.
Прощаясь, я не сообщаю Джордане, что уезжаю спасать брак моих родителей. Наверное, и к лучшему. Она не читала мой дневник после безвременной кончины Фреда, и лишние переживания ей сейчас ни к чему. Хватит с нее и маленькой опухоли.
Я был единственным, кто сошел на станции Херефорд. Затем сел на автобус до Лландинабо. Чтобы добраться до медитационного центра, нужно было еще топать две мили по гравиевой дорожке в гору. У меня было время подумать, наметить план и поразмышлять.
Я устроил штаб вокруг большого высохшего бревна на полянке между деревьями. Сгнивший ствол мягко проседает под моими тазовыми костями. Сегодня такой день, когда хочется ходить голым. У меня вспотела промежность. В воздухе замшелый запах грибов.
Я замечаю, что на неровной земле рядом с бревном кто-то выложил из прутиков и листьев слово «помощь» маленькими буквами. Восклицательного знака нет. Я пялюсь на это послание. Или кто-то просит меня о помощи, или сообщает, что я ее нашел.
У подножья холма, буквально в двух шагах, стоит здание с окнами от пола до потолка с трех сторон. Нечто среднее между разборной классной комнатой и пагодой. Я насчитываю десять человек, сидящих на жестких подушках на равном расстоянии друг от друга, как шахматные фигурки. У них прямые спины, ноги скрещены. Они медитируют. Мамы среди них нет. Здание окружает лужайка размером с поле для игры в бейсбол; посреди нее несколько совсем маленьких саженцев.
За пагодой — амбар, конюшни, ряд домов из красного кирпича и гравийная площадка для автомобилей. Что-то этот медитационный центр здорово смахивает на ферму. «В центре „Аникка“ вы увидите вещи такими, какие они есть».
Темнеет. В облаках появляются темные прожилки. Я слышу монотонный звук, доносящийся из пагоды: мужской голос поет мантру. Похоже на то, как Чипс изображает молящихся.
Чипс рассказывал, что на horsebang.com[20] они редко делают это прямо в конюшне. Эстель восемнадцати лет из Миссури, которая говорит, что мужской член уже никогда не сможет ее удовлетворить, делает это на лужайке. Чтобы удержать лошадь на месте, используется специальная сбруя, которую можно заказать по почте. Надо внимательно посматривать по сторонам, вдруг наткнусь тут на такое спецоборудование.
Звук затихает, медитирующие встают, чтобы расправить спину и размять ноги; тихая комната вдруг превращается в гимнастический зал.
Я спускаюсь по аллее, чтобы взглянуть поближе. По моим подсчетам, раз на улице темно, а в пагоде светло, они вряд ли что увидят. Подбираюсь достаточно близко, чтобы различить их лица. Одна женщина выглядит совсем молодо, как студентка, заменяющая учителей. Ее золотистые волосы не расчесаны; она выглядит эмоционально устойчивой. Зал постепенно пустеет; мужчины выходят из одной двери, а женщины — из другой.
Я возвращаюсь в основной лагерь. Достаю из сумки (пока я в пути, буду называть ее дорожным рюкзаком) пакетик печенья с черничной начинкой. Вынув одно печенье из фольги, быстро съедаю его, пережевывая пять-шесть раз, прежде чем проглотить. Мама говорит что я плохо пережевываю пищу и поэтому организму сложнее получать все необходимые питательные вещества. Если бы она сейчас была здесь, я бы напомнил, что это всего лишь черничное печенье. Если бы она была здесь — а она ведь тут, — я бы изложил ей свою теорию здорового питания.
Вредную пищу можно проглатывать, не жуя, без особых опасений: печенье, бисквиты, торт с заварным кремом, черничные кексы, шоколадный пирог; более того, их нельзя жевать ни в коем случае, лишь столько, сколько необходимо для глотания. Однако здоровую еду типа брокколи, пикши или красной капусты нужно измельчать буквально до каши — представьте себя блендером, — делая до сорока движений челюстями.
В десять небо становится черным. Мягкий свет в пагоде гаснет, и окружающий мир погружается в тьму. Теплая облачная ночь, дует умеренный северо-западный ветер. Я даже не ставлю палатку; просто забираюсь в спальный мешок и ложусь на сухую землю, вдыхая запах дерева. Беру рюкзак и достаю фонарик, дневник и ручку.
Понедельник, 30.6.97
Слово дня: ритрит — уединение, спокойствие и укрытие.
Список полезных вещей
• Карта местности, распечатанная с веб-сайта. Портативная спиртовая горелка — позаимствовал из школы.
• Денатурат фиолетового цвета.
• Запасные ботинки Hi-Tec.
• Майка Brunsfield Sports.
• Папина кофта с капюшоном и эмблемой Дурхэмского университета.
• Двухместная палатка оранжевого цвета.
• Спальный мешок фиолетового цвета.
• Монокуляр для гольфа, до сих пор не распечатанный.
• Две пачки печенья, шоколадного и черничного.
• Бутылка черносмородиного сока (не спутать с денатуратом).
• Фотоаппарат.
• Полезная информация для чтения, скачанная с ramameditation.com и treefields.net[21].
• Пачка стикеров.
• Диктофон.
• Мой дневник.
• Черная ручка.
• Упаковка с четырьмя шоколадными кексами.
• Свиные шкварки.
• Сосиски, 38 % свинины.
• 20 фунтов — украдены из папиного кошелька.
• Один презерватив марки «Троянец»: если дойдет до худшего, предложу его Грэму.
Просыпаюсь и вижу вокруг фигуры; расплывающиеся и тающие привидения. Или мне в глаза светит фонарь, или я начал «видеть вещи такими, какие они есть». Я извиваюсь, как червь в грязи и поворачиваюсь набок с крепко зажмуренными глазами. Кто-то нависает надо мной; от него пахнет как от вегетарианца.
— Извините? Извините, но это частная собственность.
Его освещенные фонариком сандалии все в грязи.
— Ммм, — бормочу я.
— Извините, но вы находитесь на закрытой для посторонних территории.
Открываю один глаз.
— Мммбх.
— С вами все в порядке? — У него легкий американский акцент.
Он направляет фонарь мне в лицо. Чувствую себя экспонатом в музее. Он выключает фонарик. Светлеет, но лица незнакомца мне пока не различить.
— Что ты здесь делаешь? — говорит он и присаживается на корточки рядом. Две верхних пуговицы его рубашки из конопли расстегнуты.
Я некоторое время смотрю в землю, потом произношу:
— У меня проблемы в семье и в личной жизни. — Это меня Чипс научил.
— О, — отвечает он.
— Иногда мне просто нужно побыть в тихом месте, подальше от семейных ссор, криков и летающего фарфора. — Зря я сказал «фарфор». Мальчики, семья у которых почти развалилась, не вдаются в детали.
Он улыбается, показав зубы, и заговорщически склоняется к моему уху.
— Послушай, нам это не положено, но хочешь, я принесу тебе тарелку супа? Как тебе такое?
— А что за суп?
— О, хмм… кажется, чечевица с овощами. Послушай, я принесу суп. Я пулей.
Пуля — это поражающий элемент огнестрельного оружия.
— Да я в порядке. У меня в рюкзаке печенье есть.
Я нарочно говорю проще, чтобы он проникся ко мне симпатией.
— Послушай, это частная собственность. Если бы от меня зависело… — Он замолкает.
Я бью наповал:
— Да нет, все в порядке. Не беспокойтесь. Я уйду. — И моргаю глазками.
— Послушай, я не против, если ты останешься ненадолго. Просто… дело в том, что это медитационный центр, и нам очень важно, чтобы гости не отвлекались.
Единственный человек из моих знакомых, который так же неотрываясь смотрит в глаза, — мистер Томас, Директор школы.
По мере того как я привыкаю к темноте, начинаю различать жидкую козлиную бородку и загар как у человека, который много времени проводит на свежем воздухе.
— Твои родители далеко живут?.
— Уж лучше бы далеко, — отвечаю я.
Ему нравится мой ответ.
— Слушай, тебе что-нибудь нужно? Позвонить? Или, может, подбросить тебя куда?
Я выдерживаю паузу, чтобы он подумал, что между нами возник контакт. Изучаю его лицо. У него на лбу тонкий фиолетовый шрам с неровными краями, как спустившая петля на колготках.
— Откуда у вас этот шрам?
— Ах этот, — говорит он, проводя пальцем по потемневшему участку кожи. — Несчастный случай во время занятий альпинизмом. Ударился головой, наложили восемь швов; потом пошел кататься на сёрфе, и швы порвались — вот откуда.
— Ничего себе. — Я делаю лицо как у храброго солдатика — улыбаюсь с закрытыми губами, — и он думает, что ему удалось меня приободрить. — Спасибо, мистер, — снова играю в сиротку Викторианской эпохи.
— Прошу, — он кладет руку мне на плечо, — зови меня Грэм.
Он улыбается, показывая два ряда крупных здоровых зубов. Между двумя застряла черная семечка.
— Спасибо, Грэм. А ты зови меня Дин. — Ненавижу имя Дин.
— Каждое утро примерно в это время я делаю обход, так что, может, завтра увидимся. Только, пожалуйста, не попадайся на глаза больше никому.
Я моргаю ресничками.
— Это очень важно, — добавляет он.
Я по-прежнему моргаю.
Звенит гонг, но Грэм так и смотрит на меня, не отрывая глаз.
— Завтрак, — сообщает он. — Мне пора, мой юный.
В роли заботливого взрослого он довольно убедителен (хоть и не на все сто). Я закрываю глаза и засыпаю.
Меня будит звук, который доходит до моего сознания, лишь затихая. Еще только семь тридцать. Пятнадцать человек входят в медитационный зал по очереди; каждый несет одеяло и жесткую подушку; головы слегка наклонены. Один мужчина азиатской наружности уже сидит скрестив ноги. Небо посветлело по краям.
Сбрасываю спальник и встаю. Все еще во вчерашней одежде — голубые джинсы, бирюзовые носки и желтая майка с эмблемой футбольной команды. Украдкой пробираюсь около деревьев, чтобы взглянуть на остальные постройки фермы.
Замечаю двух мужчин, тайком разговаривающих позади амбара у зеленых баков с колесиками. Тот, что с ведром и допотопной шваброй, кивает и показывает в сторону конюшен, точно говоря: всю кровь и сперму я вычистил.
Когда на горизонте становится чисто, ныряю за конюшни, где меня никто не увидит. Быстро оглядываю двор, прежде чем ступить в открытую дверь. Внутри — сияющая белая плитка, душевые насадки, украшающие стены с одинаковыми интервалами, и стоки, незасоренные пучками волос. Ни веб-камер, ни зоофильского спецоборудования.
В разочаровании возвращаюсь во двор и шагаю, стараясь ступать на траву, а не на гравий. Бесшумно подкрадываюсь к боковой двери, ведущей в пагоду, проскальзываю внутрь и попадаю в чулан, где висят куртки. На полу стопка грубых шерстяных одеял и пятнадцать замызганных пар обуви: ботинки, сандалии и пара босоножек. Одни сандалии я сразу узнаю: с мягки ремешком вокруг щиколотки и белым ярлычком на подошве: «Вегетарианская обувь». Боюсь, это сандалии Грэма.
Снова слышу мужской голос, выпевающий мантру — песню без припева. В центре двери, ведущей в главную комнату, продолговатое стеклянное окошко. Я заглядываю в него и вижу затылки медитирующих и корешки их книг. Через некоторое время мантра прекращается и начинается речь. Пытаюсь рассмотреть, кто именно говорит, но не вижу.
— …немного лучше, чем вчера… немного лучше… трудности еще есть… что блуждающий ум… несосредоточенный ум… — Говорящий часто замолкает, но, кажется, никого это не раздражает. Не особо он беспокоится и о том, чтобы закончить предложение. — Скачущий ум… такой нестабильный, такой неустойчивый, не имеющий опоры… не знающий покоя и безмятежности… дикий, как дикое животное… — Слова звучат то громко, то затихают. — Ум, как обезьяна… хватается то за одну ветку, то за другую… то за один объект, то за другой… слишком возбужденный, совсем дикий, как разъяренный бык или слон… среди людей такой ум создает хаос… — Когда смотришь на этих людей, сидящих на деревянном полу, скрестив ноги, невольно приходит сравнение с группой детского сада, слушающей сказку. Только здесь никто не ерзает и не дерется. — Стоит только укротить это животное… как оно начнет служить человеческому обществу… — Я думаю о лошадях. — …неприрученный ум очень опасен и вредоносен… но если мы приручим его, обуздаем его, его великая сила обернется нам на пользу…
Поддавшись секундному инстинкту — клянусь, мой мозг в тот момент был совершенно пуст, — я беру вегетарианские сандалии и, оглядевшись, выбегаю из чулана. Несусь через двор в тень под раскидистыми деревьями. Замышлять означает планировать или плести интриги, строить заговор, темнить.
Вернувшись в основной лагерь, я использую монокуляр, чтобы следить за мужчинами и женщинами в пагоде. Они делают растяжку для шеи, спины и рук. Поистине, есть много способов выглядеть по-идиотски.
Распаковав походную горелку, потягиваю из кривой кастрюли черносмородиновый сок, разведенный свежей водой из горного источника. Герцог Эдинбургский меня бы не одобрил[22]. Съедаю два шоколадных кекса. Меняю слово «помощь» маленькими буквами на «ПОМОГИТЕ!» — большими, добавив восклицательный знак из шишки и прутика.
Уснуть не удается, поэтому решаю осмотреть холм по другую сторону от медитационного центра. Вокруг такой лес, протяженность которого понять невозможно. Разве что иногда проглядывается просвет, как лысина моего папы, когда тот наклоняется нарезать баранью ногу.
Я забираюсь на самую высокую ветку самого большого дуба. Обняв ствол одной рукой, развешиваю Грэмовы шлепки на соседние ветки, как елочные игрушки. Смотрю вдаль на ряд холмов, похожих на костяшки пальцев, и вмятину долины — словно кто-то ударил кулаком холмистый ландшафт.
Ухватившись одной рукой за опору, а в другой сжимая монокуляр, чувствую себя пиратом. И со своего наблюдательного пункта вдруг замечаю маму. Она идет по круговой тропинке, выкошенной на лугу, вдоль края леса. Слежу за ней, глядя в монокуляр. На ней коричневые вельветовые брюки в крупный рубчик, в которых она возится в саду, а на плечи наброшено одеяло — прежде я его не видел. Бледно-голубое одеяло для больных, для обманутых. Она чешет голову. Я вижу темные сальные волосы, бледную кожу головы. Наверх она не смотрит.
Я поражен тому, сколько возможностей дает примитивный монокуляр. Чувствую себя Ли Харви Освальдом[23]. Я не теряю ее из виду, даже когда она заходит за деревья. Сделав пять кругов, мама мимо конюшен направляется в здание из красного кирпича L-образной формы. Ни минуты покоя.
Только что перевалило за полдень; я на ногах уже пять часов. На обед у меня свиные шкварки и два шоколадных печенья. Пару часов гуляю вдоль реки, стараясь держать равновесие на камнях и не мочить ноги. Промокнув возвращаюсь в лагерь, снимаю носки и ботинки и забираюсь в спальный мешок. Я лежу на животе и читаю про разные виды медитации в распечатках Интернета. Там написано о том, как вновь обрести единение с природой. Что современное общество искоренило все остатки ощущения внутреннего единства с землей и окружающим миром. Я узнаю о том, как получать интуитивную информацию о себе. Если бы я лучше прислушивался к себе, то понял бы, что мой поход вверх по реке и то, что я промочил ноги, — все это должно было случиться. Даже моя мама понимает. Я бы хотел научиться получать интуитивную информацию о себе. Думаю, была бы отличная строка в резюме: специалист по проактивному интуитивному самоанализу.
В школе нас учили составлять резюме. Так я узнал слово «проактивный», то есть еще активнее, чем просто активный. Еще работодателям нравятся слова «стрессоустойчивый», «личный рост» и сложные, например «межличностный».
Читаю дальше о том, как поступать более осознанно. И узнаю новое слово — «эгрегор». Эгрегор — это нечто вроде группового разума, образующегося, когда люди сознательно собираются вместе с общей целью.
В этом медитационном центре, вероятно, что-то подобное и происходит. Это не просто мозговая оргия, как утверждает веб-сайт. Эгрегор — это «сверхъестественное и астральное тело группы».
Дальше написано: «Эгрегоры как ангелы, но практически лишены ума и с готовностью исполняют приказы. Они могут принимать любую физическую форму. Некоторые НЛО — это и есть эгрегоры».
Поскольку эгрегор является соединением членов группы, он должен содержать информацию как о намерениях Грэма, так и о чувствах моей матери по отношению к его намерениям. Если, к примеру, эгрегор примет физическую форму адвоката по разводам, бледного как привидение, думаю, надо готовиться к худшему.
В лесу тепло и пахнет гнилью. Это напоминает мне мою комнату, когда я не открываю окон несколько недель, ношу ботинки без носков и забываю про скомканное полотенце под столом. Запах вполне располагает к короткому дневному сну.
Меня будит мой желудок. Все еще светло, но небо посерело, смеркается. Вылезаю из мешка и нахожу наименее пожароопасное место, где можно поставить горелку.
Кипячу немного воды из речки, чтобы приготовить свой аперитив — горячий черносмородиновый сок. Поджариваю на сковородке четыре линкольнширских сосиски. Они готовятся целую вечность. Джордана бы плевалась — кожица у них местами получилась прозрачной, а местами обуглилась.
После ужина составляю план на завтра: разоблачение Грэма.
В полдесятого снова слышу пение мантр. Я уже мысленно подхватываю мелодию, как песенку из рекламы. Забираюсь в спальный мешок, чтобы пораньше уйти на боковую. Завтра важный день. Походные условия заставляют меня вспомнить тот раз, когда Джордана впервые показалась мне симпатичной. Это случилось во время вручения бронзовых наград герцога Эдинбурского; тогда она показала мне, что будет, если бросить в костер аэрозоль с гелем для душа «Манговая сенсация». Сперва он издает свист, а потом трескается, как упавшая тарелка.
Мы стояли лагерем на ферме Браутон. Она залезла в мою палатку и показала мне свои нарывы. И спросила, знаю ли я истинную причину, почему нарыв может выделять жидкость бесконечно. Я сказал, что мне всегда было интересно узнать то же самое про гной. Одна из причин того, почему мы вместе, это интерес к одним и тем же вещам.
Просыпаюсь с первыми лучами. Добавляю к надписи «ПОМОГИТЕ!» стрелку, указывающую на вершину холма. Затем вешаю на деревья стикеры с надписями флюоресцентным маркером, которые должны завести Грэма в чащу леса:
ГРЭМ!
ТЫ ОЧЕНЬ
ХОРОШИЙ
АКТЕР
ЭТА ПОДСТАВА
ДОВОЛЬНО
УБЕДИТЕЛЬНА
Я ПОНИМАЮ
ПОЧЕМУ ЖЕНЩИНЫ
НА ТЕБЯ ЗАПАДАЮТ
Я УВАЖАЮ ТЕБЯ
В ОПРЕДЕЛЕННОМ СМЫСЛЕ
НО ЭТО ЗАШЛО
СЛИШКОМ
ДАЛЕКО
Последний листочек вешаю на березу с гладким стволом у самых зарослей ежевики. На кусте уже висит несколько ягод, но они еще не почернели — зеленые и плотные как желуди.
Обнаружив просвет в колючих кустах, протискиваюсь туда; заросли послужат защитным барьером между мной и Грэмом, который, разъярившись, вскоре наверняка бросится за мной. Прячусь за толстым стволом вяза, покрытым сучками, как нарывами, и жду.
На южноваллийском наречии «вас» звучит ну точно как «вяз».
Просыпаются птицы. Я прислушиваюсь, ожидая начала мантры.
В конце концов слышу медленные шаги: кто-то пробирается через чащу, ломая ветки. Я не доверяю людям, которые ходят медленно, в том числе директорам школ и священнослужителям.
— Дин? — голос раздается издалека, но я знаю, что это Грэм — его выдает легкий янки-акцент. — Нельзя так сорить в лесу. — Ну вот, мне уже удалось его рассердить. — Дин? — Он приближается. — Это что еще такое? — возмущается он и затем добавляет, не желая выходить из образа заботливого старшего друга: — У тебя все в порядке?
— Грэм! — кричу я, поворачиваясь к буку напротив и представляя, как слова отражаются от его ствола и слышатся как бы отовсюду: я вездусущ. — Вы занимаетесь тем видом медитации, когда люди изучают тела друг друга в комнате с подушками и женщины говорят «да», только глазами?
Выжидаю. Кажется, он смеется.
— Если бы это было так, у нас было бы куда больше посетителей. — Он совсем близко, не кричит. — Что происходит, Дин?
— Я повесил твои шлепанцы на самую высокую ветку самого высокого дерева! — Это должно его сломать.
— Правда? — удивляется он.
— Я выбрал такие ветки, которые не выдержат твой вес!
Он ничего не говорит. Я готов пуститься наутек.
— Дин, в центре «Аникка» мы учим осознавать умственные и физические процессы. Наша медитация помогает научиться наблюдать за тем, как работает твой ум и тело, чтобы не реагировать на раздражители, а лишь действовать как на автопилоте.
У него совсем не рассерженный голос.
— И это помогает клеить телок?
— Пожалуйста, хватит прятаться. Я тебя вижу — ты за тем деревом.
Выглядываю из-за дерева. Грэм стоит по ту сторону кустов; вид у него совсем не агрессивный.
— Привет, — говорит он.
Его руки болтают по бокам, одежда на нем нейтрального цвета, а в ладонях зажат ворох стикеров.
Мы с Грэмом поговорили о медитации, и я задал ему пару наводящих вопросов о диких животных и спецуздечке для конефилов. Я признался, что сделал неправильный вывод. Он снова спросил, не нужно ли мне чего. Я ответил, что все в порядке и что уеду после обеда.
Я решаю пройти ритуал самоочищения, чтобы понять, что чувствует мама. Странички из Интернета поведали мне, что иногда для медитации используют деревья. Только важно найти подходящее дерево. Ствол символизирует позвоночник, поэтому я подыскиваю сутулое дерево. Количество солнечного света, получаемое деревом, символизирует духовную энергию.
Я нашел мрачный согбенный дуб. У основания два больших корня, вылезающих из земли вилкой и образующих нечто вроде трона с подлокотниками. Усаживаюсь между ними, скрестив ноги и прислонив спину к стволу. Кора будто испещрена экземными пятнами, что напоминает мне о Джордане.
На веб-сайте говорится, что нужно попросить у дерева разрешения вступить с ним в контакт. Пробую формальный подход: «Дорогое дерево, меня зовут Оливер Тейт. Я бы хотел вступить с тобой в интуитивный контакт и узнать больше о себе, воспользовавшись твоей глубокой связью с природой». Дерево молчит. «Не думаю, что это займет много времени: я и так себя довольно хорошо знаю». По-прежнему молчание. Я понимаю, почему дерево так безразлично ко мне. «Если ты ничего не скажешь, будем считать, что молчание — знак согласия».
Вот и отлично. Для начала я должен закрыть глаза и очистить ум. Представляю свой мозг как комнату на чердаке. Выкидываю кровать, стол, книги, ежегодники, шкаф и приставку «Супернинтендо», затем срываю со стен открытки, постеры и полки, разбиваю кувалдой голубые стены, окрашенные в технике «венецианская штукатурка», разбиваю ядром окна родительского дома, совершаю воздушную атаку и стираю с лица Земли свою улицу, сворачиваю залив Суонси как гигантский омлет и проглатываю его одним куском…
…тишина стоит недолго. Сквозь пустоту прорывается воспоминание, потом другое. Приходит на ум сон.
Когда мне было десять лет, я был влюблен в нашу няню из Германии Хильду. Она изучала теологию в университете и готовила потрясающий хлебный пудинг с шоколадом. У нее были светлые волосы и стрижка под мальчика. Ее брови были белые, почти невидимые, поэтому ей трудно было сделать сердитое, виноватое или удивленное лицо. Она звала меня «Олифер».
Мы шли по супермаркету, и Хильда дразнила меня — якобы у меня есть подружка. Это нравилось мне. Она жила в комнате для гостей рядом с моей комнатой. Я прикладывал ухо к стене и слушал, как она подпевает «Стоун Роузез»[24].
Хильда всегда вежливо разговаривала с моими родителями и каждый раз после еды убирала со стола. Иногда за ужином они обсуждали вопросы религии и этики.
Дело было в воскресенье, и на следующий день Хильда должна была возвращаться в Германию. Я весь день убил на сочинение комикса, который собирался преподнести ей в качестве прощального подарка. Он назывался «Петля», и речь там шла о путешествиях во времени. Чтобы произвести еще большее впечатление, я сделал несколько концовок — на выбор. И помню, когда в тот вечер я ложился спать, был очень расстроен, и вдобавок на ужин мы ели лазанью с грибами. Так что я бы не удивился, если бы мне приснилось, что мой язык превращается в крысу или все, чего я касаюсь, становится солью. Я помню свой сон.
Мне привиделось, что я проснулся посреди ночи и выбрался из кровати. В моей комнате все было как обычно. На мне та же пижама, в которой я лег спать. В воздухе стоял запах горелого пластика, как на том уроке химии, когда Джордана расплавила линейку над газовой горелкой. Я надел тапочки — ну кто во сне надевает тапочки?! — и пошел по коридору в комнату Хильды. Ее вещи уже исчезли. И в этом тоже не было ничего необычного, потому что рейс у нее был рано утром, и папа собирался отвезти ее в Хитроу.
Дверь в комнату моих родителей была открыта. Кровать незастелена и пуста. Я услышал шум на первом этаже и спустился в гостиную. Ночь была не очень холодная, но мама затопила камин. Она сидела на краю кофейного столика и сморкалась в рукав белой хлопковой ночнушки, той самой, в которой она похожа на привидение.
Я знал, что это сон, потому что она настежь открыла окна. Из камина шел резкий запах дегтя. Огонь плевался, и дым был черный. На каминной полке стояли пять конвертов пластинок из папиной коллекции классической музыки. Такие конверты специально делают блеклыми, как будто они никому не нужны, а некоторые пластинки из папиной коллекции сто́ят, между прочим, больше двухсот фунтов.
Мама подняла голову. Посмотрела на меня и передала хлюпать носом, хотя видно было, что она расстроена. Классическая музыка обычно посвящена грустным темам: смерть, уныние, потеря. Мне было всего десять лет, я не знал ни кто такой Джерри Спрингер, ни кто такая Ванесса Фельц[25], но играл в футбол за команду начальной школы, поэтому и сказал:
— Выше нос, мам, не все так плохо.
Потом я поднялся наверх, залез в кровать и во сне сначала не мог уснуть, но наконец задремал.
Когда я проснулся в действительности, мама раздвинула занавески, и начался будний день. Папа уже приехал из Хитроу и теперь отдыхал. Прежде чем уйти в школу, я зашел к нему поздороваться. Из-под простыни торчала лишь его маленькая голова. Он не спал. Я спросил, кого бы он спас первым, если бы в доме начался пожар и мы с мамой подвергались бы одинаковому риску. Он ответил, нисколько не сомневаясь:
— Я бы спас маму, и вместе у нас было бы больше шансов спасти тебя.
Я тогда подумал, не был ли этот ответ заготовлен у него заранее.
Кажется, я уснул. Дерево пахнет как мамин экологически чистый шампунь. Его ствол как жесткая мочалка. Я чувствую себя обновленным. Это удивляет меня. Медитировать также означает погрузиться в глубокие раздумья. Слышу, как журчит река. Медитация похожа на долгое расслабление в ванной.
С первыми лучами солнца доедаю оставшиеся кексы. Зубы покрыты налетом, как мхом.
В обеденное время в пагоде никого нет.
Я вылезаю из укрытия и бегу по траве. Взбираюсь по зеленому холму, крадусь вдоль пагоды и попадаю прямо в открытую дверь чулана. Монахи считают, что двери запирать ни к чему. Они также против накопления имущества. Эти два факта могут быть связаны.
Дверь, ведущая в главный зал, открывается беззвучно. Солнце через окна освещает стены, и от этого в комнате тепло. Мои кроссовки скрипят по половицам, оставляя черные полосы.
В углу комнаты стоит сиди-плеер «Сони». Уменьшив громкость, включаю его: мужской голос, поющий мантру, разносится по залу. Я разочарован: представляю себе человека азиатской наружности, в очках, распевающего мантры в микрофон в студии. А я-то думал, это живое пение. Сняв диктофон с пояса и нажав на запись, держу его близко к динамику. Эта запись никогда не станет платиновой, но останется со мной, как заноза. Хочу, чтобы она была у меня в качестве напоминания. Мужской голос поет в пустом зале. Я стою на коленях в лучах солнца.
Когда солнце поднимается высоко, собираю рюкзак. Однако уезжать пока не собираюсь. Прежде чем надеть рюкзак, топчу ногой надпись «ПОМОГИТЕ!».
Жду пока закончится завтрак. Народ набивается в пагоду — человек тридцать, не меньше. Включают мантру, и медитирующие рассаживаются по местам. Даю им время настроиться.
Перебравшись через лужайку, прохожу мимо саженцев высотой по пояс, на каждом из которых висит пластиковая бирка — груша, вишня, яблоко, — и приближаюсь к окнам пагоды. Все сидят с закрытыми глазами. Мама расположилась лицом к окну, скрестив ноги и опустив ладони на бедра. Ее волосы завязаны в хвостик фиолетовой резинкой, и она без лифчика. Грудь и плечи поднимаются и опускаются. Грэм сидит с другой стороны зала с остальными мужчинами. Он совершенно неподвижен.
Это должен был быть тот самый момент. Я собирался забарабанить в окно и разоблачить мамину незаконную связь. Показать на Грэма, потом на мать и сделать неприличный жест, имитирующий половой акт. Я хотел закричать, ворвавшись в их безмятежное пустое сознание.
Никто даже не моргает. Все хорошо.
Я мягко опускаю лоб на прохладную траву. Мама на расстоянии одного кувырка или длинного прыжка. Я вижу, как тихо поднимается и опускается ее грудь. Вижу тонкие маленькие морщинки вокруг ее глаз и безупречную шею. Чипс называет ее модной мамочкой; я заставил его пообещать, что он не станет представлять ее в своих сексуальных фантазиях.
Делаю вдох и выдох, вдох и выдох. Над травой собирается туман. Мама исчезает за запотевшим окном. Я пишу указательным пальцем на стекле «Ллойд» и обвожу сердечком. Стекло поскрипывает. Никто не открывает глаза. Чувствую себя школьным учителем, чьи ученики заснули на уроке. Отхожу в сторону от окна. Конденсат испаряется — ничто не вечно. Я мог бы сделать колесо, раздеться и мастурбировать прямо перед окном: они бы не заметили. У одного мужика голова описывает маленькие круги Его волосы наполовину в дредах, наполовину нормальные. Я встаю прямо перед Грэмом и смотрю на побледневший шрам у него на лбу. Мысленно прижимаю палец к огрубевшей коже. Он не открывает глаза.
Мне становится жарко. Вытираю лицо руками. Смотрю на маму. Я бы сделал все, о чем она меня попросила. Сбросился бы со скалы, если бы она нашла время попросить меня об этом. Какое напряжение: так много взрослых мужчин и женщин сидят вместе в одной комнате и пытаются опустошить свой ум. Я им просто не верю. Должны же они хоть о чем-то думать. По крайней мере, о том, что у них нет мыслей.
И тут мои ноги начинают думать. Они действуют сами по себе. Слово «ритрит» также означает уход, отступление, особенно от чего-то опасного, неприятного или вызывающего страх. Я огибаю пагоду, топая ногами по дорожке, идущей вниз. Подгоняемый весом рюкзака, я высоко поднимаю ноги. Камушки звенят, как маракасы, но все же не так громко, как хотелось бы. Топаю мимо конюшни-душевой, невинной и чистой.
В центре двора с деревянного столбика свисает гонг. Он бронзового цвета, а не золотого, как я думал. Беру колотушку, которая лежит у подножия. Все происходит как на автопилоте. Концентрируюсь на действии. Звон заполнит их пустые головы. Это далеко не худшее из того, что я мог сделать.
Гонг.
5.7.97
Привееет!
Куда пропал, человек-загадка? Я звонила тебе, а твой папа сказал, что ты у Дейва. Что еще за Дейв? Я не разрешала тебе заводить новых друзей!
Мама в больнице Морристон. Операция в следующую пятницу. Я отпросилась из школы, чтобы побыть с ней в больнице. Ты просто обязан по мне соскучиться. У меня для тебя новое слово: фастигиум. Это часть мозга, где растет опухоль. Над четвертым желудочком. После трех дней в больнице я уже знаю об опухолях не меньше врачей.
Ты мог бы зайти и навестить ее после операции, это же не слишком странно? А может, и слишком…
В любом случае завтра я буду в больнице некоторое время, но и дома тоже буду, поэтому все равно позвони! (Это я сказала?) Позвони!
Джо ххх
12.7.97
Слово дня: монологофобия боязнь использовать одно и то же слово дважды.
Дорогой дневник!
Я решил не отвечать на письмо Джорданы. Или операция пройдет успешно (в этом случае она будет слишком счастлива и не заметит, что я не ответил), или ее мама умрет, и тогда ее уже ничего не сможет утешить, а мои красноречивые соболезнования будут лишь пустой тратой времени и таланта.
Поскольку я уезжал по делу, у меня не было времени подготовиться к грядущим тестовым экзаменам. Чтобы компенсировать упущенное, я решил сделать маленькое упражнение на анализ текста.
Просторечное «привееет» и игривый тон вступительного абзаца сразу же сообщают, что перед нами текст в жанре дружеской переписки.
Повествователь использует слово «больница» четыре раза. Со стилистической точки зрения это неудачно. Можно было бы разнообразить речь такими словами, как «госпиталь», «клиника». На мой взгляд, повтор призван подчеркнуть беспокойство автора о матери; вполне понятен ее страх, что она умрет.
Желая показать привязанность к адресату, повествователь упоминает о «новом слове» («фастигиум»). К сожалению, указано всего одно значение этого слова. Фастигиум также означает кризис или период острого развития болезни.
Стоит отметить, что повествователь использует риторический прием: притворяется, что у нее раздвоение личности. Об этом свидетельствует вопрос: «Это я сказала?» Таким образом открывается подспудное отчаяние автора.
Автор предлагает адресату навестить ее маму в больнице подразумевая, что, увидев ее в проводах, трубках и под действием морфина, адресат больше проникнется переживаниями автора. Автор мудро замечает, что это посещение может показаться адресату странным.
Основной тон повествования — отчаяние. Я с поражением отмечаю, что именно адресат письма является человеком, занимающим в отношениях главенствующую роль. Возможно, по прочтении ему на ум пришло известное утверждение о том, что женщины любят подонков.
Снюхаемся позже,
Оливер.
P.S.: Правду часто приятно слышать.
Сегодня впервые за месяц, а то и больше, родители вместе куда-то идут. Они собираются на концерт Уэльского филармонического оркестра, который будет исполнять Бартока в Брангвин-холле. Папа давно ждал этого дня, билеты куплены много месяцев назад и с тех пор висят на доске для записей на кухне. На отце вельветовый костюм и полотняный галстук, в нагрудном кармане платок.
Мама пока в душе. Папа слоняется по дому и расставляет вещи по местам. Я хожу за ним из комнаты в комнату и просто наблюдаю. Он кладет пульт на телевизор, убирает со столика в гостиной нераспечатанные письма и складывает их на третью ступеньку лестницы. Сняв полотенце с батареи, аккуратно сворачивает его квадратиком и убирает в шкаф. Моет пустую банку от кошачьих консервов, снимает этикетку, счищает клей и ставит ее на подоконник над раковиной. После каждого выполненного дела он смотрит на свои наручные часы. А когда проходит мимо ванной — на пар, выбивающийся из-под двери.
Мама выходит из душа. Полотенце, закрепленное на груди, доходит до середины бедер. С мокрыми волосами, румяными щеками и розовым лбом она похожа на мальчика. Она идет в спальню, закрывает дверь. Включается фен. Папа смотрит на часы. Он снимает с крючка ключи от машины, кладет их в карман. Потом спускается в погреб, возвращается с подносом замороженных свиных отбивных и ставит их в холодильник.
— Завтра сделаю свою фирменную свинину с лемонграссом, — улыбается он мне.
Я ничего не отвечаю. Фен замолкает. Папа кричит из коридора:
— Пора выходить!
Хотя вечер теплый, он надевает свое длинное темно-синее пальто. Мама молчит. Он поднимается наверх и стоит в дверях спальни. Я иду за ним, держась на расстоянии, и останавливаюсь на площадке, глядя через перила. Мама в одних трусах копается в шкафу. Стараюсь не фокусировать взгляд.
— Мы опоздаем, — предупреждает папа.
У нее очень белая кожа, и складки жира на боках выпирают из трусов.
Она достает черное платье и задумывается. Папа выходит из комнаты и довольно громко хлопает дверью. Он отходит и вдруг останавливается, поворачивается и кричит в закрытую дверь:
— И так каждый гребаный раз!
Топая, он бежит мимо меня вниз по лестнице и выходит из дома через парадную дверь, хлопнув и ею. Мама открывает дверь спальни, улыбается мне и поднимает брови. На ней черное платье, оно чуть-чуть не доходит до колен. Покрасневшие колени выпирают, как опухоли.
— Ничего, что ты один остаешься? — спрашивает она.
— Нет, мне тут надо кое-что сделать, — отвечаю надеясь, что она не спросит, что именно.
— И что же, человек-загадка?
Видимо, я теряю смекалку. Чтобы потянуть время захожу в ее спальню и выглядываю в окно. Папа выполняет сложный поворот на дороге. Думаю, что бы такого придумать.
— Буду строить заговоры, планировать государственный переворот, — сочиняю я.
— Ах так, — говорит она, надевая нарядные туфли, — тогда удачи.
Папа развернул машину, и теперь она смотрит в нужном направлении. Его бы взять с собой водителем на ограбление.
Мама достает серебряные сережки из обитой фетром коробочки и приставляет к ушам. Вот из нее не выйдет грабителя ювелирных магазинов.
— Да или нет? — спрашивает она.
Я сомневаюсь, что ответить, но про себя думаю: нет.
— Нет? — заключает она, не успеваю я произнести слово. — Да, ты прав.
Она бросает серьги в коробочку и убирает ее в комод. Папа сигналит три секунды. Мама поднимает с пола полотенце и вешает на батарею в коридоре.
— Мы не слишком поздно будем.
Она спускается вниз, аккуратно переставляя ноги: каждый шаг — четкое действие. Задержавшись на третьей ступеньке снизу, поднимает письмо. На нем картинка: кредитная карта аквамаринового цвета, вокруг которой плавают мультяшные рыбки. Стоя на нижней ступеньке, она разрывает конверт и просматривает содержимое. Бросив бесплатную шариковую ручку в свою коричневую кожаную сумку, которая висит на стойке перил, она выбрасывает письмо и конверт в мусорную корзину. Не спеша подходит к входной двери. Открывает ее, выходит на улицу, закрывает. Не думаю, что маме очень нравится классическая музыка.
Последние несколько недель родители ни разу не приглушали свет в спальне, а значит, никаких признаков повышения сексуальной активности не наблюдается. И я раздумываю над тем, как бы разжечь костер их страсти.
Сайт «Все о фэн-шуй» оказался очень полезным. Выяснилось, что персиковые стены и мебель не способствуют супружеской верности. Я понимаю, почему: персиковый худший цвет в мире. К счастью, мама его ненавидит.
Тем временем оттенки красного способствуют проявлению романтических чувств. Вчера я купил воздушных шариков в магазине «Все для праздников». Пришлось купить пятьдесят штук, и только шесть из них — красные.
Я надул их и прикрепил скотчем: два над дверью родительской спальни, два на ножках гладильной доски и два на лампу над обеденным столом. Я заменил все белые свечи на каминной полке в гостиной на красные, праздничные.
Оказывается, зеркало на туалетном столике прямо напротив родительской кровати «вытягивает жизненно важную энергию чи, а также может привлечь в отношения посторонних». Разворачиваю зеркало к стене. На сайте говорится, что важно просыпаться и видеть вдохновляющий образ, «способствующий успокоению и поднятию духа, символизирующий ваш жизненный путь». Я отсканировал свою фотографию в младенческом возрасте, где я уродлив, как персонаж пластилинового мультфильма, увеличил до размера А4 и приклеил на обратную сторону зеркала. Кто как не я их величайшее достижение?
Финальную деталь возьму из сада. Так как наша улица находится на крутом холме, все садики похожи на рисовые поля с низкими ступеньками, соединяющими каждые два уровня. Первый уровень — двор, второй — трава и стол для пикника, третий — цветы, лекарственные травы и чахлого вида яблоня. Спустившись на второй уровень, перепрыгиваю через каменную стену в соседский сад. Соседи уехали в отпуск в Испанию, и мы присматриваем за их домом. «Тяжелая статуя или фигурка, поставленная на пол у основания лестницы, поможет уравновесить ситуацию». У крошечного соседского прудика стоит статуя толстого монаха, который медитирует сидя на большой подушке, сложив ладони. Ухватив монаха за шею, опрокидываю его, чтобы взяться снизу. Под статуей, в грязи, земляной червь уткнулся в тупик.
Слышу ключ, поворачивающийся в замке. Я сижу на верхней ступеньке в черной пижаме и поджидаю родителей.
— Эй, — зовет мама, ступив на крыльцо.
— Привет, — отвечаю я.
Она заходит в коридор и щелкает выключателем.
— Почему сидишь в темноте?
А я и не заметил, что стемнело. Папа идет за ней и не хлопает входной дверью. Они останавливаются как вкопанные, уставившись на фигурку монаха.
— Оливер, что это?
— Это фэн-шуй, мам.
Она подходит ближе и наклоняется.
— А что это за грязь? — она показывает на дорожку из грязных следов на линолеуме.
— Монах же из сада пришел.
На несколько часов после удачного концерта папа снова обретает чувство юмора. Мама почти смеется. Я был о ней более высокого мнения.
— Где ты его взял? — спрашивает она меня.
Я рассчитывал, что она задаст этот вопрос. Отвечаю медленно, с буддистским спокойствием:
— Не спрашивай, как; просто радуйся настоящему.
Она резко вскидывает голову, подняв одну бровь:
— Что ты сделал с Оливером?
Представляю, как мой клон с мертвыми глазами рубит меня на куски и злобно смеется.
На папе пальто и кепка; он делает вид, что курит трубку, шагая в гостиную по моим следам.
— Кажется, я понял. — Его голос становится все тише по мере того, как он продвигается к кухне. — Взломщик принес фигурку из соседского сада!
— Боже, Оливер! — Мама садится на корточки рядом с монахом и заглядывает ему в глаза. — Ты должен вернуть его на место. — Она гладит монаха по лысой бронзовой голове. Тратит бесценную ласку на неодушевленный предмет.
Папа возвращается из кухни с метлой и совком. Протягивает их мне.
— Поднимайся, дружок, за работу. — Он все еще изображает человека Викторианской эпохи. — Трубы сами себя не вычистят.
Вопреки ожиданиям, маму искренне забавляет ситуация. Они стоят рядом у подножия лестницы, смотрят на меня и моргают. Они кажутся такими маленькими. Я взрослый, а они — мои ужасные дети.
— Мы ждем, — поторапливает мама.
Папа кивает. У них такой счастливый вид. Значит, все. Моя работа выполнена. Мне казалось, я испытаю больший восторг от того, что спас брак своих родителей.
15.7.97
Слово дня: эвтеника — наука об улучшении условий жизни человека путем преобразования окружающей среды.
Дорогой дневник!
Мне почти удалось, но все же не совсем. Вечером они казались счастливыми, но на следующий день заставили убрать с зеркала мою детскую фотографию. Шарики оставили, но через пару дней те начали сдуваться и морщиниться, как бабушкина шея, и я их тоже снял.
Каждую ночь до двух я прислушиваюсь, надеясь, что они занимаются сексом. Каждое утро проверяю выключатель, но он все время на полную.
Сегодня утром мама села на край моей кровати. Она улыбалась, а глаза и губы немного припухли, потому что она только что проснулась. Мы болтали так, как никогда не стали бы днем или вечером. Она застала меня совсем сонным. Вот о чем мы разговаривали.
Она: «Олли, спасибо за шарики».
Я: «Не за что. Ваша энергия чи была заблокирована».
Она: «Ты знаешь, что у нас с папой трудный период?»
Я: «Угу».
Иногда я говорю «угу» вместо «да».
Она: «Ну, я хочу, чтобы ты знал, что мы очень ценим твои усилия…»
Я: «Ага».
«Ага» звучит веселее, чем «да».
Она: «…но ты не должен тревожиться: мы с папой взрослые люди и можем сами решить такие проблемы».
Я поинтересовался, как это она собирается их решать, составила ли она пошаговый план. Она ответила, что хочет «поговорить с папой об этом». Я сказал, что проверю, как у них получается.
О важном всегда нужно разговаривать до завтрака.
У моих родителей есть несколько вариантов:
1) Обратиться за помощью. Мать использовала эту тактику со мной — раскладывала брошюрки по всему дому. Но это не помогло мне, и ей не поможет. Она будет делать уборку и просто не сможет не убрать их с виду.
2) Долгий романтический уик-энд. Мы часто ездим на машине в Ля-Рошель во Франции. Но даже если путешествие будет удачным и родители снова по уши влюбятся друг друга, все впечатление будет испорчено из-за долгого переезда. (Дорога — повергающая в уныние интерлюдия в начале и конце любого хорошего отпуска.)
3) Они должны больше времени проводить вместе. Это хороший вариант. Если бы только концерты классической музыки устраивали каждый вечер.
Есть еще один выход, который лучше избегать всеми силами, — ребенок. Многие пары говорят: «Мы вместе ради ребенка». Значит, если рассуждать логически, то и обратное верно: «Ребенок починит наши отношения». Последнее, что всем нам сейчас нужно, это роды. Плацента — это просто отвратительно, хуже, чем заливное из угря. Во время родов может случиться разрыв третьей степени — это когда два отверстия превращаются в одно.
Я не верю, что мои родители способны предпринять нужные действия, чтобы улучшить свои отношения. Поэтому буду считать количество тампонов, которые мама выбрасывает ежемесячно. В этом месяце их было восемь. Если она перестанет использовать тампоны, я сочту нужным вмешаться и предложить аборт, фэн-шуй или книги по практической психологии.
Мое воображение иссякает.
Мир,
О.
Джордана наверняка жутко по мне соскучилась. Я достаточно долго ее игнорировал. Она не появлялась в школе с тех пор, как ее мать легла в больницу.
Я позвонил ей домой; трубку снял отец. Мне показалось, он очень рад меня слышать. Без проявления интереса с моей стороны он начал говорить о своих чувствах:
— Привет, дружок, — сказал он, — давно тебя не слышно. Но не волнуйся. У Джорданы сейчас и без тебя забот хватает. Нам всем тяжело пришлось. Первая операция прошла нормально, но врачи сказали, что нужна еще одна, чтобы убедиться, что не осталось никаких следов.
— Понимаю, — ответил я.
Мы с Джорданой договорились встретиться в Синглтон-парке и вновь прогуляться по тому маршруту, где ходили с Фредом. В трудные времена привычные вещи успокаивают.
Прихожу пораньше и жду на скамейке у северного входа. Я купил Джордане подарок — коробок ее любимых экстрадлинных спичек.
Я вижу ее — она проходит через ворота, замечает меня и улыбается. Идет и улыбается; ее глаза полузакрыты. На ней штаны цвета хаки, розовые кроссовки и короткий топ с веселой рожицей. Волосы заколоты макушке на самурайский манер.
— Привееет, — говорит она.
— Алоха, — отвечаю я.
Грудь как-то странно сжимается, точно внутри меня заполняют строительной пеной. Я понимаю, что давно уже не видел Джордану. Если девчонка постоянно звонит, пытается назначить встречу и говорит, что ты ей нужен, единственный верный выход — игнорировать ее. Я поступил правильно; Чипс меня поддержал.
Строительная пена заполняет легкие. Я встаю. Смотрю ей через плечо. Мы обнимаемся.
— Я соскучилась, — признается она.
Пена затвердевает и подбирается к горлу. Я касаюсь губами пушка на ее шее. У нее гладкая бледная кожа, не такая сухая, как обычно.
— Извини. Я была в прострации, — говорит она. Сегодня ее валлийский говор слышится сильнее. — О боже! — Она и прижимает меня к себе. — Мне так хотелось тебя обнять.
Раньше я бы принялся снова рассказывать ей про слова. Сизигия — это когда три небесных тела выстраиваются в ряд.
У меня сводит челюсть и губы. Мы отходим на шаг и смотрим друг на друга. Я любуюсь ее туловищем и руками, шеей и ногами.
— Я написала тебе письмо, — напоминает она.
— Я видел.
Мы держимся за руки и идем молча. Проходим озеро, швейцарское шале и круг камней. Мы идем к ботаническому саду то выныривая на солнце, то скрываясь в тени; силуэты верхушек деревьев на тропинке, как дорожная разметка. Птицы свистят нам вслед.
— Я знаю, что в последнее время немножко отдалилась, — говорит она.
Мы идем дальше. Я чуть быстрее, чем она, поэтому каждые восемь шагов останавливаюсь и произношу слово «медуллобластома», чтобы она поспела за мной.
— Папа в ужасном состоянии. А брата тут домой копы привели. Они с друзьями катались на лошадях по улице.
На Мэйхилл есть маленькие островки с травой, и там пасутся дикие кони. Некоторые используют их как общественный транспорт.
Медуллобластома.
Я однажды видел парня без рубашки, который заехал на лошади на Касл-сквер. Кнопки на его брюках были расстегнуты до колен. Он был вооружен. Никому не хватило смелости остановить его, когда он начал лить в новенький городской фонтан жидкость для мытья посуды, брызгая ядовито-зеленой струйкой.
— Мама как будто помолодела. Стала такая тихая и спокойная, словно опять в ребенка превратилась. Или в хиппи. И она полностью изменила рацион.
Медуллобластома.
Мы приближаемся к черным воротам, ведущим в ботанический сад. Джордана всегда говорила, что ненавидит ботанику: Зачем называть подсолнух «талликус желтоватый»? Сомневаюсь, что психологическая травма сделала ее добрее. Наверное, за последнюю неделю ей пришлось купить немало букетов. Хорошо, что я так плохо с ней обращался. Помог ей стать сильнее.
В школе есть один мальчик, Графф Вон. Его родители умерли от разных видов рака. Учитель по физкультуре никогда не заставляет его играть в регби. И даже если он играет, никто не хочет его бить.
— Пойдем туда, — говорит Джордана и показывает на ворота. — Теперь собаки нет, туда можно.
Медуллобластома.
На воротах запрещающий знак: черная собака, перечеркнутая толстым красным крестом.
У входа Джордана замедляется. Она идет, как на похоронах. Теперь мне приходится останавливаться через каждые три шага.
Медуллобластома.
— Вторая операция в воскресенье.
— Твой папа сказал.
Вокруг какие-то высокие тонкие растения, стебли которых усеяны бледно-голубыми цветами.
Медуллобластома.
— Ты можешь ее навестить?
Она берет меня за руку.
Медуллобластома.
Я думаю о том, что уже произвел положительное впечатление на родителей Джорданы и было бы глупо его портить. Лучше уж я буду как тот игрок в «Поле чудес», который игнорирует крики зрителей «Суперигра! Суперигра!» и уносит домой двести фунтов и стиральную машину.
Медуллобластома.
— Брат будет там, но тебе необязательно с ним разговаривать.
— А что если я захочу с ним поговорить?
— Ладно, — говорит она.
Медуллобластома.
— В воскресенье?
— Нет, в воскресенье операция, а мы пойдем к ней в субботу.
Я останавливаюсь.
Медуллобластома.
Киваю.
— А чем ты вообще занимался?
— Был очень занят.
Медуллобластома.
— Готовился к экзамену?
— Ну, вроде того, да.
— Оливер, пожалуйста, я не могу…
Медул…
Она останавливается.
— Что происходит? — спрашивает она.
Я оборачиваюсь и смотрю ей в глаза. У нее слиплись реснички, как лапки у раздавленного паука.
— Моя мама может умереть…
Эти слова слишком сильно действуют на нее. На асфальте темные пятна — там, куда упали ее слезы.
— Я просто не могу… столько всего… что происходит?
Проблемы — как козырные карты. Мне выпали хорошие козыри: у моей матери интрижка на стороне. Но Джордане повезло больше: у ее матери опухоль.
Мне кажется, если произнести вслух — у моей матери интрижка, — это станет более реальным. Поэтому говорю совсем другое:
— Векторы, квадратные уравнения и респираторная система.
— Да пошел ты, — выдыхает она.
— Это все ненастоящее, — продолжаю я.
— Заткнись, — огрызается она.
Она совсем раскисла.
— На самом деле их не существует, — говорю я.
— Заткнись.
— Это обман.
— Заткнись. Склонив голову, она подходит ближе и кладет лоб мне на плечо. — Заткнись, — повторяет она, вытирая лицо о мои ключицы и прижимаясь к моей шее.
Я обнимаю Джордану. Ее руки остаются висеть. Я притягиваю ее к себе, но она отстраняется. Думаю, комплимент в данной ситуации поможет делу.
— У тебя красивая кожа. Сегодня.
Она не говорит «заткнись».
— Я почитал кое-что. Думаю, у тебя могла быть аллергия на Фреда, — замечаю я.
— Я сижу на маминой диете, наверное, поэтому.
— Ты стала привлекательнее.
— Мы едим китайскую кухню — там много имбиря.
— Курицу в лимонном соусе?
— Иногда.
Я беру ее за руку и кладу ее ладонь на квадратную выпуклость в заднем кармане штанов.
— Я тебе спички купил.
Она достает коробок. Снова обнимаю ее. Она кладет подбородок мне на плечо. Ее руки обвивают мою талию. Я слышу чиркающий звук и чувствую слабое тепло у шеи сзади.
И тут Джордана говорит такое, что я понимаю: слишком поздно, ее уже не спасти.
— Я заметила, что, когда зажигаешь спичку, пламя такой же формы, как падающая слеза.
Она стала сентиментальной, превратилась в сгусток соплей. Я наблюдал за тем, что происходит, и не сделал ничего, чтобы остановить это. Отныне она будет вести дневник, иногда записывая в него маленькие стишки, покупать подарки любимым учителям, любоваться пейзажем, смотреть новости и покупать суп для бездомных, и она никогда, никогда больше не подпалит волосы на моей ноге.
— И у тебя будет шанс продемонстрировать всем эти мышцы. — Мама тянется и сжимает папины бицепсы. — Ого, — говорит она, пытаясь притвориться удивленной.
Мы сидим в одном конце обеденного стола: я, папа и мама. Мама зажгла две свечи, и мы едим с квадратных тарелок: запеченная форель с лесными грибами и вареной молодой картошкой с маслом и петрушкой. Мама хочет уговорить папу заняться капоэйрой. Ее голос срывается — она пытается показать нам, как это весело.
— И они занимаются под такую красивую музыку, Ллойд, — она пытается поймать его взгляд.
Папа смотрит в тарелку и вонзает нож в шляпку гриба.
— Тебе должно понравиться: два барабана и еще один парень с однострунной гитарой, — добавляет она.
Звучит ужасно.
— Звучит ужасно, — говорю я.
— Ничего ужасного, Оливер. Твоему папе понравится. Эта музыка гипнотизирует.
Я вспоминаю, что Грэм умеет смотреть в глаза неотрывно, как гипнотизер.
— Грэм записал меня на аттестацию в субботу, — продолжает она.
Зачем она о нем заговорила? Жареный гриб поскрипывает у папы на зубах.
— Буду сдавать на желтый пояс, — не умолкает она. — Вы оба могли бы прийти и посмотреть.
Папа поддевает безголовую форель за позвоночник к осторожно тянет; маленькие косточки отделяются от розового мяса, плавник отходит вместе с кожицей. Папа торжественно кладет его на голубую скатерть.
— Ты будешь драться? — спрашиваю я.
— Играть — мы называем это «игра», — говорит она, все еще глядя на папу в ожидании ответа.
— Почему это игра? — спрашиваю я. Мы разговариваем через папу, который сосредоточенно уткнулся в тарелку. Он вытаскивает изо рта маленькую косточку. Он доест раньше, чем мы.
— Потому что мы не пытаемся нанести друг другу увечья.
— Раз это не борьба, я не хочу смотреть, — соглашаюсь я.
— Представь, что это брейк-данс, — говорит мама, пытаясь помочь мне понять.
Я представляю, как она крутится на голове в мешковатых джинсах и слушает «Сайпресс Хилл». Мне становится нехорошо.
— Но вы же можете ударить друг друга, как бы ненароком? — интересуюсь я, пытаясь найти причину заниматься для папы.
— Да нет, не можем. Но иногда разрешаются удары головой.
Папа жует.
— Просто приходите на аттестацию, ладно?
Кажется, она его не убедила, хотя, вообще говоря лицо совсем ничего не выражает: он мог бы повтору глаголы: je mange, tu manges, il mange.
— Если бы мы оба научились, то могли бы вместе тренироваться. — Она смотрит на меня и кивает. — Правда, было бы здорово, если бы и мама, и папа занимались капоэйрой?
— По шкале от одного до катастрофы, я бы оценил это как…
— Грэм там будет, но тебе необязательно с ним разговаривать, — добавляет она.
Наконец папа отвечает; я иногда забываю, какой у него густой голос.
— А что если я захочу с ним поговорить?
Мамина очередь смотреть в тарелку.
— Ладно, — сдается папа. — Я приду посмотреть.
— В субботу утром.
Он отправляет в рот половину вареной картофелины и делает круговые движения челюстью.
— Ммм-мм, — мычит он. Звучит утвердительно.
Утро субботы. Мама уже несколько дней как на иголках. Она готовится на лужайке на втором уровне в саду за домом — полукраб-полуобезьяна, скачущая и кружащаяся босиком. На ней широкие хлопковые брюки и желтая майка, обтягивающая грудь. Она делает вид, что у нее есть противник: уклоняется, отворачивается, пригибается.
Я уже придумал отговорку, почему не могу пойти на экзамен (и она не имеет ничего общего с тем, что Грэм, который думает, что меня зовут Дин, будет там). Нет, я решил воспользоваться маминой верой в доброту людей. Я объяснил, что мама Джорданы лежит в больнице Морристон (это правда) и что Джордане нужна моя поддержка (правда), а часы посещений больных совпадают с ее экзаменом (правда). Но я же не сказал «я пойду ее навестить». Теперь мама думает, что я заботливый.
У папы на столе гора непроверенных контрольных высотой в фут. Он специально складывает работы в кучу, чтобы мы видели, сколько у него дел.
— Ллойд, я прогуляюсь до церкви, — кричит мама снизу лестницы.
Молчание.
Она поднимается на пару ступенек.
— Ллойд? — зовет она, встав на цыпочки. Она видит, что я наблюдаю за ней, и поднимается наверх, в папин кабинет. — Ллойд? — уже тише. Но мой слух гораздо острее, чем она может предположить.
— Ммм… извини, что ты хотела?
— Я просто сказала, что пойду пешком на экзамен, если хочешь пойти со мной…
— Ладно, только закончу эти…
— Неужели нельзя потом?
— Да это минуты не займет; когда твой выход?
— В самом конце занятий, но ты мог бы посмотреть, как проходят уроки, и там такие потрясающие люди…
— Я спущусь минут через десять. Или около того.
Или около того.
— Ладно. Занятия в церкви Святого Иакова.
— Ясно.
— Ну ладно.
— Удачи.
Мама спускается, целует меня в лоб и говорит:
— Передавай привет миссис Биван.
— Надери им задницу, мам, — отвечаю я с американским акцентом.
Она кивает, останавливается и целует меня второй раз — что совершенно необязательно, — громко чмокнув в щеку. Потом берет полотенце, которое висит на перилах, и тихонько закрывает за собой дверь.
Жду, когда пройдет ровно десять минут, и поднимаюсь наверх. Когда я захожу в папин кабинет, он читает словарь.
— Пап, ты разве не пойдешь посмотреть на мамино выступление?
— А?
— Мамин экзамен?
— Мне казалось, ты собирался куда-то, — говорит он, опустив голову и водя указательным пальцем по странице.
— Я иду в больницу Морристон, а ты — в церковь Святого Иакова.
У нас обоих есть обязательства.
— Да, ну тогда тебе уже пора, — говорит он.
— Я уже и иду.
— У смертельно больных мало времени.
Как будто мои слова. Думаю, что ответить.
— Ну, я пошел исполнить свой долг, — наконец произношу я.
— Молодец.
Крикнув «пока!», с шумом закрываю входную дверь, добегаю до конца улицы и поворачиваю налево, на Конститьюшн-хилл. Эта улица вымощена булыжником и замечательно подходит для быстрой езды. Ноги начинают болеть, но я все бегу.
Снова повернув налево, я делаю круг по Монпелье-террас, улице за нашим домом. Я бегу, пока не вижу высокую лягушачье-зеленую калитку, которая ведет на верхний уровень нашего сада. Родители обычно закрывают калитку на засов. В качестве дополнительной меры безопасности высокая изгородь посыпана битым стеклом, утопленным в бетоне. Я столько раз забывал ключи, что уже знаю: в стене есть такое место, где можно хорошенько ухватиться, не перерезав при этом вены. Встав пальцами ног в отверстия в каменной кладке, высовываюсь из-за стены. Отсюда видно кухню, комнату для занятий музыкой, кабинет и матовое окно ванной.
Папа стоит в кабинете. Его правая рука лежит на животе, пальцы просунуты под рубашку там, где расстегнута пуговица. Левая рука сжата в кулак; он трет костяшками губы. Папа окидывает взглядом предметы в комнате: встроенные книжные полки, лампу на раздвижной ножке, держатель для писем, дорогую картину, изображающую синие и желтые квадратики, грязно-белую подставку для папок, подпирающую кусок дерева, который у него вместо стола. Он думает: Вы только посмотрите на это дерьмо. Зачем мне все это? Ллойд! Сейчас самое время спасти твой брак. Он вытягивает руку для равновесия и кладет ее на гору контрольных. И думает: Да пошел этот Грэм! Я люблю эту женщину — да, эту женщину — и покажу ей, как сильно.
В этой веснушчатой розоватой черепушке разыгрывается целый монолог, как в мыльной опере. Папа уходит; вышел через дверь и оставил ее открытой.
Я спрыгиваю со стены и стою на дороге, чувствуя себя у всех на виду как грабитель, высматривающий, где бы пролезть в дом.
Я представляю, как папа врывается в двери церкви Святого Иакова, разрывает на себе майку и при помощи приемов карате и локтевых захватов прокладывает себе дорогу, отбрасывая в сторону двадцать — тридцать потных шестерок. Мама на кафедре, она связана по рукам и ногам, а пояс для капоэйры запихан ей в рот, как кляп. Папа срывает с нее веревки.
— Добро пожаловать в класс для продвинутых, — раздается откуда-то сверху голос Грэма.
Папа оборачивается и поднимает голову. Грэм в полном облачении капоэйриста стоит на потолочной балке.
Вопреки всем законам гравитации папа подпрыгивает и оказывается на стропилах; мама при этом держится за его спину, приклеившись к нему, как ракушка.
— Урок первый: удар рогоносца, — произносит Грэм.
Дальше все происходит как в замедленном действии. Грэм делает удар в прыжке. Мама шепчет что-то папе на ухо, сползая с его спины; папа отходит влево, а мама вправо. Они протягивают руки и держатся друг за друга, образуя крепкое и очень романтичное препятствие, о которое Грэм ударяется прямо адамовым яблоком и, закашлявшись, падает на пол.
С верхнего уровня сада раздается шорох. Кто-то идет, шурша листьями. Я жду, пока звук не стихнет, потом забираюсь на стену и смотрю. Папа идет по ступеням, сжимая в руке пучок розмарина. Слежу за ним: он направляется на кухню. На столе разделочная доска. На ней лимон, ступка и пестик и, кажется, головка чеснока.
Повернувшись ко мне спиной, он орудует пестиком. Выстроив дольки чеснока под лезвием ножа, он расправляется с каждой быстрыми движениями. Соковыжималка для цитрусовых похожа на орудие пытки.
Так вот значит. Маринад он делает. Если бы «Крепкий орешек-2» так закончился, я был бы очень разочарован.
27.7.97 — вот и кончились летние каникулы.
Слово дня: редиска — используется в разговорной речи для обозначения чего-то плохого, нехорошего.
Дорогой дневник!
Мама сделала попытку. Я сам был свидетелем. И разве можно винить ее в том, что, вернувшись после аттестации, она быстро приняла душ и отправилась прямиком на праздничную пляжную вечеринку со своими дружками-капоэйристами? Мне удалось перекинуться с ней буквально парой слов, пока она искала пляжное полотенце.
Она сказала, что сдала экзамен и ей дали имя «О Ма» — море по-португальски. Примерно это я кричу, когда она отказывается подвезти меня в школу.
Она оставила записку:
Л.!
Уехала в Геннит на вечеринку, вернусь завтра.
Дж. ххх
Аббревиатурами все сказано. Папа гораздо дольше пялился на записку, чем это требовалось для того, чтобы просто ее прочесть.
С тех пор как папа не пришел на аттестацию, мама ходит к Грэму на капоэйру по средам и воскресеньям.
И еще Грэм учит ее сёрфингу, когда хорошая волна. Как-то раз она даже отправилась с ним лазать по горам. Она все время подчеркивает, как много у нее стало энергии.
Сегодня вечером мы все вместе ели воскресный обед, и как обычно никто не ругался. Мама резала брокколи, и я заметил у нее на локтях высохшие кристаллики морской соли. Это все равно как если бы другой мужчина подарил ей украшения.
У моря в Суонси одна особенность — оно темного сине-серого цвета, и никто не видит, чем там занимаются ваши руки и ноги.
Из окна своей комнаты на чердаке я не раз видел «вольво» Грэма, когда он заезжал за мамой. Если окно открыто, до меня иногда доносится гитарная музыка, которую он слушает. Думаю, он из тех, у кого в машине всего две пленки.
Мама тянется через сиденье, он обнимает ее одной рукой, и они целуются в щеку; иногда его рука касается ее плеча. Когда она уходит, папа читает «Радиовестник», но радио не слушает. Холодильник уже лопается от маринованных бараньих отбивных, сибаса и макрели. Когда она дома, он поднимается в кабинет и проверяет контрольные и, кстати говоря, уже почти проверил всю кучу.
Почему-то спать они ложатся всегда в разное время.
Спокойствие, только спокойствие,
Оливер.
(Дела на детском фронте: осталось 8 тампонов.)
12.8.97
Слово дня: наплыв — сёрферы называют так несколько волн подряд. Это слово также означает накопившиеся эмоции.
Дорогой дневник!
Сегодня звонила Джордана. Хотела порвать со мной. Я высказал все как есть: «Нет. Сейчас не время. Я понимаю, как тебя все сейчас раздражает». Я говорил очень сдержанно и не повышал голос.
Она сказала: «О чем ты говоришь? Ты не можешь сказать „нет“».
Я: «Послушай, я понимаю твою ситуацию, но это должно подождать».
Она: «Оливер, нам надо расстаться!»
Я: «Нет, нельзя. Слушай, поверь мне, ты просто еще юна».
Юность — период незрелости.
Она: «Что?!»
Я спокойно повесил трубку. Она разозлилась лишь потому, что я не поинтересовался, как прошла вторая, потенциально смертельная операция ее матери.
Я вдруг понял: возможно, у моего отца отталкивающая внешность. У него на конце носа растут маленькие волоски, которые в солнечном свете похожи на росу. Белки его глаз часто желтоватого оттенка, как морские ракушки. У него на предплечье темное пятно — меланома. Она не злокачественная, но просто отвратительная.
Я купил ему мусс для автозагара, пинцет и глазные капли. Он наконец допроверял свои контрольные. Теперь оправданий не осталось,
О.
(На детском фронте без перемен: осталось 8 тампонов.)
Сегодня утром я проснулся рано — с крыши отвалилась черепица и разбилась на заднем дворе. Мама стоит в прихожей все еще в халате и смотрит на залив. Море покрыто рябью, волны разбиваются о берег. Над полоской пляжа едва видны разноцветные воздушные змеи, надуваемые ветром.
— Пойдешь сегодня кататься, мам?
— Волны слишком большие — перевернусь.
— А Грэм?
— Этот-то пойдет. Наверное, уже поехал в Геннит.
Это мой шанс. Грэм уехал строить из себя героя. Папа в «Сэйнсбери» — в субботу утром он ходит в супермаркет в шесть утра, чтобы избежать толкучки.
Пишу короткую записку в духе папы.
Его почерк невозможно подделать, поэтому распечатываю ее на компьютере романтическим шрифтом «гарамонд», запечатываю конверт и оставляю на туалетном столике.
Джилл, теперь, когда я допроверял сочинения и сходил магазин, я полностью в твоем распоряжении. Я притушил свет в спальне наполовину. Кому нужен жесткий стейк, когда дома маринуется свиная вырезка?
Ллойд ххх
Я стою на лестнице между ее спальней на первом и моей комнатой на чердаке и жду, когда она пойдет одеваться. Она заходит в спальню. Слышу звук рвущейся бумаги. Наверное, открывает письмо. Пауза.
— Оливер? — зовет она.
Неужели собирается попросить меня уйти из дома на несколько часов, пока они с папой предаются любовным утехам?
— Оливер! — повторяет она, на этот раз резче. — «Ол» звучит как начало кашля.
Спускаюсь вниз и встаю в дверях.
— Оливер, — говорит она, стоя в халате, как привидение, — что это? — Она поднимает записку, зажав ее кончиками вытянутых пальцев; ее ладонь принимает форму револьвера.
— Не знаю. А что это?
— Думаю, ты знаешь.
Ее волосы примялись.
Прокручиваю в голове варианты ответов:
О, записка от папы? Да, я принимал в этом участие, но лишь в качестве редактора.
Да, это я написал. Но я только пытался спасти ваш брак.
Папа был очень занят, но он хочет заняться с тобой сексом — думай обо мне как о его очаровательном секретаре.
— Ладно, признаюсь. Это я написал. Но я говорил с папой и в точности передал его желания.
Она хмурится: морщины на ее лбу похожи на почерк умирающего. Ее рука, как пистолет, падает, ладонь разжимается.
— Ты говорил с папой? О чем?
— Говорил. Он понимает, что в последнее время вел себя неидеально. И хочет возместить это тебе.
— Оливер, о чем вы говорили?
— Послушай, Джилл… — я делаю шаг вперед, — …он по-прежнему считает тебя сексуальной.
Она уставилась на меня. Ее челюсть выдвигается вперед и дрожит.
— Оливер, ты все выдумываешь? Не ври мне!
Я не отвечаю слишком быстро, чтобы она не подумала, что я запаниковал, но и не выдерживаю слишком долгую паузу, будто раздумываю над ответом. Получается идеально.
— Клянусь, мам, не вру. — И делаю честные глаза.
Мама хочет сказать что-то важное — например, с какой стати папа стал разговаривать со мной, а не с ней, — но осекается. Она чуть раскрывает рот, и я вижу, как у нее дергается кончик языка. Мама открывает шкаф.
На внутренней стороне дверцы зеркало в полный рост. В нем отражается половина меня; я рассечен зеркалом ровно посередине. Оказывается, мои честные глаза делают меня похожим на психа. Воротник моей рубашки с крокодильчиком завернулся.
Мама загораживает мне вид, доставая из шкафа одежду.
— Оливер, я поехала кататься на сёрфе, — говорит она и поворачивается ко мне.
— Ясно. Смотри не утони, — отвечаю я.
Она смотрит на меня.
— Мне надо переодеться, — говорит она.
— А, — говорю я. Она хочет, чтобы я вышел из комнаты. А обычно переодевается с открытой дверью. Я много раз видел ее невыразительное белое белье. И до сих пор это не было проблемой.
Выхожу из комнаты, пятясь, как дворецкий, и закрываю за собой дверь. Спустившись вниз, сажусь в гостиной. Слышу, как она ходит наверху. Жду, что она что-нибудь сделает. Папа подъезжает к дому, вернувшись с покупками.
— Это он, — кричу я, — можешь поговорить с ним.
Она ждет в коридоре, наблюдая за ним через витражное стекло внутренней парадной двери.
Когда папа доходит до середины тропинки, неся в каждой руке по три пакета, она вылетает на улицу и бежит по ступенькам. Его губы двигаются, но она не слушает его и, наклонившись от ветра, бежит к машине, выдергивает ключи из багажника, закрывает его, садится и уезжает. Папа, ссутулившись, стоит как вкопанный посреди дороги с полными сумками в руках. У него одинокий вид.
Я поднимаюсь наверх, открываю шкафчик в ванной и пересчитываю тампоны. Вот уж не думал, что когда-нибудь выясню, что у моей матери размер «суперплюс». Это означает, что во время менструации у нее выделяется от двенадцати до пятнадцати граммов менструальной крови, что равно двенадцати — пятнадцати изюминам.
Мама использует тампоны фирмы «Натракер». В инструкции картинка, на которой изображена стройная женщина с безразличным лицом в очень коротком платье. Она закинула одну ногу на стул. На второй иллюстрации — это крупный план — женщина уже обнажена, а кожа ее прозрачна. Она вставляет тампон; в ее матке нет ничего, напоминающего плод.
Осталось восемь тампонов. Быстро вспоминаю свои наблюдения. Вторая неделя — восемь тампонов. Четвертая неделя — восемь тампонов. Шестая неделя — восемь тампонов. Даже график строить ни к чему.
Во время исследований я обнаружил, что есть и другие причины, почему у женщин не наступают месячные: стресс, занятия спортом, гормональный дисбаланс. Все три вполне годятся для мамы. Но все же действия надо предпринимать немедленно.
Я решаю позвонить Джордане: вполне реально спасти отношения двух пар за один вечер. Я понимаю, что в последнее время мы почти не общались.
— Алло?
— Привет, это Оливер.
— О, привет, дорогой, рада слышать твой голос! Как ты? — Это мама Джорданы, Джуд. Она очень любит начинать предложение с восклицания «О!».
— В порядке, спасибо. Не знал, что вы выписались из больницы.
— Да, на прошлой неделе. Разве Джо тебе не говорила?
— Нет, забыла, наверное. Что ж, надеюсь, вам лучше.
— О да, намного лучше, спасибо. Джо принимает ванну.
— Хотел спросить, не согласится ли она сходить в поход. Разобьем лагерь на пляже.
— О, как романтично! Наверняка ей понравится. А куда?
— В Ллангеннит.
— Хмм, далековато для похода. Может, я вас подвезу?
— Было бы здорово.
— А кто еще поедет?
— О, мы там должны встретиться кое с кем. — Если хочешь произвести впечатление на человека, надо подражать его манере речи. Это тонкая лесть.
— Ну, ужин не раньше полшестого, так что я заеду за тобой в полседьмого, хорошо?
— Отлично.
— Ну тогда увидимся.
— До скорого.
Я сижу на скамейке перед домом с рюкзаком за спиной. В рюкзаке спальник, дневник, ручка, плавки, зубная щетка и презерватив «Троянец». Небесно-голубой «воксхолл» Джорданиной мамы медленно едет вниз по улице. Я машу рукой, но Джуд промахивает мимо и останавливается у восемнадцатого дома.
Спускаюсь по ступенькам и бегу по дороге им навстречу. На бампере их машины две наклейки: уэльсский дракон и эмблема национального парка Пенсинор. Забираюсь на заднее сиденье. Джуд говорит: «О, привет, дорогой», — будто страшно удивлена меня видеть. Джордана молчит; она сидит на пассажирском сиденье и переключает радиостанции: «Радио Суонси», «Красный дракон», «Волна», «Радио-1». Джуд морщится; каждый раз, когда раздается шум, она щурится.
— Выбери что-нибудь одно, Джо-Джо, — говору она и трогается с места.
Сажусь в середине: так я могу видеть их шеи через отверстия в подголовниках. Изучаю выбритый участок на голове Джуд и шрам в форме буквы «S», заросший пушком.
— Как вы себя чувствуете, миссис Биван?
— Неплохо, Оливер. Спасибо за заботу. — Не сводя глаз с дороги, она гладит Джордану по колену. — Моя девочка ухаживала за мной.
Заворачиваем за угол, и в ветровое стекло бьет яркое солнце. Джордана и Джуд одновременно опускают козырьки; со стороны Джорданы зеркало, но она не смотрит на себя. На ней ее нелюбимый свитер и черные джинсы.
Я разглядываю шею Джорданы сзади. На ней нет ни стрий, ни шелушения за ушами, ни перхоти в волосах, убранных в хвостик Она становится симпатичнее, в то время как я остаюсь на том же уровне привлекательности. Это нехорошо. Ясно, что она задирает нос — ведь на ней ее самый нелюбимый свитер.
— А как твои родители? — спрашивает Джуд.
— У папы много работы, а мама ездила в отпуск.
— Они не вместе поехали?
— Нет. Она была в медитационном центре: они там не разговаривают и не смотрят друг другу в глаза.
— Прямо как мы, когда вместе ездим в отпуск, да, Джордана?
Джуд громко смеется. Джордана вздыхает.
Я продолжаю разглядывать шрам на голове Джуд и представляю, каково было бы отодрать кожу, заглянуть внутрь и увидеть пульсирующую опухоль размером с мячик для гольфа.
— Вы, наверное, рады, что врачи так хорошо поработали, — говорю я.
— О, неужели Джордана тебе ничего не сказала? Они удалили столько, сколько можно, но боялись навредить мне, поэтому немножко осталось. Могут возникнуть проблемы в будущем, но пока все в порядке.
— Поздравляю, — говорю я и представляю, как опухоль в ее голове оценивает свое новое положение и решает медленно расти.
Мы подъезжаем к выступу горы, где находится местный кемпинг. Слева — фургоны на бетонных блоках, которые находятся тут постоянно, справа — две большие площадки, заставленные «жуками», «фордиками» и палатками разных размеров. Там также стоит красно-белый фургончик «фольксваген» с поднятой крышей-гармошкой.
— Ты только глянь, Джо, тут как в шестидесятых. Вдали по песчаным дюнам ступают сёрферы; у некоторых гидрокостюмы расстегнуты до талии, они идут, качаясь и спотыкаясь на ветру. Мы замедляем ход у шлагбаума — он поднимается с таким звуком, будто кто-то выпускает газы, — а затем Джуд заезжает на парковку для автомобилей, присыпанную гравием и песком.
Какой-то парень стоит на коленях над доской для сёрфинга, натирая ее специальным воском. Парочка курит в пузатом «моррис минор» с закрытыми окнами.
— Желаю повеселиться, — говорит Джуд, глядя на картонно-серые облака через ветровое стекло.
Приметив прямоугольную крышу серебристо «вольво» Грэма в конце площадки, ставлю палатку другом конце, обосновывая свой выбор тем, что «в случае дождя мы меньше промокнем».
Мы молча спускаемся к морю. Я надел капюшон для маскировки. Маслянистый туман ползет с моря и висит низко над землей, так, что конца пляжа не видно — он мог бы быть бесконечным.
Джордана идет впереди и выглядит очень романтично в густом тумане. Я следую за ее невнятным силуэтом, слушая плеск набегающих волн. Песок становится темнее. Я ускоряю шаг и догоняю ее.
— Твоя кожа стала лучше, — говорю я.
Она делает вид, что не слышит. Решаю выразиться более цветисто:
— У тебя просто шикарная кожа!
Она ускоряет шаг. Тогда я пытаюсь продемонстрировать, какой я внимательный бойфренд, проявив познания в интересующей ее области.
— Все дело в окружающей среде, твоей новой диете, или ты попробовала новый стероидный крем для лечения атопической экземы?
— Заткнись, Оливер, — фыркает она.
И это первое, что я сегодня от нее услышал.
Мы подходим ближе к морю, и я вижу бурление больших волн. У них неровные гребешки, они двигаются с разной скоростью, а задние заглатывают те, что спереди. В водовороте сёрфер бросает доску, набегающая волна раздувается и взрывается, как лопнувший прыщ.
Прямо перед нами из воды появляется туловище: склоненная голова, сутулые плечи. По силуэту гидрокостюма вижу, что у фигуры просматривается грудь. Женщина устало держится за доску, как за всплывшие останки потопленной торпедой субмарины.
Когда становится достаточно мелко, чтобы она могла облокотиться о доску, она поднимает ее из воды, кладет под мышку и ступает через череду маленьких агрессивных волн. Доска попадает под боковой ветер, и женщина падает на колени, как пьяная, подняв кучу брызг.
Она вытирает пену с лица, и я понимаю, что это моя мать. Схватив Джордану за руку, я тащу ее дальше вдоль пляжа; она сопротивляется.
— Что ты делаешь? — кричит она.
— Пойдем — так делают все парочки, — отвечаю я.
— Что?!
— Будем бежать по пляжу, держась за руки. Доверься мне!
— Оливер, отвали — я не шучу!
Она упирается пятками в песок. Я тяну ее за руку.
— Пожалуйста! — Мама ступает по мелководью прямо у Джорданы за спиной.
Джордана дергает меня за запястья и вырывается. Подходит и ударяет меня по плечу. Больно. Я убегаю, и, к счастью, она бежит за мной и на бегу бьет меня ногами. Так делают все парочки.
Отойдя на безопасное расстояние, оборачиваюсь: мама, теперь похожая просто на пятно в тумане, стоит на коленях и отстегивает ремешок на лодыжке.
Джордана бьет меня в щиколотку. Интересно, узнают ли мама и Джордана друг друга, встретившись не у нас на крылечке? Я тщательно следил, чтобы их встречи носили короткий и безличный характер. На прошлом родительском собрании мы с Джорданой досконально спланировали наши маршруты передвижения таким образом, чтобы наши родители не наткнулись друг на друга. Я велел ей быть осторожной, потому что мои быстро поговорят с учителями технических предметов, но затянут бесконечную волынку с гуманитарными. Джордана и ее предки начали с учителя математики, а я со своими — с рисования, и мы обошли всех учителей по часовой стрелке.
Стемнело. С нашего приезда появилось много людей. Пламя костров вздымается и бьется на ветру; палатки расставлены кучками. Занавешенные окна фургонов светятся изнутри.
Я купил нам еды в фургончике, торгующем фастфудом: любимый пирог всех британцев, куриный с грибами. Джордана покрасовалась перед продавцом местного магазинчика своей идеальной кожей и выторговала бутылку черносмородиновой «Бешеной собаки»[26].
Мы стоим у палатки. Она направила фонарик себе под подбородок. Вокруг ее губ фиолетовая каемка от «Бешеной собаки». Я не пью, потому что хочу контролировать ситуацию.
В другом конце кемпинга рядом с «вольво» Грэма в темноту вздымается большой костер.
— Кто я? — Она начинает бегать кругами, вытянув руки, как аэроплан. — Я свободна и влюблена! — смеется она, делая вид, что ныряет и взмывает ввысь. — Кто я? — Она в истерике. Я иду к ней.
— Я — это ты.
Она идет на сближение, задевая мой нос кончиками пальцев.
— Я — это ты.
На мгновение ветер доносит до нас неумелые аккорды гитары.
Джордана почти допила свою «Бешеную собаку». Неожиданно она предлагает и мне. Я делаю глоток, но она вырывает бутылку.
— Нет уж, хватит.
Она оглядывается и, заметив костер Грэма, вприпрыжку бежит к нему.
Я иду за ней на расстоянии, стараясь не попадать в круг света от костра. Грэм и еще четверо розовощеких парней сидят на раскладных походных стульях, расставленных кругом. У них три упаковки пива. Интересно, где мама. В одной из соседних палаток горит свет.
— Поделитесь косячком. — Джордана говорит неестественно громко.
— Где ваши манеры? — спрашивает один из парней. — Скажите «пожалуйста».
— Пожалуйста, дядечка хиппи.
Джордана вдыхает дым, и ее плечи вздымаются. Она отдает сигарету обратно парню, поворачивается и бежит ко мне. Целуя меня в губы — впервые за несколько недель, — она выдувает дым мне в горло. Я закашливаюсь; она смеется.
— Ух, забористая, — говорит Джордана.
Мои бронхиолы щекочет изнутри.
Ветер приносит обрывок трансовой музыки глухой пульсирующий бас и мелодия, похожая на сработавшую автосигнализацию. Джордана оглядывается пытаясь определить, откуда музыка. Разворачивается на триста шестьдесят градусов, замирает и смотрит на парковку, которая пуста, не считая двух стоящих рядом машин.
— Я иду туда, — говорит она и показывает на машины.
— Ясно.
— А ты иди занимайся тем, что делают парочки, — и она убегает, изображая самолет широко расставленными руками.
Я поднимаюсь вверх по холму, двигаясь зигзагами между палаточными веревками в свете костров. Сажусь у входа в палатку и пытаюсь составить план: как спасти отношения двух пар за один вечер.
Спустя некоторое время слышу женский вой. Я знаю, что это мама, потому что она, когда напьется, начинает исполнять лучшие хиты Кейт Буш. Звук совсем рядом.
Выглядываю из незастегнутой палатки. Она поет «Женскую работу». Я не вижу ее лица, только бегающий луч фонарика: она пошатываясь идет к туалетам в дальнем конце кемпинга. Ряд окошек-иллюминаторов, ярко подсвеченных изнутри, делает постройку похожей на приземлившийся корабль пришельцев.
Как только она оказывается внутри, выхожу из палатки и направляюсь в центр кемпинга, держась подальше от света, отбрасываемого окнами туалетного блока. Через открытую дверь мне видно все, что происходит в женском туалете. Там шесть раковин и над каждой зеркало. Я осторожен и держусь на безопасном расстоянии. Мама достает зубную щетку. Она единственная из моих знакомых, кто чистит язык и все время давится при этом.
Иногда я не чищу зубы несколько дней подряд, и они становятся похожими на замшелые булыжники каменной стены. Раньше мама засекала время, чтобы проверить, что я чищу зубы, как следует: стояла над раковиной и постукивала по циферблату наручных часов. Из чувства противоречия я чистил только нижние зубы. Так я ощущал себя независимым. Засыпая, я облизывал покрытые налетом верхние моляры и знал: я плохой мальчик.
Она полощет рот и кладет щетку в карман серой спортивной кофты. На ней широкие черные льняные брюки и кроссовки «Рибок». Интересно, Грэм будет чистить зубы? Вспоминаю угольно-черное семечко, застрявшее между его большими желтыми клыками, наползающими один на другой.
Мама наклоняется к зеркалу. Указательным пальцем она оттягивает кожу под правым глазом, точно хочет снять контактную линзу. Она подносит лицо совсем близко к собственному отражению в зеркале и дышит на него алкогольными парами.
Бутылка пива, покосившись, стоит в мыльнице. Она делает глоток. Вытерев конденсат рукавом, мама изучает свое отражение и проводит рукой от подбородка до горла. Затем берет бутылку и допивает пиво одним глотком, что достойно восхищения. Поворачивается к выходу — ко мне. Я бегу к изгороди и делаю вид, что отливаю. Слышу звук брошенной в мусорный бак пивной бутылки.
— Эй, извините, — говорит она. Не знаю, с кем мама разговаривает. Она стоит довольно близко от меня. — Вы знаете, что решили отлить совсем рядом с туалетом?
Значит, со мной. Я притворяюсь, что держу в руках пенис.
— Что, два шага трудно пройти, козел гребаный?
Не знал, что мама умеет ругаться. Кажется, она действительно зла. Жду, пока стихнут ее шаги, и оборачиваюсь. Вдали подрагивает тусклый свет ее фонарика: она прыгает через палаточные веревки.
Я двигаюсь к краю площадки, держась в тени у живой изгороди. Мама скрывается в ярко освещенной палатке: наверное, там горит лампа, а не фонарик, подвешенный к куполу.
Тихо подкрадываюсь на расстояние нескольких шагов к краю палатки — достаточно близко, чтобы вмешаться в разговор, не повышая голоса.
— От тебя пахнет фтором, — раздается мужской голос. Это Грэм — валлийский акцент усилился, но американский все еще проскакивает.
— Вкусные химикаты, — отвечает мама.
Он смеется.
— Лучше попробуй мою пасту с фенхелем. Знаешь, сколько фтора и так добавляют в воду из-под крана?
— Слишком много?
— Фтор является канцерогеном и мутагеном, он вреден даже в небольших количествах.
— В отличие от пива?
— Именно.
Пшикает бутылочная пробка.
— Спасибо.
Снова пшик.
— Твое здоровье. — Они говорят это одновременно. Звук стекла о стекло.
Лампа раскачивается; их силуэты искривляются и меняют контуры.
Я шагаю ближе и задеваю каблуком веревку, которая издает звук лопнувшей струны, как один из инструментов, на которых играют во время занятий капоэйрой.
— Кто там? — спрашивает мама.
Я замираю.
— Кто это? — повторяет она.
— Какой-то придурок, — произносит Грэм.
— Эй! — зовет мама.
Я быстро оборачиваюсь, натягиваю капюшон и бегу к темной живой изгороди на краю площадки. Пытаюсь представить, что папа бы подумал обо всем этом. Боюсь, что он может сказать, что в современном обществе нет ничего особенного, если твоя жена в палатке с другим мужчиной. Папа наивен, как малое дитя.
Чипс говорит, что, если девчонка легла с тобой в один спальный мешок, это уже можно расценивать как согласие. Чтобы их застать, придётся быть куда осторожнее. Жаль, что фотоаппарат и диктофон остались дома.
Представив, что палаточные веревки — это лазерные лучи системы охраны, начинаю мыслить, как грабитель, передвигаясь бесшумно, словно кошка. Клитор моей матери — бесценный алмаз. Тихо приближаюсь к палатке Грэма и сажусь на корточки на расстоянии прыжка от входа.
— Как это выключается? — не может пенять она.
— Надо повернуть, — объясняет он. — Дай я. Можно сделать потемнее.
Свет тускнеет и становится как от свечи. Силуэты меркнут.
— Спасибо, — отзывается мама.
— Не за что.
— Где же романтическая музыка?
— Заткнись, — бормочет он, — снимай футболку.
Уверенные мужчины привлекают женщин. А папа слишком часто разрешает маме сесть за руль. Шуршит спальный мешок.
— Тебе удобно? — он притворяется, что ему не все равно.
— Угу, — отвечает она.
«Угу» — это мое слово.
— Хорошо.
Тихие шлепки.
— Расслабься, — просит он.
— Ммм.
У меня опять возникает такое чувство, что череп, легкие и внутренности заполняют строительной пеной.
— О, — произносит она.
Затем следует выдох с облегчением. Никаких неуклюжих звуков и скрипа мебели, как когда мама занимается этим с папой. Так и знал, что у них будет тантрический секс. Они делают это почти бесшумно.
— Я чувствую, что ты напряжена, — замечает он.
Он только что сказал это. Действительно произнес эти слова. Мне хочется вырвать колышки и скинуть их вместе с палаткой в канаву или запрыгнуть на капот «вольво» и плюхнуться сверху на палатку.
— Здесь? — спрашивает он.
— О да. — Ее дыхание становится прерывистым.
Никогда не хотел ее так ненавидеть.
— Хорошо?
— Ммм.
— Не слишком сильно?
— Нет, в самый раз, спасибо, — отзывается она.
Мне хочется ее убить.
— Вот и хорошо, — удовлетворенно сказал он.
Я тихо отхожу в сторону.
— Ммм, — бормочет мама. И снова: — Ммм, — как актер в рекламе, пробующий суп из кубика. Мое сердце превратилось в холодный застывший камень. — Ааа, — стонет она.
Мое тело превратилось в панцирь. Встаю и поворачиваюсь, чтобы уйти, но ноги не слушаются. Кажется, я стал инвалидом. Теперь мне нужен будет круглосуточный уход. Каким-то образом все же удается сдвинуться с места: Ноги шагают сами. Прохожу мимо тлеющих угольков в костре у подножия холма. Перешагиваю через шлагбаум, ведущий на парковку. Смотрю на часы — семнадцать минут второго — и представляю их совместный тантрический оргазм. «Множественный» — слишком слабое слово, чтобы описать оргазмические волны, начинающиеся от пальцев ног, пульсирующие в животе и наполняющие все тело, превращая его в газ. Оранжевые мотыльки облепят всю липкую ленту. Черви выползут на поверхность и будут копошиться в грязи.
Папа не поймет. Он из тех, у кого на носу следы от очков. Он знает наизусть телефон дорожной службы городского совета Суонси.
Смотрю на часы — восемнадцать минут второго. Папа продержался бы десять минут. Слышу техно-музыку. Она похожа на ритмичное покашливание, машины все еще стоят рядом, близко друг к другу, в маленькой горит «вежливый свет». (Когда папа приехал из Бостона, он сделал мне лучший подарок, который только можно представить: подборку дурацких слов, которыми американцы называют обычные вещи. Самые известные я уже знал — дорожка вместо тротуара, портплед, а не чемодан, комната отдыха, а не сортир — но «вежливый свет» вместо лампочки сразил нас обоих.) На переднем сиденье два парня, оба старше меня; один опустил голову на руль.
Шагая по гравию, я слежу за горящим кончиком сигареты, то вспыхивающим, то гаснущим в темноте, — косяк передают из одной машины в другую. Он подскакивает, как красная точка от лазерного прицела снайперской винтовки.
Подобравшись на несколько метров, я внезапно слепну, или умираю, или возвращаюсь в утробу, или впадаю в кому, или испытываю электрошок. Или они просто включили фары. На фоне эйфорического транса раздается сочувственный смех. Они приглушают фары; на моей сетчатке выжжены четыре телеэкрана с помехами.
Подхожу к боковому окну маленького «фиата» со стороны водителя. Сидящие в машине выключают «вежливый свет». Стою у окна некоторое время — через стекло ничего не видно. Окно чуть опускается, и в нем появляется пара полуприкрытых глаз.
— Пароль! — парень пытается перекричать музыку.
Вопрос слишком конкретный, и в пустой голове возникает мысль лишь о том, как мать кувыркается с Грэмом. Представляю, какой запах стоит в их палатке: как если чихнуть на руку и потом понюхать. Пытаюсь сосредоточиться. На приборной доске пустые пакетики от кукурузных чипсов «Монстры» и нераспечатанный йогурт. Джорданы нигде нет.
— Монстры, — говорю я в дырочку.
Они смеются. Понятия не имею, почему. Окно опускается рывками. Мне протягивают смятый косяк.
— На твоем месте я бы пошарил на заднем сиденье той машины. Кажется, Миффи подкатывает к твоей подружке.
Я огибаю обе машины, держа косяк в руке, как олимпийский огонь. Капот «фиата» трясется от басов. Рядом с ним красная «мазда»; на заднем стекле две наклейки: «Сёрферы против токсичных отходов» и «Страха нет».
Открываю заднюю дверцу и заглядываю внутрь. Там темно, но я все равно узнаю Джордану — она сидит на пассажирском месте спереди, горячо втолковывает что-то водителю и не прерывается, чтобы нас познакомить.
Выжидаю немного, пока меня пригласят присесть, но этого не происходит, поэтому я забираюсь на середину скрипящего от песка сиденья и тихонько закрываю дверцу. В машине нет ремней безопасности. Пахнет сохнущими полотенцами, горелым пластиком и табаком.
— …а когда она проснулась, у нее во рту был металлический вкус, — говорит Джордана. — Это так странно.
— Вот зараза, — говорит парень и медленно качает головой. Наконец он поворачивается ко мне: — А ты что скажешь? Я Льюис.
У него короткие золотистые волосы и лицо в крупных веснушках, как блинчик.
— Привет. Я Олли.
— Ты будешь докуривать этот косяк? — спрашивает он.
Я все еще держу его вертикально, как адвокат вещественное доказательство во время суда.
— Да, конечно. — Засовываю косяк в рот. Я осторожен и не затягиваюсь слишком глубоко. Я видел много фильмов, согласно которым стоит один раз закашляться, затянувшись косяком, и твоя девчонка тут же тебя бросает. Легкие натягиваются, как пакет с попкорном в микроволновке. Делаю быстрый выдох; ноздри горят. Я напрягаюсь и глотаю дым.
Передаю косяк Джордане в знак примирения. Она едва смотрит на меня и сжимает сигарету всеми пятью пальцами. Она какая-то притихшая. Глубоко затянувшись, она выдыхает столб дыма, похожий на тот, который остается после улетевшего Супермена.
В соседней машине ребята трясут головами под музыку: двое на переднем сиденье и один сзади.
— Ну и что, она потом изменилась? — продолжает Льюис.
Джордана на минуту задумывается над вопросом, что, как я знаю, ей не свойственно.
— Наверное, чуть-чуть, — отвечает она. — Мама стала говорить всякие странные вещи: например, что ей кажется, будто в ее голове забыли ножницы во время операции. Это она серьезно говорила.
— Жуть, — присвистывает Льюис.
— Ты мне не рассказывала, — встреваю я.
Она смотрит на меня секунду и продолжает.
Но хуже всего то, что мне стало ее жалко, как будто это я взрослая. Ужасное чувство.
Я наблюдаю за Джорданой, когда она разговаривает, и у меня возникает такое чувство, словно она играет роль, как будто только что придумала свою новую личность. Она не то чтобы говорит неубедительно, но я никогда прежде не видел ее такой многословной. Потом я вспоминаю: Джордана выпила целую бутылку «Бешеной собаки».
— Вот уж не повезло, — говорит Льюис.
Я киваю.
— Ага.
— Никому не понравится мысль о том, что мать уязвима, — добавляет Джордана. Когда она открывает рот, я вижу ее фиолетовый язык.
Мне хочется, чтобы она говорила дальше. Даже если она притворяется, если она придумала себе новый образ, мне все равно кажется, что мы с ней поладим — я и новая Джордана. После той прогулки в ботаническом саду, когда она сравнила пламя со слезами, я подумал: все, игра окончена, и она скоро примется собирать цветочки, замечать стариков на улице и работать по субботам в благотворительном обществе. Но теперь вижу: все иначе. Я вдруг понимаю, что мы с Джорданой никогда вместе не напивались. И есть вещи, о которых мне хочется ее расспросить. Я начинаю:
— Мне вот интересно, твои родители стали лучше ладить после опе…
— Ну все, хватит! — Парень с пассажирского сиденья соседней машины заглядывает к нам и встревает в разговор. — Что вы тут сопли развели? Давайте поговорим о приятном.
Джордана сжимается в комок.
— Тихо, тихо, приятель, — говорит Льюис водителю детским голоском. Он берет у Джорданы косяк я жду что он затянется, но он этого не делает — и передает парню через окно.
Часы на приборной доске показывают 1:23. Папа был бы уже на полпути. Выглядывая в открытый люк вижу мигающие звезды и прорехи в бегущих облака.
— Оливер, а ты катаешься на доске? — спрашивает Льюис.
Перед глазами возникает картина: мама и Грэм в волнах, затянутые в гидрокостюмы.
— Нет, — отвечаю я. У Льюиса разочарованный вид. Пытаюсь исправить ситуацию: — Зато моя мама катается.
— О. Так зачем ты приехал в Геннит?
Джордана оборачивается и пристально смотрит на меня. Я прикидываю варианты ответов, и все кажутся дурацкими:
Хочу оценить сексуальные способности бойфренда своей матери.
Океан притягивает меня; его загадочность приносит успокоение.
Нам нужно было укрыться от суеты и шума современной жизни в Суонси.
— Хотел побыть наедине с Джорданой, — отвечаю наконец.
Джордану всю передергивает.
— Это дело хорошее, — говорит Льюис. — Я тебя понимаю. Она классная.
Последнее он произносит, обращаясь к Джордане, а не ко мне. У него маленькая светлая челка, похожая на набегающую волну.
Я смотрю на Джордану, ожидая, что она покраснеет, но этого не происходит. Пытаюсь придумать умный ответ, туше, но часы показывают 1:24, и это меня отвлекает. Уже шесть минут. Папа бы сейчас начал думать о чем-нибудь отвратительном — старческих гениталиях, например, — чтобы выиграть время.
Смех и крики перекрывают музыку. Парень с пассажирского сиденья соседней машины заглядывает к нам. У него восторженный вид.
— Эй, гляньте, ребята, как Данно скрутило, — говорит он.
Я смотрю на парня с заднего сиденья соседней машины. У него лицо как у мертвого — настоящего сине-белого трупного цвета. Он невидяще уставился на меня через стекло.
Льюис начинает смеяться. Джордана тоже смеется, покачиваясь на сиденье. Я откидываюсь на спинку и оглядываюсь. Ребята на переднем сиденье соседней машины поворачиваются лицом друг к другу и начинают читать рэп. Играет песня из сериала «Король хип-хопа в Бель-Эйре»[27].
— Ребята, может, не надо, а? — говорит труп, но они не прекращают. Кадавр закрывает уши руками.
Джордана и Льюис хихикают. Я хочу, чтобы мне тоже было весело. Пытаюсь подумать о чем-нибудь смешном, но единственное, что приходит на ум, — анекдот, который якобы рассказывает Грэм своим приятелям: знаете, в чем разница между Джилл Тейт и гидрокостюмом? Смотрю на часы: 1:25.
Когда на тебе гидрокостюм, писать нельзя.
Вспоминаю то, что было написано в Интернете. Так как моя мать с Грэмом явно решили установить мировой рекорд, к этому моменту они наверняка уже отбросили все ментальные, эмоциональные и культурные условности, чтобы позволить свободно течь жизненной энергии Вселенной.
Джордана и Льюис по-прежнему над чем-то смеются. Их головы трясутся. Я пробую засмеяться.
— Ха-ха-ха, — произношу я.
Смотрю на небо — вдруг там что-нибудь смешное? Вверху медленно ползет тусклый спутник. Прикидываю, что можно было бы увидеть через шпионскую камеру.
Я вспоминаю, что тантра — это космическое единство противоположностей, необходимое для создания заряда, соединяющего первичную энергию, из которой рождается все во Вселенной… и единство всего сущего.
Ребята в соседней машине перешли ко второму куплету.
Основное различие между обычным невежественным сексуальным актом и тантрой в том, что секс становится священным, божественным, если чувствовать сердцем и телом, а не только умом.
Я подскакиваю на сиденье вверх и вниз.
1:26. Через две минуты сексуальный рекорд моего отца будет побит. И все, конец. Достигнув просветления, назад уже не вернешься. Нельзя просто взять и захлопнуть крышку.
Джордана так хохочет, что ей стало трудно дышать. Ее грудь трясется. Голова как будто разболталась на плечах. Льюис все время смотрит на нее и тоже хохочет. Она вытирает глаза. Со стороны можно подумать, что она плачет.
У меня осталось всего полторы минуты. Согласно моему личному рекорду, установленному в день спорта в прошлом году, мне понадобится примерно тринадцать с половиной секунд, чтобы пробежать сто метров до шлагбаума. Пропади все пропадом.
— Можешь забрать ее себе! — кричу я Льюису.
Он смеется. И прикладывает ладонь к уху, делая вид, что не слышит меня из-за шума.
— Она твоя! Ты выиграл! — говорю я.
Он по-прежнему улыбается. Соскользнув с сиденья, открываю дверь и выхожу из машины. Дверь захлопывается с треском — нечаянно, — и я начинаю бежать. Ноги как резиновые. Голова пылает. Надеюсь, я бегу в верном направлении — к шлагбауму, знак которого еле виден в темноте. Ловко преодолеваю шлагбаум.
У почти потухшего костра останавливаюсь, чтобы отдышаться. Среди пепла тлеет бревно. Пустые бутылки из-под пива аккуратно расставлены в картонных коробках. Животных звуков внебрачного секса не слышно, но меня это и не удивляет. Тем, кто достиг такого Уровня тантрического мастерства, уже не нужны внешние проявления страсти — стоны, крики. Они делают это молча и совершенно спокойно — единый объект света и концентрации, медленно нарастающая волна.
Смотрю на часы и жду, когда минутная стрелка подпишет бракоразводное соглашение.
Двадцать девять минут второго. Нашей семьи больше нет.
Я стою среди пепла догоревшего костра. Закрываю глаза и концентрируюсь на дыхании. Подстраиваю вдохи под далекие звуки прилива.
Постепенно я начинаю понимать вещи в перспективе…
Зря я думал, будто мама не понимает, что делает. Если бы я обращал меньше внимания на детали, то мог бы увидеть — в этот самый момент — редчайшее явление, красоту двух существ, слившихся в безупречном единстве, солнечное затмение в свете фонаря. Не так сложно представить, как Грэм и Джилл будут вести кочевую жизнь, следуя за волной в гармонии с циклами жизни и смерти, сознания и тела, луны и приливов.
Может, именно такая встряска нужна и папе? Его необходимо столкнуть с привычной дорожки, заставить начать новую жизнь. Например, он мог бы работать с деревом. У него лицо плотника. Пусть он будет одинок, но счастлив, обосновавшись в Брекон-Биконс в окружении своих деревянных скульптур. Его работа будет посвящена темам перерождения, истории и человеческого тела. А когда я вырасту, мы будем говорить о дереве, мясе и валлийском регрессе. Я умею приспосабливаться.
Медленно подхожу ближе к их палатке. Оттуда все еще раздаются звуки:
— Ааа, — постанывает моя мать.
Трава мокрая. Поскольку мне кажется, что придется задержаться здесь на некоторое время, я ложусь на землю и заползаю под «вольво» Грэма — там сухо. Пахнет маслом и бензином. Прямо у меня перед глазами какие-то трубки. Из палатки доносится шуршание.
— Спасибо, — благодарит мама, — как будто десять килограммов сбросила.
Секс — отличный вид физической нагрузки. Они снова шуршат.
— Мне нужно тренироваться. Хочу еще поучиться рефлексологии.
— Здорово.
— Это очень точная наука — изучение различных точек. Там есть еще курс про масла и ароматерапию, но тот, который я собираюсь пройти, более практический.
Не подмешали ли в ту сигарету с марихуаной формальдегида? Мое осознание вещей в перспективе оказалось простой игрой света.
Чипс изучал техники соблазнения. Массаж и прочие виды физического контакта приводят женщину в состояние «боевой готовности». Это означает, что она достаточно возбуждена физически и эмоционально и можно перейти к делу.
— Со мной учатся такие интересные люди. Есть одна парочка старых геев, которые… — Его что-то отвлекает. Джилл? Господи, что ты дела… — Он опять замолкает. — Джилл, это плохая идея. — Грэм как будто читает заранее заготовленный текст.
Мама вздыхает, точно объяснения — ее тяжела работа, и отвечает:
— Да ладно тебе, Грэм, с самого начала все к этому шло. — Она говорит слишком быстро. — Мы оба знали, что это произойдет.
— Да, ты права, — соглашается он. Грэм очень доверчив.
Раздается звук расстегиваемой ширинки.
— О боже, — произносит он слегка напуганно, — нам надо поговорить.
Тот, кто писал ему реплики, явно халтурил.
— Шшш. — Ее голос как шелест волн.
Он резко вдыхает.
— О черт, Джилл. Я… нет… это… буду. — Он забыл нормальную речь. Шуршание спального мешка. — О, — постанывает он.
У меня снова возникает это чувство. Точно внутри меня полно той пены, которую выливают в стоки.
— Черт, Джилл… — Он все время повторяет ее имя.
В тусклом свете вижу, как натянулась ткань палатки вокруг колышков. Колышки похожи на кости на рентгеновском снимке.
— Ты хочешь меня, ты меня хочешь, — шепчет он, повторяясь. Папа никогда бы не вел себя так самонадеянно.
Она молчит — концентрируется.
— О-о, — стонет он.
Слышу тихий, но не прерывающийся звук — будто кто-то надувает матрас. Звук длится некоторой время.
— Ух Ух. Ммм, — вырывается у него. Он говорит «ммм», а не «мам».
Она не отвечает.
— Ты хочешь меня, ты хочешь меня… уух, — снова слышатся его слова. И опять: — Ууунх.
— Ну вот, — произносит она.
Он дышит как человек, у которого шок.
— Все.
Звук застегиваемой молнии. Мое дыхание остается спокойным.
— О черт, — голос у него какой-то грустный. Снова звук расстегиваемых и застегиваемых молний. Они решили заняться садомазохизмом. Ничего, бывает.
Кладу голову набок. Голая рука откидывает тканевую дверцу палатки. Рука тянется и вытирается о траву — сначала кулак, потом ладонь. Это мама. Правый рукав закатан до локтя. Она вылезает из палатки на четвереньках — вот он, регресс. На ней грязная серая футболка. Мама с трудом поднимается на ноги. Замечаю, что она не голая, а в спортивных штанах. Можно сказать, она одета. Только ноги босые. И она с трудом ими передвигает, пытаясь удержать равновесие. Сунув руку в палатку, нащупывает пушистый свитер. Он волочится по земле, а она, пошатываясь, уходит и пропадает из виду.
Жду, не выйдет ли Грэм вслед за ней. Может, они захотят продолжить свои занятия на пляже.
Но в палатке никакого движения. Я жду, наблюдаю и думаю о произошедшем.
Чипс говорит, что в массажном салоне на Уолтер-роуд за двадцать фунтов можно уединиться с женщиной, похожей на повариху из столовой, и она отдрочит тебе и покажет сиськи. Надо просить «макси-массаж».
Не могу поверить, что мог так ошибиться и подумать, что у мамы с Грэмом высокодуховное соитие. Со стороны это было похоже на те звуки, которые иногда можно услышать с последнего ряда нашего местного кинотеатра. Чипс говорит, что с того дня, как девчонка тебе отдрочит, до того, как разрешит все остальное, обычно не проходит и недели. Отсчет начался.
Вылезаю из-под машины. Три травинки слиплись и блестят от спермы. Мама не застегнула палатку. Слышу дыхание. Может, Грэм впал в медитативное состояние? Дыхание прерывистое, с присвистом. Замираю и слушаю. Звук нарастает и ослабевает. Заглядываю в палатку. Вегетарианские сандалии Грэма — наверное, купил новые — аккуратно стоят у входа. Через сетку вижу контуры его тела — он растянулся на спине и спит.
Тантра тут ни при чем. Это был дешевый пьяный перепихон, и Грэм даже не смог не уснуть, чтобы поведать о своих чувствах. Иногда даже мне требовалось больше времени, чтобы достичь оргазма, чем Грэму. Отказываюсь от мысли, что мама с Грэмом подходят друг другу и папе стоит стать плотником. Пусть космонавты видят вещи в перспективе. Беру сандалии Грэма и иду в том же направлении, куда отправилась мама. Перепрыгнув через шлагбаум, вижу неясное пятно, направляющееся в дюны. Бегу за ней, но не кричу. Две машины по-прежнему стоят на парковке, и красный кончик сигареты пляшет в темноте.
Я ступаю с гравия на песок, и бежать вдруг становится невозможно — ноги утопают в земле.
Дюны почти не освещены, есть только едва заметный контраст между темным небом и еще более темным песком. Каждый шаг делаю наугад. Ветер бросает песок в лицо; песчинки набиваются в уши. Кажется, я слышу, как кто-кто говорит «черт, черт», но ветер и волны тоже шумят, и к тому же я только что впервые в жизни курил марихуану.
Шагаю, пока ноги не начинают гореть. Мне уже хочется вырыть себе ямку и уснуть. Решаю не искать больше маму и похоронить сандалии в неглубокой могиле. Они песочного цвета. Он никогда их не найдет.
Усилием оттаскиваю себя подальше от шума моря, к огням кемпинга, которые все почти погасли. Две машины уехали. Небось развлекаются по очереди с моей подружкой. Я слишком устал, мне все равно. К тому же Льюис показался мне приятным парнем, он умеет слушать. Мне понравились его веснушки. У Джорданы бывали и похуже.
Возвращаюсь в палатку и вижу Джордану, которая спит поверх спального мешка. В прошлый раз я видел ее спящей во время нашей экспедиции в честь вручения бронзовых наград герцога Эдинбургского. Она не застегнула палатку. Я сидел у костра и смотрел, как она ворочается с боку на бок и чешется во сне.
Но теперь она спит, отвернувшись от меня, одетая, подтянув колени к груди и руки к подбородку. От нее пахнет черной смородиной.
Я не свожу с нее глаз и жду, когда же ее рука дернется к шее, чтобы почесать воспаленное место. Жду, когда она почешет ногтями между ног, — этот звук похож на шарканье наждачной бумаги. Но ничего не происходит Она лежит неподвижно.
Утром просыпаюсь и чувствую, что во рту пересохло. В палатке светло и жарко, как в духовке. Я один.
Выхожу и отправляюсь искать Джордану. Небо ясное, ветер слабый. Джордана болтает с какими-то новыми ребятами, собравшимися на парковке вокруг красного «гольфа». Даже с такого расстояния вижу, что на ней тонкая хлопковая майка, открывающая живот, и трусы от купальника. А сейчас не так холодно, чтобы ходить с голыми ногами. Она замечает меня и поспешно шагает по тропинке, чтобы поздороваться — или не допустить моей встречи с ребятами. Улыбается только губами.
— Доброе утро, — говорит она. Море шумит. Я смотрю на ее гладкие предплечья, молочно-белую шею.
— Я видела спящую женщину в дюнах — она была похожа на твою маму, как если бы та была бомжихой, — сообщает Джордана.
Разглядываю ее бедра, безупречный живот. Ни пятнышка.
— Что с тобой? — спрашивает она.
— Что с твоей кожей? — удивляюсь я.
Она просто красавица.
— Ты просто красавица.
Надо было сказать это вчера ночью.
— А я разве тебе не говорила? Ты оказался прав у меня аллергия на собак.
— Я оказался прав.
— Точно. Я сдала анализы. Она пристально смотрит на меня. — Надо сложить палатку. Мама уже едет.
По дороге домой Джордана ведет себя почти по-дружески. Говорит «пока» даже с некоторым сожалением. Поднимаясь в свою комнату, готовлюсь сделать катарсическую запись в дневнике. Но вместо этого обнаруживаю на последней странице витиеватый почерк Джорданы.
Слово дня: апофегма — короткое изречение, содержащее важную истину. (Всю прошлую неделю искала это слово, хотя уверена, ты его уже знаешь.)
Дорогой Оливер!
Я пыталась сказать тебе по телефону, но ты не слушал. И решила, что ты поверишь мне, только если это будет написано. Между нами все кончено.
Я все утро на пляже читала твой дневник. Как много я пропустила. Ты не говорил ничего о странных отношениях твоих родителей.
Я прочитала и твои мысли по поводу моего письма. Уверена, ты получишь высокий балл на экзамене по английскому. Ты почти не ошибся: я действительно беспокоилась, что моя мама умрет, и хотела, чтобы ты понял мои чувства. Я нашла для тебя новое слово, потому что думала, тебе понравится.
Мне было весело с тобой, но мы просто не подходим друг другу. Если тебе от этого станет легче, я рада, что ты был у меня первым. Дарю тебе свою зажигалку — она в мешке с грязным бельем.
А еще я хочу, чтобы ты знал, что у меня появился другой парень. (Не сёрфер.) Лучше, если ты услышишь об этом от меня, чем увидишь нас гуляющими около автостанции. Если мы в школе увидимся, попытайся не выглядеть слишком расстроенным. Я знаю, ты хороший актер.
Наверняка найдется кто-нибудь, кто полюбит тебя по-настоящему.
С любовью,
Джордана ххх
Мне стоит подумать о вещах поважнее краха моих первых отношений. Любой взрослый скажет, что в моем возрасте это кажется концом света, а в сорок лет не будет значить ровным счетом ничего.
Бросаю дневник, отыскиваю зажигалку в пакете с грязным бельем и спускаюсь вниз. Родителей нет дома. Я заставлю Грэма понять, что он сотворил с моей семьей. Сделаю вид, что сошел с ума и способен на все. Я не ощущаю угрозы с его стороны, ведь вся суть капоэйры в том, чтобы не навредить противнику. Беру пустую бутылку из-под апельсинового сока и иду в погреб; наливаю по одной трети водки, яблочного и клюквенного сока. Никто не должен заподозрить подвоха.
Затем я беру свой рюкзак от «Рип Керл» и загружаю всем необходимым для грабежа со взломом: вешалка для одежды и пара утепленных перчаток. Туда же бросаю зажигалку и клюквенно-яблочно-водочную смесь.
Я бегу на автовокзал, сажусь на красный пластиковый откидной стул и жду автобуса в Порт-Эйнон. Путешествие займет час по прибрежной дороге с остановкой в Киттле, Оксвиче, Скерладже, Россили и Хортоне.
Мы с родителями никогда не ездим летом в Порт-Эйнон — там слишком много туристов, a местный паб — «Таверна контрабандистов» — освещается простыми лампочками, свисающими с цепей. Папа называет Порт-Эйнон «Таунхилл-Сюр-Мер»[29] Джордана ездит туда, когда у ее родителей не хватает денег на отпуск за границей.
Делаю глоток водочного коктейля. Делириум тременс — это галлюцинации, вызванные сильным алкогольным опьянением. Пью еще.
В деревне Россили водитель тормозит на остановке, хотя никто не ждет автобуса и не собирается выходить. Я смотрю в окно на пляж Россили — восемь миль темного песка и червь[30], повернувшийся головой к морю. Водитель и остальные пассажиры — две старушки — выходят и стоят под палящим солнцем. Водитель закуривает, поэтому я тоже выхожу. Подпрыгиваю и сажусь на красный почтовый ящик, чтобы лучше видеть берег. Палатки Ллангеннита сгрудились в дальнем конце пляжа. Сёрферы кажутся точками. Делаю глоток волшебного напитка.
Водитель автобуса заводит беседу с двумя старушками.
— Автобусная компания теперь называется не «Дэвис», а «Морганс». Целый парк новых автобусов закупили.
— А остановки? Остановки те же останутся? — спрашивает старуха с двумя костылями, у которой как будто нет позвоночника.
— Маршруты те же, и водители почти все остались.
— Так что же случилось?
— Новые хозяева, и все такое.
— А форма новая?
— Фиолетовая.
— О боже.
— А расписание?
— Новое расписание со следующей недели.
— Совсем новое? А как же старое?
— Можете выбросить.
— Как жалко.
Представляю сотни, тысячи ненужных расписаний. А что будет с теми, кто не знает об изменениях в расписании? Может, кто-то будет стоять на автобусной остановке под градом, дождем или сильным ветром и думать: скоро я буду ехать в уютном теплом автобусе. Время прибытия автобуса пройдет, и пассажир начнет недоумевать, не перепутал ли он чего, и сверится с расписанием. А дождь тем временем превратится в ливень с градинами размером с мозговую опухоль. Автобуса все нет и нет, и вот уже пассажир думает: может, я что-то сделал не так, чем заслужил это? Он начнет плакать и вытирать щеки, а потом облизывать пальцы, потому что когда-то кто-то соврал ему, мол, слезы остановятся, если их выпить. А вдруг автобус потерпел аварию, в такую-то погоду, подумает он, и все умерли. Разве можно думать плохо о покойных?
— Эй, парень, ты едешь или нет?
— Выше нос, дружок. Что за девчонка так с тобой обошлась?
У меня мощное слюноотделение. И я унаследовал от матери слабость слезных протоков.
Старушки приглашают меня сесть рядом, и я говорю: это просто ужасно, что автобусная компания решила сменить расписание и выдать водителям новую форму.
— Не беспокойся так, милок.
— Хотите водку с клюквенным и яблочным соком?
— Так вот почему ты такой смурной. Сколько тебе лет, мальчик?
Старушка на соседнем сиденье расплылась в глазах. Ее можно принять за девочку.
— Вас можно принять за девочку, — говорю я.
— Глянь-ка, Мири, кажется, у нас появился поклонник.
— Не вздумай забрать его себе, Элли!
И они смеются, как будто верят, что никуда автобусы не денутся. Зрение снова становится четким, а старухи старыми. У той, которая сидит рядом, очень длинные ресницы.
По мере приближения к Порт-Эйнону дорога резко сужается. В витрине почты полно всякого хлама: бирюзовые каменные драконы на деревянных постаментах, тряпичные куколки с букетами нарциссов и фигурки будд, расписанные вручную. Это моя остановка.
Коттедж Грэма с выкрашенными известкой стенами — Кайт-Хоул — стоит напротив кладбища. Название дома вырезано на доске, прибитой над дверью. Голубая дверь кажется маленькой, точно врытой в землю. Сад крошечный, но симпатичный: он окружен низкой каменной стеной и высокими кустами с трех сторон, а на лужайке вполне хватит места для занятий сексом. Подъездная дорожка пуста. Я делаю глоток водочной смеси.
Незаконное проникновение происходит на удивление легко. Я забираюсь на каменную стену и с нее прыгаю на плоскую крышу гаража. Окно в ванной закрыто, но не заперто. К моему удивлению, вешалке находится применение: с ее помощью я поддеваю окно и открываю его. На подоконнике четыре зубных щетки в стакане, электрическая щетка и два тюбика зубной пасты: фенхелевая и «Маклинз». Прямо под подоконником раковина. Сперва бросаю рюкзак.
Забираясь вперед головой, опрокидываю стаканчик со щетками. Затем встаю на руки, опираясь на краны, и неуклюже съезжаю по раковине на животе, плюхаясь на зеленый коврик.
Встаю и расслабляюсь. Сперва нужно пописать. Моя моча прозрачна, как родниковая вода. За собой не смываю, представляя, как Грэм садится на унитаз, и моя моча забрызгивает его ягодицы.
На стене рядом с туалетом фотографии Грэма с какой-то женщиной (это не моя мама): они на железнодорожной платформе в лыжных костюмах, в походных ботинках. На другом снимке они занимаются подводным плаванием, показывая в камеру поднятые большие пальцы; их окружает мерцающий шлейф из рыбешек.
Внизу кухня и столовая; это продолговатая комната с низким потолком, освещенная гудящими лампочками на проводах. Водка почти кончилась. В шкафчике под раковиной обнаруживаю экологически чистую жидкость для мытья посуды, совок и ведро для пищевых отходов. Компост переваливается через край: яичная скорлупа, шкурки от манго и чечевичная каша.
Рядом с терракотовой хлебницей подставка для винных бутылок, а в ней джин «Гордонс», виски в картонной коробке и бренди «Гран Резерва». Выбираю бренди.
В шкафу рядом с плитой обнаруживаю стакан-колокол. Наливаю себе дорогущего бренди. Я его даже не люблю.
Пролистываю ежедневник Грэма, который висит над телефоном. Нахожу вчерашнюю дату — суббота, тридцатое — и перелистываю на неделю вперед, на следующую субботу. Пишу карандашом: «Джилл Тейт. Глубокое проникновение». Отсчитываю двадцать четыре недели и пишу: «Последняя возможность избавиться от плода любви». Отсчитываю еще шестнадцать недель: «Появление на свет незаконнорожденного сына (дочери). Заметка: не забыть потискать сиськи Джилл, когда она будет кормить грудью».
Иду в чулан и через дверь попадаю в гараж. Там пахнет краской, воском для сёрфинга и сохнущим неопреном. Поверх трех деревянных балок плавниками вверх лежат две доски для сёрфинга. Гидрокостюм, как самоубийца, свисает со средней балки. Вдоль двух стен — полки, заваленные банками, валиками для краски, шпателями, бутылками с денатуратом, скипидаром, растворителем, длинными противопожарными спичками. Здесь есть пила, пластиковые мешки с гвоздями и шурупами, шампуры для барбекю, провода и садовый шланг, свернувшийся, как питон.
Беру денатурат и пилу и возвращаюсь на кухню. Кухня хорошо оснащена. В шкафчике обнаруживаю пароварку, приспособление для варки яиц-пашот и высокотехнологичную на вид терку для сыра. На столе стоит подставка с двенадцатью разнообразными ножами: шесть для мяса, два для чистки овощей, один для нарезки, один хлебный, ножницы и длинный тонкий нож, почти меч, предназначение которого мне определить не удается.
Я достаю из ящика для столовых приборов металлическую ложку и кладу ее в микроволновку так, чтобы снаружи не было видно. У Грэма микроволновка мощностью девятьсот ватт, а у нашей только шестьсот.
Усевшись по-турецки в большое плетеное кресло в углу комнаты, я вращаю широкий бокал с бренди. На улице смеркается. Грэм заканчивает занятия в половине десятого и в десять будет дома. Последний автобус до моего дома отправляется в десять тридцать.
Подливаю себе добавку и иду в гостиную. На подоконнике расставлены африканские маски и высохшие маки в медной вазе, в которой специально сделаны выбоины. У Грэма очень маленький телевизор. На стене черные и красные бумажные марионетки в шутовских длинноносых туфлях. Там также висит сосуд из выдолбленной тыквы, типа тех, которые используют при кровопускании. Дровяную печь окружает коллекция примитивных скульптур: лица, выдолбленные в темном дереве, с ракушками вместо глаз.
В уголке на стене подвесной книжный шкаф. Там книги по питанию — «Диета для счастливых», одна книга по массажу — «Энергетический массаж чакр: духовная эволюция подсознания путем активации энергетических точек стоп», а нижняя полка целиком занята фотоальбомами.
Беру один альбом, датированный 1976 годом. Мои родители поженились в 1977. На первом снимке на вершине горы молодой Грэм с длинными волосами и другой парень, похожий на его бородатого старшего брата Они улыбаются; на них высокие носки в радужную полоску. Все фотографии подписаны от руки. Подпись под этой гласит «Гориллы в тумане». Я пролистываю альбом: море, дни рождения, статуи, люди, забирающиеся на деревья. У снимков закругленные края, и все как будто в медовой дымке.
Просмотрев примерно две трети альбома, обнаруживаю одну страницу с фотографиями из похода. Там есть один снимок Грэма и девчонки, которая, несмотря на ее загадочные волосы до сосков, оказывается моей мамой. Они не держатся за руки и даже не смотрят друг на друга, но Грэм выпятил грудь, а мама притворяется скромницей. Палатка на заднем фоне еще старого образца, из оранжевой полотняной ткани. Подпись гласит: «Охотник становится добычей». Девичья фамилия мамы — Хантер[31].
Без пятнадцати десять.
Слово «дефенестрация», обозначающее выбрасывание кого-нибудь или чего-нибудь из окна, появилось после польской революции 1605 г., когда бунтующие выбросили членов королевской семьи из окон дворца.
Чтобы показать Грэму, насколько я зол, решаю пожертвовать одной из его скульптур. Выбираю для дефенестрации маленькое окно, похожее на иллюминатор. Допиваю бренди; оно застревает в горле на минутку, но потом проходит в пищевод. Деревянный прямоугольник с лицом африканца, вырезанном в каждом углу, дефенестрируется на подъездную дорожку.
У Грэма большая спальня со смежной ванной комнатой и душевой кабиной. На столе у окна ноутбук, а на полу принтер. У его шкафа тканевая дверца; кровать большая, двуспальная, с резным каркасом из темного дерева, покрытого янтарным лаком. Откинув покрывало, обнаруживаю грелку в форме сердца; делаю в ней пару маленьких надрезов. Постельное белье светло-голубое, как в родильном отделении.
На компьютере Грэма пишу записку, воспользовавшись шрифтом «Импакт» четырнадцатого размера. Заставка на его компьютере типична для хиппи — закат.
ПРИВЕТ, ГРЭМ, Я НАВЕРХУ, В ТВОЕЙ СПАЛЬНЕ, ВЛАЖНАЯ И ГОТОВАЯ. ЖДУ НЕ ДОЖДУСЬ, КОГДА ТЫ ВСАДИШЬ В МЕНЯ СВОЙ ГОРЯЧИЙ ЧЛЕН. Я, ТЫ И МОЯ НЕОПЛОДОТВОРЕННАЯ ЯЙЦЕКЛЕТКА.
ПРИДИ И ВОЗЬМИ МЕНЯ.
Прикрепляю записку к входной двери. Без пяти десять. Проверяю, смогу ли справиться с защитной крышкой на бутылке с денатуратом. Нажимаю и поворачиваю; от запаха кружится голова. Возвращаю крышку на место. Забираюсь под одеяло с пилой в одной руке и зажигалкой в другой. Простыни пахнут травяным шампунем и высохшим потом.
К дому подъезжает машина. Отсветы от фар ползут по потолку, описывая дугу. У меня нет конкретного плана.
Некоторое время ничего не происходит — это он читает записку. Затем я слышу, как открывается входная дверь и он медленно поднимается по лестнице. Натягиваю одеяло на голову.
— Андреа? — зовет он с лестничной площадки. Заходит в спальню. Половицы скрипят под его ногами. — Эй, Андреа? — Он даже не помнит, как маму зовут. — Энди? — Энди вообще мужское имя. Он останавливается у кровати. — Я думал, ты завтра приезжаешь. А это чья сумка?
Я начинаю всхлипывать по-женски. Выходит очень похоже. Он гладит меня через одеяло.
— Вы разве не завтра должны были вернуться? — У него виноватый голос и, кажется, он нервничает.
Сворачиваюсь клубочком. От зажигалки и денатурата вместе запах, как на бензоколонке.
Матрас наклоняется — он ложится на кровать рядом со мной и обнимает меня через одеяло. Меня передергивает.
— Как дела? — спрашивает он.
Его рука огибает мою спину и опускается на живот. Мне становится очень жарко; голова кружится. Грэм встает; матрас выпрямляется. Он откидывает одеяло. Я не могу говорить — слишком много слюны накопилось во рту. Подтягиваю колени к груди.
Он смотрит на меня. Его грудь вздымается и опускается, вздымается и опускается. Я могу заглянуть ему в ноздри. Зажмурившись, пытаюсь сосредоточиться на дыхании. Слышу, как кровь бьется в ушах, и представляю себе реку. Я немедленно достигаю более высокого медитативного состояния.
— Я не Андреа. Я Оливер Тейт.
Открываю глаза. Его лицо близко, я вижу его поры, зубы и чувствую запах его дыхания — как от кучи с компостом. Кажется, он действует на автопилоте. Его тонкие руки тянутся ко мне и дергают за шею и ноги. Это не похоже на капоэйру. Язык двигается — он что-то говорит.
Я не открываю глаза и концентрируюсь на том, что пытаюсь определить вес своего черепа. И тут на меня нисходит чувство невесомости. Он тащит меня куда-то. Я как ребенок в его сильных руках. Он собирается утопить меня в ванной.
На мне лента, как на победительнице конкурса красоты, надетая на манер ремня безопасности. Она впивается мне в ключицы. Слышу звук водопада. Высовываюсь в открытое окно; из уголка рта льется слюна, и падает в темноту. Язык похож на ломтик зернового хлеба недельной давности. Думаю, Грэм тащит меня куда-то, чтобы избавиться от тела. Хочет скормить диким лошадям, обитающим в Гоуэре. Выпитый алкоголь плещется в желудке. Мысли путаются. Я готов обмочить штаны.
Глаза сверкают в свете фар. У обочины стадо довольных овец абсолютно ни о чем не подозревает.
Тело пронизывает спазм. Рвота поднимается вверх по пищеводу и, прорвав плотину, попадает в рот. Высовываю голову в окно, но блевотина не бьет фонтаном. Она стекает по подбородку и по капле уносится в ночь. Во рту металлический вкус.
Грэм молчит. Машина замедляет ход, затем останавливается у обочины на траве. Двигатель замолкает. Выключаются фары. Он собирается избавиться от тела. Чувствую, как отстегивается ремень. Опускаю подбородок на окно машины. Грэм включает свет. Слышу открываемой двери. Пошел за лопатой, наверное. Пора делать ноги. Нащупываю ручку, чтобы открыть дверь. Дергаю за нее, но дверь заперта. Он запер меня. Я в ловушке.
Он стоит на траве у окна с моей стороны. Пытается открыть дверь. Она не поддается. Он просовывает руку в салон рядом с моей головой и отпирает дверь.
— Осторожно, — предупреждает он.
Грэм снова дергает за ручку, и на этот раз дверь с щелчком поддается.
Я сидел, навалившись на открывающуюся дверь, и потому упал к ногам Грэма. Сопротивляться не пытаюсь. Он хохочет. Смехом злодея.
— Иди ты, — бормочу я и встаю на четвереньки.
— Еще что-нибудь скажешь? — Злодеи так не разговаривают.
Чувствую очередной рвотный позыв; горло сжимается, и жидкая блевотина выплескивается наружу. Слезы так и льются из глаз.
Грэм делает шаг назад. Надеюсь, мне удалось забрызгать ему ботинки.
— Ну вот, — говорит он.
Жду, когда он ударит меня по голове лопатой.
— Давай-ка еще разок, — говорит он.
Мои плечи вздрагивают, и еще одна ревущая, сотрясающая все тело волна рвоты, пульсируя, продвигается вверх по пищеводу и выплескивается наружу.
— Все? — спрашивает Грэм.
Я плююсь на траву и вытираю рот рукавом. Во рту вкус энергетического напитка и чистящего средства.
— Все, — отвечаю я.
Сев на колени, смотрю на него сквозь пелену слез. Он похож на привидение.
— Я долго придумывал разные способы, как тебя убить, — заговариваю я.
Он протягивает мне руку. Я даю ему левую, потому что она больше запачкана рвотой. Он молча помогает мне подняться на ноги. Когда мои глаза наконец высыхают, мы уже проезжаем автомастерскую в Верхнем Киллае[32]. Голова уже кружится меньше, но во рту до сих пор вкус такой, будто я насосался старых медяков.
Смотрю на Грэма; мой злейший враг сидит за рулем. Если он не собирается выбросить мое бездыханное тело на свалку, остается одно: он везет меня в полицейский участок. Вид у него совершенно безмятежный, он полностью контролирует ситуацию. Я не в состоянии сформулировать какой-либо разумный аргумент.
— Прошу Тебя, Господи, только не в полицейский участок, — бормочу я, делая Грэму комплимент, действующий на подсознание.
— Не волнуйся, Оливер. Я везу тебя домой. — Наверное, он говорит метафорически.
Проезжаем мимо моей школы — ворота заперты, парковка пуста. Испытываю слабые эмоции.
— Думаю, будь я твоем возрасте, сделал бы то же самое. — Грэм разговаривает со мной. Я вдруг вспоминаю что он нес меня к машине, как ребенка. И помогал застегнуть ремень.
Мы проносимся мимо забегаловки, отделения банка спортивного магазина. Мой рот по-прежнему выделяет много слюны. Я глотаю.
— Ты все еще собираешься трахнуть мою мать? — спрашиваю я.
— Никогда не собирался, Олли, — отвечает он.
Он ведет машину очень осторожно.
— Вранье, — обрываю его я.
Он не опровергает мои слова. Уголки его губ опускаются. Решаю заключить с ним сделку.
— Можешь собираться сделать это сколько угодно, — предлагаю я, — до тех пор пока мысли не перейдут в действия.
— О’кей, — отвечает он. Меня это удивляет.
Мы приближаемся к церкви Святого Иакова, где он учит маму капоэйре. Грэм сворачивает на нашу улицу и останавливает машину.
— Ну вот, — произносит он.
Я смотрю на него. Он на меня. Мы с Грэмом смотрим друг на друга так пристально, как разве что парень и девушка, которой он делает предложение.
— Твои родители мне очень дороги, — говорит он.
Грэм симпатичнее моего отца. Его шрам на самом деле ему идет. У него крепкая фигура, на него хочется опереться, как на дерево.
— Ты просто пытался их защитить, — рассуждает он.
Я хотел бы иметь такого мужа, как Грэм. Он создан для того, чтобы заботиться о людях. Я пьян и расчувствовался. Он прав.
— Извините, — прошу прощения я.
— Ничего, — успокаивает он.
Грэм выходит из машины и направляется к моей двери. Вытаскивает меня, точно я жертва ужасной автомобильной аварии. Мои ноги обмякли и стали бесполезными. Он кладет мою руку себе на плечо и помогает пройти по дорожке; понятия не имею, куда он меня ведет. Но он говорит, что я дома.
— Давай, сынок, — произносит он, подхватывая меня за подмышки. Жаль, что я не его сын.
Грэм тащит меня вверх по ступенькам, как марионетку, и мои ноги ударяются о бетон. Он прислоняет меня к зеленой двери — нашей входной двери. Мои ноги едва могут сохранять меня в вертикальном положении. Прислоняю голову к деревянной поверхности.
Я мог бы уснуть прямо здесь. Закрываю глаза.
Чья-то рука лезет в карман моих джинсов и принимается шарить рядом с пенисом. Вспоминаю Кейрона. Я сам напросился.
Грэм достает из кармана мой бумажник и ключи на цепочке. Вставляет ключ в замок, но не поворачивает. Я оказываюсь пристегнутым к собственной входной двери.
Грэм говорит, что проблема исчерпана. Пусть она останется в прошлом. Он неправ, отвечаю я, проблема никуда не делась. Грэм держит меня за подбородок, приподнимает мне веко большим пальцем и очень долго смотрит мне прямо в глаз. Потом говорит, что я еле на ногах стою, и отпускает мою голову. Он приказывает мне подождать, пока принесет мой рюкзак из машины Грэм — мой шофер и носильщик. Он спрашивает, понял ли я его, и исчезает.
Я поворачиваюсь и смотрю на море. Корки не видно.
Из-под края занавески в гостиной просачивается свет. Поворачиваю ключ в замке и наваливаюсь на дверь. Она распахивается, и я влетаю вместе с ней.
Родители все еще не спят; они сидят на лестнице в полутемной прихожей, согнув колени; у обоих в руках по бокалу красного вина. Единственный источник света — лампа в гостиной. Я вытаскиваю ключ из двери и, еле держась на ногах, вваливаюсь в коридор; они поднимают головы и улыбаются.
— Вот ты где, — произносит мама; голос у нее ничуть не встревоженный. — Мы волновались.
Гляжу в гостиную: на кофейном столике четыре пустых бутылки вина и три пачки из-под чипсов.
— Пришлось выпить пару бокалов, успокоить нервы. — Папа снова шутит; он улыбается, лицо раскраснелось. Его лицо всегда такого цвета на свадьбах и днях рождения.
Я замечаю, что они оба улыбаются, а выражение моего лица не видно при романтическом освещении.
— Ну и воскресенье у нас выдалось, — рассказывает мама. — Мы с твоим папой поссорились, а потом напились. — Она кладет голову ему на плечо.
Я прислоняюсь к стене.
— Но мы уже помирились, — продолжает папа.
— Спросите меня, где я был, — предлагаю я.
— Мы все прояснили, — добавляет он.
— У Грэма Уайтленда.
— Оливер? — папа не понимает.
— Принес ему благую весть о том, что у него скоро появится ребенок.
— Оливер, ты пьян и не ведаешь, что несешь, — сердито говорит папа, точно я ему все настроение порчу.
На его рубашке расстегнуты три пуговицы.
Люк угольного погреба скрипит; на крыльце слышны шаги.
— Грэм? — зовет мама.
Тут я понимаю, что Грэм зашел в дом вслед за мной, потому что у папы на лице вдруг появляется совсем другое выражение.
— Оливер, что ты наделал? — бормочет папа. Я в нем разочарован. Есть столько более крутых вещей, которые он мог бы сказать, например: «Грэм, если ты еще хоть раз тронешь мою жену своими экологически чистыми руками, я сделаю тебе массаж лица кулаком!»
— Все в порядке, ребята, — говорит Грэм. — Я встретил Оливера около своего дома.
— Оливер! И ты пьян! — пьяно визжит отец, что, по-моему, несколько лицемерно.
Мама выпрямляется. Она накрашена. Ее волосы безупречны.
— Ты привез его из Порт-Эйнона? — спрашивает она Грэма.
— Послушай… послушайте, Оливер в порядке. Я в порядке. Вот его вещи.
— Оливер, это неприемлемо, — выпаливает папа. У него сердитый голос, но он как будто читает по бумажке. — Грэм вез тебя в такую даль.
— Ничего, — успокаивает его Грэм. Он все еще стоит позади меня.
Я чувствую сквозняк от входной двери.
— Я сделаю кофе, — заявляет папа, будто это имеет какое-то значение.
— Я вломился к нему, — встреваю я.
— Что? — Папа встает. Какого же он маленького роста, оказывается.
— И выпил его бренди двадцатилетней выдержки, — продолжаю я.
— Грэм… он что-нибудь натворил? — спрашивает мама.
— Все в порядке, — устало повторяет Грэм.
— Я разбил его хипповскую скульптуру. И окно. И продырявил грелку, которая, кстати, имеет форму сердца.
Я поворачиваюсь к Грэму лицом. Он стоит в дверном проеме, облокотившись на ковбойский манер, в одной руке держит мой рюкзак, похожий на оторванную голову. Его рот слегка приоткрыт. Он действительно выглядит усталым. На нем черная спортивная кофта, синие джинсы и ботинки. У ботинок дюймовые каблуки.
— Придется тебе купить новую грелку, — выдаю я.
— Оливер, о чем ты только думал? — возмущается папа.
Такое впечатление, что у него заготовлен целый список фраз, которые следует говорить в подобной ситуации.
— Ничего страшного, — повторяет Грэм и протягивает мне рюкзак. — Вот, Оливер, твои вещи.
— Я сделаю кофе, — снова бормочет папа. — Чайник вскипел.
Я беру рюкзак.
— Я смотрел твои альбомы, — сообщаю я Грэму.
— А вот и кофе, — говорит папа.
— Спасибо, я не хочу, — отвечает Грэм. — Послушайте, я пойду… — Он показывает пальцем через плечо.
— Кажется, я понял, — отзывается папа.
— Ллойд, — вмешивается мама, — Грэм просто хочет положить этому конец.
Никто не шутит над ее словами.
— Я нашел вашу с мамой фотографию, — продолжаю я, обращаясь к Грэму.
— Ну ладно, значит, кофе, — я слышу, как папа почти бегом скачет на кухню, точно дело сверхсрочное.
— Фотографию семьдесят шестого года, — уточняю я.
Грэм не смотрит на меня. Он смотрит мимо, на маму.
— Послушай, мне пора, — спешит убраться он.
— Да, — кивает мама.
— Оливер в порядке.
— Я знаю.
Это похоже на родительское собрание. Папа кричит с кухни:
— Я рад, что мы можем поговорить об этом!
Мы с Грэмом снова играем в гляделки. Это напоминает свидание.
— До свидания, Оливер, — произносит он довольно официально.
— Никогда, никогда больше не приходи, — отвечаю я.
Он моргает, и, кажется, мы достигаем взаимопонимания. Грэм уходит, аккуратно прикрывая за собой дверь. Чувствую вкус кислоты во рту. Поворачиваюсь к маме — та все еще сидит на нижней ступеньке и держит бокал с вином. Она смотрит на меня.
— У тебя были вот такие волосы, — говорю я и показываю на центр груди. Она улыбается.
Папа медленно идет из кухни, неся в руках поднос. Он очень сосредоточен: опустил голову и внимательно следит за тремя чашками. Ноги шаркают по полу. Каждый шаг — четкое движение. Он думает, что, если прольет кофе, его браку придет конец.
— Придется пить растворимый, — говорит он и торжествующе поднимает голову. Моргает. Смотрит налево и направо. Он — полноправный хозяин в доме.
Я чувствую рвотный позыв. Наклоняюсь, согнув руку, и ярко-красная струя взмывает вверх по пищеводу и бьет изо рта на линолеум.
31.8.97
Слово дня: небытие — состояние пребывания в нигде.
Прощай, дорогой дневник, прощай!
Менструальный колпачок — это пластиковое приспособление в форме соска. Его можно купить только с доставкой по почте из Калифорнии. Женщина помещает колпачок во влагалище для сбора менструальных выделений. Когда он наполняется, содержимое выливается. Мама использует его вместо тампонов; она показала мне. Не было никакого ребенка.
Родители помогли мне проблеваться в туалете — я ревел, как лев. После было очень хорошо, как будто я достиг чего-то. Они уложили меня в кровать, раздели; при этом у меня не возникло эрекции. Потом они сели на край и стали говорить.
Папа сообщил, что мама рассказала ему о том, как «отвинтила Грэму крантик» в Ллангенните — при этом он сделал характерный жест рукой туда-сюда — и что он ее простил. Он улыбался и смотрел на маму; его лицо было цвета красного вина.
Во время разговора он гладил мою ногу сквозь одеяло. Мне показалось, это уж слишком. Было видно, что папа в шоке. То, что он использовал выражение «отвинтить крантик», свидетельствует о впадании в детство.
Мама сказала:
— Прости меня, мой маленький плюшевый мишка! — И обняла меня через одеяло. Я сразу вспомнил Грэма. Потом она стала петь: — Мальчик мой, мой малыш.
Я спросил папу:
— Неужели ты не сердишься?
А он ответил, что есть в жизни вещи и похуже. И тогда, словно в доказательство его слов, меня вырвало в пятый раз за вечер. Маленькая лужица из пузырьков и ниточек слюны образовалась на подушке.
Я признался, что Джордана меня бросила. Мама поцеловала меня в шею, в ухо, в висок.
Они оставили ведро рядом с кроватью.
Сначала я не мог уснуть, поэтому стал думать о доме Грэма и о том, что могло бы случиться, если бы не моя низкая сопротивляемость алкоголю. Газовая духовка разогретая до восьми; Грэм с луковицей вместо кляпа во рту на плиточном полу в кухне, с перевязанными бечевкой руками и ногами; я расхаживаю вокруг него кругами и произношу великолепную речь.
Она звучала бы примерно так: «С той самой минуты, как моя мать закатала рукав, я хотел сказать тебе вот что: мои родители очень ранимы. Такому, как ты, должно быть, очень просто ими управлять. Папа как-то порвал на себе майку, но сейчас уже не может вспомнить, почему. Теперь его оружие — давилка для чеснока».
Я бы натирал безволосую спину и грудь Грэма крупной морской солью и приговаривал, как повар из кулинарного шоу: «С мамой так просто: всего-то и надо, что косяк, пиво, массаж спины, — и она твоя. Она занялась капоэйрой, хотя неуклюжа, как креветка. Почему? Потому что хочет быть рядом с тобой».
Два поворота перечной мельнички: по одному на каждый глаз.
«Вот что я хочу сказать, Грэм: конечно, надо отдать тебе должное — ты доказал свое физическое и ментальное превосходство перед обоими моими родителями, но в одном тебе не повезло — оказывается, они любят друг друга. Не то чтобы слишком, горячо или со всепоглощающей страстью, но достаточно, чтобы все твои усилия оказались бесполезными».
Веточки розмарина торчали бы из его ушей и носа, как волосы; я бы нафаршировал зубчиками чеснока его крайнюю плоть.
«И не мог же ты знать, что у них родится такой активный и изобретательный ребенок. Так что вот он, твой конец, достойный противник. Выше нос. Не болей. Осторожней за рулем».
Воткнув кривой дозатор бутылочки Грэму в задний проход, я бы влил туда оливкового масла. И слушал бы, как оно булькает.
Вчера мне приснился сон. В этом сне я знал все про всех. Я стал понимать язык жестов. Чипс тоже был там; я заметил, как он потирает бровь через пять секунд после того, как сказал неправду. Я видел Джордану и научился различать разницу между взглядом влюбленной женщины и той, что лишь притворяется влюбленной.
Даже не припомнить, сколько всего я знал.
Я унюхал, что родители приготовили мне особый завтрак. Мои пазухи изумительно чисты.
На столе обнаруживаю тарелку с французскими тостами и беконом, а рядом с ней бутылку кленового сиропа. Поливаю тарелку зигзагом. Бекон такой хрустящий, что его можно разломить пополам.
Папа спрашивает, слушаю ли я его.
Слежу за тем, как французский тост впитывает сироп. Отрезаю кусочек, обмакиваю в сироп и кладу в рот. На языке до сих пор слабый привкус блевоты.
Мама что-то говорит… кажется, что я даже не слушаю.
Беру кусочек бекона рукой и откусываю тонкий жирный кончик. Пережевываю пять раз и глотаю. Мышцы живота как будто накачались и окрепли. Словно я весь прошлый вечер делал упражнения для пресса. Заканчиваю завтрак и отправляюсь на диван в гостиной его переваривать.
Папа склоняется у зеркала над камином, разглядывая свой нос достаточно близко, чтобы можно было сосчитать поры. Он на удивление спокоен, учитывая то, что не так давно ему пришлось говорить о чувствах.
На мне старперские тапки, которые мне подарили на Рождество. Подтягиваю колени к груди.
На кофейном столике стоит ваза для фруктов из рифленого стекла. Стараюсь не вспоминать тот день, когда Чипс зашел к нам после школы. Он объяснил, что в эту вазу вполне поместится двадцать связок ключей от машины. И сказал: «Я хотел бы трахнуть твою маму».
Папа достает из нагрудного кармана пинцет. Берет его правой рукой то так, то этак и наконец находит удобный захват между большим и указательным пальцем. Удовлетворенно щелкает пинцетом в воздухе дважды.
Занавески на большом окне раздвинуты: прекрасный вид на дорогу.
Я не впервые вижу его за этим занятием. Как-то раз я застал его в комнате с пианино; он использовал в качестве зеркала диск Дворжака и пытался зажать волос в носу между двумя пальцами. Но никогда прежде я не видел его публичных проявлений самолюбования. Случай беспрецедентный. Какое бесстыдство. Он даже отодвигает с каминной полки марокканский канделябр, чтобы ничто не препятствовало обзору. Папа пытается повысить свои шансы.
Он начинает с белесых волос на кончике носа, потом выщипывает черные из носовых проходов и коричневые между бровями. С обеспокоенным видом выдвигает челюсть, и свет падает на бородавку, красующуюся на шее. Она размером с изюмину, коричневого цвета, из нее растет единственный волос. Это дело бесполезное — мама уже пробовала его выдрать. По опыту мне известно, что бородавочные волосы растут особенно быстро и могут вымахать на целый дюйм всего за несколько часов.
Включаю «Хвалу Господу»[33], чтобы посмотреть, испортит ли это ему настроение. Господь создал нежелательные волосы на лице по своему образу и подобию. Вырвав из правого уха дюймовый волос, похожий на струну от банджо, папа слегка вздрагивает. Изучив его на свету, он протягивает волос мне с довольным видом. Волос на кончике рыжий, переходящий в светло-желтый; корень-луковица как белая спичечная головка. Я сосредотачиваюсь на Господе и слушаю слова:
Лето и зима, весна и пора урожая,
Солнце, луна и звезды на небе,
Пусть все соединятся и станут свидетелями
Твоей великой преданности, милосердия и любви.
Оператор все время наводит камеру на симпатичную христианку с прямыми длинными черными волосами, убранными за уши.
— Ого, — восхищается папа, показывая на нее и глядя на меня, надеясь, что я разделю его мнение, — ради такой стоит обратиться.
Откуда взялись эти замашки мужлана? И джинсы — на нем джинсы! Никак вельвет сдерживал его либидо?
Мама толкает дверь ногой и вносит полный поднос: сахарница с неровными кусками коричневого сахара, маленький молочник, кофеварка без провода, две маленьких чашки и чайная ложка. Папа тут же бежит придержать ей дверь — сама галантность. Он подсовывает под дверь антикварный металлический утюг, который используем как заглушку, хотя при желании он мог стать орудием убийства. Мама ставит поднос на кофейный столик.
— На Оливера снизошло религиозное пробуждение, — говорит папа.
— Уверен, что не похмелье? — смеется она.
Откуда все это? Эти шутки. Мои родители убеждены, что у них совершенно здоровые отношения.
Мама выходит из комнаты. Папа снова облокачивается на каминную полку, притворяясь невозмутимым.
Он что-то задумал. Интересно, он хоть понимает, что мама поступила плохо? Вот он, когнитивный диссонанс Леона Фестингера в действии. Он слишком спокоен и слишком бодрится.
— Пап, ты должен смириться с тем, что произошло между мамой и Грэмом, — начинаю я.
— Оливер, твоя мама все мне рассказала. Мы обсудили это еще вчера.
Решаю начать с деталей.
— Она рассказала тебе, что после этого спала на пляже?
Хор запевает другой гимн.
— О да, напилась в стельку, — отвечает он, уставившись в телевизор.
— Понятно.
Наблюдая за хором, он выглядит таким спокойным.
Поскольку папа редко смотрит телевизор, стоит ему включить его, и он уже не может оторваться. Неважно, что показывают — рекламу, телевикторины, «Сельский вестник». Он смотрит на движущиеся картинки, как обалдевший деревенский дурачок.
Я смотрю телевизор очень разборчиво. Любопытно, что в «Хвале Господу» текучка среди ведущих гораздо больше, чем в других программах. Сегодня ведет Алед Джонс, он валлиец и, на мой вкус, совершенно асексуален.
У меня есть один старый испытанный способ разозлить папу.
Я начинаю переключать каналы: чемпионат по бильярду, черно-белый фильм, новости (что-то про завод), «Люди из долины»[34], опять новости, черно-белый фильм, чемпионат по бильярду, «Хвала Господу». Это даже слишком просто.
— Оливер, хватит щелкать.
Я не останавливаюсь: чемпионат по бильярду, черно-белый фильм, новости (про больницы), «Люди из долины», опять новости…
— Щелк-щелк-щелк, — говорит папа.
Чемпионат по бильярду, «Хвала Господу», чемпионат по бильярду, «Хвала Господу», чемпионат по бильярду, рекламная пауза…
— Оливер, я сейчас разобью эту чертову штуковину!
Он наклоняется и выдергивает шнур из розетки: телевизор и видеомагнитофон выключаются. Моими стараниями его череп наполнился кровью. Кладу пульт. Папа порозовел и тяжело дышит. У него немного смущенный вид, как у человека, проснувшегося утром после полнолуния и обнаружившего кровь на губах. Но для оборотня у папы маловато растительности на теле.
На нем светло-розовая рубашка, заправленная в джинсы без ремня. Воротник расстегнут на две пуговицы и под ним виднеется майка. Опять вспоминаю ту сгарую историю, когда папа порвал на себе майку. Снова думаю о том, что у него почти нет волос на теле.
Его лицо становится нормального цвета. Он поднимает выщипанные брови. Я жду, что отец скажет что-нибудь, но он лишь поворачивается и смотрит в окно. Корки не видно.
Я жду лекцию о том, как важно уважать чужую собственность. Но потом понимаю, что это он ждет, когда я сам расскажу, чему научился. Он не хочет читать нотаций, потому что гораздо приятнее знать, что я сам, без всяких подсказок, сделал правильные выводы. Это докажет, что мои родители снабдили меня отлично работающим внутренним моральным ориентиром.
Я многозначительно откашливаюсь. Папа смотрит на меня.
— Я понял, что совершал очень плохие поступки. Я обнаружил, что мои родители такие же люди, как все остальные, и тоже могут ошибаться. Не в моих силах управлять жизнями других людей. Я полон сожаления…
Папа все еще пялится на меня. И слегка хмурится.
— Что такое? — спрашиваю я.
Долгая пауза.
— У него что, правда грелка в форме сердца? — выдает отец.
— Ну да.
Он качает головой, поднимает глаза к потолку, поворачивается ко мне и спрашивает:
— И ты ее продырявил?
— Я плохой. Знаю.
Еще пауза. Потом в уголках его губ появляется намек на что-то — кажется, озорство.
— А что еще ты сделал? — интересуется он.
Не уверен, что именно он хочет услышать: признание вины или просто пересказ событий.
— Хм. Положил металлическую ложку в микроволновку.
— У Грэма есть микроволновка? — Папа, кажется, заинтригован.
— Да. На девятьсот ватт, — сообщаю я.
— Девятьсот ватт! — Он весь сияет, я вижу его десны. — Здорово, — говорит он. Кажется, я никогда раньше не видел его таким счастливым. — А он знает про ложку?
— Никто не знает, — успокаиваю его я.
Папа закусывает нижнюю губу и кивает.
Заходит мама и садится рядом со мной на диван. Папа тут же делает мрачное лицо.
Она берет кофе-пресс и поднимает поршень выверенным движением специалиста по контролируемым взрывам. Разливает кофе по чашкам и бросает в каждую по кубику сахара, который падает на дно, как подводная бомба.
— Я как раз рассказывал Оливеру, что в ситуациях вроде этой… — Папа замолкает и берет кофе. Интересно, сколько раз ему приходилось бывать в «ситуациях вроде этой». — …очень важно иметь возможность все обсудить.
О да. Мы отлично обсудили мощность микроволновок в ваттах.
Папа держит чашку, сложив пальцы, как пинцет. Обычно он пьет кофе с молоком, но этот новый папа предпочитает черный. Молоко — для младенцев, в самом что ни на есть прямом смысле.
Я любуюсь спокойным горизонтом. Вдалеке, между морем и небом, лежит полоска суши — Девон. Мама с папой прихлебывают из своих чашек. Я смотрю то на нее, то на него. Им нравится пить кофе. Смотрю на маму. Она разглядывает кофе в своей чашке. Перевожу взгляд на папу.
— Думаю, я не ошибусь, если скажу, что всем нам хочется разорвать этот саморазрушительный круг, — говорит папа.
С чего это он?
— У тебя психическое заболевание? — интересуюсь я.
— Оливер! — вмешивается мама. Она не любит, когда ей говорят правду.
— У всех нас был трудный период, продолжает папа, — но сейчас важно обсудить это, как одной семье.
Папа возомнил, что живет в Калифорнии.
— Ха, — ухмыляюсь я и поворачиваюсь к морю.
— Оливер, твой папа хочет с тобой поговорить, — замечает мама. И кладет руку мне на колено. Это совсем не сексуально. Смотрю на нее. Она что-то делает глазами. Я начинаю понимать, что дело скорее в отце, чем в нашей семье. И вспоминаю, что в одной из книг по воспитанию детей была такая глава: «Семейный разговор: может ли конфронтация пойти на пользу?»
— Пап?
— Да.
— На твоем месте я бы очень рассердился.
— Всякое бывает. Главное, что мы честны друг с другом. — Он совершенно неспособен самостоятельно строить фразы. Подозреваю, что я был прав и у него в кармане действительно лежит список фраз, приемлемых в той или иной ситуации.
— Ладно, — говорю я, — как ты себя чувствуешь?
Он начинает медленно кивать головой, точно ему не приходило в голову спросить себя об этом.
— Мне обидно, — отвечает он, — но мы с мамой делаем все, что в наших силах, чтобы преодолеть трудности. — И снова кивки.
— На твоем месте я был бы в ярости, рвал и метал.
— Это деструктивный подход.
— Ну да.
— Мне кажется, нам с твоей мамой надо наконец понять… — начинает он.
Мама вдруг встает. Папа замолкает. Мы оба думаем, что сейчас она скажет что-то важное, но она встает у окна и складывает руки на груди. Папа продолжает:
— Нам надо понять, что у тебя сейчас трудный период. — Он разговаривает с большим абажуром из креповой бумаги, что висит посреди комнаты. Его никто не слушает. На его джинсах бугор в области промежности. — Стресс от экзаменов, разрыв с Джорданой в твоем возрасте это всегда тяжело. Мы с мамой понимаем, почему ты так остро все воспринял.
Мама вдруг оборачивается, выставив руки перед собой. У нее серьезный вид.
— Ллойд, — выпаливает она, — возьми себя в руки.
Ее глаза широко раскрыты. Она вот-вот заплачет. Папа то скалит зубы, то выпячивает губы. Он качает головой.
— Опять все то же самое, — говорит она.
— Все то же самое, — повторяет он.
Они общаются посредством секретного кода, который появляется у людей, более десяти лет спящих в одной постели. Они раздраженно смотрят друг на друга, но ненависть во взгляде слабеет, когда они замечают, что я наблюдаю за ними. Это всегда больше всего разочаровывает меня в родительских ссорах: как только я подхожу достаточно близко, чтобы видеть белки их глаз, страсти тут же ослабевают. Папа поправляет очки на носу. Мама принимается часто моргать. А им всего-то и нужно как следует выпустить пар.
Решаю сыграть свою роль.
— Не могу так больше! — кричу я. — Вы мне всю жизнь испортили! — Я выбегаю из комнаты и хлопаю дверью. Резная заглушка для двери мне не помеха. Я делаю глубокий вдох и добавляю, на удачу: — Ненавижу вас обоих! — И громко топаю на нижней ступеньке, чтобы они подумали, будто я убегаю наверх в комнату. После чего на цыпочках крадусь по линолеуму и встаю, прислонившись ухом к прохладной двери.
Они разговаривают, не повышая голос.
— О боже, — это папа.
— Ллойд, ты должен так злиться, а не он.
— Я очень зол, — возражает он, но голос у него совсем не злой. Пауза. — Я очень зол, — повторяет он.
Я почти ему верю.
— Ты знаешь, что я наделала.
— Знаю. И готов жить с этим грузом, — сообщает он. Мой папа — грузовой корабль.
— Я хотела это сделать, — продолжает она. Хотела. И до сих пор сердита на тебя.
— Я расстроен, — отзывается он, — я зол.
— Опять двадцать пять.
Они снова замолкают — возможно, для того, чтобы пристально взглянуть друг другу в глаза, или поцеловаться, или подраться, или снять с себя что-нибудь.
— Помнишь, что я сожгла? — спрашивает она.
— «Скрипичные сонаты и партиты» Баха в исполнении Иоанны Мартци.
— Ты помнишь, — удовлетворенно говорит она, точно он вспомнил, что у них годовщина.
— Это были прекрасные пластинки.
— Я очень разозлилась.
— Знаю. Я заслужил.
— Ты меня до сих пор ненавидишь? — интересуется она.
Пауза.
— Я эту ненависть скрываю, — отвечает он.
— Понятно.
— Делаю вид, что не чувствую ничего такого.
— Очень мило.
— Но на самом деле чувствую.
Я знаю.
— Чувствую.
Я оставляю их в надежде, что они поругаются и потом потрахаются. Иду наверх и думаю о том, как можно было бы переиначить вчерашнюю жалкую конфронтацию. И представляю эту встречу как приключенческий фильм с элементами экшена. Грэм будет циклопом. Мои родители — неразумными детьми. Я в роли себя самого. В финальной сцене я бью Грэма локтем в глаз, появляясь из окна своей спальни. Звук такой, как на пляже, когда я напрыгивал и давил выброшенных на берег медуз.
Потом представляю вчерашний вечер как романтический фильм, только в нем больше страсти, нелегальных китайских фейерверков и еще мистическая сюжетная линия, связанная с бриллиантом.
Потом рисую папу в образе оборотня с волосатой грудью, как у величайшего валлийского футболиста Райана Гиггса. А потом принимаю решение.
Я встаю, тянусь через стол и открываю задвижку своего подъемного окна с одним стеклом. Сажусь на стол, чтобы приподнять нижнюю часть рамы. Поддев ее плечом, поднимаю до конца; окно застревает на пол-пути, как сломанная гильотина.
Я сажусь на подоконник, спустив ноги за окно, на неровную серую стену. Ветер треплет челку на лбу. Смотрю вниз, на розовый куст, и прикидываю, смягчит ли он падение. Или можно нацелиться в старый желоб для угля и безопасно скатиться на груду дров. Возвращаюсь в комнату и беру лежащий на столе дневник. Первая страница вырвана — Джордана взяла ее, чтобы размножить и раздать всем в школе.
Меня охватывает ностальгия. Я должен был знать, что все так закончится. Вот еще один недостаток дневников: они напоминают тебе, как много можно потерять за какие-то четыре месяца.
Первая запись в дневнике начинается так:
Слово дня: пропаганда. Я Гитлер. Она Геббельс.
Я вспоминаю Марка Притчарда. Мы могли бы быть друзьями, если бы не Джордана. Вырываю страницу и позволяю ей выскользнуть из пальцев. Ее подхватывает ветер и ударяет о стену дома; какое-то время она кружится у окна спальни моих родителей и наконец улетает вниз по улице. Я понимаю, что нужен уничтожитель для бумаг. Пусть птички возьмут промокшие листки моего дневника, разрезанного на полоски, и утеплят ими свои гнезда. Хочу, чтобы мамы-птицы отрыгивали пищу для птенцов и маленькие кусочки полупережеванной блевотины случайно капали на мое имя.
Я достаю из ящика стола ножницы для бумаги с флюоресцентной зеленой ручкой. Разрезаю листки на узкие полоски, каждую страницу на десять частей. Создатели «Голубого Питера»[35] должны снять специальный выпуск программы, посвященный уничтожению улик.
Наконец у меня набирается две полных пригоршни полосок — они похожи на помпоны. Своего рода праздник. Я отпускаю их. Полоски трепещут и кружатся на ветру. Они движутся, как стая птиц, взмывая вверх и опускаясь вниз, меняя форму, пока не взлетают выше дома и не рассеиваются по небу, белые ленточки, похожие на сотни неумело нарисованных чаек. Дело еще не закончено.
Беру со стола словарь. Вырываю страницу с маленькой картинкой: чьи-то руки делают аппликацию в виде маргаритки на салфеточке. Читаю, что апноэ — это остановка дыхательных движений, наблюдаемая при обеднении крови углекислотой, например, вызванном чрезмерной вентиляцией легких. Дальше идет слово «апофеоз». Позволяю листку выскользнуть из пальцев и описать в небе причудливую спираль. Нахожу страницу со словом «спираль» и вырываю ее тоже. На той же странице изображена скребница — она похожа на средневековое орудие, но на самом деле скребницы использовали для вычесывания лошадей. Ищу слово «живодер» и вырываю эту страницу тоже. Другое значение слова «живодер» — жадный, наживающийся за счет других человек. Я начинаю вырывать целые куски. Это не так просто, как кажется, и я чувствую, что у меня начинают болеть ягодичные мышцы. Перемещаюсь на подоконник. Представляю, как мама заходит в комнату и видит все это. Одного только выражения на ее лице будет достаточно, чтобы я спрыгнул. Ветер дует в сторону центра города. Некоторые листки застряли в ветвях дубов, чьи корни распирают асфальт на моей улице. Прогнувшись назад, хватаюсь одной рукой за раму и мечу пустой панцирь словаря прямо в небо. Он кувыркается, как подстреленная птица, и падает в сад. Панцирь — это защитный твердый покров тела черепах и ракообразных; но пройдет время, и я забуду и это.
Я беру толковый словарь в красной обложке и вышвыриваю его из окна. Он пролетает над горизонтом и приземляется на тротуар. Лежит, как парализованный со сломанным хребтом в канаве.
Дальше по плану энциклопедия, самая тяжелая из трех. Взвешиваю ее на ладони, думая, куда бы нацелиться. Ухватившись за раму над головой, размахиваюсь и, когда рука полностью вытягивается, чуть съезжаю по подоконнику вниз. Автоматически дергаю за окно, чтобы снова сесть устойчиво, и тут рама опускается и с визгом падает вниз. Я все еще держусь за нее, и пальцы с треском прихлопывает. Я непроизвольно выдергиваю руку, сделав резкий вдох, и начинаю трясти пальцами в воздушном пространстве между мной и морем.
Но я не падаю. И не умираю.
Я крепко держусь руками по обе стороны оконной рамы. Пятки ударяются о стену дома. Мои словари трепещут на тротуаре. Я знаю, что должен сделать. Это так просто, почти как заснуть. Они любят меня. Не могут не любить. Я проглатываю комок.
— Папа! Мама! Пап! Маааааамм!