Змею лови рукой врага

Тёмная ночь нужна стае волков, вышедшей на добычу. Тёмная ночь союзница и человека, чьи помыслы сродни волчьим. Аманмурад любил безлунную тьму, Она была неверной союзницей, потому что порой таила в себе тех, с кем меньше всего искал Аманмурад встречи. Но она же помогала и ему избежать этих встреч, и делала это чаще, успешнее, нежели подыгрывала его недругам. Он прощал ей её недостатки, как прощают коню, споткнувшемуся о сурчиный холмик, прощал — как любовнице, бросившей мимолётный взгляд на другого; отдаваясь объятиям ночной тьмы, он испытывал лёгкое, возбуждающее чувство насторожённости человека, понимающего, что его могут предать, но это произойдёт лишь в том случае, если сам он пойдёт навстречу опасности. По натуре Аманмурад не был игроком, но он не был и трусом, и поэтому за время своих длительных ночных скитаний, если не вошёл во вкус риска, то во всяком случае принимал его, как должное.

Окольной тропкой он подъехал к порядку Бекмурад-бая. Соскочив с коня, замотал повод за таловый куст и пошёл пешком в сторону кибиток. Собаки, бросившиеся к нему с глухим ворчанием, успокоились, завиляли хвостами, признав знакомый дух.

Бекмурад-бай встретил брата с обычной сдержанностью, хотя и был недоволен его появлением — Аманмурада взяли на заметку власти, и ему следовало быть осторожней, не навлекать на других подозрение, которого и без того в избытке. Кто ходит по краю обрыва, тот волен красоваться собственной удалью, но сдуру загреметь вниз, да ещё брата за собой потащить — чести мало.

— Пошли кого-нибудь лошадь постеречь, — попросил Аманмурад, глядя, как брат занавешивает окна и убавляет в лампе огонь.

— Не украдут, — ответил Бекмурад-бай.

— Все честными стали в ауле? — Аманмурад оборвал нервный смешок. — Не воровства опасаюсь, а досужих глаз: кои я опознают — и мне не сдобровать. Или вместе с ворами и недруги наши перевелись? Тогда поздравляю тебя.

— Плохо в ауле, — сумрачно сказал Бекмурад-бай, — хоть беги отсюда на край света. Прежде знали: этот — Друг, этот — враг. А нынче ничего не разберёшь, никому не доверишься — сегодня он у твоего сачака сидит, а назавтра, глядишь, всю родню твою до седьмого колена поносит. Не люди стали, а так, вроде камыша под ветром, а ветер всё чаще от нас дует.

— Меле с Аллаком воду мутят?

— Они — мелочь, хотя и блоха тоже кусает, но от блошиных укусов ещё никто не умирал. Опаснее другие. Ячейки какие-то организуют, где ни свата, ни брата нет, одна голая правда сидит.

— Для чего сидит?

— Чтобы людей по рёбрам бить, ни чужих, ни своих не жалея.

— Хе! От такой правды все разбегутся, даром что она — голая, — хихикнул Аманмурад. — Каждому свои рёбра дороги.

— Если бы бежали, а то наоборот — в ячейку все лезут.

— Значит, выгода есть?

— Веру они там большую получают.

— На всякую веру недоверие есть.

— У них — нету. Скажут: «Белое» — власть верит им, скажут: «Чёрное» — власть тоже верит. Народ к себе принимают, смуту сеют в умах людей, все устои потрясают. Вон девчонка эта, дочка Худайберды покойного, как в город ушла — шайтан её ведает, в какие двери она стучалась, какими доходами жила. Теперь, видишь, вернулась с гонором, учёная, в аулсовете сидит. Даром что она аульных женщин разными словами с толку сбивала, нынче решила собственный пример показать — без калыма замуж выходит.

— Говорят, власть фирман издала, по которому калым вообще отменён, — сказал Аманмурад.

Бекмурад-бай махнул рукой.

— Власть! Её дело такое — законы издавать. А ты свою голову имей на плечах. Пока закон на бумаге — он только яйцо. Но если ты его под курицу положишь, неизвестно, что вылупится — цыплёнок или птица Симрук: либо ты съешь, либо тебя съедят.

— Ты, конечно, умнее меня, лучше во всех делах разбираешься, — согласился Аманмурад, — хотя я и не понимаю, какой вред может быть от того, что одну беспутную девку выдадут замуж без калыма. За неё, может, и калым-то никто не дал бы, значит, весь позор — в её подол. Другие по её примеру вряд ли захотят честь свою терять — каждому правоверному понятно, что только порченую вещь за бесценок отдают на базаре. Не понимаю я, джан-ага, твоих опасений.

— Придёт время — поймёшь, — хмыкнул Бекмурад-бай. — Петух тоже не понимал, зачем его ощипывают, пока с вертела не запел. Как прижмут тебя ячейки да актив, тогда сразу закричишь: «Дядя!»

— Какой актив? — набычился Аманмурад.

— Меле, Аллак и другие с ними.

— Босяки голоштанные!

— Были босяки. Теперь это кулак над твоей головой: пристукнут — и аминь не скажут.

— Убить их! — вдруг взъярился Аманмурад. — Уничтожить!

— Тише, ты! — осадил его Бекмурад-бай. — Крови брата своего захотел?

— При чём тут брат? Я сам их уничтожу!

— Тихо, — повторил Бекмурад-бай. — Прежде чем ступить, семь раз впереди себя землю посохом ощупай. Нынче за собаку, убитую в Бухаре, лишают жизни козу в Герате.

Бекмурад-бай принадлежал к той категории людей, о которых уважительно говорят: «Ещё струны дутара натягивают, а он уже знает, какая мелодия будет сыграна». То есть, иными словами, мог не только здраво оценить обстановку, но и в какой-то мере предвидеть грядущий день. Поэтому он старался вести себя тихо и расчётливо, не создавать вокруг своего имени лишних разговоров. Несколько дней назад он крепко изругал и даже выгнал из своего дома людей, которые, вознамерившись поджечь дом, где проводились собрания партийной ячейки, пришли посоветоваться.

Нет, Бекмурад-бай принципиально был против блошиных укусов, независимо от того, своя это блоха или чужая. Он ждал настоящего дела, большой бури, которая непременно грянет и выметет вон и ячейки «каманысов», и аулсоветы, и вообще всё худое и пришлое. Он считал, что англичане — те же люди, а любой человек, хоть ненадолго прикоснувшись к туркменской земле, никогда не сможет её забыть и вернётся обязательно.

Эта уверенность не давала ему пасть духом при столкновении с фактами жизни, от которых обливалось кровью сердце и кулаки сжимались до боли в суставах пальцев. Земельно-водную реформу, поход за культуру, свободу женщины — всё это он заставлял себя принимать как явления временные и случайные. Время туркменчилика наступит обязательно, но его нужно ждать, и Бекмурад-бай ждал, не выдавая своих заветных помыслов, не болтая попусту всякой чепухи против властей. Наоборот, там, где это было нужно, он даже высказывал своё одобрение действиям Советской власти, хвалил её за смелость и распорядительность в хозяйственных вопросах. Если при этом с ним спорили, указывая на недочёты в использовании земли либо в обеспечении товарами первой необходимости, он пожимал своими широкими плечами: «Сердар — умелый, нукер дурак». Двусмысленность подобных афоризмов доводила не до всех, но кое до кого всё же доходила. Жаль, что к числу таких понятливых не относился Аманмурад, всегда готовый на прямой выпад против власти и далеко не всегда представляющий себе истинную результативность и последствия своего поступка. Сидит вот, напыжился, как дикобраз, сердится на справедливый упрёк, а того не понимает, что каждый его глупый шаг против брата оборачивается!

— Зачем кооператив поджёг?

— Где?

— На том берегу Мургаба.

— Ну, поджёг, а что?

— Глупость это, вот что! Ребячество.

— Кому — ребячество, а кому — убыток.

— Конечно. Они там нищими стали из-за того, что пустая лавка сгорела! А нам действительно убыток, потому что народ против себя восстанавливаем.

— Исрапил другого мнения придерживается на этот счёт.

— Откуда такой Исрапил взялся?

— Приятель мой. В Мешхеде торгует. А сам — из Карачи.

— Ему из Карачи в наших делах не разобраться — далеко. Умных приятелей надо слушать.

— Ну, говори в таком случае! Советуй, как поступать, если мои действия тебе не нравятся!

— Советовать? — Бекмурад-бай помедлил, погладил усы. — Трудно сейчас что-нибудь определённое советовать. Было время, я дал тебе совет заняться контрабандой. Прибыльное это дело, ничего не возразишь, можно бы и дальше продолжать, да опасно стало. Деньги это только деньги, за них можно купить коня, гурт Саранов, женщину, но жизнь за деньги не продают. Изменилось время, брат, изменились обстоятельства. Враги рядом сидят и ушами прядают, каждый твой шаг на бумажку записывают. Прежде у людей времени не хватало все дела переделать, а нынче дел нет, а времени хоть отбавляй. Не зная, куда его девать, толпами собираются — собак да петухов стравливают, в мяч играют, в хумар, а больше друг за дружкой шпионят. Долго такое длиться не может, конец не за горами. Давай подождём своего часа: ты — по ту сторону границы, я — здесь. Не будем спешить голым задом на муравьиную кучу садиться, пусть её другие шевелят, а наш род должен сохранить своих наследников. Я, может быть, из аула в город подамся, там поживу.

— Разве в городе врагов у тебя будет меньше? — скривил губы Аманмурад, чувствуя своё превосходство над братом, который хоть и старший в роду, малодушничать стал, собственной тени пугается.

— Нет, не меньше, — Бекмурад-бай словно задался целью подтвердить нелестное о себе мнение, — в городе кругом враги. Однако чем жить поодаль, на виду лучше жить среди врагов — меньше заметен будешь.

— Постарел ты, брат, — с сожалением сказал Аманмурад, — годы твой подошли к ближнему водопою, на дальних выпасах им уже не бывать.

«Щенок! — со снисходительным презрением подумал Бекмурад-бай, поняв прозрачный «намёк Аманмурада. — Щенок! Ещё уши не обрезаны, а ты уже на матёрою волка кидаешься! Щёлкнуть бы тебя в нос, чтобы на брюхе полз, повизгивая и землю хвостом колотя! Да нет, пожалуй, не поползёшь, кусаться захочешь, а нам с тобой, брат, грызть друг друга не с руки… Ладно, так и быть отпущу тебе до времени твою непочтительность к старшему. Больше того, скажу тебе одну вещь, порадую, чтобы вы со своим глупым Исранилом не считали Бекмурад-бая одряхлевшим верблюдом, у которого нижняя губа свесилась и колени в обратную сторону выгибаются».

— У каждого возраста есть и свои недостатки и свои достоинства, младший брат, — с плохо скрытой иронией произнёс Бекмурад-бай. — У молодости — полное сердце и пустая голова, у старости — наоборот, а зрелость обладает и тем и другим. По твоим намёкам я понял, что ты осуждаешь меня…

— Не осуждаю, джан-ага, нисколько не осуждаю, у меня права нет осуждать тебя! — поторопился исправить оплошность Аманмурад.

— Хорошо, не осуждаешь, — великодушно согласился Бекмурад-бай. — Будем считать, что выразил сомнение… или лучше — озабоченность: в самом ли деле старший рода призывает к покорному бездействию и холит свои руки сам. Твоя озабоченность мне понятна, и я отвечаю на неё: нет, младший брат, я призываю не к покорности, а к сохранению и накоплению сил для предстоящей борьбы, в которой должен восторжествовать туркменчилик. Если терять пшеницу по зёрнышку, то в день посева будут пустыми ладони, а день жатвы не наступит никогда. Ты понял меня, младший брат?

— Понял, джан-ага, понял, — покорно согласился Аманмурад, посмеиваясь в душе и недоумевая, с чего бы это столь велеречиво стал изъясняться Бекмурад — прямо имам, а не джигит!

— Хорошо, если понял, — кивнул Бекмурад-бай. — Теперь я отвечу на вторую часть твоего сомнения: нет, я не сижу, сложа руки. Я не произношу прямых слов против Советов большевиков и коммунистов — это опасно и неубедительно. Это даже вредно, как вредно заливать с верхом молодые побеги — они погибнут. А вот если ростки сомнений, которых в тёмной массе людей полным-полно, если ты их будешь поливать осторожно, они со временем дадут нужное тебе зерно. Понятно?

— Понятно, — ответил Аманмурад, хотя сказанное братом доходило туго, с пятого на десятое.

— Слышал, что в селе Амандурды-бая прирезали одну строптивую дрянь, которая ходила жаловаться на мужа в аулсовет? — спросил Бекмурад-бай.

— Не слышал! — с готовностью откликнулся Аманмурад, обрадованный, что брат заговорил наконец своим обычным, по-человечески понятным языком. — Не слышал. Но приветствую тех, кто это доброе дело сделал.

— Эго сделал я.

— Ты?! — У Аманмурада от удивления глаза полезли на лоб. — Ты пошёл и убил?!

— Так мог бы поступить только неразумный, — усмехнулся Бекмурад-бай. — Её убили сами босяки, они и ответ держать будут. А с ними предварительно поговорили люди Амандурды-бая, получившие приказ от своего хозяина. А сам Амандурды-бай получил первое слово от меня. Дело сделано, а я — в стороне. Понял, как нужно действовать?

— Склоняюсь перед твоей мудростью, старший брат, — совершенно искренне сказал Аманмурад.

— Друга своего, Берды, — не забыл? — продолжал спрашивать Бекмурад-бай, тая под усами самодовольную усмешку.

— Черти бы ему в аду друзьями были! — с сердцем выругался Аманмурад и от избытка чувств хлестнул плетью по кошме, на которой сидел. — Я из этого «друга», попадись он мне в руки, кишки вымотаю и на глазах у него собакам скормлю!

— Что так зол на него?

— Ты не знаешь, что ли! Из-за него, ублюдка, и из-за этой шлюхи Узук позор пал на наш род! А нынче он самый въедливый сторож на границе, ума не приложу, как я с Сапар-баем расквитаюсь за целый мешок золота да серебра, что пришлось из-за этого пса бросить в песках!

— Не кручинься — нашего богатства на многие расчёты хватит. И дорога твоя на ту сторону свободной станет. Брат твой позаботился об этом. Берды будут судить за большую взятку и посадят в тюрьму.

— Вот это так! Вот это правильно! — возликовал Аманмурад. — Всех туркмен, которых большевики приманивают, надо позорить чёрным позором на весь мир! А выпадет случай — убивать беспощадно, как отступников веры, осквернителей отцовских могил! Если бы от меня зависело, до нынешнего рассвета Аллак и Меле перестали бы дышать!

Возбуждённому Аманмураду очень хотелось проявить себя немедленно, доказать своё рвение и беспощадность к врагам ислама и разрушителям устоев жизни, благословлённой пророком, определённой мудрыми канонами шариата и древним законом отцов. Хотелось активного действия, за которым явственно угадывались испуганные, искажённые страхом смерти лица, мольбы о пощаде, истошный — по мёртвому — плач женщин. Нужен был только жест — не слово! — одни маленький, незаметный жест согласия! Но Бекмурад-бай сидел мрачно и неподвижно, и Аманмурад, подавляя вновь растущее раздражение, бросил брату:

— Что-то у тебя лицо хмурится, как только я упоминаю имена Аллака и Меле! Вряд ли они догадываются, что у них такой верный защитник имеется!

— По твоему, я должен радоваться? — Бекмурад-бай поднял тяжёлый взгляд исподлобья. — Я ненавижу их сильнее, чем капыра, сильнее, чем кровинка. Они отобрали у меня землю и, разодрав на клочки, отдали в чужие руки — печень мою разодрали, а не землю! Они отобрали у меня дом и устроили там школу — мимо собственного дома хожу, как мимо змеиного гнезда! Они отобрали у меня право быть человеком, лишили сути земного бытия! Мне ли радоваться, когда упоминают имена Аллака и Меле? Но залогом их жизни является моя голова, которая, хвала аллаху, пока ещё крепко держится на моих плечах. Понял теперь, почему я не могу желать их смерти?

— Не можешь, тогда надо дом поджечь, где они школу сделали! Пусть ни нам, ни им не достанется! Пусть его зола по ветру летит до самого Мисра!

— Ничего ты не понял, — вздохнул Бекмурад-бай и прикрыл глаза жёлтыми складками век.

Он по-своему любил брата, при всей вздорности и несдержанности характера Аманмурада, ценил его верность роду и причислял к тем немногим людям, кому он, Бекмурад-бай, ещё решался полностью доверять. Чем крепче брала жизнь в шоры, чем теснее стягивалась на горле петля безысходности, тем больше, настойчивее звучал голос крови, родство любых степеней становилось желанным и жизненно необходимым. Конечно, к сожалению, в каждой семье свой горбун есть, вроде покойного Байрамклыч-хана, состоявшего в дальнем родстве с Амандурды-баем, и, следовательно, причастного к роду Бекмурад-бая; или того же Черкез-ишаиа, наступившего ногой на символ веры; или, наконец, вроде тех со слабыми коленями племенных вождей, которые нынче смотрят в рот большевикам и воют под их дуду. Но Аманмурад не такой. Он может допустить опрометчивый поступок, может глупо попасться на тёмном деле, однако ни при каких обстоятельствах он не предаст брата, как и он, Бекмурад-бай, не оставит Аманмурада в трудную минуту.

— Ничего ты не понял, — повторил Бекмурад-бай. — Школа сгорит, а кто за это ответит?

— Я отвечу! — заносчиво вздёрнул бороду Аманмурад. — Сам подожгу, подниму всё село и лишь тогда скроюсь, когда меня двадцать человек в лицо узнают!

— Ты ответишь… А кто ты такой?

— Я Аманмурад!

— А я Бекмурад-бай. После моего имени, данного мне отцом, стоит слово «бай». Смысл его для тебя ясен?

— Ясен!

— Нет, не ясен. Ты вникни в тот смысл, который придают этому почтенному слову большевики. Йод баем они вообще понимают существо отвратительное и зловредное, как вошь или гнида на старой грязной одежде, как бродящая в тугаях вонючая свинья, как равнинный волк! — Глаза у Бекмурад-бая налились кровью, он с хрипом вдохнул воздух, задержал его в груди, чтобы справиться с туманящей рассудок яростью. — Вот как они понимают… это слово… А я не просто бай, я собирал войско против большевиков, я стрелял в них и рубил их саблей!.. Я сейчас должен сидеть тихо, как чёрный таракан, и усом не шевелить. А ты — «жечь!», «резать!» «убивать!». С такими замашками ты очень скоро опрокинешь своего старшего брата в огонь бедствий!

Аманмурад помедлил и сказал негромко, но строптиво:

— Не понимаю, о чём ты говоришь, Бекмурад. Конечно, надо расчётливо делать каждый шаг, надо продумывать и взвешивать. Но если мы только и будем заниматься, что раздумывать, голова раздуется до размеров верблюжьей, трудно её будет на шее удержать. Не хочешь же ты сказать, что с тебя спрашивается за любое нападение, совершённое в окрестностях Мерва?

— Не за любое. Но в девяти случаях из десяти упоминают моё имя.

— Если так, то зачем тебе здесь оставаться и ждать, пока на голову рухнет кровля? Уйдём на ту сторону вместе!

— Нельзя, брат. Здесь тоже должны оставаться верные люди. Надо уметь видеть не только начало, но и конец.

— Эх, джан-ага, из того, кто к концу присматривается, героя не получится!

— Сложить голову по глупости — тоже не героизм. Вот когда, взвесив все возможности, достигаешь цели самым лёгким путём — это героизм. Надо ждать и взвешивать.

— Ладно, — сказал Аманмурад, наскучив спором, — мне что, я сел в седло да и поехал. Как говорится, глаза не видят — пусть зад волки едят. А ты смотри не перехвати через край с выжиданием. Умный человек Исрапил говорит: «Не будь таким горьким, чтоб от тебя плевались, но и не будь сладким настолько, чтобы тебя захотелось съесть».

— Хорошо сказано, — одобрил Бекмурад-бай. — Ещё что говорил тебе умный человек?

— Разное говорил… Например, чтобы привлекать на свою сторону тех из простого люда, кто к деньгам жадный, к достатку стремится.

— Тоже правильно. Внижу, твои новые друзья не так уж наивны, как мне показалось вначале. Справедлива поговорка «Увидев издали, не говори, что обезьяна». Неплохо было бы потолковать с этим Исрапилом.

— Я передам ему твоё желание.

— Разве он бывает и на нашей стороне?

— Ты позовёшь, может быть, и побывает… Эх, брат, неохота мне уезжать, не повидавшись кое с кем! Хоть бы эта тварь по дороге попалась — заставил бы её собственную печёнку проглотить!

— Ничего, брат, и козу за собственную ногу подвешивают, и барана — тоже. Сегодня очередь барана, а завтра, глядишь, и козе шкуру спустят на голову…

* * *

Для Сергея Ярошенко было ясно, как божий день, что всё это дело с терьяком шито белыми нитками. Определённо какая-то сволочь кусает из-под колоды, пытается дискредитировать лучших работников из числа местного населения! Идейка по сути своей старенькая, примитивная, но тем не менее — кусачая, беспроигрышная при любом результате: либо капкан сработает, и тогда, добившись главной дели — устранения серьёзного противника, можно будет кричать, что, мол, большевики из-за пустякового предлога угнетают местные кадры; либо провокации не поверят, и тогда снова можно будет кричать, что у большевиков два закона: пожестче — для людей, помягче — для себя. В любом случае — расчёт на тёмную массу населения, а население в массе своей пока ещё охотнее верит дурному, чем хорошему, потому что революция победила, а жизнь не торопится улучшаться, кое в чём даже потруднее стало. Чисто по-человечески это можно понять: больше лозунгами да посулами людей кормим, а им хлеб нужен, мануфактура нужна, сельскохозяйственный инвентарь и многое другое. Они приняли революцию всем сердцем, пошли за ней и сражались за неё, веря её лозунгам и идеалам. Они так страстно хотели счастливой жизни, что наивно ожидали немедленных свершений обещанного революцией. И как им объяснить, что социальное переустройство жизни куда сложнее, труднее, длительнее, чем деревянным лемехом омача вспарывать под пашню вековую целину луговины, всю в сплошном переплетении сорных корней! Они, конечно, понимают, что наш суточный паёк — фунт хлеба да треть фунта мяса — не райская жизнь, видят, что живём на сплошном энтузиазме. Но энтузиазм — не двухцветная шерстяная нитка, которую они повязывают «от сглаза» на запястье своим детям, и многие выражают недовольство трудностями жизни. А когда этот уголёк начинает раздувать вражеская агитация, то весёлого совсем мало…

От подобных мыслей настроение, понятно, не улучшится, даже если ты и разгадал вражеский замысел. И поэтому Сергей встретил Берды довольно прохладно и до начала заседания бюро укома обменялся с ним лишь несколькими общими фразами. Берды, сперва не придавший особого значения тому, что на бюро будет разбираться его персональное дело, принял нелюбезность Сергея на свой счёт как выражение недоверия товарищей. Это было обидно до такой степени, что захотелось встать и хлопнуть дверью. Несколько лет назад он, возможно, так бы и поступил, но сейчас сдержался и лишь стал не говорить, а буркать. Сергей с любопытством покосился на него, однако уточнять ситуацию не стал.

Начало бюро тоже не предвещало ничего хорошего. Первым взял слово уполномоченный ГПУ. Был он человек молодой, не намного старше Берды, но держался солидно и авторитетно. Несмотря на то, что суть дела была известна всем членам бюро, он, в лучших традициях следственной практики, начал, как говорит латынь юриспруденции, «аб ово» — «с яйца». В следственные органы, сказал он, поступило заявление от жителя Байрам-Али, пожелавшего остаться неизвестным. Заявитель уведомлял власти, что командир Особого отряда по борьбе с контрабандистами Берды Аки-оглы обманывает государство, используя своё служебное положение в личных целях. Конкретно это выражается в том, что означенный Берды Аки-оглы за крупные взятки отпускает на свободу задержанных контрабандистов, ложно сообщая, что никто из них в плен не попадает. Чтобы убедиться в этом, достаточно сделать обыск в его доме.

Мы, продолжал уполномоченный, произвели обыск и обнаружили спрятанные десять плиток контрабандного терьяка. В денежном выражении это представляет из себя такую-то сумму. Было проведено тщательное расследование, изучены все возможные варианты появления запрещённого законом товара в доме гражданина Берды Акиева, опрошены сам Акиев, его соседи, товарищи по отряду, работники Мервского и Байрам-Алийского почтовых отделений. Данных оказалось слишком мало для возбуждения уголовного дела против Берды Акиева, поскольку терьяк мог быть подброшен в дом злоумышленником в отсутствие хозяина, который в это время находился в больнице на излечении от ран.

«Вот именно! — бросил реплику с места вислоусый седой железнодорожник. — Человек раны получает за государственные интересы, а мы его на скамью подсудимых за это самое!» — «Рамы не оправдание тёмным делишкам!» — запальчиво крикнул заведующий отделом укома — молодой элегантный туркмен в чёрной косоворотке с полным набором перламутровых пуговиц. Сергей постучал карандашом по столу — это был большой и плоский плотничий карандаш — и попросил уполномоченного ГПУ продолжать. Тот ровным размеренным голосом сказал, что на скамью подсудимых никого кока сажать не собираются, так как не хватает следственного материала ни на Берды Акиева, ни на злоумышленников, оставшихся невыявленными. Найденный терьяк конфискован, а материалы следствия переданы в уком партии — на его усмотрение.

Сергей предложил членам бюро высказать своё мнение по данному вопросу. К неприятному удивлению Берды, мнения были далеко не единодушны. Седой железнодорожник, докер речной пристани, комиссар Особого отряда единодушно склонялись к мысли, что вся эта затея с терьяком является чистейшей воды провокацией, направленной на то, чтобы обезвредить наиболее опасного для контрабандистов человека. Однако были высказаны и сомнения. Например, заведующий городской больницей привёл показания медицинской сестры Халиды Хуснулловой, которая видела, как к находящемуся на излечении товарищу Акиеву вечером приходили какие-то подозрительные личности, которые при появлении медсестры поспешили скрыться. Ещё один член бюро, должность которого расстроенный Берды не расслышал, сказал, что он лично в честности товарища Берды Акиева не сомневается, однако, по его мнению, товарища следует перевести на более спокойную работу, так как длительное соприкосновение с неучтёнными материальными ценностями противопоказано. От долгого пребывания в воде, сказал он, ржавеет даже дамасская сталь.

Дали слово Аллаку, приглашённому на бюро как представителю Советской власти в ауле, где родился и жил Берды. Аллак тоже был расстроен, мялся, приводил многочисленные факты из прошлого, свидетельствующие о том, какая трудная жизнь была у Берды, осиротевшего в раннем детстве, каким хорошим товарищем проявлял себя Берды, как смело он действовал на чарджуйской дороге, когда они ловили караваны с оружием для Джунаид-хана. «Говори по существу вопроса!» — прервал его элегантный завотделом. И Аллак сказал, что мог ожидать всего, но того, что случилось, он не ожидал. Если бы тысяча человек, выстроившись в ряд, утверждали, что Берды способен на такое дело, он, Аллак, не поверил бы этому. Но теперь приходится верить, поскольку вопрос не зря разбирается на бюро укома. Затем он воззвал к совести Берды, сказав: «Вступая в партию, мы говорили всю правду о себе. Давай найдём мужество говорить правду и тогда, когда нас исключают из партии».

Слушая выступления членов бюро, Берды то краснел, то бледнел, не поднимая глаз от пола. От последних слов Аллака он вздрогнул, как конь от удара хлыста, вскинулся было ответить этому малодушному слюнтяю, но махнул рукой и опять тупо уставился на носки своих сапог — галифе были на нём старые, с заплаткой на колене, но ботинки свои ему удалось сменить на сапоги, снятые с убитого контрабандиста. Сейчас этот поступок показался ему преступлением, и он ждал, что кто-то из выступающих обязательно скажет о сапогах.

Однако о сапогах не сказали, сказали о худшем. Элегантный завотделом в косоворотке, пространно развив свой тезис о том, что раны не оправдание тёмным делишкам, как не является оправданием и раннее сиротство, заявил, что вообще давно следовало бы присмотреться к моральному облику партийца Акиева. Есть достоверные сведения, что Акиев в своих поступках противоречит такому важнейшему государственному вопросу, как раскрепощение женщины: он соблазнил девушку и бросил её, стремясь к распутной жизни. «Это феодально-байская отрыжка, — закончил завотделом, — и мы не потерпим её в своих рядах. Пусть Акиев опровергнет это, если у него хватит партийной совести».

Берды побагровел до черноты, как переспелый гранат. Но тут слово взял истекающий потом и тоскующий по своему графину с водой начальник отдела по борьбе с контрабандой и бандитизмом. Он погладил ладонью свою смешную, круглую, как арбуз, голову и, вздохнув, сказал, что женский вопрос — это особого рода статья, буде возникнет необходимость решать его, бюро может подготовить его к следующему заседанию, а не мять с кондачка. Мнения тут высказывались разные, сказал начальник, и бдительность, она, конечно, дело серьёзное и необходимое, но — бдительность, а не подозрительность, да ещё опирающаяся не неумную провокацию врага. Вопрос о виновности или невиновности Акиева ясен, как апельсин, и двух мнений быть тут не может. Если членов бюро интересует его личное мнение, сказал начальник, то он, как ответственный за борьбу с контрабандой и бандитизмом и как непосредственное начальство Акиева, целиком и полностью доверяет командиру Особого отряда. Через его руки проходит столько золота, валюты, драгоценных камней, что при желании обогатиться ему не было никакого резона связываться с терьяком. Не надо нам, сказал начальник, идти на поводу у провокаторов, толочь воду в ступе и лить её на мельницу врага, а надо просто сказать: «Извини, товарищ Акиев, дорогой наш друг, обмишурились мы» — и отпустить парня долечивать его честные боевые раны. А буде кто стесняется извиняться, считая сие зазорным, вздохнул начальник, так он, член партии большевиков с одна тыща девятьсот пятого года, может показать пример и извиниться первым.

Выступили ещё несколько человек, поддержавшие начальника. Несколько непоследовательным и очень темпераментным было выступление Узук. Сердито глядя на элегантного завотделом в косоворотке, она решительно опровергла все обвинения против Берды, заявив, что имеет «достоверные сведения» о такой честности и принципиальности товарища Акиева, какая, может быть, и не снилась некоторым из присутствующих здесь ораторов, которые на дерево спрятались, а чарыки внизу забыли. Потом Узук заговорила, о трудностях работы среди сельских женщин, проехалась по адресу отсутствующего на бюро председателя исполкома за плохое обеспечение женского интерната и в заключение обрушилась на уполномоченного ГПУ, заявив, что дело о терьяке расследовано из рук вон плохо, что это явная попытка свалить с больной головы на здоровую, и предложила товарищу Сергею Ярошенко вернуть дело на доследование, чтобы злоумышленники были найдены и публично наказаны в назидание другим.

Вторично попросил слова Аллак и заявил, что приведёт, если надо, половину села, которая клятвенно поручится за товарища Берды, и он, Аллак, готов немедленно поручиться первым, потому что таких честных людей, как Берды, надо беречь и уважать. И если он, Аллак, выступая первый раз, высказал сомнение, то это не потому, что он мало верит Берды, а потому, что много верит партии. Члены бюро похлопали Аллаку в ладоши, и, после короткого и взволнованного выступления Берды, Сергей удовлетворённо подвёл итог прении — Берды была объявлена полная реабилитация. Правда, от извинений воздержались.

Поспешил Бекмурад-бай радоваться своей затее.

Берды вышел из укома и медленно побрёл по улице, опираясь на клюшку. Не столько потому, что болела нога, рана на бедре зажила, но порой ещё кружилась голова, и с клюшкой он чувствовал себя более уверенно.

Казалось, надо было радоваться, что всё обошлось хорошо, справедливость восторжествовала, честная репутация восстановлена. Однако радости не было. На душе было смутно и гнусно, и даже мутило, словно он действительно накануне наглотался терьяку. Сволочь ты низкопробная, вяло подумал Берды об элегантном завотделом в косоворотке, пытаясь вспомнить его фамилию, тебя бы послать на контрабандистов — наверняка меж твоих пальцев что-нибудь застряло бы, такие правдолюбцы, как ты, на проверку с двойным дном оказываются. И медсестра эта со своими подозрениями — смотрит глазами, а думает своей толстой задницей! «Подозрительные личности…» Это ещё проверить надо, с какой целью шнырял Торлы в больнице, кого он там высматривал!..

— Берды! Ахов, Берды! — окликнули его.

Он обернулся и увидел Аллака, смущённого, как нашкодившая кошка. Тоже хорош фрукт, неприязненно подумал Берды, вот уж истинно говорится: «Не бойся врага умного — бойся друга глупого». Правдолюб с мягкими коленями! Аулсоветом тебе доверили руководить, а у тебя ноги, как у новорождённого телка, в разные стороны разъезжаются!

— Чего тебе? — спросил он, не слишком стараясь скрыть свои чувства.

Аллак сиял тельпек, утёр им мокрый лоб.

— Обижаешься на меня, Берды?

— Считаешь, что на тебя есть за что обижаться?

— Я ведь, когда выступал, думал, что всё это — правда.

— Если так думал, значит, правда и есть.

— Ты меня не так понял. Ты же сам видел, я искал, как сказать о тебе всё лучшее…

— Кто ищет, сказано, тот находит и аллаха и беду. Ты нашёл свою истину. Что же тебе ещё?

— Не обижайся, Берды. Я посчитал, что судить тебя не хотят из-за твоих боевых заслуг. А как члена партии обязаны, конечно, наказать, зачем же тогда бюро собирали.

— Не знаю зачем, — чистосердечно признался Берды. Этот вопрос мучил и его самого.

— И я не знал! — обрадовался Аллак. — Думал: столько уважаемых людей попусту отрывать от дела не станут. А уж коль оторвали, стало быть, надо решать вопрос принципиально.

— Видел! — снова поскучнел Берды, — С такой принципиальностью, как у тебя, жить — всё равно что в колодец по гнилой верёвке спускаться: не угадаешь, в какую минуту она у тебя под рукой лопнет.

Берды явно не считал нужным щадить самолюбие Аллака. Но тот был настроен покаянно и миролюбиво, на редкость даже для своего мягкого, уступчивого характера.

— Я же понял в конце концов, что был неправ, умные люди подсказали, — примирительно улыбнулся он,

— Спасибо, что хоть ещё к умным людям прислушиваешься.

— А что делать? В партию меня совсем недавно приняли, грамоту я не знаю: когда расписаться нужно — палец прикладываю. Или если бумага важная, печатку ставлю. Послюню, подышу на неё — и хлопаю.

— Оно и видно! Когда с поручительством приходили Торлы из тюрьмы выручать — тоже слюнил и хлопал?

— За Торлы я не просил, — спокойно возразил Аллак. — Люди приходили ко мне, чтобы я своё слово сказал за него. А я ответил, что, хотя он и из нашего бедняцкого племени, но по совести я не могу поручиться за человека, который обманул товарищей на чарджуйской дороге, украл оружие, предназначавшееся для Красной Армии. И печатку я не ставил.

— А то, что Торлы тёмными делишками занимается вместе с баями и контрабандистами, — это ты забыл?

— Ай, Берды-джан, кто знает, где кончается след лошади и где начинается след собаки. Болтают разное. О тебе вот тоже наболтали. Разве можно каждому слуху верить. Торлы слабый человек, но он нам не враг.

— Та-ак, — сказал Берды, — грамоты тебе, Аллак-хаи, определённо не хватает. Ну иди, учись. Неудобно всё-таки председателю аулсовета и партийцу палец к бумаге прикладывать.

Поняв, что примирение не состоялось, Аллак сокрушённо повздыхал и ушёл. А Берды, почувствовав слабость и головокружение — результат бурного дня, поспешил добраться до ближайшей скамейки. Мысли снова вернулись к недавнему бюро, добрые, благородные мысли о людях, не усомнившихся ни на минуту. Берды испытывал нежное чувство любви и к седоусому железнодорожнику, и к речнику, и к Сергею, который под конец тоже сказал хорошие, верные слова и о прошлом и о настоящем Берды. Если бы здесь сейчас появился грузный ворчун начальник, Берды обнял бы его, как своего родного отца, как самого близкого и дорогого друга. Вспомнилась Узук — её сверкающие глаза и страстные слова справедливости, её сбившаяся на затылок косынка, вздымающаяся от гнева грудь…

Берды вдруг захлестнула такая острая тоска потери, что он даже огляделся по сторонам — не услышал ли кто, как он скрипнул зубами и застонал, не в силах сдержаться.

Загрузка...