V

Его отец тоже был моряком.

Он не был капитаном, но не меньше, чем капитан, был всеми уважаем и любим. Салех Хаззум — вот кто истинный владыка моря. Увенчанный короной из белых кораллов, цветов морского дна, он, как волшебный всадник, мчится на гребне волны. За свою долгую морскую жизнь он не раз совершал такие дела, которые, хоть и не считаются необычными для моряка, у него выходили как-то по-особому, выделяли его. Некоторые воспринимали это как безрассудство, другие — как легкомыслие. Но один старый моряк оценил это так: «Это смелость, достойная настоящего моряка. Кто он без нее? Такой, как все, — простой извозчик или портовый рабочий».

Лишь Салех Хаззум не придавал никакого значения своим деяниям. Для него все это было естественным, как дыхание, плавание, как чашка кофе. Окружающим он говорил: «Я сын моря, в его объятиях мне так же хорошо, как в объятиях моего отца. Я знаю, море любит и жалеет меня, но не прочь позабавиться со мной, вроде того, как поступил знаменитый аз-Зир Салим с аль-Джаром, сыном своего брата Кулейбы. Когда враги аз-Зира из рода Джассаса, против которых тот сражался один, потеряли надежду одолеть его силой или хитростью, они подослали к нему аль-Джара, сказав ему, что аз-Зир убил его отца Кулейба. Аз-Зир решил испытать аль-Джара, послав к нему навстречу сестру аль-Джара аль-Йамаму, укутанную в чадру. Та бросила в него яблоко, аль-Джар, взмахнув мечом, рассек плод на части. Так она узнала, что перед ней ее брат, и раскрыла ему тайну. Так и море: оно испытывает меня, прежде чем раскрыть свою тайну. Море срывает покровы с моего сердца, чтобы узнать, из дерева оно или из крови. Мое сердце подобно вашим сердцам. Я сын этого квартала, сын этого побережья, сын этого моря… Спросите себя: «А из какого материала сделаны наши сердца?»

Его громовой голос вселял в людей мужество, их глаза в ответ метали молнии.

— Из железа, Салех! Из железа, отец Саида!

— Знаю, знаю… — отвечает Салех. — Парней с заячьим сердцем в нашем народе не сыщешь. Но помните: слово «железо» само по себе еще ничего не означает. От него веет холодом и молчанием, а человеческое сердце — горячее, оно бьется, трепещет. Смелость зверю не присуща. Зверь не смел, он просто хищник. Иное дело — человек. Он становится нежным при виде восхода солнца и наливается твердостью и силой перед бурей. Моряк — отражение моря. Разве море всегда бушует? Нет. Часто оно бывает кротким, как ягненок.

— Но ягнята не живут в порту. Там обитают только волки.

— Человек не волк…

— Но и не ягненок…

— Все это так… Но у моря свои, особые законы.

— У волка тоже свои законы!

— Волк морю неровня. Сердце злобного хищника его недостойно. Когда море штормит, все животные дрожат в своих клетках. Однажды наше судно имело на борту клетки со зверями. Когда небо стало серым, в воздухе стали носиться черные шайтаны, сверкали молнии и волны вздымались к самому небу, и я видел, как сухопутные звери съежились, охваченные страхом, словно их души ушли в пятки…

— Мы говорим не о тебе. Тебя-то, отец Саида, ничто не страшит.

— Нет таких, кто ничего не боится. Смелый тоже боится, но не дает страху одолеть себя. В этом вся и разница. Боритесь, сопротивляйтесь, где бы вы ни были. Вот чему научила меня жизнь.

Скажет он так или что-то вроде этого и замолкает. Кажется, что он охвачен каким-то особым чувством, что в такие минуты его пронизывают воспоминания о совсем ином мире, в водах которого растворяются лучи света, дно пересекают долины, покрытые зеленой муравой, горные хребты с пещерами и гротами, в необъятном просторе движутся живые существа, прорастает трава, пробиваются чашечки белых роз, а он восседает среди этого диковинного мира с короной на голове, окруженный русалками. Они поют, звучат их нежные, мелодичные голоса, их стан прорисовывается сквозь прозрачную ткань воды, их стройные тела прекрасны, как тела богинь, упруго покачиваются их груди, торчат острые соски в центре хрустальных округлостей.

Хоть он не был красноречив и не любил хвастаться своими морскими приключениями, романтика ушедшей молодости продолжала властно повелевать его поведением. В глубине души он верил в те морские истории, которых немало наслушался за долгие годы скитаний по морям, представлял себе, что это он, мифический герой, принц, спускается в глубины моря и там, в садах, прекрасных, как сады при дворцах султанов, прогуливается, влюбляется в русалку, поет и от его пения колышется морское дно, а ночью при полной луне выходит с русалкой на поверхность, гуляет по берегу, по песку, среди скал, целует свою возлюбленную, раздаривает рыбакам жемчуга и кораллы, беседует с моряками; и ночь после забот трудового дня приносит отдых, наслаждение и его возлюбленная знакомится с обычаями и радостями его родного племени — моряков.

Квартал, в котором он жил в городе Мерсине, был беден. Это был квартал моряков и рыбаков, городское дно, где на каждом шагу встречаешь чудеса. Примитивная планировка, здания незамысловаты, по прихоти строителей дома либо толпятся, как люди на воскресном базаре, либо разбросаны, и большинство строителей живут здесь же, в этом или соседних таких же бедных кварталах. Институтов они не кончали, профессию приобретали практикой и были, наверное, недостаточно искусны, но никому не было до этого дела. Просто так у них было принято: строить глиняные или деревянные лачуги, разделенные узкими, кривыми переулками, лачуги, которые налезают друг на друга, подпирают друг друга, дружат, враждуют между собой и злобно дают отпор посторонним и так же злобно дерутся друг с другом.

Квартал располагался на холме, на западном его склоне, нисходящем к морю, где многие дома жмутся к самой воде. Перед домами обычно валяются лодки, весла, якоря, железные цепи, сети. Здесь пустые лавки, народные кафе, курильни гашиша, контрабанда, торговля рыбой. Всюду царство мух, затхлости и зловония. Здесь жгучее солнце летом и холод зимой, огонь горит в жестянках или прямо на песке, моряки носят шерстяные ермолки, ходят в шароварах — черных и белых — или в нижнем белье, большей частью голубом. Здесь женщины, дети, куры, собаки, скот и все прочее, что превращает квартал в яркий карнавал красок, одеяний, лиц.

В этом пестром хаосе, в этом приморском квартале, нищета которого бросается в глаза, как ребра нищего индуса, где мужчины добывают пропитание из пасти волн, родился Саид Хаззум, старший ребенок в семье. Его отец, Салех Хаззум, эмигрировал морем из Латакии и осел в Мерсине. Здесь он нашел таких же, как он, пришельцев из разных прибрежных стран: авантюристов, бездельников, бродяг, моряков, рыбаков, рабочих разных профессий; эта разношерстная, разноязыкая и противоречивая братия попала сюда в поисках приюта, убежища, места на берегу, где можно сладить лачугу из дерева, украденного в порту или добытого в окрестностях города любыми недозволенными путями.

По Анатолии протекает река, впадающая в море в северной части города, полноводная, глубокая и широкая, вполне подходящая для речного судоходства. Разные суда, катера, баржи перевозят по ней различные товары и зерно из глубины материка к морю. На реке работали многие моряки — жители бедняцкого квартала.

Река протекает меж широких полей, извивается среди гор, несет свои воды по равнине к устью у подножия других гор. На всем ее протяжении расположены города, поселки и деревни, а в них — небольшие порты для погрузки и разгрузки товаров. Там же скапливаются и крестьяне, пользующиеся речным транспортом для поездок между внутренней частью страны и морским побережьем.

Водная артерия несет плодородную жизнь равнине и окружающим ее горам. Земля здесь черноземная, весьма пригодная для выращивания хлопка и зерна. Весной долина покрывается бесконечным ярко-зеленым ковром. Лесистые горы, обступившие долину издалека, образуют высокие зеленые плато. Речники взирают на них с почтительным благоговением и, проплывая мимо, радуются, словно оказались в райских кущах.

На маленьком судне, ходившем по широкой реке, работал Салех Хаззум. Ему здесь нравилось. Весной и летом ласкали взгляд зеленые просторы, было где разгуляться его фантазии. Повсюду росли цветы: нарциссы, пионы, ландыши; они доставляли ему особую радость. Когда судно шло среди гор, где сосна, дуб, самшит и мушмула, переплетаясь с двух сторон над рекой, образовывали зеленый шатер, оставлявший на прозрачной, чистой воде пляшущие тени, они казались прекрасными картинами, созданными самой природой. Выступы гор, обрывы, скалистые пропасти очаровывали. Он — сын берега, и горы, этот новый и странный для него мир, поражали высотой, разноцветьем почв и скал. Одетые в густые леса, они ослепляли, манили к себе, и он был готов оставить судно, взобраться на них и затеряться среди деревьев в этом сказочно прекрасном царстве природы.

Солнце и луна, восходящие из-за гор по утрам и вечерам, создавали пейзажи, поражавшие своим великолепием. Их лучи, алмазные и серебристые, легко скользили по зеленой равнине, которая казалась свинцовым простором или морем растений, где носились волны, подгоняемые ветром; в небе парили хищные птицы, между скал мелодично журчали горные потоки — все эти картины умножали радость, которую испытывал человек, общаясь с природой, сливаясь с ней, впитывая в себя красоту необъятного мира.

Моряки в эти прекрасные часы трудились с удвоенной энергией, огонь упоения разогревал их тела в разгар зимы, располагал к работе, беседе, выпивке, песне, разжигал страсть к женщине, их влекло к драке, они жаждали свободы. Их зрачки излучали жгучее желание, бешеный голод, болезнь, излечить которую можно единственным способом: испытать себя посторонней силой, приключением, охладить внутреннее пламя, бурлящее как паровой котел в сто лошадиных сил.

Салех Хаззум, молчун по натуре, был человеком действия во всяких трудных ситуациях, которые возникали особенно часто в период зимних штормов, когда уровень воды в реке поднимался и неукротимые воды, несущиеся со страшной скоростью, превращали судно в деревяшку, отданную на волю волн, угрожающих ежеминутно вышвырнуть его на берег, разбить о скалы или с оглушительным треском посадить на мель, одним ударом содрать обшивку и обнажить ребра.

Опыт Салеха Хаззума, его смелость, способность не теряться в сложной обстановке, терпение и упорство в преодолении нежданно-негаданно родившихся трудностей снискали ему особое уважение среди моряков.

Очень сильный физически, он легко поднимал руками стокилограммовый мешок пшеницы и укладывал на кучу других мешков в трюме судна или на причале, подавая тем самым пример другим. Он не был грузчиком, но, когда требовалось по тем или иным причинам быстро разгрузить или погрузить судно, охотно брался за дело. В драках, которые вспыхивали на судне, в порту или между моряками и портовыми рабочими, он выделялся храбростью и силой. Если он кричал дерущимся: «Хватит!», драка тотчас прекращалась, а драчуны просили его рассудить спор. В противном же случае он ввязывался в драку сам и наказывал тех, кто забывал, с кем имеет дело.

Во время одного из рейсов на него взъелся моряк — грубиян, пьяница и прелюбодей. Салех никогда не осуждал моряков ни за выпивку, ни за любовь. По его понятиям, моряк имеет на это право, — и он первый пользовался им. Однако умеренно. Пил и не пьянел, не потому, что могучий организм атлета был способен поглощать большое количество алкоголя, и не потому, что пил не спеша, соответственно правилам приличия, которые глубоко чтил и требовал от товарищей того же, — скорее всего, он обладал удивительной физиологической способностью превращать спирт в воду, умел сдержаться, отказаться от выпивки, если чувствовал, что вино выводит его из привычного равновесия и он может, как говорится, «потерять лицо».

За женщинами он не гонялся. Здесь он был довольно разборчив. С кабацкими девками и портовыми проститутками он сталкивался лишь случайно. Если неожиданно вспыхивала драка и ему приходилось вмешаться, чтобы утихомирить драчунов, уладить спор, восстановить спокойствие или защитить слабого, он как бы становился королем, и непременно ему покорялась местная королева. Он хорошо зарабатывал, но не был богат, будучи чрезвычайно щедрым. Он в случае надобности не колеблясь тратил все, что имел, никогда не пользовался своим авторитетом ради корысти или наживы. Он платил за любую услугу, оказанную ему, и не принимал благодеяний от самого капитана корабля.

В одном из портов жила женщина, владевшая маленькой таверной. Она не была красивой, но отличалась сладострастием, постоянно заигрывала с моряками, но отдавалась лишь тому, кого выбирала сама. Она была на редкость чувственна, и недаром моряки говорили, что «Фавзия одна могла бы открыть публичный дом и обслужить без чьей-либо помощи всех клиентов». Фавзия знала об этих разговорах, но не придавала им значения. Если какой-нибудь мужчина начинал приставать к ней, она яростно защищалась, хватала, что попадет под руку — палку ли, нож ли, — не считаясь с последствиями. Она была так остра на язык и вспыльчива, что местные жители, портовые рабочие и даже полицейские предпочитали с ней не связываться.

Матрос Шабо — один из тех, кто был в нее влюблен. Он утверждал, что она его разорила, что он тратил на нее все, что зарабатывал. Всякий раз, вернувшись из плавания, он преподносил ей подарки, тем не менее желанной цели так и не достиг. Она обходилась с ним ласково, но не поддавалась ему. Фавзия знала, что он преступник, подлец и пьяница, человек, готовый на все. Такой возлюбленный ее не устраивал. Она старалась отвадить матроса по-хорошему, в минуты гнева не боялась вступить с ним даже в драку. Присутствующие обычно не вмешивались, опасаясь коварства Шабо и острого языка самой Фавзии.

Салеху Хаззуму не было никакого дела до отношений Шабо и Фавзии; он, как и другие моряки, питался в ее таверне и платил по счету. Он не был влюблен в Фавзию, просто они немного симпатизировали друг другу. Когда он входил в таверну, Фавзия, приветливо улыбаясь, усаживала его за отдельный стол, подавала самую чистую посуду и лучшие блюда. Потом подсаживалась к нему, выпивала вместе с ним, если он позволял, и старалась сама прислужить ему, если только в таверне было не слишком много посетителей. Шабо завидовал Салеху и с ненавистью смотрел на него.

В тот день Салех пришел в таверну вечером. Судно запоздало и пришвартовалось к причалу только после полудня, рабочие сразу же стали таскать мешки с пшеницей. У моряков не было времени спуститься в гавань, они были голодны. Салех хотел перекусить на скорую руку и вернуться к работе, но Фавзия, по своему обыкновению, подсела к его столу и попросила подать ему вина. Шабо разозлился, стал скандалить. «Я не стану вмешиваться, — подумал Салех. — Этот сын потаскухи пьян в стельку, лучше отправить его на судно». Салех продолжал молча наблюдать за происходящим. Фавзия не обращала внимания на крик Шабо и на то, как он со злости бил тарелки и стаканы. Но вот Шабо подошел к ней, к столу Салеха, и попытался силой увести Фавзию к своему столу.

— Развратница! — орал он. — Берешь деньги у меня, а идешь к другому!

— Какие деньги? У тебя нет никаких денег. Все, что зарабатываешь, сразу пропиваешь.

— Я трачу их на тебя!

— Не ври!

— Ах ты шлюха!

И он изо всех сил ударил ее по лицу…

Фавзия закричала. От боли и от бессилия. Слуги не смогли вырвать ее из рук разъяренного матроса. И тут вмешался Салех. Шабо явно переборщил, оттащив Фавзию от его стола и так грубо ударив ее. Будь это в другом месте и при других обстоятельствах, Салех убил бы насильника, но сейчас ему не хотелось бить своего коллегу, он хотел лишь утихомирить буяна и освободить женщину.

— Успокойся, Шабо! — закричал он.

— Оставь нас, не вмешивайся, Салех.

— Связался с женщиной… Тебе не стыдно?

— Мне стыдно? Когда ты…

— Я не хочу драться с тобой, но ведь она женщина…

— Такая же, как ты…

— Я не стану бить тебя, Шабо. Успокойся…

— Тогда оставь ее мне… я убью ее!

— А если я не позволю?

— В таком случае я скажу тебе, кто ты… Ты… сводник!

— Я?!

— Сводник!

— А ты?!

Салех хватил Шабо кулаком в лицо, да так сильно, что тот отпустил Фавзию, едва удержавшись на ногах.

— Ублюдок, — прорычал Салех, — подлец и сын подлеца.

Схватив стул, он опустил его что есть силы на голову матроса.

— Я тебе покажу, Шабо, сразу же родную мамочку вспомнишь.

Почувствовав свободу, Фавзия тут же обрушила на пьяницу поток грязных ругательств; Салех уклонился от удара дубины, которой замахнулся на него озверевший Шабо, потом оба оказались на полу. Таверна мигом опустела. Люди толпились у двери, на улице. Они опасались за Салеха. Все в порту знали, что Шабо убийца, ему ничего не стоит пустить в ход любое оружие в схватке с соперником. Однако и Салех прошел в портах неплохую школу, повидал немало таких, как Шабо. Он решил преподать Шабо хороший урок, проучить его по-своему, унизить перед всеми. Он верил в себя, в силу своих рук. Этими руками ему удалось однажды стереть надпись с турецкой монеты. Да и стойкости у него хватит, его не страшит даже смерть. Зубами он поднимал стул, а руками… Стульев в таверне хоть отбавляй, они разбросаны по всем углам. Шабо снова замахнулся дубинкой, Салех швырнул в него стул, стал бросать стулья один за другим, не давая Шабо поднять головы. Салех хотел приблизиться настолько, чтобы схватить Шабо своими железными руками. Маневр удался, Салех отнял у буяна дубину, отбросил ее, а затем ударом кулака в голову послал самого Шабо в угол. Тот упал, Салех мог бы бить его ногами сколько угодно, но он не стал делать этого. Когда Шабо растянулся во всю длину, Салех схватил его за шиворот и вышвырнул на улицу, молча вытер руки и попросил всех разойтись. Успокоившись, сказал Фавзии:

— Займись своим делом.

Спокойно и неторопливо Салех направился к реке, к судну, которое стояло на якоре неподалеку.

Шабо поднялся, портовики безуспешно пытались его удержать. Схватив железный прут, он с руганью побежал за Салехом на судно. Окруженный рабочими, Шабо орал:

— Пустите меня… Я убью его!

Все, кто был в порту, толкая друг друга, поспешили к судну. Стоящий на палубе капитан преградил путь Шабо, не подпуская его к Салеху. Но, изловчившись, Шабо все-таки сумел ударить Салеха по плечу. Прежде чем он успел опустить прут во второй раз, Салех вцепился в него, и на судне началась драка не на жизнь, а на смерть. Упав, они катались по палубе; в конце концов Салеху удалось оседлать противника. Схватив Шабо за голову, он стал бить ею о деревянный настил.

— Хватит, Салех, — кричал капитан, — смотри не убей его… Не марай руки об эту мразь!

И вдруг все остолбенели. Салех поднял Шабо над головой, и всем показалось, что он швырнет того о палубу и, конечно, убьет его. Но Салех подошел к борту и бросил хулигана в воду. Бросил — как кусок мяса, а следом швырнул железный прут, затем опять вытер руки, сел на мешок с пшеницей, лежащий на палубе, и принялся скручивать цигарку, дрожа от негодования.

Но бывало, когда он этого хотел, то сам охотился за женщинами, ловил их, завоевывал не словом, а делом. Пусть мужчина действует, а женщина пусть смотрит и восхищается. Красота дела, а не красота лица — вот в чем истина, с ее точки зрения, вот где капитал, вот что ценится в конце концов выше всего. Когда мужчина совершает что-либо и не стремится извлечь пользу из своего деяния, его благородство, его поступки, жесты манят к себе, неодолимо притягивают женщину.

Поступок Салеха доказал его мужество. Он совершил его во имя правды и справедливости, из уважения к женщине и к реке. Вот и все. Повернулся и ушел. После этого каждый раз, когда он приходил поесть в эту таверну, он оплачивал сполна свой обед. Он принимал внимание Фавзии, знаки ее искреннего уважения, сам же он никогда не делал ей ни малейших намеков ни словом, ни взглядом, ни оскорбительным жестом. Он отвергал зов желания, кипящего в ее крови, отвергал мягко, но решительно. Его влекло в иные края, тянуло в другую гавань — в собственный дом, в объятия жены, — но он никогда не говорил об этом вслух.

Он носил черные шаровары, пестрый пояс поверх рубашки без воротника, пиджак с разрезом сзади, обычную для моряка обувь, а в особых случаях надевал на голову феску цвета красного вина.

Свое бесстрашие он не любил проявлять в многочисленных драках на судах или в портах, которые случаются среди моряков постоянно. Он не только не любил говорить о них — испытывал к ним отвращение. Ему довелось проучить Шабо, но таких, как он знал, десятки. В Анатолии множество обездоленных, полно преступников, воров, в портах господствуют всякие банды. Он знает все это, умеет оценить обстановку, старается не вмешиваться в мелких случаях, таких, как этот, лишь бы его не трогали, не наступали, как он любил говорить, на мозоль. Остальное его не интересует. Он был по природе своей справедливым, всегда защищал слабого, ненавидел гнет, и все это из чисто человеческих побуждений, здорового отношения к жизни, не задумываясь над сущностью источников зла в этом мире. Он очень сожалел, что не умеет ни читать, ни писать. Свой жизненный опыт он черпал из всевозможных историй, которые случались вокруг, из того, что прочувствовал собственной шкурой. Господ он ненавидел, ненавидел с ранней юности. Еще на родине, в Латакии, он отлично понял, что собой представляет этот тип людей. Еще тогда он понял, что, действуя в одиночку, обрекаешь себя на неудачу, что только при поддержке своих друзей, моряков, можно выстоять и победить. Квартал он считал своим домом, любил его как свою семью. Защищая его от посягательств со стороны других кварталов, от нападений хулиганов, он был готов на все, даже на смерть. Поэтому в своем квартале его так ценили и уважали, поэтому с ним считались мужчины и из других кварталов.

Салех распрощался с жизнью речника необычно, безрассудно, но славно, будто хотел выиграть у реки бой и только тогда сказать ей «прощай». Фавзия постоянно рассказывала всем эту историю, в конце непременно повторяла: «Эх, если бы он только вернулся!» В портах довольно часто вспоминали о нем, говорили: «Такие, как Салех, не часто рождаются». Постепенно история Салеха обрастала такими подробностями, что люди были готовы слушать ее часами. Со временем она стала легендой, ее воздействие многократно возрастало, оттого что герой был уже далеко, а красота лучше видна на расстоянии.

Салех смеялся, когда слышал об этом. «Люди обожают всяческие истории, много добавляют, приукрашивают героя, потому что просто не могут жить без легенд и героев. Они представляют самих себя героями этих историй, что дает еще больший простор их фантазии. Все обстоит просто. Не существует никакого волшебства, никаких амулетов, бесстрашных и бессмертных тоже, увы, не бывает. Смелость — враг осторожности, нерешительности, враг расчета. Если бы я тогда подумал о смерти, то никуда бы не пошел. Если бы мне пришло в голову, что дело это необычное, я бы, наверно, отступил. Дело в том, что все происходит естественно, и когда мы так понимаем происходящее, то и за дело беремся естественно, без страха, не думая о последствиях. И потом — что такое жизнь? Для чего? И разве не говорят, что мужчины покоряют горы, а женщины — мужчин? Я же не покорил ни одной горы, и ни одна женщина не повелевала мной. Я был моряком и поступал как моряк. Вот и все. В этом все дело.

В тот день бушевал шторм. Впрочем, это не то слово, но я не умею придумывать слова. Штормы бывают разные, за свою жизнь мне пришлось повидать их немало. Но в тот день шторм был страшный. Такие бывают, наверно, раз в сто лет, и моряк видит такое раз в жизни. Вы знаете море, видели штормы, даже самые мощные и свирепые. Но тот шторм был не таким, речной шторм вообще не похож на морской, ведь река не стоит на месте, она течет, и если ее течение подхватит буря, река несется со скоростью ветра, как дикий зверь, сметает любые преграды, срезает их как ножом. Взбесившаяся река способна вырвать сердце моряка, она разбивает суда, размывает берега и несет в себе камни, деревья, обломки разрушенных ею домов, остатки погубленных ею посевов и смытых почв. Прозрачные, чистые воды превращаются в мутный глинистый поток, в котором не под силу удержаться даже самому опытному пловцу.

В море все по-иному. Необъятный голубой мир бушует, грохочет штормами, волны, кипя, остервенело рвутся к берегу, ударяются о скалы, разлетаются, рассыпаются пеной, белой пылью и с диким ревом вновь возвращаются в свое лоно. Но море-то широкое, просторное, оно не стиснуто берегами. В нем можно маневрировать, лавировать, избежать течения, скрыться в открытом просторе. А на реке? Ты скован, зажат узким пространством между параллельными берегами, вынужден покоряться течению, нестись вместе с ним — и кажется, будто это рука аллаха с бешеной скоростью ветра тащит тебя в пучину ада.

Такова, дети, разница между морем и рекой. Я потомственный моряк. Я отлично знаю море и думал, что знаю и реку, пока не произошел тот случай. И тогда я понял, что река, как и море, прячет свою тайну в себе самой, хранит ее в своих водах. Как наказание, ниспосланное аллахом, река обрушивается на людей, уносит их, губит, разрушает созданное ими на берегах, сооруженное в портах, жадно поглощает суда и, словно щепки, словно вырванные с корнем деревья, несет их в своем ревущем потоке.

Тот день — не дай бог снова такое увидеть! — мы запомним навсегда. Это был буйный, неистовый, свирепый день, небо низвергало проклятье на землю. Тьма восстала против света и напрочь скрыла солнце. Оно ушло неведомо куда и, возможно, погасло. Исчезло все, остался лишь ветер, мятущийся по равнине; он дико завывал, вырываясь из гор, захватывая все пространство, безжалостно круша, ломая, сметая все на своем пути. Мы слышали только его бешеный рев, видели только пыль сражения, несущуюся с бурей; неимоверный грохот застревал в ушах, угрожая разорвать нам барабанные перепонки.

Я повязал голову куфией[4], чтобы цепкие пальцы ветра не вырвали мне волосы, вышел из кафе. Открыть глаза на улице было почти невозможно. Когда я достиг реки, взору открылась страшная картина. Бешеный поток, стремительно мчавшийся издалека, с мощностью в тысячи лошадиных сил обрушился на порт Карашахр. Суда, лодки, баржи и другие плавсредства, находившиеся в порту, в дьявольской пляске метались посреди потока, стремящегося унести их на запад. Канаты натянулись, того и гляди, оборвутся. Нет силы, способной сейчас выхватить суденышки из цепких лап воды: она бросает их во все стороны, сталкивает, грозит оторвать и унести от подножия гор в просторы моря. Люди плакали — ведь это была катастрофа. Подобные бедствия грозят жителям прибрежных сел каждую зиму. Но то, что произошло в тот год, было всеобщей бедой. Избежать несчастья не удалось никому. В порту Карашахр был большой плавучий причал, к которому привязывали лодки, баржи, катера, к нему швартовались даже небольшие суда. Этот причал — мы называли его «Аль-Гиз» — был прикреплен ко дну реки намертво, вырвать его было невозможно. Много лет он выдерживал натиск всех бурь и противостоял всем штормам. Моряки верили: если налетит буря, нужно швартоваться к причалу. Он спасет, выстоит. В тот злополучный день в гавани скопилось немало разных кораблей, катеров, лодок и барж. Они были привязаны к причалу, прикрыты соседней горой — естественной преградой ветру. Владельцы этих судов, моряки и пассажиры, прервавшие свое путешествие, в том числе женщины, дети, старики, — все они набились в портовые здания, в кафе. Люди дрожали от страха: шторм длился уже несколько часов, угрожая сорвать крыши зданий, снести кафе и сбросить его в реку, унести любого, кто выйдет наружу и приблизится к берегу или осмелится взобраться на палубу какого-нибудь судна, пляшущего на натянутом до предела канате.

Все утро я был в кафе, сидел с капитаном. Мы немного выпили, затем я вышел на улицу, вернулся, попытался успокоить пассажиров, помог кое-кому разрешить некоторые трудности, сказал, что я думаю о возможном изменении погоды, оценил шансы «Аль-Гиза» выстоять. Я был уверен, что шторм не стихнет раньше полуночи, что понадобится несколько дней, чтобы река успокоилась и вновь стала судоходной, что товары на палубах пароходов и барж намокли и попортились. Я молил аллаха, чтобы не лопнул канат какого-нибудь судна, тогда суда неминуемо столкнутся друг с другом, разобьются — не избежать катастрофы.

Неожиданно около полудня — похоже, аллах не внял моей просьбе — один из канатов большой баржи лопнул, и баржа, увлекаемая сильным ветром, стала, как молот, крушить другие суда. Течение пыталось ее унести, но второй канат, продолжая удерживать баржу, тащил ее к «Аль-Гизу». Опасность нависла теперь над всеми судами, в том числе и над нашим, находящимся неподалеку от баржи. Увидев, что происходит, капитан побелел, не знал, что делать. Все моряки из кафе и из портовых зданий выбежали на берег. Люди ахали, испуганно вскрикивали, молились, но никто ничего не предпринимал, не зная, как спасти положение. В этот момент я вдруг понял: баржа обречена! Вскоре оборвется оставшийся канат, течение подхватит ее и с силой швырнет на другие суда. Нужно как можно скорее обрубить канат, уступить буре ее добычу — пусть глотает, раз уж та все равно попала в ее звериную пасть. Я громко заявил об этом, призывая капитанов согласиться, пока не поздно. Владелец судна попытался было возразить, но его никто не поддержал: он думал только о себе. Зато владельцы других судов взволновались, все разом заговорили, поддержали мое предложение. Один из них спросил:

— Но кто спустится к «Аль-Гизу», чтобы обрубить канат?

И разом воцарилась тишина. Один лишь шторм продолжал свою речь. Кто же в разгар бури отважится на такое безумное дело?

Я подумал: «Разве можно допустить, чтобы все погибло? Ведь «Аль-Гиз» прикреплен намертво, так что если кто-нибудь решится спуститься к нему и его не унесет ветер, то считай, дело сделано. Обрубить канат — плевое дело. Конечно, это риск; но разве моряк не рискует на море каждый день?»

Плотнее укрепив куфию, я сказал своему капитану:

— Я спасу наше судно…

— Нашел время разыгрывать из себя героя, — бросил кто-то.

— Я спущусь… — продолжал я настаивать.

— Боюсь я за тебя, — искренне сказал капитан.

— Отдадимся на волю аллаха.

— Но я не могу жертвовать лучшим из моих людей…

— Лучший из твоих людей тот, кто не боится шторма. И я не боюсь его…

— Я не забуду этой услуги. — И он обнял меня.

— И я не забуду твою доброту, — сказал я и направился к реке.

Ветер дул мне в лицо, крупные капли дождя били словно градины, гремел гром. Река бурлила, гремела, грохотала, как водопад. Я взял нож в зубы и пополз на четвереньках. Нужно было держаться за землю, пока не достигну кромки воды, иначе ветер подхватит меня, отбросит далеко. Я останавливался, чтобы переждать особо сильный порыв ветра, затем продолжал ползти сквозь дождь и грязь к цели. Сзади до меня доносились голоса, грохотала кровля: ветер отрывал листы железа, задирал их, трепал. Добравшись до воды, я услышал невероятный раскатистый рев, природа будто решила предостеречь меня, заставить отступить, но я не останавливался, продолжал ползти вперед, потом уцепился за канат и повис над водой. Ветер трепал меня как тряпку, под моими ногами бесновалась река. Перебирая руками, я двигался вперед, взывая к милости аллаха. Я совру, если скажу, что мне не было страшно. Я боялся, но сопротивлялся страху. Когда человек находится в опасности, он преодолевает страх, привыкает к нему, не обращает на страх внимания. Все зависит от сердца. Если сердце непоколебимо, тверд и человек. Мое сердце выдержало, и я, слава аллаху, все же добрался до «Аль-Гиза», не упав в воду. Сложность заключалась в том, что причал был плоским и не имел бортов. Не было там ничего, кроме тумб, к которым крепят канаты. Это огромное сооружение из дерева качалось подо мной, кренилось то взад, то вперед, канаты и тросы на тумбах скрежетали, пронзительно скрипели, волны набрасывались на «Аль-Гиз», перекатывались через него, затем, страшно журча, возвращались в реку. Я хватался то за канаты, то за тумбы, глаза слезились, их слепил ветер и дождь. Мешала плохая видимость, лишь с большим трудом я мог различить то, что было вокруг меня.

Моя одежда намокла, брюки и рубашка прилипли к телу, куртка сковывала движения. Нож я продолжал держать в зубах, крепко сжимая челюсти. Потерять его значило потерять все, провалить дело; тогда риск и самопожертвование стали бы бессмысленны. Было очень холодно, но я чувствовал, что задыхаюсь, и пожалел, что не остался в нижнем белье, — может быть, тогда было бы хоть немного легче дышать. Но вскоре я уже не ощущал ни ветра, ни дождя, ни быстрого течения — в этом сражении я словно слился с ними, они стали для меня живыми, осязаемыми существами. Мы стояли лицом к лицу, я держал их своими руками, давил на них, сопротивлялся, и подобно тому как они вонзали свои когти в мое тело, терзали мне душу, так и я вгрызался в их тела и души. Я не потерял рассудка, но действия мои были не совсем осознанны. Стремление выжить, не погибнуть, заставляло меня защищаться, бороться, держаться. На какое-то мгновение мне показалось, что я стою на спине норовистого коня и, если не вцеплюсь ему в гриву, его безумные прыжки сбросят меня на землю и я разобьюсь насмерть.

Наконец я добрался до каната, которым баржа была привязана к «Аль-Гизу». Я понял, что, если обрезать канат, произойдет настолько сильный рывок, что «Аль-Гиз» сбросит меня, как бы крепко я на нем ни стоял. Будет лучше, если я устроюсь у тумбы, обхвачу ее ногами и левой рукой. Так я и сделал, затем взял нож в правую руку и принялся перерезать канат. В ушах отдаленно звучали голоса толпы, которая, затаив дыхание, то вскрикивала от страха, то подбадривала меня, одобряла мои действия, внимательно следя за борьбой человека с природой.

Нож был острым. Это был складной нож — мое оружие, мой постоянный спутник. Я верил в него: он не может предать меня в столь трудный момент. Но канат был толстый и мокрый. Я пытался обрезать его лишенной опоры рукой, она прыгала вместе с «Аль-Гизом». Необходимо собраться с силами и терпеливо и упорно резать только в одном месте. Это требовало времени, а люди на берегу нервничали, подгоняли меня. Наконец канат упал, «Аль-Гиз» подскочил, затем всей своей тяжестью плюхнулся в воду. Баржа рванулась с места и понеслась как стрела, подгоняемая необузданным течением. Раскачиваясь, она мчалась так быстро, что глаза не успевали за ней следить. Меня же самого так ударило всем телом, что я как-то разом обмяк, тело мое изогнулось, казалось — внутри что-то оборвалось, голова закружилась, я был не в силах подняться. Я лежал, закрыв глаза, стараясь прийти в себя, собраться с силами и понять, где я и что произошло. В тот момент я не был в состоянии осознать грозящую мне опасность. Я не сразу понял, что от сильного толчка расшатались подпорки «Аль-Гиза», он оторвался и сам стал добычей течения, не сразу сообразил, что мне нужно было поспешить на землю, броситься в воду и спасаться, если я не хочу утонуть вместе с «Аль-Гизом» и со всеми судами, привязанными к нему.

Не знаю почему, но я предпочел остаться на «Аль-Гизе». Безусловно, это было безумием, но не безумным стремлением к славе. О славе я не думал, у меня не было времени думать об этом. От меня сейчас зависело многое, судьбы многих людей: или я останусь на «Аль-Гизе» и попробую управлять им с помощью руля — риск, на который еще никто никогда не отваживался, — или же брошусь в воду и поплыву по течению. Как бы далеко оно ни унесло меня, я сумел бы спастись, добраться до берега, ухватиться за дерево или за что-нибудь другое, как-нибудь удержаться.

Я не колебался. Решил остаться. Подполз к рулю. «Аль-Гиз» качался, все дальше и дальше отходил от берега, а оттуда доносился гул голосов, но слов я не различал. Шторм продолжал свирепствовать, дождь стоял сплошной завесой, бушующее течение увлекало «Аль-Гиз» к стремнине, вокруг вздымались волны, канаты, удерживающие суда, надрывно гудели, готовые лопнуть. Приближался конец — скоро вода и ветер унесут последние суда, и они станут игрушками в руках разбушевавшейся стихии.

Я спрашиваю иногда себя: почему не дрогнуло мое сердце в те страшные минуты? Что чувствовали бы в тот момент моя жена и дети, если бы они стояли в толпе на берегу? О чем кричали люди, видя, как «Аль-Гиз» вдруг сдвинулся с места со всеми пришвартованными к нему судами? Думали ли они, что я останусь жив, что свершится чудо и все будет спасено? А быть может, они вообще перестали что-либо соображать? Может быть, началась страшная сумятица и неразбериха, люди стали метаться взад-вперед, кто-то из них закрыл в страхе глаза, чтобы ничего не видеть, а владельцы судов смирились с катастрофой и лишь я один не сдавался, делал свое дело, и работа заглушила мой страх? Я все поставил на карту, бросил свою жизнь на этот необычный карточный стол, и шансов у меня было один из миллиона. Картежник знает, что его игра — самоубийство, и тем не менее продолжает игру: будь что будет!

А река продолжала терзать свою новую добычу. Я крепко держался за руль. Дождь не утихал, ветер резал мне глаза. Все произошло молниеносно. «Аль-Гиз» понесся вперед, со мной на борту. Стремительное течение увлекало нас. Казалось, что я лечу на паровозе, мчащемся по воде; паровоз тянет за собой бесчисленные вагоны, все это бьется, трясется, несется с сумасшедшей скоростью. Я мчусь все вперед и вперед, все дальше и дальше от порта.

В этой дикой, фантастической поездке не было проводов, не было прощания. Я не махал людям рукой, они не махали мне. Я был пассажиром летающего ковра, я был как девушка, которую похитил возлюбленный и уносит на своем коне, опережая ветер. Я был ветром, ветер был мною. Течение, обручившее нас, уносило нас далеко, люди, бежавшие за нами по берегу, постепенно выбились из сил, остановились. Они ничем уже не могли мне помочь, стояли в оцепенении под холодным дождем, в самом центре бури; их одежда и волосы намокли, дождь слепил глаза, они пытались их открыть и посмотреть на меня, но где там: стремительный, рокочущий, необузданный поток уносил меня все дальше, готовясь швырнуть на берег или с остервенением выбросить в море.

Потом люди рассказали мне, что произошло на суше. Они вернулись в кафе удрученными. Только и говорили о моем мужестве, славили мою смелость. О чем еще можно было говорить в тот день? И все были в смятении.

Некоторые от отчаяния богохульствовали. В одно мгновение люди потеряли накопленное за всю жизнь: суда, товары. Все стало добычей строптивой реки, частицей всеобщей катастрофы, унесшей посевы, дома, целые деревни, плотины — все, что было на пути реки от истоков до устья. Шторм разрушил все. Погибло много людей. Кое-кто сожалел и обо мне, говорил с грустью: «Пропал Салех».

Я и сам так думал. В первый момент я был совершенно ошеломлен. Берега отступали, а я несся вперед. Рев реки заглушал все звуки, небо покрыто черными тучами, ничего не видно. Жестокий ветер хлестал холодным дождем. Меня уносило течением. Сознание постепенно возвращалось. Я вспомнил, что произошло, понял, что спасенья нет — река непременно выбросит меня в море, волны меня захлестнут и поглотят. Я вдруг вспомнил о своей семье, разом воспрянул духом, стал искать пути спасения. Жизнь со всей ее сладостью и горестью стала дорогой мечтой. Очнувшись после шока, я обнаружил, что руки мои продолжают сжимать руль, что я могу противодействовать течению, несмотря на штормовой ветер, и в этом мне помогут широта реки и груз, который «Аль-Гиз» тянет за собой. Тонущий не боится намокнуть, смертельно больной, для которого раскаленное железо — последнее лекарство, не боится обжечься. Так и мне нечего больше терять, нужно отдаться на волю течения и прибиваться туда, где поток послабее, — это единственное, что мне осталось, та соломинка, за которую я ухватился.

Мне, дети, повезло. Удача всегда приходит неожиданно. В самый разгар бедствия вдруг засветится луч надежды. Во мраке вспыхнет свет. Моряк чувствителен к малейшим изменениям погоды, а я моряк и сразу это понял. Аллах все-таки не покинул меня. Ветер переменился и начал стихать. Я почувствовал это лицом, грудью, губами, глазами, почувствовал по скорости «Аль-Гиза» подо мной. Надежда крепла в моей душе. Напрягая зрение, я пытался увидеть берег, понять, где я, далеко ли еще до устья.

Время теперь работало на меня. Чем позже я попаду в бушующее устье, тем лучше. Теперь я мог как-то притормозить «Аль-Гиз», он стал лучше слушаться меня. Но если с ходу остановить локомотив, столкновение между вагонами, которые он тащит, неизбежно. Кто этого на транспорте не знает? Если ветер вдруг переменится, а поток будет нестись с той же скоростью, это мне поможет постепенно уйти в сторону, совершая медленные зигзагообразные маневры, всячески сбивать скорость, пока нас не вынесет к устью.

Река здесь широкая, можно маневрировать. Скорость течения снижалась, уменьшалась и ярость волн, поэтому столкновение с морем было не таким мощным. Толчок был сильный, но «Аль-Гиз» остался на плаву, довольно благополучно спустились в море и все другие суда, привязанные к нему. Я продержался на «Аль-Гизе» до утра. А тем временем шторм стих. О случившемся узнали в ближайшем порту, слухи поднялись и по речным портам, а владельцы пароходов и барж спустились вниз, добрались до «Аль-Гиза», и на этом кончилась моя миссия».

— Ну а что потом?

— Потом? Я простился с рекой, вернулся на море.

— Оставить реку после такого сражения, после такой победы?

— Когда-нибудь это все равно нужно было сделать. Я моряк. Жить и работать на море — в этом есть что-то особенное. Не всякому дано это чувствовать. Как объяснить вам?

— Ты просто испугался реки?

— Пусть будет так. Но если хотите знать правду, я почувствовал к ней отвращение. Мне не хотелось умереть в ее мутных, глинистых водах… Совсем другое дело — синие воды моря. И потом, что такое река по сравнению с морем? Русло руки узкое, грязное, вероломное. Это лиса, иначе ее не назовешь, а я не люблю лис. Море совсем другое: широкое, чистое, необъятное! Ты отдаешься ему и говоришь: возьми меня в свой мир, далеко, до самого горизонта, допусти на свое дно, устланное кораллами, пусти меня к своим русалкам, некогда очаровавшим самого Соломона.

— Но после этого случая ты чуть было не стал капитаном.

— Лучше быть матросом в море, чем капитаном на реке…

— Но у тебя ведь нет ничего, даже рыбацкой шлюпки…

— Ну и что? У меня есть море, оно мое царство.

— У моря нет хозяина.

— И потому все мы его хозяева.

— Ты фантазер.

— Возможно. Но меня хоть радует, что у богачей нет власти над морем…

— Им хватает власти на суше.

— За это я их и ненавижу…

— А они плюют на тебя и на твою ненависть.

— Пусть так. Я это знаю. Все равно ненавижу, ненавижу их, будто сам, как поденщик, гну спину на их землях.

— А те, кто им служит, так же ненавидят их, как ты?

— Пойдите на сушу — и узнаете. Я жил там. Правда, я был на реке. Но на ее берегах я многое видел и слышал. Эх, сколько же я видел там нищеты и гнета!

— В море тоже есть бедные и угнетенные. Да и слуги тоже. Мы, например. Разве ты не такой, как мы?

— Да, я живу среди вас и знаю нашу жизнь. Поэтому и думаю об этом.

— А что проку от твоих дум?

— Не знаю, но не думать я не могу. Думать необходимо…

— Тем, кто умеет читать и писать.

— Всем надо…

— Нет, только тем, кто читает и пишет.

— Всем, кроме животных, конечно…

— А животные не думают?

— Думают по-своему…

Слышавшие этот разговор вздохнули: «Если бы Салех умел читать!» А другие добавили: «Что и говорить, во всем квартале нет ни одного, кто умел бы читать… Школы — не для нас, только для детей богачей».

Салех сказал:

— Нужно, чтобы в квартале была школа. Я хочу, чтобы мои дети учились. Наши дети будут учиться, а их дети — они будут знать еще больше… Каждый новый день должен быть лучше, чем тот, что прожит. Война не может продолжаться вечно.

Присутствующие привстали:

— Твоими бы устами да мед пить. А что после этого?

Неожиданно загорался уголек надежды. Простые, бесхитростные слова Салеха разжигали огонь, он словно раздувал тлеющие искры в сердцах людей, знал, как освободить их сердца от пепла безысходности. За это его и любили. Квартал, в котором он жил, несмотря на всю нищету, а может быть, именно поэтому, любил тех, кто стойко сопротивлялся жизненным невзгодам, в чем бы ни выражалось это сопротивление, одаривая таких мужчин, как Салех, своим восхищением и доверием… Разные есть мерила мужества, но общим мерилом его во всем мире считается храброе сердце. В бедных кварталах мужество проверяется в двух делах: в отражении нападений со стороны других кварталов и в отсутствии страха перед правительственными чиновниками. В груди Салеха билось именно такое сердце — храброе, великодушное, благородное.

Всегда, на работе и дома, Салех был прост и порядочен. Когда кому-то нужна была его помощь, он всегда стремился помочь, и делал это от чистого сердца. Если в квартал являлся чужак, не имевший ни жилья, ни работы, он помогал незнакомцу построить лачугу, устроиться на какую-нибудь работу — в порту или на море, в городе или на железной дороге. Брал человека под свое покровительство, пока тот, как говорил Салех, «не оперится».

Жила в квартале женщина, которую прозвали «прелестная Катрин». Она, как и другие, была эмигранткой, у ее старого мужа почти не было работы. Иногда в порту он продавал кофе, иногда — салеп[5], или просто слонялся без дела. Случалось, что он отправлялся на берег, помогал рыбакам тянуть сети и получал за это несколько рыбин, которые продавал или приносил домой.

О прошлом Катрин никто ничего не знал. Она упорно избегала разговоров об этом. Единственное, что было известно, — что она сирийка из какого-то прибрежного города; муж ее, Хаббаба, собирался уехать в Мерсин, в последний момент перед отъездом она подхватила его, вышла за него замуж и вместе с ним отправилась на корабле в неизвестность. У них не было ничего, кроме небольшого запаса провизии и немногих кыршей, зато была надежда найти на чужбине работу, осесть вдали от родного города, из которого им пришлось уехать. Причин для переезда была всего две, но достаточно веских: безработица мужа и репутация жены.

Катрин была прелестна, как и ее имя. Возможно, поэтому ее и прозвали «прелестной Катрин». Вскоре все поняли, что муж ее Хаббаба — это лишь ширма. Об этом говорил не только ее возраст — она была намного младше его, — но и ее красота, сила характера, способность общаться с людьми, уменье вызвать к себе интерес, особенно мужчин, побуждать их драться за нее. Однако она никому не отдавала предпочтения, ни с кем не завела любовной интрижки.

Когда Салех Хаззум впервые увидел ее, он даже глаза отвел в сторону, точно боялся попасть к ней в сети. В квартале было достаточно и женщин, и всяческих проблем из-за них. Моряки и рабочие порта частенько ссорились и дрались из-за какой-нибудь женщины. Стоило мужчине из другого квартала обрести подружку в их квартале, как он получал отпор от местных мужчин, хотя некоторые из них сами нередко хаживали к женщинам других кварталов и это вызывало бесконечную вражду и потасовки.

Салех молил аллаха избавить их квартал от нового несчастья. Он представлял себе, какие беды может навлечь красота Катрин, понимал, что красота ее, если учесть, кто у нее муж, может оказаться проклятием как для нее самой, так и для того, кто с нею рядом. Когда она попросила помощи и защиты у Салеха, он поставил ей условие: вести себя достойно, скромно, держаться подальше от посторонних, не отлучаться без нужды из дому и жить с мужем в мире и согласии, как живут другие. Но Катрин так не могла. Возможно, она стремилась быть такой, но не сумела. Это было выше ее сил. Зрелая женщина желала плотских наслаждений, особая интонация ее голоса выдавала ее желания, она умело завлекала в свои сети мужчину, быстро возбуждала его, вступала с ним в игру. Если он проявлял к ней внимание, она как бы не замечала его, но стоило ему отдалиться, как она тут же спешила вновь приблизить его. Если он хмурился, многообещающая улыбка вспыхивала у нее на лице.

Достаточно было одной ее белой кожи, чтобы покорить квартал, жители которого были смуглыми, почти черными из-за своего восточного происхождения. Их кожа была выдублена палящим солнцем и изнурительной работой. Белизна кожи на темном фоне была признаком красоты. Если кто-либо, описывая девушку, желал подчеркнуть ее красоту, он обязательно говорил, что она белая, как капустная сердцевина. Белая кожа, как тут считали, — это кожа господ, богачей, правителей. Местная знать гордится, если у них рождается белокожий ребенок с голубыми глазами. «Настоящий европеец», — говорят о таком ребенке, пророча ему счастливое будущее. Он становится любимцем родителей, они в нем души не чают.

«Прелестная Катрин» была белокожая, с круглым, как луна, красивым, свежим лицом. У нее были черные волосы, темно-карие глаза, полная грудь, округлые бедра, ноги подчеркивали стройность ее высокой фигуры. Она была приветлива и учтива, речь ее лилась плавно. Ее муж Хаббаба сразу же по приезде стал объектом зависти мужчин, которые, ревнуя к старику, представляли себе, как он обнимает это прекрасное тело и как оно покоряется его объятиям. Вот бы увидеть ее обнаженной, посмотреть на ее прелести! А какое наслаждение ласкать их! Хаббаба жил окруженный людской завистью и презрением — одни завидовали его супружеским утехам, другие, убежденные в том, что он только числится мужем, вдобавок еще и рогоносец, презирали его.

Салех втайне молил аллаха, чтобы он уберег его, не позволил увлечься Катрин. Теперь, после того как он схватился с ураганом один на один и выжил, он знал, что способен на многое — в этом он сейчас был уверен как никогда. Однако противостоять соблазнам, видимо, труднее всего. В его душе поселился страх, он подтачивал стойкость Салеха, зародил в нем беспокойство, приближал его падение, заставлял думать о бегстве, предвещая тем самым грядущее поражение, в неотвратимость которого постепенно уверовал и сам Салех.

Катрин со своей стороны умело пользовалась тем, что было отпущено ей самой природой, обращая свое могущество против этого бывалого моряка. Она была уверена, что та буря, которая грянет, посильнее шторма на реке или море, что ей под силу увлечь суденышко Салеха в пучину. Она решила его приручить, сделать своим рабом, хотя знала, что покушается на опытного охотника за женщинами, который походя их обольщал, оставаясь одновременно безразличным к ним. Этим он как бы сохранял свое мужское достоинство, не поддавался страсти. Благодаря большому и многолетнему опыту Катрин была уверена, что в той игре с мужчиной, которую она затеяла, победа будет на ее стороне. Она строила планы, как соблазнить его. Внешне она даже посерьезнела, отказалась от всяких визитов в гости, большую часть времени проводила в одиночестве, никого у себя не принимала, изредка встречалась только с ближайшими соседками, советовалась исключительно о своих делах или делах мужа. Видя такое поведение Катрин, Салех решил, что эта женщина достойна уважения и что надо убить дьявола внутри себя, пытающегося толкнуть его, Салеха, на путь соблазна. К Катрин же следует относиться как к сестре, держаться от нее на соответствующем расстоянии, чтобы добрым словом о ней сломать стену неприязни вокруг нее, изменить к ней отношение со стороны его семьи. Жене своей он наказал бывать у Катрин, был приветлив с ней, когда она появлялась в их доме. Своих товарищей, докеров, он познакомил с ее мужем, расхваливал кофе и салеп, которые тот продавал, приносил Катрин кое-какие подарки из того, что добывал в море или получал за работу на судах. Он все больше восхищался тем, как она держалась — гордо и достойно. Он знал, что ей приходится нелегко, но она никогда не жаловалась, не принимала от него помощи, предпочитая продать свои немногие драгоценности, чтобы купить на вырученные деньги необходимое для их скромного жилища.

Но люди, и прежде всего мужчины, не верили в бескорыстность отношения Салеха к Катрин, вспоминали, как она завлекала его, смеялись над ее мужем. Он слуга при ней, говорили они, спит отдельно на циновке и не смеет даже подойти к ее постели. Божились, что у такой молодой, цветущей женщины непременно есть мужчина, незаконный муж, и что это, конечно, Салех — мужчина, вполне ей подходящий. Они попросту завидовали ему. А он отвергал эти толки то мягко, то резко, клялся своей честью, что в отношениях между ними нет ничего предосудительного, а тем более не дозволенного аллахом. Но чужие языки становились все длиннее, развязнее, они порочили Катрин, и ему пришлось пригрозить, что он проучит всякого, кто осмелится говорить о ней непочтительно или попытается ее оскорбить.

Но для него самого положение, в котором он оказался, было тяжким. Катрин прочно завладела его мыслями. Когда ему приходилось провести ночь в порту, задержавшись на работе или с друзьями, он постоянно о чем-то думал, выглядел озабоченным. Если речь заходила о ее красоте или ее прелестях, он боялся услышать, что кто-то совершил над ней насилие или обхаживает ее. Его тревожило, что кто-нибудь может причинить ей какую-либо неприятность. Таким образом, вольно или невольно он стал чувствовать себя связанным с ней, ответственным за нее, его заботили ее дела, ее беды и радости.

Однажды он пришел к ней мрачный. Он мог оставить ее, перестать покровительствовать ей, порвать существующие между ними отношения, отвернуться от нее. Не раз намеревался он поступить именно так, но что-то его останавливало. Сомнения не покидали его. Видеть Катрин каждый день, через день, хотя бы раз в неделю стало для него насущной необходимостью, внутренним зовом. Он не признавался себе в этом, но обмануть самого себя было невозможно. Однако он неосознанно повиновался этому зову; движимый внутренним желанием, он приходил к ней, приходил, чтобы просто увидеть ее, принести ей хоть что-нибудь.

А Катрин тем временем продолжала умело расставлять свои сети, в которых предстояло запутаться им обоим. Вначале она чувствовала себя скованно — в разговоре, движениях, — стеснялась наряжаться, только угощала его кофе — и старалась, чтобы при этом всегда присутствовал муж. Постепенно она стала держать себя свободней, с каждым днем все больше и больше. Молочно-белая грудь ее начала обнажаться, юбки укорачиваться, открывая соблазнительные полные коленки; она все чаще без особой необходимости поднимала оголенную ногу, положив ее на другую, затрагивала рискованные темы, то в двусмысленном анекдоте, то в мимолетном замечании, и при этом то засмеется, то подмигнет, то выразит восхищение услышанной историей. Все это делалось с присущей ей естественностью и, разумеется, с целью взволновать его. И Салех вздрагивал, переживал, волновался, то пристально смотрел на нее, то отводил взгляд, то поддакивал ей, то не соглашался и… не уходил, продолжал сидеть у нее. Но когда он начинал чувствовать, что при виде Катрин кровь его закипает, он поднимался и уходил, уверяя себя, что никогда ноги его в этом доме не будет, но затем приходил вновь, и все продолжалось по-старому, затем он снова уходил, давая себе клятву не приходить, тут же нарушал ее, погружался все глубже и глубже в море страсти, уносимый течением в бездну.

Он спрашивал себя, страсть ли это, которая угасает, как только удовлетворишь желание, или же это в самом деле любовь, захлестнувшая его сердце, покорившая чувства, ежедневно принуждающая его к невыносимому для него служению женщине, которое он всю жизнь отвергал и презирал. Ответ был нелегким. Впрочем, ошибочен был сам вопрос. Как можно отделять страсть от любви! В силах ли он сам понять свою ошибку? Разум, готовый оправдать его, нашептывал, что их отношения не зайдут далеко и, если все же это случится, она ему быстро надоест. Только утолив голод, кричащий в крови, он сможет преодолеть себя, сумеет оттолкнуть от себя женщину и уйти. Таков уж его характер: он строптив и быстро пресыщается. Ему поможет в этом любовь к морю, которая сильнее всех других чувств.

Однажды вечером «прелестная Катрин» решила нанести решающий удар, поняв сердцем женщины, познавшей многих мужчин, что гордый Салех уже готов к игре, что стоит лишь нанести этот удар, и он будет сломлен духовно и физически и, словно созревший плод, упадет, а она будет стоять под деревом добра и зла и ждать, когда же наконец запретное яблоко падет ей в руки. Ведь она уже сделала все, даже прошипела, как та библейская змея, в его уши нежные, возбуждающие слова. Не дай бог, если не оправдается ее предчувствие, что он уже превратился в послушный кусок теста в ее руках, — тогда ей придется отступиться, она дала себе слово.

О Ева, Ева! О красавица! Ладони, охватившие твой стан, пламенеют, накаляются огнем твоей страсти. Смелая, храбрая, ты воплощаешь в себе четыре вечных, как наша вселенная, элемента, из которых состоит этот вечно меняющийся мир. Твои уста источают сок жизни и яд, в твоих губах вершина блаженства и опьяняющая сладость смерти. Груди твои — средоточие правды и лжи. Гордись, ты одолела человека — повелителя стихии, выстоявшего перед могучим течением рек и мощью морей, разрушителя гор. Он не устоял перед тобой. Ты сильнее гор, прелести твои повергают мужчин скорее, чем все трудности и беды, выпадающие на их долю.

Катрин отослала мужа прочь. Что ей муж! Она лишь хотела бы, чтобы он присутствовал в разгар ее страсти, это придало бы ее страсти особую сладость. Он и был для нее чем-то, и не был ничем. Если бы не Салех, она могла бы приказать мужу постелить ей постель, раздеть ее и отдать мужчине: пусть посмотрит, что будет делать с ней мужчина и что она будет делать с ним. В тот день она была сгустком жара, ее обуревали такие желания, что казалось, будто все страсти мира сошлись в ее ресницах, пронизали ее руки, воплотились в ее губах. С самого утра в ее глазах сверкали какие-то прозрачные огни — это был взгляд либо безумного, либо стоящего на краю жизни.

Салех пришел к ней ночью. Пришел очень поздно. Вопреки своей привычке он пробирался по улице тайком, прячась от любопытных взоров, не желая, чтобы его увидели входящим в этот дом в столь поздний час. Своим домашним он не сказал, куда пойдет. Он часто отсутствовал по ночам и никогда не говорил, где он будет, но не потому, что был деспотом в семье — просто его жена никогда ни о чем не спрашивала, зная, что он днями и ночами пропадает в порту и если он ушел, то ушел на работу или на встречу с матросами, капитанами, и не следует ей в таких случаях спрашивать, куда он идет и когда вернется. Авторитет его был велик, дома все подчинялись ему беспрекословно, жена очень уважала его. Да и как могло быть иначе? Он мужчина и моряк, о его храбрости ходят легенды, особенно после того, что произошло на реке. Если к этим качествам прибавить его добрую славу и большое уважение, которое питают к нему в квартале и в порту, то неудивительно, что Салех в глазах жены и детей был героем. Его возвели на пьедестал безграничного уважения и почитания, он был выше всякой домашней болтовни, развлечений или забав, его не смели оскорбить ни подозрением, ни расспросами, которым обычно подвергается слабовольный глава семьи.

В отношениях с Катрин он всячески стремился сохранить свое доброе имя. Он хотел покорить женщину своими достоинствами, прежде чем овладеть ею как мужчина. По мере того как она увлекала его своими способами, он соблазнял ее по-своему. Постепенно укрощал ее, благотворно влиял на ее переменчивый характер, сдерживал ее склонность к повелеванию и распутству и сам готовился стать пленником ее чар.

Он надел черные шаровары, поверх них под суконным пиджаком опоясался шелковым поясом, надел рубашку из тафты без воротника, на голову — с небольшим наклоном на правую сторону — тарбуш винного цвета. За пояс — как всегда по ночам — заткнул револьвер, прихватил надежную бамбуковую палку, не раз проверенную в деле. Он весь был готов к битве: сладострастной — с женщиной, на смерть — с мужчиной, который встанет на его пути. Его храброе сердце сулило ему победу. Осторожность была ему несвойственна, его не страшили ни смерть, ни тюрьма. Вера в аллаха и в свою судьбу вселили в него безграничное пренебрежение к любым бедам и опасностям.

По пути он купил фруктов и поджаренных с солью орешков. Он никогда не приходил с пустыми руками — не потому, что старался показаться щедрым, а потому, что это доставляло ему радость. Он никогда не горевал, что несет немного, ибо это немногое он дарил от чистого сердца, раздавал не колеблясь, и все, что так охотно раздаривал, приобретал на заработанные нелегким трудом деньги. А заработать он мог всегда — в нем нуждались и на море, и на реке, и в порту, так что ему не было необходимости навязывать себя работодателям. Работал честно, добросовестно, аккуратно и всегда отказывался от сомнительных предложений.

Когда он вошел, Катрин воскликнула:

— Пришел?

— Когда я обещаю, всегда прихожу… Слов на ветер не бросаю.

— Если бы ты не пришел, я сама пошла бы к тебе…

— Заждалась?

— Еще бы!

— Я-то думал, что тебе никто не нужен.

— Кроме тебя, никто, никто мне не нужен. Но ты…

— Услышав тебя, можно подумать, что ты истосковалась. А ведь я был у тебя всего несколько дней назад.

В ее взгляде читался упрек. Она подумала: «Притворяется холодным. Играет в мою игру. Хочет, чтобы мы поменялись ролями. Неужели он не знает или нарочно делает вид, что ничего не понимает?» А вслух сказала:

— Это не просто тоска, мне нужна твоя защита… Когда ты здесь, я удивительно спокойна. Тогда я чувствую, будто мне принадлежит весь мир.

— Во всяком случае, этот мир не я…

— Но ты в этом мире… Раздевайся, садись, вся ночь еще впереди.

— А где Хаббаба?

— Я уговорила его пойти на рыбалку.

— Уговорила или заставила?

— Какая разница… Когда жена охотится, муж не должен болтаться без дела.

— А за кем, интересно спросить, ты охотишься?

Она метнула многозначительный взгляд на него.

— За большим окунем, а может, за кефалью, кто знает…

Ответ был настолько откровенным, что мог исходить только от женщины, для которой подобные разговоры не в новинку. Он не против откровенности, совсем нет, но она его провоцирует. «Эта женщина, — подумал он, — опытнее, чем я предполагал. Притворялась скромной, а на самом деле похотлива, как рыба весной. Она долго терпела, теперь хочет наверстать упущенное. Прямо съесть меня готова. Ну что ж, посмотрим…»

— Не гляди на меня так… А заодно запомни: смелость на реке — это не смелость в постели.

— А по-моему, это одно и то же.

— Ты знаешь, что это неверно. Женщина не река, она сильнее реки…

— Я заранее даю тебе орден…

— Сколько же орденов ты раздала за свою жизнь?

— Не много. Мой орден заслужить не так-то просто. Его достоин только настоящий наездник…

— А я всего лишь пеший…

Он поцеловал ее, ему понравился аромат ее губ. Обвил руками ее талию, сжал ее в объятиях. Со всей силой. Она освободилась, он снова обнял ее, руки его переплелись на ее спине, сжал еще сильнее, поднял вверх. Она хрипло ахнула, расслабилась на его груди, прижалась губами к его губам в страстном поцелуе, диком, долгом-предолгом…

Потом они выпили… Не раз она говорила: «Если хочешь подчинить непокорную женщину, налей ей немного вина». Поэтому в предыдущие встречи с Салехом она воздерживалась от выпивки.

Вино превратило ее в послушное тесто в его руках. Она стала вести себя свободно. Оковы разума, сдерживавшие ее действия, ослабли. Она смеялась, болтала, пела, танцевала. А он наблюдал за ней, слушал ее, радостно принимал дары ее страсти. Но вот она стала более порывистой, глаза ее заблестели, щеки покраснели, черные волосы рассыпались по белым, как слоновая кость, плечам. Ее язык развязался, извергая все безнравственные слова, которые она знала и которые разжигали его страсть. Когда она приблизилась к нему в одной нижней сорочке, он схватил ее за ворот и разорвал его. Тогда она бросилась к нему на грудь, закричала: «Бери меня!..» Он высвободился из-под нее, резко перевернул… и они оба утонули в океане возбуждения, которое все нарастало, нарастало, захлестнуло их, достигло апогея и стало угасать медленно-медленно-медленно…

С тех пор у Салеха появились две причины, побуждающие его защищать свой квартал: во-первых, он защищал его от нападений врагов; во-вторых, здесь жила Катрин, его любовница, его возлюбленная. «Люблю ли я ее?» — спрашивал он себя и не хотел признаться: «Да!» Он убеждал себя, что тот возраст любви, о котором говорят как о «безрассудстве сорокалетних», для него уже позади, и был уверен, что уж он-то сохранит свое мужское достоинство, не впадет в подобное безрассудство. Больше того. Он посчитал бы это позором и твердо стоял на том, что его право — желать и удовлетворять свою страсть, пока это даровано ему природой. Обманывая самого себя, он воображал, что мимолетная страсть — это не любовь, что он лишь подчинился влиянию, исходящему от кокетливой натуры этой женщины. И только она одна знала, что страсть сильнее любви, что Салех уже принадлежит ей, что это авантюра, в которую вовлечено тело и душа, и что так будет, пока один из них не надоест другому.

Салех дал себе слово, что никогда не оставит жену. Он гордился тем, что способен сохранять и супружескую любовь, и эту неожиданную страсть, что он никогда не встанет по одну сторону черты, проходящей между ними. Видимо желая убедить себя в правильности такого понимания, он был особенно внимателен и добр к жене и детям. Возможно, этим он хотел успокоить свою совесть. Когда ему показалось, что он наконец нашел для себя правильное решение, он тотчас перестал себя терзать и приступил к налаживанию своей жизни — открытой и внешне спокойной, с одной стороны; тайной, распутной, полыхающей как пламень — с другой. Он словно забыл о своем возрасте и весь отдался власти наслаждения, запретного и сладострастного, истощающего его доходы и силы.

Одному он всегда оставался верен — своему мужскому достоинству. Это было для него главным. Уклад жизни, традиции квартала, заповеди моря — к ним он относился с полным и глубоким уважением. Оставляя Катрин под своим покровительством, он готов был пожертвовать своей жизнью в любой миг, защищая честь — свою или любимой, — защищая свое море или свой квартал. Одному аллаху известно, сколько раз ему приходилось биться за свой квартал, оборонять его от нападений со стороны таких же, как он, бедняков, неимущих и невежественных, прозябающих в страшной нужде. Богачи и правительственные чиновники намеренно разжигали вражду между поселившимися здесь переселенцами из других городов и местными жителями, нашептывая, что все несчастья, обрушившиеся на порт, происходят из-за этих пришельцев — «цыган».

Их квартал назывался «Аш-Шарадык»[6]. Слово это не из цыганского языка. Происхождение этого звонкого романтического слова лежало за пределами представлений горожан. С точки зрения города все чужеземцы — это «цыгане», само это слово для них звучало как оскорбление, и это знали обе стороны — и переселенцы, и местные жители, которые ненавидели друг друга. Вражда была закоренелой. Право, как считали жители квартала «Аш-Шарадык», было на их стороне: они чужеземцы, они бедняки и постоянно подвергаются нападениям. Однако жители города думали по-другому; право на их стороне, говорили они, а не на стороне чужеземцев, пришедших к ним на родину неизвестно откуда, ставших для них конкурентами в поисках работы, средств к существованию. Все эти воры, убийцы и сводники должны покинуть город и вернуться туда, откуда они явились.

Таким образом, жители квартала «Аш-Шарадык» были вынуждены защищать себя, отстаивать свое право на существование, свою честь, бороться за кусок хлеба. Была еще одна причина, которая больше других воодушевляла их, заставляла объединиться для борьбы за право на жизнь. Все пришельцы были арабы, прибывшие сюда из Анатолии, Искандерона, Латакии, Сувейды и некоторых других сирийских городов. Те же, кто совершал на них нападения, в большинстве своем были турками. Богачи тоже были турки. Мужчин из квартала «Аш-Шарадык» они называли «араб-оглы» — сын араба, — и это звучало у них как «арабское отродье», было оскорблением, между тем как чужеземцы гордились своей принадлежностью к арабскому миру. Они говорили: «О нас все известно, нет никаких тайн. Известны и наши корни, откуда мы родом, известны и наша история, и наша религия, и наш язык. Мы намного культурнее тех, кто живет здесь, за нами самые древние на земле города. Анатолия не знает ни подобной красоты, ни таких традиций, ни таких примеров доблести и мужества».

Салех Хаззум, несмотря на свою неграмотность, был одним из тех немногих, кто мог объяснить, растолковать суть этих понятий. Он безгранично гордился своим арабским происхождением и выходил из себя, когда сталкивался с людьми, с пренебрежением отзывающимися об арабах. Этим он прославился, работая на реке и на море, за это его любили арабы Анатолии — моряки, с которыми работал, люди, с которыми сводила его судьба в разных портах, в этом городе и в этом порту, жители квартала «Аш-Шарадык». Все эти люди отличались храбростью, были отчаянны в драке, а временами и сами становились жертвами драк.

Хотя казалось, что драки возникали из-за работы, жилища или женщин, на самом деле за ними стояло нечто другое. Драки в некотором смысле носили национальную окраску, в каком-то смысле классовый, освободительный характер. Но сами участники потасовок этого не понимали, они не вдумывались в смысл происходящего, не философствовали на этот счет, а воспринимали его эмоционально — просто ненавидели турок, а заодно и турецкую армию, делали все, лишь бы только не попасть в нее на службу, скрывались обычно где-нибудь в своем квартале или в порту. Они смотрели на турок-османов как на тиранов, господ, тяжело переживали отсутствие равноправия и справедливости. Они считали себя вправе, покуда им приходится платить налоги и служить в армии, покуда их посылают на разные принудительные работы, жить там, где они хотят, иметь работу, дом и покровительство властей.

Как-то раз на палубе одного из пароходов произошла страшная драка. Работодатель-турок ненавидел арабов, всячески притеснял и эксплуатировал своих рабочих. От его гнета и притеснений, от его произвола и сквернословия сжимались их сердца, и руки опускались от бессилия. Случилось так, что один из рабочих повредил во время работы ногу. Ему надо было несколько дней побыть в покое и подлечиться. Однако работодатель Рафат-эфенди потребовал, чтобы тот продолжил работу, а иначе он будет уволен. Рабочий возмутился, хозяин обругал его и пригрозил избить. Тут вмешался другой рабочий, его товарищ. Тотчас сбежались молодчики, помощники работодателя, и начали поносить рабочих-арабов. «Замолчи, дерьмо!» — крикнул Рафат-эфенди рабочему, вступившемуся за своего товарища, и набросился на него с палкой. Мустафа, так звали этого рабочего, был из квартала «Аш-Шарадык». Молодой, сильный парень, он схватил свой железный шаршур[7] и ударил Рафата-эфенди по плечу. Началась драка, на шум которой сбежались рабочие. Пошли в ход шаршуры, будто специально загнутые для драки, — а рабочие владели ими искусно. Движимые чувством мести, они набросились на хозяина и на тех, кто был на его стороне. «Кто дерьмо? Мы?» Они еще не сознавали, что столкновение вылилось в распрю между турками и арабами. Богатые турки сознательно разжигали национальную вражду, разобщали рабочих. А те давали себя разобщать, вместо того чтобы биться против общего врага. Рабочие-арабы считали, что на них нападают только потому, что они арабы, и встали на защиту самих себя, своего национального достоинства, готовые ради него умереть. И вот сегодня — убитые и раненые с обеих сторон. И как у каждого национального меньшинства, преследуемого, эксплуатируемого и униженного, их орудием стало единство. И еще беззаветная храбрость, готовность к самопожертвованию. Рабочие-арабы победили, они бросили работодателя в море, разорвали мешки с зерном, перевернули вверх дном весь пароход, и все, что попадало им под руку, летело в головы турок. Подоспевшая полиция открыла стрельбу. Мустафу и нескольких его товарищей отправили в тюрьму.

Вечером драка вспыхнула вновь. Весть о ней облетела город. Турки, тайком подстрекаемые местными властями, собрались напасть на квартал «Аш-Шарадык». Для отпора квартал поднял своих жителей; во главе, словно народный вождь, встал Салех Хаззум, привыкший защищать собой, как щитом, свой квартал, который был для него его семьей, его городом, его второй родиной. Как и утром, завязалась ожесточенная схватка, многие — нападающие и защищающиеся — получили ранения. Салеха и еще нескольких жителей квартала схватили и отправили в тюрьму. Воспользовавшись их отсутствием, турки начали хозяйничать в квартале «Аш-Шарадык», и после этого случая некоторые из них стали приходить сюда исключительно из-за Катрин.

Полночь. На улице мрак, холод и дождь. Зима на исходе. Февраль. Тучи заволокли небо, затмили звезды. В кромешной тьме пробирается между лачугами мужчина. Всюду непролазная грязь, лают собаки, мелькают странные тени. Мужчина идет, не обращая внимания на непогоду и грязь. Он спокоен, ветер треплет его одежду, палка то застревает в грязи, то попадает в яму или лужу. Это Салех Хаззум. Сегодня он вышел из тюрьмы — просидел там целый год, хоть и был невиновен: ведь он защищался, как и весь квартал, от налетчиков, вооруженных ножами, дубинами, поджигавших лачуги, совершавших насилие. Но то были турки, им все можно, а арабу… Вот так и был вынесен приговор.

В тюрьме он был в курсе всех событий, происходящих в городе. Узнал, что «прелестная Катрин» была ему неверна. Возможно, ее к этому принудили, но так или иначе она ему изменяла. «Распутство, — думал Салех, — у нее в крови. Оно читается на ее лице, слышится в ее смехе, привлекает в квартал чужаков. Она сама вынесла себе приговор — смерть». Но Салех решил: «Я не стану марать руки ее грязной кровью». Он любил ее, желал ее, но еще больше он любил свое мужское достоинство, свой квартал. Он знал, как ему поступить, какой сделать выбор. Это решение созревало не один день — многие месяцы. Находясь за решеткой, Салех думал о Катрин, а когда она пришла его навестить, отказался от встречи, запретил ей приходить и даже упоминать его имя. Это он передал ей через одного из знакомых и был непреклонен в своем решении. Мужчина, сообщивший об этом Катрин, даже пригрозил от себя самого, что если она ослушается, то очень об этом пожалеет.

Жестокая жизнь порождает жестокость чувств. Здесь море диктует свои законы. В море кристальная чистота соседствует с грязью. Море дышит, движется и самоочищается. «Я не изменю себе, — решил Салех. — Здесь нас считают чужеземцами. Сегодня мы здесь, завтра отправимся в другое место или вернемся на родину. Такова наша жизнь. Но в борьбе с трудностями нужно четко определить границу между чувством и разумом, между любовью и долгом. Да, Катрин прелестная женщина, способная взволновать до безумия. И я любил ее… Женщины лучше мне знавать не довелось. Я и сейчас люблю ее. Но дальше так продолжаться не может. Катрин должна или умереть, или уехать. Третьего не дано».

Он постучал в дверь, как всегда стучал. Затем сильнее. Катрин спала, стук разбудил ее, она вздрогнула от неожиданности, хотела ответить, но вдруг накрыла голову одеялом, чтобы ничего не слышать. Сделала вид, будто ее нет дома, чтобы пришелец ушел, чтобы не встречаться с ним. Но Салех знал, что она дома, и хотел ее видеть. Этой ночью он все поставит на свои места. Если Катрин не откроет, он взломает дверь. Квартал не потерпит ее присутствия. Если бы она полюбила кого-нибудь из их квартала, если бы подружилась с одним из своих или даже стала бы достоянием многих из них, Салех мог бы еще понять ее. Конечно, ему будет больно, он будет жалеть о том, что связался с ней. «Неужели меня ей было недостаточно? — возможно, подумает он. — Разве я не угождал ей, не защищал ее? Во всем виновата ее нечистая кровь. Эта женщина не способна насытиться, не может довольствоваться одним мужчиной, не в состоянии ждать, если тот отсутствует или находится в тюрьме». Салех пытался найти оправдание Катрин, оставить ее в покое — она ведь ему не сестра, не жена. Он вообще никому никогда не навязывался: насильно мил не будешь. Если женщина не полюбила, не испытывала желания, не отдалась добровольно и ее душа пробуждается для другого, всякие отношения с ней фальшивы и бессмысленны. Однако Катрин преступила пределы дозволенного. Она отдавалась чужакам, их общим врагам, пренебрегла честью квартала, достоинством соплеменников, надругалась над чувствами заключенных. Ее поведение — предел низости. Такое нельзя простить, хоть она и пытается оправдаться, говоря, что ее запугали. Нет, грех ее простить невозможно… Да и чего ей теперь бояться? Смерти? Но ведь погибли же другие, а она своим поступком осквернила их память.

Мрак, ветер и дождь. Салех никогда не ищет защиты у темноты. Он не вор и не преступник. Ему нечего скрываться. То, что он делает, он делает ради квартала, ради его защиты и благополучия. Он отвел турецкую угрозу. Он не фанатик. Он любит рабочих, всех без исключения, любит всех и хочет жить со всеми в мире. Но другие — фанатики. Турки — фанатики. Хотят выселить всех арабов. А они не уйдут, это и их родина. Они подданные султана, и, пока это так, они тоже имеют право жить здесь и работать. Сами они нападать не думают, но, если такое случится, будут упорно сопротивляться любому нападению.

Мрак, ветер и дождь. Салех все еще на улице. Его не пугает ветер, дождь для него не помеха: ведь он сын воды, благословенной воды. И пусть льет дождь. Пусть оплакивает небо дела человеческие, пусть смоет следы чужих ног, оскорбившие в его отсутствие честь квартала, пусть он смоет грязь с души женщины, не пощадившей ни себя, ни свой род, ни свой квартал. А ветер? Он никогда не мешал Салеху распустить паруса и выйти в море. Ему ведом ветер сильный, ревущий, порывистый, жестокий, как безжалостная ярость. Моряку ли бояться штормового ветра на суше, если он не страшился его на реке или в море? Пусть ветер плачет… Он плачет по-своему. Плач ветра не пугал Салеха даже тогда, когда он был слаб и несчастен.

Катрин в доме дрожит: кто стучит? Она ни с кем не договаривалась, никого не ждала в столь поздний час. Полночь. Лампа потушена, в доме мрак, на улице хлещет дождь, от завывания ветра Катрин содрогается, вздрагивают сонные веки, отгоняя страшный сон. «Я не открою, не хочу. Сердце предсказывает беду… Это стучит несчастье, и нет никого, кто защитил бы меня». Катрин разбудила мужа, спавшего на разостланном поверх циновки покрывале рядом с ней. Тот открыл глаза, в испуге спросил:

— Что случилось?

Она сказала:

— Послушай сам.

Вновь раздался стук и снаружи донесся голос:

— Открой, это я, Салех.

Салех?! Катрин протерла глаза: это какой-то кошмар. Она встала, сердце сильно забилось: ведь Салех в тюрьме — она не знала, что он вышел. А может, кто-то решил ее надуть?

Подошла к двери.

— Кто там?

— Это я, Салех. Открой, да поскорей!

Катрин растерялась, не зная, что делать. Радоваться? Огорчаться? Успокоиться? Бояться? Она узнала его голос. Но что привело Салеха в такое время? Тоска? Страсть? Неужели он так истосковался, что не способен подождать? Или разгневан и жаждет мести? Она согрешила. Она знает, что согрешила. Ей следовало бы знать, что придет день расплаты. Почему бы ему не свести с ней счеты сегодня?

Изобразив на лице улыбку, Катрин открыла дверь. Теперь она больше не самка и между ними пропасть. Мужчина вышел из тюрьмы, безусловно, томится, несчастный. Ничего, пусть посердится. Она сумеет мобилизовать все свои женские уловки, чтобы погасить его раздражение. Она отправит мужа на улицу — пусть постоит там. Она приучила его стоять на улице, когда она «занята». Хаббаба не дан ей навечно. Его принуждают и унижают, а он будто не замечает насилия и проглатывает унижение. Он стал сводником. Это она тренировала его и наконец выдрессировала, научила подслушивать за дверью, видеть ушами, что происходит в доме. Слыша, что делается внутри, он мучился, возбуждался, постепенно потерял свою мужскую силу, затем вообще разучился говорить ей «нет». Теперь он играет в ее игру, где она и режиссер и актер. Она морила его голодом, выгоняла из дому, даже била, мучила его шесть дней подряд. На седьмой день он прижал уши, поджал хвост и — сдался, стал сводником. «Старость и время сделали меня таким», — сказал он себе и покорился судьбе.

Они стоят друг против друга — Катрин в доме, Салех снаружи. Лампа светит слабо, различить черты лица мужчины, стоящего у порога, почти невозможно. Внутри лачуги беспорядок. Деревянная кровать, на которой спит Катрин. Циновка и длинная подстилка, на ней спит Хаббаба. Часть лачуги занимают обеденный стол и столик с бокалами. Несколько маленьких стульев. В углу, отгораживая часть хижины, висит простыня, закрепленная на веревке прищепками. За ней женщина прячет то, что обычно не выставляют напоказ: здесь она стряпает, ставит свой кувшин с водой. Она бедна, бедна и ее лачуга, как все лачуги в этом квартале, которые отличаются друг от друга только запахом. Здесь свой запах — запах бедности. Здесь женщина продает себя… И кому?

Салех вошел. Поднял руку, развязал шарф, которым была обмотана шея. Этим привычным жестом он как бы говорил: это я. Салех казался отрешенным, мрачным, на его лице читалось: лучше не подходи. На стене дрожала его длинная тень. Салех притворил дверь, и Катрин застыла на месте. Хаббаба обрадовался: пришел всеми уважаемый, неустрашимый человек. Пришел покровитель дома, устроивший его на работу в порту. Он видел в Салехе настоящего мужчину, настоящего человека. Хаббаба тоже застыл недвижим, слова застряли у него на языке. Он знал, в чем дело, ведь он был соучастником, нет, не соучастником — он был сводником. Он не мужчина! Проклятье! Хаббаба вдруг понял, что ему следовало умереть. Почему человек не умирает, когда он должен умереть? Возмездие квартала — великое возмездие. Вот оно пришло, своим видом оно осуждает его, заставляет молчать. Слов нет, слова тоже умерли.

Первый шаг сделан. Выбор сделан, и отступать некуда. Самка, сидевшая в Катрин, была захвачена врасплох. Салех знает все. Этот человек, стоящий на пороге дома, знает все до последнего. Если бы он только заговорил! Молчание страшно. Петля на шее. Выбей табуретку, и тело повиснет. Почему палач не спешит? Что стоит ему выбить табуретку из-под ее ног? Он мучит ее. Намеренно мучит. Он все сказал, не проронив ни слова, и она все поняла. Призналась. Склонила голову. Он Судия… Впрочем, кто вправе быть Судией? И почему? Время, бедность, горе вселили в нее страх с малых лет. Она — жертва. Он должен это понять: она всегда была жертвой и остается ею… Так было предначертано. Не только он, не только квартал, не только жители квартала, все люди — жертвы. Так кто же дал право судить?

Она сказала ему:

— Слава аллаху, что ты вернулся.

И еще сказала:

— Пожалуйста…

И еще:

— Ты не сядешь?

Она держалась настороженно, сверлила его взглядом, всеми своими чувствами пыталась найти выход, уставилась на него в ожидании приговора.

Он сказал ей:

— Не бойся, не убью… Не за тем пришел.

Хаббаба, менее напуганный, сказал что-то, указывая на обеденный стол. Он не просил милосердия. Зачем? Однако присутствие Салеха одновременно и пугало его, и успокаивало. Он тоже мужчина. Даже сводничество Хаббабы не заставит Салеха об этом забыть. Во мраке блещет звезда. В кромешной мгле бывает луч света. И на дне пропасти растет былинка. В душе Хаббабы теплится надежда: может быть, теперь закончатся его ночные кошмары, перестанут обивать пороги его дома незнакомцы. Пусть Салех и все заключенные возвратятся в свои дома… Пусть хоть мертвыми, но вернутся они на родную землю.

Хаббаба сказал ему:

— В твое отсутствие мы испили чашу унижения до дна.

И спросил:

— А как остальные? Когда они вернутся?

И еще спросил:

— Закуришь?

Салех взял предложенную ему сигарету: жаль старика. Отчего жизнь так жестока? И почему он, Салех, должен этой ночью вынести приговор? Потому что его предали? Потому что он прежде всего любовник, а уже потом человек? Может, он мстит за себя, а воображает, будто мстит за квартал?

Он курил жадно, делая большие затяжки. Катрин накинула шаль, прикрыв плечи и грудь. Самка в ней умерла. Пламя соблазна угасло. Салеха привела сюда не страсть, не тоска по утраченному. Он пришел как Судия. Об этом говорит его взгляд, его жесты. Он знает, как подавить в себе желание и как властвовать над ней. Она не забыла, что он любил ее, готов был сражаться за нее. Теперь она потеряла его. Не в каждой игре женщина побеждает, не каждого мужчину удается победить. В равной степени это относится и к мужчинам. Есть предел. Она переступила черту. За ее похоть — расплата, за ее прошлое — возмездие… Она считала, что любой мужчина ей по зубам, можно позабавиться с ним, когда захочется, но ошиблась — теперь придется платить. Она проиграла. Переоценила себя. Она изменила любовнику, нарушила верность своему кварталу, предала саму себя и теперь оказалась одна-одинешенька. Ее оружие дало осечку, вышло из строя. Силы соблазна потерпели крах. Теперь все бесполезно. Ну и пусть! Она готова принять любую кару. Важно, чтобы он заговорил, сказал бы хоть слово, объяснил, зачем пришел в столь поздний час. Она готова на все, готова принять приговор, расплатиться сполна.

Наконец Салех заговорил. На нее он не смотрел, избегал ее взгляда. Сказал, точно отрубил:

— Готовься к отъезду… Завтра уедешь!

Она не спросила — почему, сказала лишь:

— Куда?

— На родину…

Она вскипела. Думала, что он просто выгонит ее из квартала. Тогда она пошла бы в турецкие кварталы, поселилась бы у тех, с кем познакомилась за время отсутствия Салеха. В сложившейся ситуации этот шаг был бы для нее труден, но приемлем. Там она стала бы жить вдали от всех, кто ее знает, и отдалась бы на волю ветрам, которые унесут ее куда захотят. Возвращение в Сирию невозможно, иначе она попадет в руки тех, от кого в свое время бежала, опасаясь их мести.

— Нет… нет… на родину возвращаться я не хочу, не могу! — вскричала она. — Там у меня никого нет… Никакой жизни мне там не будет.

— Ты всегда знаешь, как тебе жить, — ответил Салех с усмешкой и укором в голосе.

— Пощади меня!.. Я ошибалась…

— Я пришел не для того, чтобы свести с тобой счеты.

— Тогда зачем, зачем ты пришел? Чтобы выгнать меня?!

— Квартал тебя прогоняет, люди…

— Квартал?! Нет у него таких прав. Он сам не лучше меня!

Салех встал, дрожа от подобной наглости. Квартал, видите ли, бесчестен! Конечно, он не в ответе за честь квартала. Что и говорить, есть в нем распутные женщины. А где их нет? Во всех городах, во всех кварталах есть женщины сомнительной репутации. У него нет такой тетради, где все это было бы записано. Он отвечает только за свой дом, однако то, что она совершила, касается не только ее любовных связей. Она предала квартал, связалась с его врагами. Вот что главное. Как она не понимает этого?

Было видно, что спокойствие давалось ему с трудом.

— Послушай… Не только я, но и другие мужчины знают, что в квартале есть такие, как ты. Это особый вопрос, меня он не касается. Возможно, кого-то касается, но не меня. Дело не в этом. Ты вольна была поступать по-своему, встречаться с любым мужчиной квартала. Но твои шашни с турками в арабском квартале, в то время когда наши мужчины сидят в тюрьме, — это измена своему народу… А какое наказание ждет изменника, тебе известно. Если не подчинишься моему решению, пеняй на себя. Турки тебя не спасут, не рассчитывай, так что не в твоих интересах уходить к туркам. Постарайся понять, что я говорю. Достаточно тебе уехать завтра или послезавтра с первым отплывающим судном, и дело с концом. Я обещаю, что этим все и закончится. Мы ничего никому не сообщим, и там никто с тебя не спросит… Если бы мы хотели убить тебя, мне незачем было бы приходить к тебе в такое время. Ты знаешь, чего стоит у нас человеческая жизнь. Мы живем в постоянной опасности, и души наши беззащитны. Уничтожить тебя — раз плюнуть. Сжечь дом вместе с тобой — пара пустяков. Любой парень в один миг может свести с тобой счеты, отправить тебя на тот свет. Но я этого не хочу… Уезжай, и все. Ничего другого я от тебя не требую. Но ответ получить я должен сейчас же.

Хаббаба как бы обрадовался его словам:

— Да, да, мы уедем… Это лучше, чем умереть, лучше, чем погибнуть на чужбине… Я понимаю тебя… Хорошо понимаю, о чем ты говоришь.

— Значит, завтра с утра упакуйте вещи…

— Это твое окончательное решение? — спросила Катрин, сдаваясь.

— Это решение квартала.

— Они не примут мое покаяние?

— Уже приняли, иначе ты бы давно была мертва…

— А ты…

— Что — я?

— Ты не будешь меня ненавидеть?

— Я все забуду, если ты уедешь…

— Мы когда-нибудь еще встретимся?

— Кто знает…

— Я думаю, встретимся…

— Если бы мы только встретились…

— Твое молчание вселяет в меня надежду…

— …

— Ради этой надежды я согласна…

— Это хорошо с твоей стороны.

— Когда отплытие?

— Завтра…

— Я готова…

— В таком случае я заплачу за проезд и дам на карманные расходы. Упакуй свои вещи и жди. — Затем, помолчав, добавил: — Только не вздумай меня обмануть!..

— Боже упаси!..

Через два дня «прелестная Катрин» уехала. С ней отбыл и Хаббаба. Никто не провожал ее. Море, которым она прибыла сюда, возвращало ее обратно. Когда она пришла в порт, пароходишко был уже готов к отплытию. Салех находился неподалеку. Были там и другие мужчины квартала, но не сделали даже попытки подойти. Салех наказал им не приближаться, и они стояли в отдалении, ждали, не случится ли что-нибудь непредвиденное. Салех был на причале до самого отхода судна. Он был немного взволнован. Совсем немножко. Когда судно отчалило, Салех повернулся к морю спиной и ушел. В ближайшем кафе он сел за столик, закурил сигарету, задумался…

Загрузка...