Глава 14 КВАРТИРА СТРАННИКА: ВЗГЛЯД СКВОЗЬ ГОДЫ

Когда Суриков засобирался в Сибирь, что он оставлял? Как он обустроился в Москве? Что дало художнику его положение?

Александр Головин: «Его скромная мастерская на Долгоруковской улице была недостаточно светла и недостаточно просторна для работы над большими полотнами. Правда, подготовительные этюды он писал под открытым небом, но затем переносил их на большую композицию у себя в мастерской. Василий Иванович занимал две небольшие квартиры, расположенные рядом, и когда писал свою «Боярыню Морозову», он поставил огромное полотно на площадке и передвигал его то в одну дверь, то в другую, по мере хода работы. Разумеется, при этом «писании в двух дверях» условия освещения не могли быть благоприятными…»[29]

Вид на квартиру Сурикова приоткрывается благодаря детскому портрету дочери Ольги, Ольги Васильевны Кончаловской в замужестве. «Старшая Оля — портрет отца, младшая Лена — более миловидная» — так отзывались о дочерях художника общие знакомые. Оля гораздо чаще портретировалась отцом, ему она виделась маленькой хозяйкой дома. Старшей дочерью он гордился, за младшую тревожился. Девочка стоит у теплой печки, облицованной белой плиткой, касаясь ее плечом и левой рукой, правой она прижимает к себе парижскую куклу Верочку; одетая тепло, нарядно, девочка доверчиво смотрит на нас — а точнее, на рисующего ее отца, — что делает портрет особенно проникновенным. Отец, живописуя, держит в памяти портрет инфанты Маргариты кисти Веласкеса и многих других инфант, писанных художниками с нежностью по заказу монарших особ.

А теперь перелистаем страницу и откроем, что же за домашним портретом.

Когда Ольга родилась, родители снимали маленькую квартирку на Плющихе, в ней не было места, чтобы натянуть холст под «Утро стрелецкой казни». По письмам художника родным в Красноярск мы узнаём адреса его проживания; они указывались для ответа. В начале письма: «Москва, 10 октября <1877 г.>» — в конце: «Адрес мой: у Пречистенских ворот, дом Осиповского, квартира № 9». В следующем письме: «по Остоженке, дом 215 Чилищева, Пречистенской части, меблированные комнаты, в № 46». В 1879 году: «В Москву, на Плющихе, дом Ахматова». В доме Вагнера, «которым был обрезан бульвар от Зубовской площади», создавалось «Утро стрелецкой казни»: «Живу на хорошенькой квартире, окнами прямо на бульвар. Кончаю большую картину из стрелецкого бунта». Дата «22 октября 1880». Об этой квартирке редактор и издатель «Художественного журнала» Н. А. Александров рассказывал в четвертом номере за 1881 год так: «В маленькой комнате с низкими окнами картина стояла чуть ли не диагонально поперек комнаты, и, когда он писал одну часть картины, то не видел другой. А, чтобы видеть картину в целом, он должен был смотреть на нее искоса из другой темной комнаты». В этой «хорошенькой квартире» дома Вагнера написано художником следующее письмо родным в Красноярск:

«Милые мама и Саша!

У нас были Черепановы Лариса и Николай Петрович. Я купил на платье и платок Вам, мама, а они обещались взять посылку, да и надули. Лиля два раза заезжала к ним в гостиницу, а они не дожидались ее, а потом взяли да уехали. Свинство!..

К несчастью, у нас кухарка ушла и няня в то время, когда они были. Так я думаю, они сплетничать будут, что мы без прислуги живем. От них всего жди. А на другой же день мы новую прислугу наняли.

Я, слава Богу, совсем здоров, и Лиля, и Оля. У нас еще маленькая есть. Леночкой зовут. Такая хорошенькая. Денег не присылайте. Без нужды живем. Еще вам пошлем к лету, Бог даст…»

В доме Збука, небольшого фабриканта пуговиц, создавалась «Боярыня Морозова». В июне 1884 года Василий Суриков пишет матери и брату: «Уже как будет два или три месяца мы устроились на новой квартире». В конце письма: «Адрес мой: Москва. Долгоруковская улица, дом Збука, кв. № 15». Эта квартира была средоточием семейного счастья Суриковых. Дочери были еще совсем малы, но в их памяти запечатлелась эта необыкновенная пора, и они впоследствии поведали о ней историкам искусства. Родители укладывали спать их рано, и они, делая вид, что уснули, приобщались к родительскому бдению.

Наталья Кончаловская — «Дар бесценный»:

«Суриковы сидели в гостиной весь вечер, читали по очереди вслух «Анну Каренину». Когда читала Елизавета Августовна, Василий Иванович слушал, зарисовывая лицо жены, а когда он сам читал, Елизавета Августовна слушала за шитьем или вязаньем…» В этой квартире семья Суриковых устраивала званые вечера. На них бывала семья Саввы Мамонтова. Его дочери Шура и Вера подружились с дочерями Суриковых Олей и Леной в Италии.

В этой квартире произошел эпизод, известный со слов малоизвестного тогда начинающего художника Ильи Остроухова. Однажды Василий Суриков, Виктор Васнецов и Василий Поленов встретились у Остроухова и договорились прийти к Сурикову на сибирские пельмени: «Собрались. Были пельмени. Была и выпивка, небольшая, но была. Были тосты. Первый тост провозгласил хозяин. Он скромно предложил выпить за трех лучших художников, здесь присутствующих. Выпили. Прошло сколько-то времени — Поленов, посмотрев на часы, заявил, что ему, как ни жаль покидать компанию, необходимо уйти. Простился и ушел. Оставшиеся трое — Суриков, Васнецов и Остроухое — продолжали дружескую беседу. Василий Иванович налил вина и предложил выпить за здоровье оставшихся двух — Васнецова и Сурикова, уже действительно лучших и славных. Выпили. Остроухое присутствовал при этом. Время шло. Надо было и Васнецову собираться домой. С ним поднялся и Остроухое. Простились, ушли. Спускаясь по лестнице, Васнецов и говорит Остроухову: «А вот теперь Василий Иванович налил еще одну рюмочку и выпил ее совершенно уже искренне за единственного лучшего русского художника — Василия Ивановича Сурикова»[30].

Валентин Серов писал «Девочку с персиками» — Веру Мамонтову, летом 1887 года, Василий Суриков «Портрет дочери» — в зиму с 1887 на 1888 год. В это время семья снимала сухую и уютную квартиру на Смоленском бульваре в доме Кузьмина, наконец-то поставив превыше всего здоровье Елизаветы Августовны. Дежуря у постели больной жены, часто приглашая к ней доктора, художник не имел возможности отлучаться из дома. Тогда и появилась у него мысль посостязаться с Серовым в изображении шаловливого детства. В доме Кузьмина, как и в доме Збрука, по субботам Суриковы проводили «вечерние чаи с рисованием». На них и бывали Репин, Васнецов, Остроухое, Матвеев, Крамской. Кто-нибудь из них приводил с собой натурщика или натурщицу. Рисовали все вместе, сидя за чайным столом, это было соревновательное совершенствование мастерства, спровоцированное зловредным (или благожелательным?) Репиным, считавшим, что Суриков плох в рисунке. Дочери Оле разрешалось рисовать со всеми, из споров старших она вынесла два слова — «техника» и «Рафаэль». Потом, рассчитавшись и распрощавшись с моделью, чтобы уж совсем ничего не напоминало о профессиональном соперничестве, мастера живописи дружно пели старинные песни под гитару хозяина, слушали его переложения для этого инструмента, среди которых главенствовала «Лунная соната» Бетховена.

«Железная кроватишка, гитара на гвозде. Не то писарь, не то денщик живет». Это отзыв Натальи Нордман-Северовой, жены Репина и дочери русского адмирала шведского происхождения, посетившей квартиру Василия Сурикова, прославленного уже в ту пору мастера кисти и приятеля мужа. Впрочем, сам Суриков отзывался не лучше о репинском жилье, уловив фальшь эстетизма, что тошнотно-де у Репиных бывать. Эстетическое неприятие Нордман-Северовой бедного суриковского жилья сословно. Увидев его знаменитый сундук с антикварными ценностями, «сундук со старинными тканями, кафтанами, душегреями, платками», упоминаемый очевидцами московской жизни Сурикова, дочь адмирала, как если бы она была дочерью морского разбойника, успокаивается.

А вот что пишет о жилищных условиях Сурикова художник Я. Д. Минченков, с тем смирением, которое было естественно для простого русского человека: «На товарищеских собраниях Суриков подолгу не появлялся, так как уезжал из Москвы на поиски натуры, на этюды. Частных же, семейных собраний у москвичей почти не водилось, и потому мне с ним редко приходилось встречаться. По рассказам, вначале трудновато жилось художнику. Для больших полотен у него была настолько малая комната, что картину приходилось писать по частям, закатывая половину холста в трубку. И при этих условиях он умел выдерживать единство в своих вещах. В квартире было холодно, работать приходилось стоя в валенках. Для того чтобы уйти и отдохнуть от образов, которые стояли в его воображении и требовали своего воплощения, при страшно мучительных условиях работы, художнику надо было переключаться на другое, такое же сильное, как живопись, искусство — и Суриков находил отдых в музыке. Отдыхая в ней, он в то же время получал и новую зарядку для дальнейшей работы. Забравшись с ногами на диван, Василий Иванович играл на гитаре и пел народные сибирские песни. При полном равенстве членов Товарищества Суриков не пользовался, конечно, никакими преимуществами и сам ничем не выделял себя из общей среды; вел себя необычайно скромно и просто, что не мешало каждому товарищу сознавать его громадную величину и ценить его по заслугам[31]».

Художник В. В. Рождественский, друг П. П. Кончаловского, знавал Сурикова в его поздние годы. И его рассказ вторит более ранним свидетельствам: «…Будучи как-то с П. П. Кончаловским в галерее западной живописи С. И. Щукина, зашли оттуда к В. И. Сурикову поздравить его с днем рождения. Он жил в переулке около Музея изящных искусств, занимая две смежные комнаты в скромной гостинице. Помещение не отличалось красотой и даже уютом: на стенах не висели картины в золоченых рамах. Только одна гитара напоминала о стремлении их обитателя к эстетике. Его этюды находились в большом сундуке, стоявшем тут же, в одной из комнат. Когда после смерти Сурикова Ольга Васильевна показывала мне содержимое сундука, я понял весь творческий путь художника»[32].

По сути, Василий Суриков жил так, как живут при нищете быта художники России сегодня, в XXI веке, и как жило большинство из них при советской власти, из тех, кто не слишком увлекался «ленинианой».

Московская квартира нашего сибиряка была открыта для товарищей, художников первой величины, откликнувшихся затем строками воспоминаний, порой очень краткими. В них всегда находилось место для упоминаний о жилье Сурикова. Александр Головин упомянул о том, что каждому домочадцу (в ту пору это Суриков и две дочки) полагалось по стулу и кровати, шкафов почти не было, стены были голые. Суриков весь свой независимый уклад жизни построил на том последовательном аскетизме, что позволял «образам тесниться»; ведь для художника хорошо то, что хорошо изображено. Реальность груба перед созданиями кисти и пера, музыки и пластики…

Н. Б. Нордман-Северова, столь нелюбезная сердцу Сурикова, все же оставит наиболее яркое свидетельство о квартире художника — в доме Полякова, кв. 39, угол Тверской и Леонтьевского переулка. Здесь он поселится с подросшими дочерями летом 1896 года более чем на десять лет.

«Охо! Сегодня интересно. В третьем часу собираемся к Сурикову. — И чего вы радуетесь? Ведь это ужас, как он живет. В пустой комнате, и только есть в ней, что один сундук, — говорит Илья Ефимович.

— Сундук?

— Ну да, сундук, окованный железом, и в нем кое-как, часто измятые и переломанные, драгоценнейшие работы Сурикова.

— Вот интересно! Если бы он только открыл сундук!

Адрес Сурикова — Тверская, д. Полякова, в третьем этаже… В ранней юности мне казалось, что всякий художник какое-то особенное, избранное существо и что творчество свое он питает красотою и гармонией окружающего. Позже, устраивая собственное гнездо, я увидела, что реальные, будничные вопросы жизни занимают столько места и времени, что красота и фантазия отходят на второй план. Но все же хоть отблески их должны же освежать жизнь. Ну какие-нибудь, хоть преломленные лучи света. Крутая лестница, ступеньки высокие, с трудом поднимаемся к Сурикову. На самом верху обшморганная дверь без надписи. Дергаем звонок. Открывает заурядная, мещанской семьи горничная, и на нас веет тепленьким, непроветренным, скучным воздухом. В передней серо, темно. На столе горкой навалены чьи-то шапки, дверь в столовую настежь. Там совсем пусто, в стороне стол, в углу на полу чей-то бюст затылком к зрителю. В тусклые окна видны крыши и закат морозного зимнего дня.

Тоска до злобы сжимает мое сердце.

Как же тогда другим, заурядным людям жить?

Шаги. Маленькая, серая фигура Сурикова. Веселый смех его, рукопожатие, крепкое, энергичное. Но я уже без прежнего восторга смотрю на него. Человек в такой обстановке кажется жалок.

— А вот и мастерская моя. Пожалуйста, войдите.

Узкая, небольшая комната с видом на те же крыши. Железная кроватишка, гитара на гвозде. Не то писарь, не то денщик живет. Сумерки спускаются в мою душу.

— А вы давно тут живете? — спрашиваю вяло.

— Уже десять лет.

— А летом?

— Да что же, знаете, летом? И летом тут. Разве вот куда на натуру съездишь.

— И Стеньку тут писали?

— Ну, нет. Стеньку в Историческом музее. Там мне помещение хорошее дают.

— А вы каждый день работаете?

— Ну вот, каждый день?! Иной раз месяцами не дотрагиваюсь.

Темно, скучно, говорить не о чем. Жаль мне еще недавнего очарования и домой хочется. Но в таких случаях, я заметила, Илья Ефимович не сдается. Что-нибудь да постарается раздобыть из собеседника.

— Василий Иванович, — говорит он. — Где же ваш сундук?

— Сундук? Что же это, не забыли вы про сундук? А вот там в углу.

— Сундук? Боже мой, где сундук?!

Вот где последняя надежда — последняя мечта.

Суриков идет в темный угол комнаты и, колеблясь, стоит перед чем-то.

— Мамочка, откройте сундук! — вдруг вырывается у меня горячо. И все мы смеемся, смеемся. Приносится стол, зажигается лампа. Вот он с коваными углами, как в старину купчихи в таких приданое держали. Суриков подымает тяжелые затворы и опять роняет их от смеха.

— Мамочка, говорит, откройте!

Помните сказку из «Тысячи и одной ночи» — «Сезам, откройся»?

В пустынной, ровной местности тому, кто владеет волшебной лампой, по мановению ока открываются все великолепия мира.

«Сезам, откройся». Затворы сняты.

Нет больше скучных крыш за окнами, нет тесной комнаты, нет и того Сурикова, что был сейчас. Есть другой — сразу похудевший, быстрый, взволнованный, с открывшимися черными, блестящими глазами, и как же не блестеть им? Художник открыл нам сокровища своего сердца, алмазы и камни самоцветные; переливаются они и блещут, и восторг наш еще больше возбуждает его.

Какие эскизы, этюды, наброски с натуры! Какая разносторонняя и глубокая обработка сюжета!

— Да-с, да-с, писали, не гуляли, вот еще и еще на эту тему, — говорит как-то задыхаясь Суриков. — Эге! как худож-ник-то за работу берется, так уж тут подвижничество начинается. Все забыть надо!

Какие краски! Теплые, глубокие, точно что-то вкусное пить вам дают. Исчезло куда-то время. Мы смотрим и смотрим, и новый Суриков окружает нас образами своей фантазии. Всюду расставлены они — и вдоль стен, и на столе, и на полу.

— Вот, вот этому стрельцу хоро-о-ший бархатный кафтан из Италии привез, а этому шапку чудную!

Идут воспоминания, рассказы, про Волгу широкую, про Сибирь далекую, про Морозову-боярыню, про казнь стрельцов; все интересно, все ярко, все освещено творческой фантазией.

«Сезам» перед нами в полном блеске, в полной красоте. — Папа, чай подан. Вы идете?

Потухла лампа Аладдина…

Мы в пустой столовой за чаем. Одна тощая, младшая дочь Василия Ивановича с высших курсов, другая пышная, как георгина, жена Кончаловского, — хозяйничают, наливают чай. Вот и внуки.

Опять прежний, смеющийся Суриков против меня.

— Что? Ухайдакал я вас своими работами? А? Уж говорите правду!

— Что? Что такое?

— Что? Ухайдакал! Ведь вы говорите, что я сибирский день морозный, ну и выражения у меня сибирские.

Все смеются. Все подписываются на открытке, я бережно прячу автографы.

— А что это у вас, Василий Иванович, в углу, как наказанный, чей-то бюст стоит?

— А это, знаете ли, Савва Мамонтов с меня делал…

— Мамонтов? Так вы бы его поставили на пьедестал или хоть на шкаф.

— Да что же его ставить? Ведь он упасть может. Толкнет кто-нибудь. Так спокойнее.

— А это он недавно работал?

Дочери смеются:

— Недавно! Да он тут лет шесть стоит!

Ласковое дружеское прощание, и мы опять спускаемся по крутой, темной лестнице вниз, но я как-то не вижу ее. Нет, вот сундук хорош. Хорош сундук!!!»

В исследовании о Сурикове Михаил Алленов отмечал: «Бытовой склад суриковской жизни заключал в себе что-то походное, временное»[33].

Может быть, таковым — ссыльным складом — и ощущался он художником, для которого отеческий, сибирский дом был не ближе, чем для «изгнанника Назона» его Рим.

Ранней смертью жены Елизаветы Августовны (апрель 1888 года, дом Кузьмина) тоже можно объяснить многое в неуютье художника. Но не всё: крошечная избушка Меншикова в Березове писалась с дачного домика семьи Суриковых, снимавшегося при ее жизни. И опять: снимавшегося. Ничего своего. Дом Сурикова в Красноярске и был его приватным домом. А старшая дочь Ольга, ребенком застывшая на портрете с куклой у теплой печи, оказалась символом тихого семейного счастья, длившегося так недолго.

Небольшой холст «Зубовский бульвар зимою» 1887 года говорит о состоянии души художника — в общении с родной для него снежной далью. Вопрос о переезде в Красноярск поднимался им неоднократно, в последний раз, по воспоминаниям младшего брата Александра, в 1907–1914 годах. После 1914 года Василий Суриков более не посещал родные места.

В поздний период жизни Василий Иванович Суриков поселился в трехэтажной гостинице-пансионе (меблированные комнаты) «Княжий двор», Волхонка, 14, принадлежавшей князю Голицыну и находившейся недалеко от Музея Александра Третьего. В «Княжьем дворе» жили скульптор Опекушин, профессор Северцев, композитор Гречанинов. В здании было тихо, мрачно, холодно. Суриков снимал две комнаты — его младшая дочь Лена замуж не выходила, училась на женских курсах, любила театр, пленялась утопическими идеями. В комнате Сурикова был телефон, по вечерам приходили друзья.

Наталья Петровна Кончаловская: «Каждое воскресенье мы — внуки — ездили к дедушке в «Княжий двор». Мне запомнились широкие коридоры, по которым бесшумно двигались официанты в светло-коричневых фраках, неся высоко над головой подносы с посудой и кушаньем. В таком коридоре разговаривать можно было только шепотом. Но зато когда открывалась дверь в дедушкину комнату, мы с шумом, смехом и восклицаниями кидались к нему в объятия. Он раздевал нас, обнимал и целовал в румяные холодные щеки. На столе уже был приготовлен завтрак — в мисочке вареные яйца, колбаса, сыр и горячие калачи от Филиппова в огромных пакетах. Тут открывалась дверь, и Алеша — «самоварщик», мальчик лет четырнадцати, круглолицый, коротко подстриженный, с лукавыми умными глазами, вносил самовар».

Последняя же, в 1916 году, обитель художника — комната в гостинице «Дрезден» с окнами на Тверскую площадь, пожарную часть, дом генерал-губернатора и памятник генералу Скобелеву, «с лифтом, ванной, хорошим столом» и телефоном. В «Дрездене» (сейчас это Тверская, 38) Суриков прожил несколько осенне-зимних месяцев…

А теперь, летом 1887 года, художник ехал в Красноярск с семьей, показать матери, брату и всей родне жену, дочерей. После заграницы познакомить их с родной стороной, с дорогим его сердцу бревенчатым домом предков.

Я любил этот дом деревянный,

В бревнах теплилась грозная морщь.

Наша печь как-то дико и странно

Завывала в дождливую ночь…

Эти стихи Сергея Есенина о родном доме, такие русские в своей бесприютности, мог бы повторять Василий Суриков, будь они написаны поэтом не в 1923 году, а при жизни художника. Имея представление о дорогах Сурикова, его переездах, мы можем предположить, что и в родном красноярском доме не давали ему спать, снились, будили его образы неуютья, дорог, так что он снова отправлялся в путь, после чего и самая простецкая «кроватишка» оказывалась достаточной в непокое вечного движения.

Загрузка...