ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

I

Жаркий, безветренный день. Пестрят на солнце цветы у беседки, отливает глянцем листва деревьев в саду.

Распорядившись полить двор водой, Салим-байбача расположился на супе у хауза, в тени карагача. Под ним сложенное вчетверо шелковое одеяло, голова покоится на большой пуховой подушке в белоснежной наволочке.

День был праздничный — пятница. Хаким-байбача и Мирза-Каримбай разъехались по знакомым в гости.

Приятели Салима тоже должны были собраться у одного известного молодого купца. Компания подобралась веселая, пирушка предстояла шумная, поэтому Салим еще с утра велел заседлать для себя каракового иноходца. Но на иноходце уехал старший брат, а в коляске — сам Мирза-Каримбай. Оставался резвый, но неказистый на вид конь, и Салим-байбача был в нерешительности: то приказывал оседлать, то, негодуя, снова отменял свое распоряжение — прилично ли ему показываться на таком коне среди гордых купеческих сынков…

Из калитки внутреннего двора выглянула Шарафат. Удивляясь, что муж все еще дома, она подошла к супе:

— Вы же раньше всех собирались! А вот уже и жарко стало!..

— Принеси чаю, — оборвал жену Салим, не поднимая головы.

Шарафат принесла чайник чаю, налила в пиалу, поставила перед мужем и присела на край супы. Обмахиваясь белым шелковым платком, довольная, что муж не прогоняет ее, принялась болтать: жаловалась, что в доме много хлопот, что Гульнар до крайности возгордилась, никого не признает, часто сказывается больной.

— А что с ней? Она похудела — наша молодая мать, — насмешливо сказал Салим-байбача.

— Все это не больше как баловство и притворство! Ломается перед отцом. Только вчера была рабыней, а сегодня матерью всей семьи стала. Вот и доказывает нам: «Стерпите — терпите, а нет — широкая вам улица!» Это не вслух, а про себя, на сердце. — Шарафат перевела дух, оглянулась кругом и продолжала, понизив голос: — Правда, некоторые женщины, когда понесут, слабеют, голова у них кружится… Только какая же это болезнь! А Гульнар не успела забеременеть — каприз за капризом…

— Что ты говоришь? — встрепенувшись, поднял голову Салим-байбача.

Шарафат усмехнулась, чиркнула пальцами по животу, будто на домбре сыграла.

Салим уставился на жену:

— Правда?

— А зачем мне врать? Я давно заметила. Да сейчас она и сама не скрывает. Как скроешь, когда живот вспух!

Салим побледнел, сердито отодвинул пиалу, откинулся на подушку.

Шарафат встала.

— Подождите, — усмехнулась она. — Это только первая ласточка. Скоро эта змея окружит нас целым выводком братцев и сестренок…

Довольная, что угодила своим разговором мужу, Шарафат, уверенно ступая толстыми ногами, направилась в ичкари.

Салима-байбачу всего корежило, как после укуса змеи. То, что с первых дней женитьбы отца угнетало его только как предчувствие надвигавшейся опасности, теперь стало неотвратимой реальностью.

Уставившись неподвижным взглядом на ясное голубоватое зеркало хауза, Салим-байбача думал: «Кто такая Гульнар? А я поссорился из-за нее с отцом. Мучился страхом, когда выкрадывал. Потом, чтобы все прикрыть, задаривал. Зятю одному дал пять тысяч! Да элликбаши — две. Эти шакалы, конечно, и дальше не оставят меня в покое. Недавно зять снова намекнул, что нуждается в порядочной сумме. И я должен молчать, терпеть… Эта Гульнар стала подпилком, который рано или поздно подточит мою жизнь. Гордится, что стала во главе семьи Мирзы-Каримбая, ни с кем не разговаривает. А родит — начнет прибирать к рукам богатство… Это не женщина, а шайтан! Первую каплю ее хитрости и коварства мы уже попробовали. Остальное придется испытать, когда родится ее первенец! Молодая красивая жена так закружит голову отцу, что мы, как мыши, удирающие от кота, будем метаться, не находя норы, где бы спрятаться».

Тяжело громыхнув, раскрылись большие ворота. Во двор, ведя в поводу коня, запряженного в новенькую рессорную тачанку, вошел Фазлиддин. С тачанки, подобрав полы бархатной паранджи, осторожно сошла Нури.

Салим-байбача поспешил навстречу гостям. Справился о здоровье сестры, пожал руку зятю. Нури тонким шелковым платочком отерла пот с располневшего румяного лица, отряхнула от пыли паранджу. Потом обнимая и целуя выбежавших ребят, скрылась в ичкари. Фазлиддин распряг лошадь, привязал ее к дереву, затем снял шелковый халат, встряхнул его и, следуя за Салимом, прошел на супу.

Они разговорились. Фазлиддин сказал, чо Нури останется здесь, погостит несколько дней. А сам он завернул по пути — едет посмотреть сад, который они с братом намерены купить.

Салим-байбача удивился:

— Какой это глупец надумал продавать усадьбу, когда уже начали поспевать фрукты и засеяны поля?!

— Нужда, — пояснил Фазлиддин. — Один бедняк из нашего квартала был должен нам что-то около трехсот рублей. Несколько лет не платил. Мы тоже не очень настаивали. Этой весной он умер. За хозяина остался паренек один — совсем еще мальчишка, а остальные и совсем мелюзга. Вчера брат Абдулла поймал его, прижал покрепче. Когда подсчитали, то оказалось, что долгу с процентами набежало ровно восемьсот рублей…

— Темный народ! — вставил Салим. — Дождался, когда за рубль три пришлось платить! Не знают, что деньги родят и родят молча, без стонов, без детского крика. Эх, беспечные люди!..

— Народ наш действительно беззаботный, — рассудительно заметил Фазлиддин, с аппетитом поедая виноград. — Многие запутываются в долгах. Ходит себе — тюбетейка набекрень и сам не заметит, как по горло увязнет. Накинешь ему на шею петлю, потянешь, а он и ткнулся носом в землю. Нитка, зацепившая за ногу, обернется арканом, а тоненькая проволочка — толстой цепью, и считай — пришла погибель… Мальчишка тот растерялся. Восемьсот рублей долга для нас с вами не деньги. А для человека, у которого и медного гроша нет в кармане, они так же страшны, как для грешника волосяной мост в аду. «Поезжайте, — говорит этот паренек, — посмотрите. Если подойдет, возьмите мой сад». Нам не очень нужен этот клочок земли. И брат не торопился с истребованием долг а. У них ведь и в городе есть усадьба с домом, и на хорошем месте. Да мешает одна закавыка: этого джигита могут скоро забрать на тыловые работы. А оттуда когда он вернется, да и вернется ли, кто его знает?.. По этой причине и пришлось поторопиться.

— Если сад хороший, конечно, лучше взять, — посоветовал Салим-байбача. — Да, царский указ принес немало хлопот.

— В народе суматоха пошла. Куда ни пойди, везде только и разговору, что о мобилизации на тыловые работы. Среди дехкан и ремесленников неспокойно. Оно и понятно — пойдут ведь их сыновья…

В указе говорится о тыловых работах, а по-моему, Салим-ака, это только для отвода глаз. Заберут джигитов и прямо под пули погонят. Вот посмотрите потом.

— Не знаю, твердо не могу сказать, что именно будет, — немного подумав, заговорил Салим-байбача. — Но подчиняться указу надо. Заставят ли наших людей рыть окопы или дадут винтовки и погонят их в сечу — это во власти белого царя. Мусульмане Туркестана уже столько лет спокойно живут под его защитой, и теперь будет неблагодарностью уклоняться от долга. Если в такое тяжелое время мусульмане проявят преданность и протянут правительству руку помощи, то последствия для нас могут быть самые благоприятные. Когда враг будет побежден, баи Туркестана предстанут перед властью с чистым сердцем и ясным лицом. И вполне возможно, царь расширит наши права. Но прежде надо оказать властям помощь. Это наша первейшая обязанность.

— Вы, оказывается, сторонник выполнения указа, Салим-ака. А по-моему, — нерешительно заявил Фазлиддин, — все же следовало бы малость выждать, прежде обдумать хорошенько, обсудить…

Салим возразил:

— Дело ясное, сколько ни думай. К тому же это не только мое мнение. Третьего дня на этом самом месте был совет. Собрались до двадцати человек — все уважаемые люди: почтенные друзья брата Хакима, затем улемы, джадиды. Совещались до полуночи. Обсудили со всех сторон. Под конец все сошлись на тех мыслях, какие я сейчас высказал. Теперь остается только дружно призвать народ к беспрекословному выполнению указа.

— Брат Абдулла такого же мнения, — сказал Фазлиддин. — А для меня все равно, Салим-ака. Я с теми, кто возьмет верх. Лишь бы не задевали веру ислама да не препятствовали торговле — и довольно. А больше — что нам еще надо? Торговля ведет народ к благоденствию, вера же ислама наставляет людей на истинный путь…

Солнце скрылось за дальними тополями. Небосвод вспыхнул золотым пламенем. Тополя пылали в самом центре зарева. Но воздух оставался неподвижным. Было душно.

Фазлиддин-байбача, увлекшись разговором, съел много жирных пирожков с мясом, поэтому пельменей ел мало, но зато выпил несколько пиал густо заваренного чая. Утолив жажду, он пошел запрягать лошадь. Салим-байбача изъявил желание проехаться вместе с зятем.

По переулку они ехали медленно, чтобы не поднимать пыли. Перед самым выездом на большую дорогу навстречу им попался сосед Салима — небогатый дехканин Абдухалык-ака. Старик сошел на обочину дороги и поднял руку, Прося байбачей остановиться.

— Ну, что скажете? — крикнул Салим, когда коляска остановилась.

Абдухалык подбежал, вытирая с лица пыль и пот.

— Я только что из города, байбача, — превозмогая одышку, взволнованно заговорил он. — Моего сына Абдусамата ни за что ни про что в солдаты записали.

— Кто записал? — спросил Салим, избегая встречаться взглядом со стариком.

— Старшие нашего квартала… Прямо ошеломили меня. У меня один-единственный сын, как зрачок в глазу! — Абдухалык с мольбой смотрел то на Салима, то на Фазлиддина. — Как я буду жить без него? Вы люди знающие, умеете отличать черное от белого, научите меня, что мне делать? Салимджан, свет мой, вся надежда на вас…

— Отец, — холодно заговорил Салим, — пир этот для всех, ваш Абдусамат не один идет. Поработает он несколько месяцев и вернется. Дальние края посмотрит. А ваше дело молиться за него и ждать. Что я могу сделать? Все мы подданные белого царя, и надо беспрекословно выполнять его волю.

— Пир для всех, говорите? — усмехнулся старик. — Бэ!.. В нашем квартале есть люди — по три, по пять сыновей имеют. И джигиты все здоровенные, как львы. А их никто не тревожит. Нет, тут что-то не так. Несправедливость обижает меня. Таращат глаза на тех, кто за себя постоять не может. Если бы смотрели, не разбирая, бая ли это сын или бедняка, муллы ли, ишана или другого кого, думаю, что не забрали бы моего Абдусамата. Он же и ростом-то с воробья…

В разговор вмешался Фазлиддин. Наклонившись к старику, он мягко сказал:

— Отец, у вас седые волосы. А старые люди говорят: что знает седобородый, не знает и пери. Надо же понимать — на руке пять пальцев, и все они не одинаковы. Так же и с людьми. Какое вам дело до других? Думайте о себе. Если все станут цепляться за полы сыновей, кто тогда на тыловые работы пойдет.

Абдухалык растерялся. Он хотел что-то возразить, но Салим-байбача, незаметно толкнув зятя, шепнул:

— Погоняйте!

Тачанка тронулась и с веселым перестуком колес покатила, оставляя позади себя облако пыли.

Они разыскали сад, остановились у калитки, сплетенной из таловых прутьев. Навстречу им вышел застенчивый юноша, оказавшийся хозяином сада. Он провел прибывших на участок, присел на пенек и невесело опустил голову.

Салим и Фазлиддин медленно пошли по саду, будто прогуливались в городском парке. Солнце зашло, но было еще светло. Участок понемногу заливало вечернее безмолвие. Тихо покачивались верхушки деревьев.

В саду было восемь длинных рядов виноградника. Дуги подпорок были прочные, лозы аккуратно подвязаны, гряды прополоты. Урожай зрел обильный. Виноградных кистей было больше, чем листьев. Салим: байбача прошел от начала до конца два ряда, Фазлиддин же по-хозяйски обошел весь виноградник, даже запомнил, сколько в нем сортов винограда. Потом они осмотрели огород: грядки кукурузы, моркови, лука. По краям, вокруг всего участка, росли фруктовые деревья: яблони, персики, груши, алыча, джида — всего по счету Салима-байба-чи шестьдесят три, а по счету Фазлиддина — семьдесят корней. Весь участок был окружен, правда, низким и старым, но еще вполне прочным дувалом. Площадь участка Салим-байбача определил в три с половиной танапа, а Фазлиддин — в три. Салим уверял зятя:

— Сад стоит десять танапов. Все здесь готово. Хозяин приготовил плов, вам только кушать осталось, Фазлиддин!

Обменявшись мнениями, Фазлиддин и Салим подошли к юноше. Около него, удивленно и тревожно поглядывая на незваных гостей, стояли очень схожие с ним два мальчика лет десяти и лет двенадцати — видимо, младшие братья. Юноша сделал им знак уйти.

— Сад неплохой, но и не из таких, чтобы можно было позавидовать, не так ли, Салим-ака? — Фазлиддин мельком взглянул на Салима и продолжал, уже обращаясь к хозяину: — Но что поделаешь! Надо как-то помочь вам разделаться с долгом. По нынешнему времени найти денег труднее, чем повстречаться со смертью. Если бы мы потребовали наличными, это было бы непосильно для вас. Придется взять сад. Завтра приезжайте в город, там переговорите с моим братом и покончите с делом. Хорошо?

— Ты разумный джигит, стараешься покрыть долг отца, — похвалил юношу Салим. — Это хорошо с твоей стороны. И душа отца будет спокойна, и сам ты среди товарищей будешь ходить петухом. Долг пригибает голову человека к земле.

Юноша медленно встал с пенька. Не поднимая глаз, дрогнувшим голосом сказал:

— Мы жили этим садом. Приезжали сюда, как только сходил снег, и трудились до глубокой осени всей семьей как муравьи. Много труда вложили. — Юноша вздохнул и еще ниже опустил голову. — Что только будет с матерью?.. Она еще не знает…

— Сад твой мы не насильно берем, братец! — с укором, переходя на «ты», сказал Фазлиддин. — Отсчитай восемьсот рублей, и делу конец. Сад у тебя останется, и мать не будет огорчена…

Юноша минуту-две стоял молча, ковыряя носком сапога землю. Наконец поднял голову.

— Урожай этого года должен остаться нам. Мы его своим трудом вырастили. Земля пусть будет ваша, только нас до осени отсюда не трогайте. На этом условии — ладно, я согласен. Лишь бы избавиться от угроз вашего брата Абдуллы…

— Я же сказал, — резко оборвал юношу Фазлиддин, — завтра приедешь в город, и там обо всем условимся. Урожай, говоришь… Раз земля отходит нам, значит, и урожай наш. Все, что здесь выросло, выросло из земли. Впрочем, поговоришь с братом…

В разговор вмешался Салим.

— Нет, Фазлиддин, — заявил он с видом знающего человека. — Урожай с огорода должен остаться этому юноше. Кукуруза, морковь, еще что там есть? Да, да. Все принадлежит ему. А что касается фруктов — они должны быть все ваши, Фазлиддин. Ну, в крайнем случае, если окажете снисхождение, фрукты можно поделить пополам…

— Да, мы еще не видели двора, — вспомнил Фазлиддин.

Юноша пояснил:

— Во дворе — дом, терраса и маленькая хибарка. Все старое, но еще крепкое…

— Хорошо. Не буду смотреть, верю тебе на слово.

Юноша не пошел провожать за калитку. В сумерках наступающего вечера он скрылся среди деревьев. Может быть, ему хотелось скорее остаться одному, чтобы без свидетелей смягчить слезами обиду и горечь предстоящей утраты.

Фазлиддин сел в коляску, попрощался с шурином и отправился в город. Салим тропинкой пошел напрямик к своему поместью.

II

По земле разлилась прохлада. Между кроной карагача и вершинами двух яблонь, склонившихся над хаузом, ярко сияли звезды. Тишину ясного летнего вечера подчеркивал негромкий стрекот сверчков.

Салим-байбача расположился на супе, придвинув лампу, просматривал мусульманскую газету, оставленную кем-то из участников недавнего совещания по поводу царского указа.

Легкие ночные бабочки носились вокруг лампы, ударялись о горячее стекло, трепетали нежными крылышками, теряя пыльцу, падали на ковер и застывали неподвижно.

Со стороны калитки ичкари послышался скрип капишей. Байбача обернулся — из темноты показалась Нури.

Салим подобрал ноги:

— Садись, Нури-ай.

— Что вы здесь прячетесь? Хотя бы ради моего приезда в ичкари посидели. Жметесь тут один, втихомолку…

Нури присела около брата.

— Ты ведь не одна, — усмехнулся Салим. — Там мать твоя Гульнар…

Достаточно было одного упоминания о Гульнар, чтобы Нури, как всегда, загорелась гневом.

— И-ых! — выдохнула она со злостью и отвернулась.

Помолчав минуту, Нури принялась за обычные свои жалобы.

То повышая в гневе голос, то по знаку Салима понижая его до шепота и со злостью хлопая себя по коленям, она говорила:

— Всему виной вы и Хаким-ака! Если бы вы тогда покрепче уперлись, отец не женился бы на Гульнар. Бесхарактерные вы оба! Даже имущество не сумели взять в свои руки. Вот и радуйтесь: теперь над вами рабыня верховодит… Чудно! Больной прикидывается. Все это ложь! Все это притворство и зазнайство — не больше… Ух! Я еще не видела такой ловкачки!.. А она довольна, радуется. Да и чего ей горевать? Сразу же родить собралась, собака! Слыхали? Теперь всю отцовскую казну приберет к рукам…

— Вся вина на отце, — глухо возразил Салим-байбача.

— Об отце и не говорите. Можно б было — и не глядела бы на него! Только из-за вас приезжаю сюда.

Салим зло рассмеялся:

— Сорок иголок, которыми ты колдовала, не помогли, видно!

— Чего только я не перепробовала! От Гульнар, похоже, все несчастья бегут.

Из темноты загудел и камнем ударился о лампу жук. Отпрянув, он упал на грудь Нури, крупным яхонтом заблестел на белом шелке платья. Нури испуганно вздрогнула, резким движением руки сорвала жука, швырнула его в темноту.

— Ух, боюсь я всех этих жуков-козявок!..

Салим зевнул и опустился на подушку. В голове байбачи промелькнула мысль: «А неплохо было бы еще больше разжечь Нури против мачехи».

Нури наклонилась к брату, таинственно прошептала:

— Салим-ака, прочтите вот это…

— Что прочитать? — Салим приоткрыл глаза.

Нури развернула узелок на конце платка, протянула брату сложенный листок бумаги.

— Нашла у Гульнар в сундуке. Что за письмо, думаю…

«Не бросила еще старой привычки шарить везде, — ухмыляясь, подумал Салим. — Раньше по сундукам снох лазила, теперь к мачехе заглядывает».

Однако при первом же взгляде на письмо лицо байбачи стало серьезным.

— Читайте вслух.

Нури еще ближе наклонилась к брату. Но Салим-байбача промолчал и продолжал читать про себя. Вот что было в письме:

«Зрачок глаза моего, бедный друг мой Юлчибай!

Судьба моя, видно, чернее темной ночи. Ах, лучше бы мне не родиться, лучше бы не видеть вас. В тот день, когда я ждала вас в каморке Шакасыма-ака и надеялась скоро улететь с вами в кишлак, будто несчастье, нагрянул отец мой с элликбаши. Они силой утащили меня домой. Бессильно перо описать, бессилен рассказать язык все то, что мне пришлось перенести. Вот уже месяц и десять дней, как я горю в огне разлуки. Нет у меня крыльев, чтоб улететь из байской темницы к вам, нет здесь ни одной доброй души, чтоб помочь мне. Вы были единственным моим другом, моим солнцем, но злая судьба нас разлучила. Недавно я лишилась и Унсин. Когда узнала, что она уходит, мне стало еще тяжелее. Хотелось умолять, просить, чтобы она осталась, но я не могла идти против желания девушки и вашего, да и тяжело мне было видеть, как женщины этого дома мучают ее непосильной работой. Ладно, пусть Унсин-ай будет с вами. Одинока я и несчастна, но сердце мое, думы мои с вами. День и ночь только и живу воспоминаниями о вас, мой друг, мой батыр. Знаю, сердце ваше также заливает река печали. И единственное мое желание — хоть раз повидаться с вами, перемолвиться хоть парой слов. Если вы не забыли своего несчастного друга, то, прочитав это письмо, пришлите через Унсин-ай весточку, утешьте мое больное сердце. Привет вам от вашей Гульнар. Привет вам, Юлчи-ака, и от пишущей это письмо девушки с глазами, полными слез, и стонущим сердцем…»

Это письмо действительно было написано по просьбе Гульнар. Однажды к ней пришла подруга детства — Зайнаб, девушка грамотная. Гульнар посвятила подругу в тайну своей любви к Юлчи.

В сердце Зайнаб тоже была незажившая рана. Незадолго до дня свадьбы, проболев всего несколько дней, умер ее горячо любимый жених. Отец Зайнаб уже получил за нее калым и теперь, по обычаю, должен был выдать дочь за младшего брата умершего — за худосочного, кривоногого подростка.

Посоветовавшись с подругой, Гульнар решила послать Юлчи письмо. Зайнаб написала его под диктовку молодой женщины. Но пока Гульнар придумывала, как передать письмо, Юлчи был арестован.

Сегодня Нури зашла в комнату Гульнар, увидела в замочной скважине одной из шкатулок забытый ключ и решила посмотреть, не подарил ли отец Гульнар что-нибудь тайно от семьи. Здесь она и нашла злополучный листок.

Салим-байбача бережно сложил письмо:

— Как попала тебе в руки эта штука? Очень интересное письмо! Если бы ты нашла кувшин с золотом, и то я не обрадовался бы так.

— Вы сначала расскажите что интересного в нем, кто писал, кому? — нетерпеливо спросила Нури.

— Так пишут только развратные женщины — вот тебе и весь смысл письма… — Салим-байбача крепко зажал в руке листок, серьезно продолжал: — С этим я многое сумею сделать. Эта бумажка послужит мне хорошей защитой, она и преступление обратит в доброе дело. А может, и больше… Вот увидишь!

Слова Салима еще больше разожгли любопытство Нури. Она настойчиво просила брата прочесть ей письмо, на все лады клялась, что никому ничего не скажет. Но в это время возвратился из гостей Мирза-Каримбай. Старик направился прямо к супе, и разговор пришлось прервать.

Нури встала, холодно поздоровалась с отцом. Бай опустился на супу и, облокотившись на подушку, предложенную Салимом, ласково заговорил с дочерью. Нури вынуждена была присесть, но держалась отчужденно и отвечала неохотно.

Салим-байбача, боясь выдать свою радость, поднялся, отошел в сторону и стал прогуливаться по двору.

Теперь для него все было ясно. Гульнар любит Юлчи. Он же, наверное, и освободил ее от Караахмада. В свое время Салим пытался узнать имя джигита, выручившего Гульнар, с тем чтобы изобличить девушку в безнравственности. Но тогда он вынужден был отказаться от этого намерения: побоялся, что джигит и Гульнар смогут объяснить освобождение какой-нибудь случайностью, а он будет разоблачен как участник похищения. Теперь же — о, теперь другое дело! Во-первых, Юлчи в тюрьме. Во-вторых, и это самое главное, — у него в руках обличительное письмо. Теперь за старое нечего бояться. Сейчас он может смело сказать: «Я знал давно о безнравственности Гульнар и вынужден был так поступить потому, что считал развратную девушку не парой отцу!..»

III

На следующий день, возвратившись из города, Салим-байбача расположился на террасе во внутреннем дворе. Двор загородного поместья Мирзы-Каримбая окружали три дома: в одном из них, с террасой, построенном на городской манер, жил Салим: второй, такой же, занимал Хаким-байбача: в третьем, старинной постройки, с новой беседкой на крыше, помещался сам Мирза-Каримбай.

Во дворе было тихо. Нури с женой Хакима, Турсуной, вышли в сад прогуляться по холодку. Старших детей тоже не видно. Маленькие спали в люльках, подвешенных к деревьям.

Шарафат принесла мужу большую чашку жирной мясной шурпы, обильно заправленной луком. Салим-байбача справился об отце. Шарафат сказала, что старик недавно куда-то отлучился, затем спросила мужа, не нужно ли ему еще чего, и тоже ушла в сад посплетничать с Нури.

Салим сходил в дом, принес бутылку коньяка, припрятанную за посудой в нише, с аппетитом закусывая жирными кусками бараньего мяса, наполовину выпил ее, пока ужинал. В голове байбачи зашумело, ему стало жарко. Он поднялся и стал прохаживаться по двору, обмахиваясь платком и часто поглядывая в сторону дома, в котором жил отец.

Вчерашней ночью Салим долго размышлял над тем, как воспользоваться письмом Гульнар. Вначале байбача радовался, полагая, что клочок бумаги, случайно оказавшийся в его руках, поможет ему сразу избавиться от всех бед, и в первую очередь от мачехи и будущих сонаследников. Однако, пораздумав более основательно, он пришел к выводу, что письмо, правда, даст ему возможность положить конец вымогательствам зятя и элликбаши, но использовать его против Гульнар будет рискованно: отец из соображений престижа едва ли решится поднимать шум, а может и просто не поверить, и тогда для него, Салима, уже не будет иного выхода, как уйти из дома.

Днем Салим-байбача случайно проходил по рядам, где торговали аптекарскими товарами. Внимание его привлек седобородый старик, сидевший в темной лавчонке, обложенной большими и малыми мешочками и сумочками со всякими снадобьями и зельем.

Еще не зная, когда и для чего он может ему пригодиться, Салим купил у старика яд. Но, как только пакетик оказался у него в руках, мысль о преступлении возникла в сознании байбачи как-то сама собой и с тех пор уже ни на минуту не давала ему покоя.

В калитке показалась Гульсум с чашкой хорди — рисового супа, приготовленного для больной дочери. Она заглянула в комнату Гульнар. Потом поднялась в беседку. Оставила там чашку, сошла вниз: взяла подойник и отправилась к хлеву.

«Вот удобный случай!..» — решил захмелевший Салим. Он еще раз взглянул на отцовскую беседку, убедившись, что там никого нет, быстро поднялся наверх. Вынул из внутреннего кармана бумажный пакетик, дрожащими руками высыпал его содержимое в миску, торопливо размешал ложкой и помчался по лестнице вниз.

Навстречу ему шла с охапкой белья Гульнар. Она посторонилась.

— Где отец? — в замешательстве спросил Салим.

— Он в отлучке, — ответила Гульнар, не оборачиваясь.

Возвратившись к себе на террасу, Салим допил остатки коньяка.

Помутневшие глаза байбачи невольно тянулись к беседке. Он дрожал как в ознобе. Но это были не мучения совести, а боязнь разоблачения.

Салим бросился в калитку, засновал взад-вперед по двору ташка-ры. «А вдруг я поторопился? Может быть, надо было выждать более удобного случая?»

Байбача каждую минуту ожидал беды. Однако в ичкари по-прежнему было тихо и спокойно.

От конюшни, через двор, прошел Хаким-байбача.

Ожидание становилось невыносимым. Салим махнул рукой: «Э, будь что будет!..» — отвязал еще потного каракового иноходца и через минуту, опережая поднявшуюся в узком переулке пыль, выехал на большую дорогу.

…Гульнар поднялась в беседку, сложила белье и устало опустилась на разостланное поверх ковра одеяло. Увидев принесенный матерью суп, по ее вкусу обильно заправленный кислым молоком, она отставила чашку в сторону, так как любила хорди остывшим. Потом подошла к перилам открытой с двух сторон беседки и долго смотрела вдаль.

Солнце зашло, но пылающее море заката, меняя краски — от золотисто-оранжевой до кроваво-красной у самого горизонта, — еще колыхалось на небосклоне. Уже нельзя было разглядеть дувалов, разделявших усадьбы. Сады, виноградники и поля сливались в сплошную, уходящую в бесконечность темно-сизую пелену. Над усадьбами кое-где поднимались струйки дыма. Они вытягивались, становились похожими на прозрачные синеватые облачка и медленно-медленно таяли в воздухе. Вон налево заклубился еще дымок над чьим-то шалашом. А направо, в конце участка Мирзы-Каримбая, застыл недвижно стройный ряд высоких прямых тополей с остроконечными верхушками. Под ними однажды слушали нежный шепот тополевых листьев, купавшихся в серебристом лунном свете. Сердца их были тогда переполнены радостью свиданья, цветы их желаний и надежд пышно распускались и тянулись ввысь, и им хотелось целовать звезды от счастья! А теперь?.. Теперь те цветы крепко обвил дикий вереск и увядшие лепестки их осыпались на почерневшее сердце…

Темнота, как и печаль Гульнар, все больше сгущалась. Кое-где уже вспыхивали искры звезд. Снизу, со двора, доносился смех женщин и детей. Затем послышался строгий окрик Хакима-байбачи, — он приказывал, чтоб поставили самовар.

Невестки, лишенные теперь возможности взваливать на Гульнар, как прежде, самую тяжелую работу, называли ее за глаза «гордячка» и «притворщица». На самом же деле Гульнар, насколько хватало сил, помогала по дому. Вот и сейчас ноги молодой женщины дрожали от слабости, но она спустилась вниз и принялась ставить самовар.

Вся семья собралась на одной террасе. Гульнар сполоснула и вытерла пиалы, принесла самовар, начала разливать чай. Она не любила встречаться с домашними, но по обычаю вынуждена была выходить к общему столу.

Попили чай. Ребята кто дремал сидя, кто, растянувшись, уже спал.

Невестки ушли готовить постели. Собрав дастархан и посуду, Гульнар поднялась к себе. Зажгла лампу, долго сидела неподвижно.

Внизу, во дворе, — тишина. Мирза-Каримбай не вернулся. Молодая женщина была рада, что старик задержался, и пожалела, что не оставила на ночь мать. Сейчас звать было уже поздно.

Она постелила постель. Перед тем как лечь, вспомнила об остывшей еде. В течение дня, кроме утреннего чая, в доме готовили два раза, но молодая женщина сегодня ни к чему не притронулась. К тому же не хотелось обидеть мать. Гульнар взяла чашку с супом, принялась есть большой деревянной ложкой. Не съев, однако, и половины, она почувствовала резь в желудке. Отодвинула чашку, задула лампу и тяжело опустилась на подушку.

Немного погодя у Гульнар закружилась голова, и звезды, казалось, еле мерцали, точно сквозь пелену тумана. А желудок будто рвал кто безжалостно и жевал, причиняя страшную боль.

«Что со мной? — испугалась Гульнар. — Никогда такого не было! От беременности, что ли? Нет, это что-то другое!..»

Молодая женщина, опираясь на локти, наклонилась через перила беседки в сторону сада. Ее тошнило, душили непрерывные спазмы, казалось, все внутренности подступили к горлу. Ноги подкашивались, по телу пробегали судороги. Она опустилась на ковер и ползком кое-как добралась до постели. А во дворе — ни звука.

«Если позвать кого, потом будут смеяться», — подумала Гульнар. Но с каждой минутой ей становилось все хуже, от боли уже захватывало дыхание. Она не вытерпела и закричала:

— Мать! Позовите мать!

Через некоторое время наверх с лампой поднялась Турсуной.

— Что, испугались? Можно ли в полночь тревожить всех только из-за того, что остались одна? — ворчливо заговорила невестка, но, приблизив к лицу Гульнар лампу, вдруг испуганно вскричала: —Ой, что с вами? Вы корчитесь вся… Скорпион укусил?

Гульнар не ответила.

— Сейчас разбужу Хакима-ака, он позовет тетушку Гульсум! — заторопилась Турсуной и, оставив лампу, побежала вниз.

Пришли Хаким-байбача, Гульсум-биби, Нури. Но Гульнар уже была без памяти.

— Доченька, что болит у тебя? Взгляни на меня, цветок мой! — запричитала Гульсум-биби.

Услышав родной голос, молодая женщина медленно открыла глаза, показала слабой рукой на чашку:

— Поела — и… худо мне стало…

У нее снова появились корчи, лицо и губы посинели, глаза наполнились ужасом.

— Яд! — вдруг вскрикнула Гульсум-биби… — Кто же отравил тебя, стрела молнии ему в голову?.. Ах, я несчастная! Это яд, яд!.. — кричала она не своим голосом.

Хаким-байбача рванул Гульсум за плечо, выкатив глаза, заорал:

— Замолчи, бессовестная тварь! Кому нужно ее травить? Чтоб я не слышал этого больше! Всякая болезнь от бога! А она — яд!.. — Хаким пристально посмотрел на помертвевшую Гульнар, потом хмуро взглянул на Нури. — Сейчас пошлю Ярмата-ака за табибом.

Байбача спустился вниз. Вслед за ним побежала и Нури. Она с первого взгляда поняла, что Гульнар отравлена, и догадалась, что сделал это Салим.

«Зачем он так поторопился? — досадовала Нури. — Почему не поручил мне? Я так бы все обделала, что никакой табиб не догадался бы».

— Воды… Воды!.. — Гульнар хваталась за грудь, за горло, металась в постели.

Турсуной побежала за водой. Гульсум осталась у дочери, растерянная и беспомощная.

Гульнар, превозмогая позывы к рвоте, через силу проговорила:

— Это яд… Салим подсыпал. Где он? Кроме него, сюда никто не входил…

— Ты видела? Он был здесь! — дико закричала Гульсум-биби, прижимая дочь.

— Да… Жизнь моя и без того была отравлена. Теперь избавлюсь… Он в тюрьме… Я умираю… не пришлось увидеть… Так и осталось неисполненным мое желание. Айи… Прощайте, айи…

Гульнар затихла.

Гульсум-биби вдруг вспомнила об одном средстве: когда-то она слышала, что от яда помогает овечий помет. Его надо истолочь, развести в воде и поить больную, процедив через тряпку. Она не сбежала, а скатилась по лестнице во двор. Прихрамывая, побежала к хлеву. Набрала в темноте горсть помета, высыпала в чашку с водой и, на бегу разминая его, бросилась наверх.

У изголовья больной с чашкой воды в руке стояла растерянная Турсуной. Старуха метнулась к постели и вскрикнула: в полуоткрытых глазах Гульнар уже погасла жизнь. Гульсум прижала к груди дочери сморщенную, худую руку. Потом отшатнулась и, подкошенная, свалилась на пол. Вопль ее потряс тишину ночи…

IV

На седьмой день, как положено обычаем, по Гульнар справили поминки. Наутро Ярмат и Гульсум сходили на могилу дочери. Передав могильщику плов, лепешки и деньги на свечи, они прошли к свежему холмику, насыпанному под большим тутовым деревом на краю кладбища. Обнимая могилу и прижимаясь к земле мокрыми щеками, они долго плакали. Наконец, обессилевшие от слез, возвратились под навес.

Было решено, что Гульсум-биби уедет к себе на родину. Получилось это неожиданно. К ним случайно зашел самаркандский родственник, сын старшей сестры Гульсум. Простой кишлачный парень этот высказал им искреннее участие и нашел, что сейчас самое лучшее — это отправить убитую горем тетушку к его матери. Гульсум была против отъезда. Она говорила, что сначала проведет все положенные обряды, а потом готова отправиться хоть в могилу. Но, в конце концов уступив настояниям мужа, вынуждена была согласиться.

Ярмат пересчитал деньги, которые по копейке, по пятаку в течение десятка лет собирал «про черный день». Оказалось около ста сорока рублей. Деньги он вручил племяннику на расходы.

К хозяевам Ярмат не пошел. В эти дни он не мог и не желал никого из них видеть. Он вообще стал неузнаваем. Рачительный слуга и преданный раб Мирзы-Каримбая, верно служивший ему почти двадцать лет, теперь он ни за что не хотел браться. Целые дни проводил в угрюмом молчании где-нибудь в дальнем углу двора или у себя под навесом, словно вынашивал какую-то тяжелую думу.

В доме бая к смерти Гульнар отнеслись холодно. Все решительно отвергали возможность злого умысла, ссылаясь на волю судьбы. Однажды Мирза-Каримбай сам заговорил об этом с Ярматом. Пришел под навес и сказал, словно о чем-то предупреждая:

— Гульнар умерла своей смертью. А со смерти какой может быть спрос? Я сам очень горюю. Но подозревать здесь что-либо нечистое — нехорошо. За это и ответить можно.

Ярмат промолчал, но так взглянул на хозяина, что тот невольно попятился.

После отъезда Гульсум-биби Ярмат почувствовал себя еще более одиноким и несчастным. Терзаясь горем и раскаянием, он как безумный целыми днями бродил по тем местам, где в рабском труде поседела его голова, где он закопал в землю не только лучшие годы своей жизни, но и единственную дочь.

Как-то вечером он зашел на байский двор. У больших ворот стоял запряженный фаэтон. На козлах, в ожидании кого-то из хозяев, неподвижно застыл недавно нанятый кучер Игамберды. Ярмат спросил:

— Куда собрался?

— Салим-ака в Скобелев[99], кажется, уезжает. Надо отвезти на вокзал.

Ярмат посмотрел на кучера, на мягкое сиденье фаэтона, помолчал минуту, как бы раздумывая над чем-то, и неожиданно предложил:

— Ты займись чем-нибудь другим. Я сам отвезу. Кстати, и дело у меня есть на вокзале.

Старик уселся на место кучера.

Немного погодя с чемоданом в руке из ичкари вышел Салим. Прежде чем сесть в фаэтон, байбача закурил и при свете спички увидел Ярмата.

— А, старина! Не утерпел, самому захотелось проводить? — заговорил он, явно заискивая. — Вам бы надо еще на покое побыть — трудно перенести такое горе… Ну ладно, раз решили, погоняйте быстрей, опоздать могу.

Колеса неслышно катили по мягкой пыли дороги. Салим-байбача был в хорошем настроении, говорил без умолку. Он рассказал, что пробудет в Скобелеве недели две, потом поедет в Петербург, а после окончания войны обязательно отправится путешествовать за границу. Он расчувствовался, даже посоветовал Ярмату написать письмо Гульсум-биби в Самарканд, чтобы она не задерживалась там и возвращалась поскорее.

Ярмат молчал. Возле глубокого обрывистого оврага, подходившего почти к самой дороге, он неожиданно остановил лошадь.

— Потерялось что-нибудь? — спросил Салим-байбача.

Ярмат не ответил. Он соскочил с козел, нагнулся, будто искал что на дороге, и когда приблизился к Салиму, прохрипел страшным, чужим голосом:

— Ты, видно, меня старым ишаком считаешь, сын собаки? Если смел, покажи свою силу. Вот тебе! — Он с размаху ударил Салима ножом в грудь и снова прохрипел: — Ты отравил мне сердце, а я твое искромсаю!

Острый нож еще раз по рукоятку вошел в грудь Салима. Байбача сгорбился и застыл без движения. Конь, почуяв кровь, беспокойно захрапел.

Ярмат вытащил нож, далеко отшвырнул его. Неторопливо, с ужасающим хладнокровием стащил за ноги труп байбачи с коляски, подволок к краю оврага и сбросил с кручи. Тяжело вздохнув после этого, он подошел к коню, отвел его с дороги, привязал к одинокому дереву. Потом опустился на корточки, обтер пылью окровавленные руки, поднялся, погладил коня, нетерпеливо грызшего удила, и зашагал в темноту.

Он шел без дороги, как безумный шептал:

— Что я сделал? Преступление это или справедливая кара? Борода уже поседела, а я руку в крови обагрил. Вот она, все еще липнет на пальцах… Нет, я у дочери спрошу. Скажи мне, родная, скажи, Гульнар моя! Я ведь только перед тобой виноват, и давно виноват. Скажи: правильно я поступил? Если этой крови мало, еще пролью! Эта кровь — только первая капля. Кровь всей семьи этих извергов, кровь тысячи таких, как они, не стоит и одного твоего волоска! Знаю это, знаю, доченька, и всех их уничтожу! Отец твой теперь не боится. Они теперь уже не хозяева мне. Хватит, поездили на моей спине. Теперь — довольно! Глаза мои открылись, Гульнар. Только очень поздно открылись они, ослепнуть им, — когда сердце мое уже отравлено ядом. А ты была моим сердцем, Гульнар. Раньше бы открыться им, глазам моим, тогда бы я не отдал тебя, мое сердце, на растерзание волкам!.. Как же я предстану перед тобой, когда аллах позовет нас при кончине мира? Доченька, прости! Прости твоего заблудшего слепого отца! Я кровью запятнал руки, чтоб ты простила меня… Беленькая моя, Гульнар моя, прости… О горе мне, горе!.. Бедная дочь… Проклятая жизнь!

Загрузка...