ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

I

На рассвете Юлчи вышел из темной, заброшенной мельницы. Он был очень голоден. Но первой его заботой было — где снять отросшую в тюрьме бороду и побрить голову? В кармане нет даже стертого медяка. Он примостился на вросшем в землю старом жернове и долго ломал голову… Продать — нечего. Сапоги пропали в тюрьме. Рваный халат? Но кто возьмет его? Разве только старьевщик на базаре! Да если бы и удалось продать, то в чем он останется? В одной рваной рубахе?..

«Э, нашел о чем горевать!» — махнул рукой Юлчи. Но тут же снова задумался, вспомнив о том удивительном русском, с которым вместе сидели и вместе бежали из тюрьмы.

«Где он теперь? Удалось бы ему благополучно добраться до Москвы. Я и не спросил, за сколько дней поезд до Москвы доходит… В товарном вагоне, говорит, поеду… Нет, он не пропадет. Голова у него на месте. Он из таких, что в мельницу под жернова угодит — все равно невредимым выйдет… Только с харчами, пожалуй, трудно будет — у него тоже ни гроша».

В памяти Юлчи встало все, что связано было с его новым другом, начиная с первой встречи в тюрьме.

Через три-четыре дня после ареста Юлчи в камеру к нему ввели какого-то русского. Истомившийся в одиночестве, джигит встретил его открытой дружеской улыбкой.

«Вот бы знать язык, побеседовать!» — промелькнула у него мысль.

Русский понравился Юлчи с первого взгляда. Это был среднего роста человек, широкоплечий, с сильными руками, лет тридцати пяти — сорока. Из-под его потрепанной фуражки выбивались завитки густых темно-русых волос. Во взгляде, в спокойных, медлительных движениях чувствовались сила и уверенность.

Русский бросил на край нар небольшой сверток в старом одеяле и внимательно оглядел Юлчи с ног до головы.

— Яхши! — проговорил он густым басом. Потом подложил под голову сверток, прилег на нары и долго лежал, думая о чем-то своем. Время от времени он бросал на Юлчи осторожные, только уголками глаз, взгляды.

Юлчи тоже присматривался к своему соседу. Особенно удивило джигита невозмутимое, даже какое-то насмешливое спокойствие этого человека: русский не проявлял ни страха, ни смущения: он вошел в камеру и расположился на нарах с таким видом, точно по пути завернул в чайхану на перекрестке и прилег отдохнуть на широкой дощатой супе.

«Интересно, — думал джигит, — кто он? За что попал сюда? Судя по виду, по одежде, он рабочий человек».

Заметив на себе осторожный, изучающий взгляд русского, Юлчи почувствовал смущение. У него явилось желание объяснить, что попал он в тюрьму случайно, а не за какой-либо дурной поступок. Некоторое время он сидел, наморщив лоб, перебирал в памяти немногие известные ему русские слова. Потом вдруг просветлел, припомнив нужное:

— Твоя мастеровой?

Русский понял, кивнул головой, улыбнулся.

— Моя завод работай, — пояснил он.

Юлчи сразу оживился.

— А маники бойда работ ясайди[100] — джигит вскочил с нар, выдернул из прорехи халата клочок ваты, бросил его на пол и взмахами рук изобразил работу кетменем в поле.

Русский опять заулыбался, знаками объяснил, что понял.

Так прошел у них весь первый день.

Наутро новый товарищ Юлчи подпорол край одеяла, достал какую-то тонкую книжку и принялся внимательно читать ее про себя. Когда за дверьми слышались шаги или голоса, он проворно прятал книгу, потом снова брал ее и читал, не отрывая глаз. Юлчи быстро сообразил: прислушивался или наблюдал через глазок за коридором и, когда нужно, предупреждал соседа. Тот благодарил — прикладывал руку к груди. А джигит досадовал на свою неграмотность.

«Вот этот русский книгой занят, губы его порой шевелятся — он говорит с ней. А я не могу. Эх, слепота моя!..»

В тот день они узнали и научились произносить фамилии друг друга. Фамилия русского — Петров…

Скоро они уже были связаны тесной дружбой. Петров относился к Юлчи как к родному сыну. Заботился о нем, объяснял как умел тюремные порядки.

Первое время им очень мешало плохое знание языка. Но эта трудность понемногу исчезала, отступая перед желанием поговорить, обменяться мыслями. Вначале им приходилось прибегать к помощи жестов и знаков, но постепенно запас слов увеличивался, и они стали говорить не только о простых, обыденных вещах, а и о более сложном.

Однажды, разговорившись, Юлчи рассказал Петрову, как неудачно и несчастливо сложилась у него жизнь. Потом заговорил о других батраках, о дехканах, пожаловался, как тяжело жить трудящемуся человеку, в то время когда баи, прибрав к рукам землю, воду и все богатства, бесятся от жира.

— Бедным Людям везде нелегко, — заметил Петров и рассказал Юлчи о себе.

Родился он в деревне, в бедной крестьянской семье. Четырнадцати лет он вынужден был расстаться с родным домом и отправиться на заработки.

— А я с девяти лет уже пас чужие стада, — доверчиво вставил Юлчи.

Петров улыбнулся.

— Пасти-то и я примерно в эти годы начал, да в наших краях скота на всех подпасков не хватало.

В Ростове Петров поступил учеником на завод. Там же, испытав на себе всю тяжесть подневольного труда, он сошелся с большевиками.

Пытливый, живой ум джигита жадно хватался за все новое: он перебил рассказчика:

— А кто это такие — большевики?

Петров задумался, как бы понятней объяснить, и ответил самыми простыми словами:

— Они борются за то, чтобы отнять у баев землю, воду, власть и все отдать беднякам…

— Как — отдать?! — привскочил Юлчи. — Когда?

— Ты слушай и не перебивай, — спокойно, с лаской в голосе остановил джигита Петров.

1905 год Петров встретил с винтовкой в руках вместе с большевиками. После этого жизнь его проходила в арестах, ссылках, побегах, в революционной борьбе. Два года назад он приехал в Ташкент, работал в железнодорожных мастерских. Арестовали его за антивоенную агитацию и за попытку организовать забастовку.

Юлчи слушал своего нового друга, сидя на корточках и стиснув голову руками. Перед ним открывался новый мир — мир борьбы и подвигов, труда и упорного движения к великой, благородной цели.

Когда Петров кончил, он поднял голову и сказал очень серьезно, но с дрожью в голосе, выдававшей внутреннее волнение:

— Как только выйду отсюда, убью Мирзу-Каримбая и потом — полицейского, который меня арестовал.

Петров улыбнулся:

— В твои годы я тоже так думал, да какой толк от этого? Убьешь одного — придет другой, а ни земли, ни воды у тебя не прибавится.

— Как же быть? — воскликнул джигит.

— А ты — потише, — остановил его Петров. Он достал из-под одеяла свою книжку. — Вот здесь хорошо сказано, правильно сказано.

Юлчи покачал головой:

— Не умею.

— Это не страшно, что не умеешь, — научимся!

С присущей ему настойчивостью и выдержкой Петров принялся обучать джигита русской грамоте. Тоненькая книжка служила для Юлчи азбукой и словарем, расширяющим запас русских слов, и учебником нового понимания жизни.

Учение давалось трудно. Порой он потел больше, чем в знойные дни с кетменем в поле. Но подходил его друг, окутанный облаком махорочного дыма, склонялся к нему, ободряюще хлопал по плечу:

— Яхши! Совсем хорошо получается.

И неуверенность исчезала. Юлчи чувствовал себя бодрым, счастливым и улыбался по-детски чисто и ясно.

А по ночам он долго не мог уснуть. Мысли — смелые и острые, как алмаз, — не давали покоя. Да, конечно, богатство послано Мирзе-Каримбаю не богом. Оно добыто потом и кровью Ярмата, Юлчи, Шакасыма. Ораза. И как он сам не догадался об этом раньше?.. Юлчи часто вспоминал свой разговор с Абдушукуром, и всякий раз губы его кривила усмешка. Нет! Не помогать надо баям накапливать богатство, а гнать их с земли, от воды. Люди кетменя и омача, кузнецы и сапожники должны свергнуть владычество баев, а заодно и их покровителя — белого царя. Где взять сил? А русские рабочие! А Петров!.. Он говорит, что у него много товарищей. Есть даже сильнее и умнее, чем он сам…

Да, дни, проведенные в тюрьме, не прошли для Юлчи даром… Но что теперь делать?.. Жить, как учил Петров. А с чего начать?.. В мыслях и на словах это получалось просто, а вот на деле…

«С маленького надо начинать» — так говорил Петров. Вот Каратай. Между ним и баями, вместе с их защитниками — полицейскими, начальниками, столько же сходства, сколько между огнем и водой. Дальше, брат его, Джумабай, — на трамвайных путях работает, крепкий парень. Есть еще Барат с хлопкоочистительного завода. Шакасым — слаб. А вот старый Шакир-ата, пожалуй, пригодится, поможет советом.

Юлчи встал с жернова, выпрямился, оглянулся вокруг. Солнце уже позолотило верхушки верб, росших вдоль Анхора. По старому, зеленому от плесени мельничному желобу, разбрасывая серебряные брызги, с шумом стремилась вода. О людях здесь напоминала лишь узенькая тропинка на противоположном крутом берегу реки.

«Забрался в такое место, что и нищему не догадаться!» — усмехнулся джигит и осторожно вынул спрятанный в рукаве мелко исписанный клочок бумаги.

С этой запиской он должен пойти к Андрееву — рабочему-боль-шевику, другу Петрова. Петров наказывал: не держать записку при себе, идти с ней к Андрееву только тогда, когда минет опасность слежки, и по возможности изменив наружность.

Юлчи потрогал выросшую в тюрьме бородку: «Пожалуй, лучше не брить, с ней труднее узнать».

Он поднялся и бодро зашагал берегом Анхора. Записка открывала перед ним двери к новым людям, в новую жизнь.

Через некоторое время Юлчи вышел к дощатому мосту. Улица за мостом была знакомой: здесь, неподалеку, в доме хлопковика Джамал-бая жил его давнишний знакомый Джура.

Навстречу начали попадаться люди — конные и пешие, старики и молодые. Многие сторонились, бросая на джигита подозрительные взгляды.

Немного погодя Юлчи остановился перед возвышавшимся среди мазанок бедноты двухэтажным домом, побеленным известью. Он прошел через ворота во двор, заглянул в маленькую лачугу, притулившуюся к высокому дувалу рядом с конюшней, и остановился в нерешительности — в помещении никого не было.

В это время в двери конюшни с лопатой и метлой в руках показался Джура. Он остановился на пороге, удивленно и недружелюбно посмотрел на Юлчи. Джигит улыбнулся и шагнул навстречу приятелю:

— Не уставать вам, Джура-ака! Не узнаете? Не пугайтесь…

— Хэ, да ты тот самый, прежний Юлчи? Такой образины не только человек — лошадь испугается и понесет!

Они поздоровались, прошли в лачугу. Юлчи еще не кончил рассказывать о своих приключениях, как Джура нетерпеливо перебил:

— Словом, освободили тебя?

— Какое там освободили! Бежал…

— Из тюрьмы?! — заиграл белками глаз удивленный Джура.

Юлчи кивнул головой.

Джура предостерегающе поднял руку:

— Ты теперь берегись. Тебя обязательно будут разыскивать. Хотя огорчаться из-за этого не стоит — везде найдутся свои люди, не выдадут. Мы здесь и не в тюрьме, а горя повидали. Возьми меня — что я видел за это время? Шея моя и не привязана, а не свободна. Здесь — та же тюрьма, хоть и без решеток. Дороговизна, голод. А ко всему этот ублюдок, которого белым царем называют, указ выпустил, рабочих требует. Видно, сил не хватает на войну!..

— Рабочих требует? Это куда же? — не понял Юлчи.

Джура рассказал все, что знал о мобилизации на тыловые работы.

— Выходит, новое несчастье на голову бедноты, — нахмурился Юлчи.

— Верно, спасибо твоему родителю, верно! — вскочил Джура. — На меня раньше всех покупатель нашелся! Хозяин хотел послать меня вместо своего племянника!.. «Подохнуть мне, если мать родила меня для вас!» — думаю себе. — Джура помолчал, затем с некоторым смущением проговорил: — Работы много у меня. Ты здесь располагайся и сиди себе спокойно… Я сейчас…

Джура бросил щепотку чаю в кумган на очаге, положил перед Юлчи лепешку и посоветовал никуда не отлучаться до вечера. Юлчи ответил, что собирается искупаться в Анхоре. Джура дружески пожурил его за неосторожность, но в конце концов сунул в руки джигита обмылок, молча указал на маленький, с пятак, замочек от двери и вышел, торопясь по своим делам.

После чая Юлчи отправился к Анхору. Облюбовал место поглубже, разделся и бросился в освежающую прохладу потока. Окунувшись несколько раз, он выбрался на мель, принялся мылить голову, тело. Только тут он заметил, как сильно похудел, как выпирают его крупные кости.

Узкий Анхор не давал простора, но джигит сильными, широкими бросками, вспенивая воду, поплыл вдоль берега. С десяток белых уток, скользивших по воде впереди него, испуганно закрякали, хлопая крыльями, кинулись в разные стороны.

С каждым взмахом рук Юлчи все больше ощущал легкость в теле, чувствовал, как мускулы его наливаются прежней силой. Вокруг тишина и покой. Прохожих нет. На берегу Анхора среди верб пасутся две белых козы. Время от времени они настороженно взглядывают на джигита, потряхивая бородами, и снова прячут головы в зелени.

Солнце поднялось высоко, но лучи его, скользившие меж листвы, здесь не припекали, а только ласкали тело…

Юлчи оделся и легко зашагал вдоль берега. Он не пошел в душную, темную лачугу Джуры. Ему хотелось побывать среди людей, разузнать новости, увидеть Унсин, услышать что-нибудь о Гульнар. Но прежде надо было раздобыть какую-нибудь мелочь на ужин. Махнув рукой на предостережения Джуры, он торопливо направился к базару.

Солнце палит отвесными лучами. Камни жгут ноги. Пыль. Трудно дышать. Базарный гомон и шум в самом разгаре. Люди озлоблены, грубы. От всех пахнет потом. У всех на языке жалобы на дороговизну, нужду, на мобилизацию.

Юлчи посчастливилось доставить поклажу в несколько мест и заработать немного денег. Вечером усталый джигит забежал к Джуре, отдал ключ и отправился к сестре. Дорогой на добытые за день гроши купил две тонких лепешки и немного винограда.

В сумерки, уже неподалеку от места, джигит, присмотревшись, увидел впереди себя Шакира-ата: постукивая посохом, старик медленно шел вдоль узенькой улицы по направлению к дому. Юлчи обрадовался, ускорил шаг:

— Здоровы ли, отец?

Старик вздрогнул, поднял голову. Не находя слов, он молча обнял джигита, костлявыми руками погладил его плечи. Затем суетливо засеменил к дому и еще с порога калитки крикнул:

— Доченька, готовь мне подарок! Брат твой!

Унсин выпорхнула навстречу и со слезами кинулась на шею брата.

— Не плачь, родная, не плачь! — успокаивал ее Юлчи дрожащим от волнения голосом.

Тетушка Кумри поклонилась джигиту издали, поздравив его с освобождением и пожелав долгой жизни.

Унсин быстро расстелила во дворе кошму, зажгла лампу. Юлчи, усадив к себе на колени внучат Шакира-ата, дал каждому по кисти винограда. Обрадованные, дети повисли у него на плечах.

Юлчи спросил старика, как живется. Шакир-ата пожаловался на трудность времени, а о себе сказал так:

— Горе за горем, сынок. Но мы еще кое-как таскаем свои чарики. По правде говоря, нас кормит Унсин. Ичиги, какие она шьет, только в руках держать да любоваться. Прямо играют! Такой способной и работящей, такой учтивой и доброй девушки во всех семи поясах земли не найти.

Слова старика обрадовали Юлчи. Он хотел было похвалить сестру, но Унсин вдруг исчезла. Через минуту она выбежала из дома, подошла к Юлчи, сняла с него старую, грязную тюбетейку и надела новую, любовно вышитую ею для брата. Юлчи снял тюбетейку, поднес к лампе, полюбовался красивым узором, снова надел и поблагодарил сестру. Ему показалось, что девушка чем-то опечалена.

— О чем ты грустишь? Ведь я вернулся здоровый и невредимый.

Девушка опустила глаза:

— Ничего, это я так…

Унсин и в самом деле была печальна. Третьего дня здесь узнали о смерти Гульнар. Весть эта потрясла девушку, и сейчас она не знала, как рассказать обо всем брату.

Шакир-ата сходил за Каратаем. Женщины скрылись в доме. Друзья крепко обнялись, затем уселись за чай и начали беседу.

Отвечая на вопрос Юлчи, Каратай заговорил о тяжелом положении ремесленников и всех, кто трудом добывал себе кусок хлеба.

— Если и дальше так будет продолжаться, — сказал он, — народ начнет умирать с голоду.

Юлчи внимательно выслушал кузнеца, потом наклонился к друзьям и заговорил, понижая голос:

— По-моему, все бедствия от того, что жизнь у нас устроена несправедливо. Подумайте сами: кучка баев — хозяева всех богатств. Несчетное же множество бедного трудового люда — голые, босые… Кто трудится, проливает пот, в котелке голую воду варит. А баи богатеют от их трудов, набивают и без того тугую мошну, бесятся от богатства. Вот от этого и все бедствия, в этом и вся суть. Хорошо, а что же делать, спросите? Скажу: жалобами, слезами и хныканьем не изменить жизнь. Чтобы освободиться от рабства, к борьбе надо быть готовым. Надо раскрыть глаза народу. Если мы, трудящиеся, выступим все сообща, то наверняка повалим и всех баев и самого кровопийцу Николая. Трудовой народ сам тогда будет распоряжаться своими делами. Я слышал — так думают русские рабочие, мастеровые. Они уже много лет идут этой дорогой, и нам надо следовать за ними. Что вы на это скажете?..

Кузнец и Шакир-ата некоторое время молчали, раздумывая. Наконец Каратай дружески хлопнул Юлчи по плечу:

— И добрая же голова у тебя, братец мой Юлчи! Золотая голова! Все, что сказал ты, — истинная правда. И насчет русских рабочих — тоже верно. Русские рабочие — большая сила. Они народ знающий — все машины они заставляют вертеться. И если русские рабочие так думают, то у нас с ними должна быть одна дорога.

Юлчи долго рассказывал о своем новом друге Петрове. Шакир-ата слушал, не сводя глаз с джигита.

— А твои мастеровые, видно, очень бывалые, отчаянные люди! — воскликнул он, когда Юлчи умолк.

— Да, смелый народ, решительный, — подтвердил кузнец. — Недавно мне пришлось видеть одного на улице… Так что бы вы думали? Он среди белого дня на глазах у народа ударил по лицу какого-то начальника из полиции!..

— Неужели? — изумился старик.

— Рабочие идут и против войны, и против Николая, и против буржуев! — с гордостью за своих новых друзей сказал Юлчи.

— Буржуев, говоришь? Это кто же такие? — заинтересовался старик.

— Петров всех баев буржуями называл, — объяснил Юлчи. — Он так говорил: «И узбеки, и русские — все одинаково терпят от буржуев, от баев, значит. Уничтожим, говорит, Николая и буржуев — и русских и мусульманских — и все дела поручим вести своим людям — рабочим, дехканам. Вот тогда и жизнь улучшится…» Тут, отец, большие дела. Пораздумаешь над каждым словом, и на сердце радостно станет, потому — мысли эти правдивыегпростые и понятные…

— Удивительное время настало! — шептал про себя Шакир-ата. — Чтоб трудящемуся человеку и самому быть хозяином своей доли, а? Товба!.. А я весь свой век прожил, как в темном закуте. Только и знал — гнуть спину на какого-нибудь жадного зверя… — Старик вздохнул, посмотрел на Юлчи, на Каратая. — Что ж, поживите хоть вы, молодые. Перестраивайте жизнь. Поворачивайте все по-своему.

— И повернем! — горячо отозвался кузнец. — Юлчи-палван правду сказал. Кому нужны баи? Кому нужен царь? Кому нужна война? Какая польза от нее народу? Только одни муки. А баи больше прежнего разжирели… Вот на тыловые работы записали только сыновей бедняков — новая беда на наши головы. Брата моего забирают, Юлчи-бай. И без того нужда задавила, голова кругом идет, а тут еще забота. Ух!..

Успокоившись, Каратай положил на плечо Юлчи руку:

— Тебе, палван, опасно оставаться в городе. Надо устраиваться где-нибудь на окраине.

Джигит хотел было возразить, но когда к мнению кузнеца присоединился и старик, он согласился. Только спросил:

— Куда же мне направиться?

Каратай предложил:

— На Тахтапуле у меня есть старушка тетка. Одинокая. Пойдем к ней.

Каратай поднялся. Юлчи проводил его на улицу и позвал Унсин. Ему очень хотелось расспросить сестру о Гульнар. Однако, когда Унсин подошла, джигит не осмелился раскрыть перед ней свое сердце. «Может быть, сама заговорит», — понадеялся он. Но девушка о Гульнар ни словом не обмолвилась. Она только пожалела, что брат так скоро уходит, и пообещала завтра-послезавтра навестить его.

Юлчи простился с Шакиром-ата и направился к калитке. Старик крикнул ему вслед:

— Эй, огненный джигит! Те слова твои — чистое золото. Только ты не делись ими с кем попало!

— Я для того и из тюрьмы бежал, отец, чтобы передать их людям!..

II

Юлчи проснулся, когда солнце стало припекать ему голову. Он огляделся вокруг. В маленьком, чисто подметенном дворике — тишина. На двери низенькой мазанки — цепь. Одиноко бродит по двору курица, такая же старая, как и бабушка Саодат — хозяйка этой хибарки, приветливо встретившая джигита поздней ночью.

Юлчи встал, оделся. Арыка во дворе не было. Он умылся уже согревшейся на солнце водой из жестяного чайника, стоявшего на терраске.

Вчера при свете маленькой лампы Юлчи не разглядел как следует старуху, — она улеглась в постель еще до ухода Каратая. Однако по голосу ее, по шуткам он понял, что бабушка Саодат приветливая, разумная и, пожалуй, даже смелая женщина.

Узнав, что Юлчи бежал из тюрьмы, она сказала: «Свет мой! Этот дом считай своим домом. Ты для меня все одно что Каратай. А может быть, и лучше. Кузнец мой часто подсмеивается надо мной: тетушка, говорит, у вас дверь всегда колом подперта. И это верно, только смотря для кого. Имама с суфи, начальства да еще трех-четырех человек гузарских живоглотов я избегаю. А хорошим людям я всегда рада».

Юлчи обошел безмолвный дворик. Из каждого уголка здесь проглядывали нужда и бедность, но везде было чисто, все было аккуратно прибрано. У дувала — маленький, площадью с циновку, цветничок — георгины, ночные красавицы, петушиные гребешки, мята, чебрец.

Мысли Юлчи были заняты Гульнар. «Свыклась ли она, смирилась ли со своей судьбой? Может быть, уже забыла меня? Гульнар, а?! Нет, не могла забыть!.. Что она сейчас делает? Взглянуть бы на нее хоть раз или хоть голос услышать бы… Кого послать к ней? Унсин никогда не была в загородном поместье бая, да и далеко… Пойти самому?.. Стану бродить вокруг поместья, она и знать не будет. А бай случайно увидит — ей же хуже сделаю: ее взаперти будут держать. Бай — он такой…»

Открылась калитка. Волоча длиннополую паранджу, с пустой корзиной на голове во двор вошла бабушка Саодат.

— Проголодался, наверное, львенок мой? — заговорила старуха, сбрасывая паранджу и ставя корзину на терраску. — Сейчас чай вскипячу.

Бабушка Саодат — худощавая, костистая старуха с крючковатым носом и по-мужски решительными движениями. Маленькие глаза ее, несмотря на годы, еще сохраняли живой блеск.

— Где были, мать? — спросил Юлчи.

Старуха разожгла маленький самовар, подошла к джигиту и заговорила густым, не по-женски низким голосом:

— Заботы, сын мой. Я — хлебопек. Вон, на кухне, у меня большущий тандыр. Не видал?.. Еще до солнца я просеяла муку, замесила тесто. Пока тесто подошло, развела огонь в тандыре. Потом наделала лепешек. А к тому времени и тандыр накалился. Испекла — и одну корзину уже успела продать на гузаре. Попью чаю, еще понесу…

— И давно вы так живете? — поинтересовался Юлчи.

— Покойный муж мой был поденщиком, — ответила Саодат. — Того, что он добывал за лето, не хватало на зиму. Потом заболел и совсем отошел от работы. Пришлось кормить его. Лет уже двадцать будет — умер он. Детей мне не довелось иметь, сынок. Вот так и перебиваюсь своим трудом, чтоб не унижаться ни перед кем. Одно время шила тюбетейки, потом одеяла стегала, очкуры для штанов ткала. А теперь для таких дел глаза не годятся.

— Ну, а от лепешек остается что-нибудь?

— Бывает так, бывает этак… — Старуха повернулась, положила в самовар щепок. — Иной раз один убыток. Продашь хлеб, пойдешь на базар, цена на муку опять поднялась. А у меня и капиталу-то всего на один пуд муки… Вся польза, сын мой, — с базара хлеб не покупаю. За день остается пара лепешек для себя — и то богатство…

После чая Юлчи предложил старухе снести и продать очередную корзину хлеба. Бабушка Саодат уложила в корзину аккуратными рядами несколько десятков еще не остывших лепешек. Юлчи подхватил ношу, отправился на базар.

На первый взгляд на базаре все казалось обычным. В чайханах, как и всегда, звякали крышки чайников, кричали в клетках перепелки. В торговом ряду препирались с покупателями лавочники и мясники. Глухо брякая подвешенными на шею тяжелыми медными бокалами, проходили верблюды. Но во взглядах и в движениях людей было заметно беспокойство и смятение. Как только речь заходила о мобилизации на тыловые работы, слышались негодующие выкрики, жалобы на притеснение, нужду, бесправие. Гнев, казалось, готов был вспыхнуть в любую минуту.

Юлчи, пользуясь каждым удобным случаем, разъяснял людям, кто настоящие виновники их нужды и несчастий. Говорил, что война, которую ведет царь, нужна и выгодна только баям. Потом снова принимался выкрикивать:

— Эй, лучшие лепешки! Самые лучшие лепешки!

Распродав лепешки, он оставил корзину на сохранение старику, вязавшему на берегу арыка веники, а сам пошел бродить по базару в поисках заработка. Ему удалось подрядиться сделать одному человеку десять тысяч сырцового кирпича. Затем подвернулся торговец, которому надо было отнести на Урду мешок молотого табаку.

У трамвайной остановки Юлчи опустил ношу на тротуар, чтобы передохнуть. Тут он заметил, что прохожие начали оглядываться, подталкивать друг друга, о чем-то перешептываться. Щурясь от солнца, Юлчи посмотрел в ту сторону.

В нескольких шагах от него посередине улицы трое полицейских — один русский спереди и двое узбеков сзади — с обнаженными шашками вели Ярмата. Старик шел сгорбившись, с низко опущенной головой — видно было, что человек придавлен большим несчастьем.

Глаза Юлчи широко открылись, он побледнел. Не сдержавшись, крикнул:

— Ярмат-ака!

Ярмат медленно поднял голову, увидел Юлчи. Посмотрел на него печально и как-то виновато и слабо махнул рукой, будто хотел сказать: «Все кончено!»

Окинув джигита подозрительным взглядом, полицейские прошли мимо.

Юлчи с минуту стоял растерянный, потом торопливо взвалил на спину мешок и последовал за полицейскими. Он шел, не отрывая взгляда от сгорбившейся фигуры отца Гульнар, и думал: «Что старик мог сделать плохого?.. Был преданным рабом своего хозяина, и вот — никто за него не заступился… Это новое горе для Гульнар. Что бы там ни было, Ярмат отец ей…»

На Урде Юлчи сбросил ношу и, даже позабыв о плате, пошел дальше. Он отстал только тогда, когда стало ясно, что Ярмата ведут в тюрьму.

Домой он вернулся вечером. Бабушка Саодат, опустившись на корточки у маленького, с тюбетейку, очага, варила ужин. Взглянув на джигита, она испугалась.

— Что случилось, мой львенок? Полицейские, погореть им, на след напали? Гнались за тобой?

Юлчи не ответил. Он присел на край терраски и опустил голову на руки.

Старуха подошла к нему, ласково заговорила:

— Отчего ты дрожишь, сынок? Скажи мне. Ушел ты, я глаз не сводила с калитки: вот подойдет — нет, вот покажется — нет. Сколько раз на гузар ходила. Расспрашивала людей. Что случилось? Опять тебе тюрьма грозит? Скажи, сынок, успокой мое сердце.

Когда Юлчи возвращался домой, на него обрушилась новая беда. Он встретил одного из бывших приказчиков Мирзы-Каримбая, и тот рассказал ему о событиях последних дней: о смерти Гульнар, о том, что Ярмат, подозревая Салима в отравлении дочери, три дня назад убил байбачу и скрылся, а сегодня каким-то образом был задержан.

— Тюрьмы я не боюсь, мать, — не поднимая головы, глухо заговорил Юлчи. — Не боюсь ни виселицы, ни пули. Тюрьма! А чем лучше тюрьмы такая жизнь? Весь белый свет стал мрачнее любого зиндана! Куда ни глянь — темно, куда ни глянь — яд каплет. До каких же пор я буду пить яд?!

— Что ты болтаешь? — с укоризной сказала старуха. — В твои годы самая пора веселиться да радоваться. Правда, на свете много печали, много скорби, много обездоленных. А в нынешнее время и вовсе — стон стоит от жалоб и горя. У одного куска хлеба нет, а у другого целыми котлами сало варится. Один за медным грошем гонится, а другой угорает от запаха денег. Но так устроен белый свет, сынок. Одному светло — другому темно, одному тепло — другому холодно. Да ты не думай об этом, не принимай близко к сердцу… Ты молодой, здоровый. Работай, веселись, обзаведись товарищами. Радость и веселье к лицу в твою пору, сынок!

— Верно, мать, я молод и здоров, — согласился Юлчи, — но сердце мое навеки потеряло самую большую радость. — И он откровенно, как матери, рассказал бабушке Саодат о своей несчастной любви.

Старуха с материнским сочувствием выслушала джигита и глубоко вздохнула:

— О, злой, изменчивый мир! Грудь народа кровью залита, душа печалью истерзана… Для такого джигита и не нашлось капли счастья!..

Чтобы не обидеть хозяйку, Юлчи принял от нее деревянную чашку с постной, обильно приправленной зеленью похлебкой, без всякого желания съел две-три ложки. Потом заговорил о сестре. Сказал, что намерен выдать ее замуж, если найдется честный, работящий джигит, и попросил бабушку Саодат, когда Унсин зайдет, подготовить ее исподволь.

Бабушка Саодат посоветовала:

— С выбором жениха торопиться не следует, сынок. Прежде надо разузнать, какие у него отец с матерью, какое его занятие-мастерство, а потом уже говорить о свадьбе.

— Лишь бы джигит был честйый и старательный — и довольно, — сказал Юлчи. — Про богатство, про дома и усадьбы узнавать нечего… Может, у вас знакомые есть?

— Близко ли, далеко ли — хорошие джигиты найдутся. А все-таки разглядеть и выбрать надо, сынок.

— Хорошо, выбирайте, приглядывайтесь, мать. Я и Шакиру-ата и Каратаю тоже накажу.

Бабушка Саодат отодвинула миску.

— Сдается мне, что с делом этим ты порешил только сегодня. Скажи, сынок, почему так торопишься?

— Не знаю, мать, что еще может обрушиться на мою голову, что придется повидать глазом. Одно ясно: мне рано искать покоя, не время думать о веселье, забавах. — Юлчи встал, выпрямился во весь рост, заговорил гневно: — До каких пор нас будут душить, терзать безнаказанно? Можно ли терпеть дальше?! Нет, пока жив — я не успокоюсь. Я покажу им!

Старуха долго испытующе смотрела на джигита, покачала головой, вздохнула:

— Насчет забав да веселья — прости, сынок. Я ошиблась. Ты не из таких, оказывается. — Бабушка Саодат тоже встала и торжественно, словно благословляя, произнесла: — Иди, сынок, ради народа иди в огонь, в воду. Такому джигиту все по плечу… — Старуха прислушалась. — Подожди, что это за шум?

Юлчи вдруг сорвался с места, выскочил со двора и побежал к гузару.

Толпа мужчин и женщин сгрудилась в тесной улочке. Слышны хриплые выкрики мужчин, проклятия скрытых под паранджами и чачванами женщин. Юлчи смешался с толпой.

Шумели две явно враждебные стороны: элликбаши — средних лет, щуплый: с узкими, плутовато поблескивавшими глазами, рядом с ним три молодых человека и старик, — судя по одежде и разговору, местные баи. А остальные — видно, беднота квартала. Старик бай, хоть лицо его и подергивалось злобой, старался говорить спокойно, сдерживая знаками и жестами разгорячившегося элликбаши. Но тот ничего и никого не хотел признавать. Молодых он ругал собаками, пожилых, не стесняясь, обзывал дураками, выжившими из ума стариками. Он зажимал от шума толпы уши и кричал:

— Что это за цыганский табор? О чем галдите? Десять раз, сто раз говорил вам и еще раз повторяю: из нашего квартала в мардикеры пойдут пятнадцать человек. На всякий случай мы наметили двадцать джигитов. На список их еще не брали и по начальству не сообщали. Из-за чего же смута? Подождите, я проучу вас! Тысячу раз вопите «дад» — все равно бесполезно! Вы подданные его величества белого царя и обязаны дать своих сыновей. Вот и все.

Толпа в ответ зашумела:

— Не дадим!

— Подохнуть вашему царю, замучил, тиран! — выкрикивали женщины.

— Вон как! — взвизгнул элликбаши. — Теперь я жалеть не стану! Только услышу еще от кого такие слова — сейчас же в участок сообщу!

— Хоть в Сибирь ссылай, если сможешь! — угрожающе выкрикнул какой-то джигит.

— Эй, подожди-ка! — Из толпы вышел высокий, крепкий старик, босой, в грязном войлочном колпаке. Поблескивая белками глаз, он поднял руку, громко заговорил — А те двадцать джигитов — чьи они, чьи сыновья? У купца Махамаджана — пять сыновей, у Шаю-нуса-карвана[101] — семеро, у Азимбая, который чаем торгует, — трое. Из них хоть одного записали? Нет! А что они — на земле родились или с неба прилетели? Они от войны попользовались, из мелких торговцев знатными богатеями стали. Им есть за что идти. Вы хотите послать только сыновей таких дехкан, как я, сыновей пастухов и ремесленников, а? То пинали нас, оттирали к сторонке, никто не слушал наших жалоб, воплей, а теперь сыновья наши потребовались?

Худой юноша, по виду ремесленник, протискался вперед, крикнул:

— А почему ваши братья остались в стороне, элликбаши? Это справедливо?

Юлчи дрожал от радостного возбуждения. Народ заговорил, поднял голову. Кругом слышались те самые слова, которые он хранил в сердце и собирался рассказать людям. Значит, он не один, у него много друзей — таких же угнетенных и униженных, готовых бороться с тиранами и угнетателями. Он почувствовал себя так, будто только сейчас вышел из темной, вонючей тюрьмы на чистый воздух в ясный весенний день.

— Община! — хмуря нависшие брови, внушительно заговорил старик бай. — Слава аллаху, мы все мусульмане, дети одного отца, сыны одного квартала. Каждый день мы приветствуем друг друга салямом, и когда настанет час, нас всех отнесут на одном и том же табуте. Нам нужно быть дружными. Коли мы, как шилом, станем тыкать пальцами: почему тот не дает своего сына, почему этот остался в стороне? — между нами возникнет распря. Разделять: тот бай, этот бедняк — большой грех. Все мы — рабы аллаха. Одному дано на этом свете, другому воздастся на том. Каждый здравомыслящий человек должен понимать, что честная бедность много почетнее богатства. К тому же в нашем квартале и нет их — знатных баев. Я, что ли, знатный? Или Шаюнус-карван? Каждому свой карман лучше знать. Однако мы не смотрим, по мере своих сил помогаем властям… Мусульмане! Покиньте путь богопротивного шайтана, сбивающего вас на путь непокорности!

— Не прибедняйтесь! — закричал старый дехканин. — В Ташкенте двенадцать ворот, выйди из любых, спроси: чья земля? Земля Курбана-ходжи, скажут!

Крики мужчин и проклятья женщин нарастали.

— Говоришь, надо помогать власти, — и помогайте, а нас не трогайте!

— Мы сами нуждаемся в помощи!

Лицо элликбаши перекосилось злобой.

— Расходитесь! — заорал он-.

Какая-то женщина подошла к нему вплотную и в упор угрожающе крикнула:

— Сейчас же вычеркни моего сына!

Элликбаши занес над головой женщины руку, но ударить не решился, а только визгливо выкрикнул

— Убирайся, потаскуха!

Люди вздрогнули, переглянулись. Вдруг в воздухе поднялись десятки кулаков. На элликбаши и его друзей посыпались удары. Старик бай кое-как выбрался. Остальных толпа смяла.

В это время вдали показался имам. Он бежал, неуклюже путаясь в полах длинного халата, и писклявым голосом кричал:

— Эй, мусульмане! Эй, народ общины!

Но слова его потонули в общем гуле, не оказав никакого действия. Тогда он бросился в толпу, начал разнимать людей.

Первыми начали отходить пожилые, а за ними молодежь. Элликбаши и его приятели, перепачканные в пыли, сплевывая кровь, со слезами, с помощью имама поднялись с земли. Лоб элликбаши был в ссадинах, из носа текла кровь, один глаз закрыт багровой опухолью. Имам встряхнул от пыли свалившуюся в суматохе чалму, торопливо намотал ее на голову и обратился к прихожанам со словами увещевания. Он говорил, что надо денно и нощно молиться об избавлении страны от бедствий, о том, что все трудности можно облегчить, вознося хвалу аллаху. Заметив, однако, что люди слушают его без обычного внимания и уважения, а некоторые даже явно посмеиваются, имам прекратил проповедь и, забрав своих подзащитных, торопливо направился к мечети. Элликбаши обернулся, прикрывая одной рукой заплывший глаз, второй погрозил толпе. Юноша-ремесленник крикнул ему вслед:

— Подожди, в другой раз почище отделаем!

С минарета послышался голос суфи, призывавшего к предвечерней молитве. Люди начали было расходиться, но Юлчи остановил их звонким, взволнованным возгласом:

— Люди! Не поддавайтесь уговорам! Стойте твердо! Если все бедняки будут держаться заодно, кто посмеет взять их сыновей? Баи не зря ратуют за царя. Он — их защита. Баи помогают царю, царь помогает баям. Земля ихняя, вода ихняя, власть ихняя… Их слова везде находят отклик. А жалобам и воплям бедноты — грош цена! — Юлчи говорил не очень связно, но горячо. Тишина, наступившая в толпе, внимание людей ободрили его. Он продолжал: — Война наполнила кошельки баев, не правда ли? Так пусть они и посылают своих сыновей! Братья, подумайте, разве это жизнь? До каких пор мы будем терпеть? До каких пор будем умываться кровью, покорно преклонять колени? Поднимем наш голос. Добьемся своих прав — или умрем!.. Возмущение не в одном вашем квартале. Сейчас во многих городах и селах бедный люд начинает требовать свои права. В открытый бой с тиранами и угнетателями вступает народ!..

Задыхаясь от волнения, Юлчи прислонился к дувалу и так стоял некоторое время, оглядывая людей, словно спрашивал: «Верно я говорю?»

Двое или трое из толпы, пугливо озираясь, спешили прочь. Остальные тесно обступили джигита. Женщины, приоткрывая чачваны, с интересом поглядывали на него издали, не смея подойти ближе. Кто-то в толпе сказал:

— Горячий джигит, пламенный. Устами народа говорит.

Молодые парни, окружавшие Юлчи, несмело стали расспрашивать его. Джигит отвечал просто и откровенно, и на перекрестке завязалась беседа словно между давнишними друзьями…

III

Летнее утро… Солнце играет над верхушками густых верб.

Юлчи вышел из дома пораньше, чтобы успеть до жары сделать лишнюю сотню кирпичей.

Со стороны верхнего квартала, направляясь к гузару, бежала толпа мужчин. За ними спешили несколько женщин в старых, потрепанных паранджах.

Юлчи остановился. Люди сгрудились у моста. Послышались исступленные вопли женщин:

— Дад! Где конец насилию?

Покрывая голоса женщин, раздался громовой бас одного из мужчин — плечистого, обожженного солнцем, одетого в лохмотья:

— Вперед, джигиты, вперед! Постоим за себя!

Толпа хлынула через мост.

Народу на гузаре было еще немного. Проклятья женщин, смелые возгласы мужчин напугали торговцев. Чернобородый бакалейщик, занятый поливкой тротуара у только что открытой лавки, застыл с ведром в руке, но тут же, опомнившись, поспешно скрылся за прилавком. А люди вначале нерешительно, потом все увереннее начали присоединяться к выступавшим.

Юлчи протиснулся вперед. Сердце джигита билось в груди, точно молот о наковальню. Он понял, что настал день, когда угнетенные и обиженные крепко схватят за ворот своих насильников.

Толпа все увеличивалась. Усилились вопли, восклицания, плач женщин.

Какой-то старик с белоснежной бородой распростер руки и, будто благословляя народ, во весь голос закричал:

— Собирайтесь, храбрецы! Собирайтесь! Газават! Газават!

Из чайханы выбежали два каких-то уличных парня. Сложив на груди руки, они поклонились старику. Тот благословил их. Парни, схватившись за ножи, висевшие у них на поясах, гордо оглядели окружавших.

Юлчи приблизился к старику:

— Отец, а каков смысл газавата?

— Сын мусульманина, — возмутился старик, — и не понимаешь?!

— Не совсем…

— Верблюжонок мой, по исламу газават — война мусульман с неверными. Умрешь — мученикоиг за веру станешь, убьешь — героем-победителем будешь. Такова по священным книгам война правоверных.

— Нет, отец! — выкрикнул Юлчи. — Наша война будет иная. Не все мусульмане одинаковые. Разве среди мусульман нет волков? И зубы их не такие же острые, как зубы других волков? Нет, мы будем истреблять всех волков! Так ли я говорю, люди? Наша борьба — это борьба за освобождение! За уничтожение всех волков, всех насильников, кровопийц!..

Из толпы с разных сторон послышались возгласы:

— Верно!

— Справедливые слова!

Изумленный словами Юлчи, старик схватился за ворот рубахи.

— Астагфирулла![102] — только и мог выговорить он.

Юлчи побежал в свой квартал, собрал бедняков, которых только вчера призывал к борьбе, беседуя на перекрестке. В толпе оказалась и бабушка Саодат.

Они вышли к гузару. Направились к Хадре. Мужчины шагали, расправив грудь, гордо подняв голову. Женщины беспрестанно слали проклятья царю и его приспешникам.

Толпа росла. Из кварталов, из узеньких улочек и переулков выходили и присоединялись группы молодежи, стариков, женщин.

Народ шел смело, густой шумной массой. Изредка встречались полицейские. Когда-то полицейские наводили страх на старого и малого, теперь же они сами трусливо жались к дувалам и прятались от глаз толпы. А люди, осознав свои силы, шли, не обращая на них внимания.

Юлчи рассчитывал, что восставшие направятся в новый город к дому губернатора. Но толпы народа, стекавшиеся со всех сторон, сворачивали к полицейскому участку на Алмазаре. В глазах простых людей это было самое черное, самое страшное учреждение. Оно олицетворяло всю власть. Все притеснения, насилия, издевательства ежедневно, ежечасно исходили именно из этого проклятого места. Мимо полицейского участка люди всегда проходили с трепетом.

«Хорошо, пусть пожар начнется отсюда!» — подумал Юлчи и, подбадривая людей, заторопился к Алмазару.

Неожиданно до слуха джигита донесся чей-то окрик:

— Юлчи-бай!

Юлчи обернулся: неподалеку на тротуаре с газетой под мышкой стоял Абдушукур. Рядом с ним какой-то стриженный «под польку» и одетый по моде молодой байбача в легком пальто полуевропейского фасона.

Юлчи неохотно сошел с мостовой.

Байбача усмехнулся, небрежно поигрывая стеком. Абдушукур строго хмурил брови.

— Куда вы все направились? — спросил он. — Куда ты ведешь людей? Это невежество, безумие! — Абдушукур уже кричал, брызгая слюной. — Что понимает это стадо баранов? Что понимаешь ты? Есть люди образованные, которые заботятся о благе народа… А ты зачем путаешься?

— Что же надо делать по-вашему, братец ученый? — насмешливо спросил Юлчи.

— Вернуть людей! — взвизгнул Абдушукур. — Я уговариваю, останавливаю народ, а такие невежды и безумцы, как ты, тянут толпу вперед. Одумайся! Его величество белый царь оказался в этой войне в большом затруднении. Можем ли мы, туркестанцы, совершить предательство? Услышали про войну и побледнели! Трусы, а не джигиты!

— Все? У меня нет времени заниматься болтовней! — поднял голос Юлчи. — Знайте, народ будет устраивать свои дела, как сочтет лучшим. Он не нуждается в таких маклерах, как вы. Я-то вас хорошо знаю. Вы хотите остановить народную бурю? Хотите заглушить голос народа? Попробуйте!.. Этот буран так вас подхватит, что вы и места на земле не найдете. Вам очень хочется воевать за царя? Что ж, забирайте вот этого байбачу — вашего приятеля — и отправляйтесь, дорога открыта. А наша война будет иная. Воевать мы будем и с теми, кто сосет кровь из народа, и с вами — их прихлебателями!

Юлчи резко повернулся. Через десяток шагов он натолкнулся еще на одного увещевателя. Этого отчитывала какая-то пожилая женщина с подобранной до пояса паранджой, без капишей, в рваных ичигах, из которых выглядывали запыленные пальцы ног:

— Я пришла из самого Юнус-абада. Почему я должна вернуться? Хватит, досыта хлебнули горя! Хоть пушку заряжайте мной, а я буду кричать: пошли аллах погибель вашему белому царю Николаю! Вернуться, говоришь? Если ты мужчина, иди вперед, дорогу показывай!

— Правильно, мать! — поддержал женщину Юлчи. — Идем. Не отступай. Нам нечего бояться!

На Алмазаре перед зданием полицейского участка собралась огромная толпа. А народ все прибывал и прибывал. Особенно много закутанных в старые, потрепанные паранджи женщин…

Пробираясь вперед, Юлчи оглядывал площадь. Вот они — дехкане, чайрикеры, батраки, городские ремесленники, рабочие и их отцы, матери, испытавшие на себе всю жестокость насилия, грабежа, издевательств!

В воздухе стоял мощный гул. Со всех сторон слышны исступленные вопли женщин, гневные возгласы мужчин:

— Погибель на эту войну!

— Сил нет больше терпеть!

— Пусть сыновья баев идут на тыловые работы!

В толпе Юлчи столкнулся с Каратаем. Рядом с кузнецом стоял Ораз. С трудом пробравшись к ним, Юлчи обнял друга-киргиза, которого давно уже не видел.

Каратай толкнул Юлчи:

— Вон смотри — Хаким-байбача! Душа у него, видно, к горлу подступила — вот-вот выскочит!

Закусив губу, Юлчи устремил на Хакима полный ненависти взгляд. Тот стоял несколько поудаль от толпы с каким-то русским чиновником в пенсне. Байбача был бледен, во всех его движениях чувствовался страх. Он то окидывал взглядом толпу, то наклонялся к чиновнику и что-то говорил ему…

Ораз шепнул что-то Каратаю и будто между прочим заметил:

— Надо бы и Хакима спровадить туда, куда отправился его братец Салим!

Юлчи крепко сжал руку друга.

— Подожди, мы их всех подтянем на одну веревку. А сейчас идем, чтобы не отстать от народа.

Ворота полицейского участка были наглухо закрыты. Мужчины, женщины, цепляясь за окрашенную зеленой краской решетку, пытались проникнуть внутрь.

Юлчи со своими друзьями навалились на одну половину ворот. К ним на подмогу бросились десятки людей. Ворота с треском распахнулись. Толпа бросилась вовнутрь и, захлестнув обширную площадь двора, задержалась у выбеленного здания участка. Двери канцелярии были заперты. Через окна видны искаженные страхом и злобой лица полицейских, миршабов.

Ярость восставшего народа все нарастала. Крики мужчин, возгласы женщин, казалось, поднимались до самого неба. Джигиты сжимали кулаки, старики потрясали посохами, женщины в исступлении отбрасывали чачваны.

— Сюда выходите, живоглоты!

— Мы распорем вам животы!

— Долой тирана-царя!

— Долой баев!

Несколько миршабов во главе с усатым полицейским выскочили из помещения. Похабно ругаясь и размахивая плетками, они пытались оттеснить толпу.

Передние попятились. Надо было действовать.

— Бей! — крикнул Юлчи и, как тигр на добычу, рванулся на полицейских. Двумя ударами он повалил двух миршабов.

Народ с криком бросился на других. Но из окон раздались выстрелы, и благодаря этому измятым кулаками и пинками мирша-бам удалось скрыться в помещении.

В двери, в окна канцелярии полетели камни, обломки кирпичей. Со звоном посыпались осколки стекол.

Неожиданно дверь канцелярии распахнулась, и на крыльце появился усатый, грузный и злой пристав Мочалов в сопровождении двух полицейских чиновников, бледных, с перекошенными от страха лицами.

Пристав резким движением руки потребовал тишины. Один из чиновников сделал попытку разъяснить смысл «высочайшего указа». Но шум и крики заглушили его слова. Снова со всех сторон полетели камни, кирпичи. Какая-то распаленная гневом женщина вцепилась в одного из чиновников, рванула его с крыльца. Близ стоявшие свалили его, потащили в толпу. Какой-то молодой джигит с непокрытой головой, с горевшими ненавистью глазами проворно выхватил из ножен чиновника шашку.

В этот момент по знаку Мочалова из окон канцелярии прогремел залп. В народ посыпались пули. Упали две женщины. Одна застыла на нижней ступеньке крыльца, другая, комкая худыми, изможденными руками паранджу и чачван, свалилась на кирпичи. Какой-то чернобородый, бедно одетый человек, зажимая правой рукой плечо и закрыв от боли глаза, опустился на корточки. Меж его пальцев проступила кровь.

Толпа попятилась, отхлынула от крыльца.

Едва над головой зазвенели пули, Юлчи почувствовал, как весь он наливается бурной, клокочущей силой, а сердце его охватывает неудержимая ярость. Горящими глазами он оглядел народ: во взглядах людей — жгучая ненависть, в руках Каратая, Ораза и многих других холодно поблескивают ножи, руки женщин сжимают камни.

В народе нарастала новая волна гнева:

— Стреляйте! Убивайте!

— Пусть земля поглотит тирана!

— Не дадим своих сыновей кровопийце-царю!

Юлчи решительно шагнул вперед. Вместе с первыми рядами подступил к двери канцелярии. Вслед хлынула застывшая было на миг волна народа. Еще один из царских прислужников был смят. Остальные успели скрыться. Дверь канцелярии снова захлопнулась.

Топтаться во дворе было бесполезно. Надо было врываться через окна и двери внутрь. Юлчи поискал глазами своих друзей: Каратай яростно орал что-то в толпе джигитов, Ораз ожесточенно бросал камень за камнем в окно канцелярии, — ни тот, ни другой не услышали его призыва. Увидев неподалеку группу мужчин своего квартала, Юлчи решил позвать на помощь их.

Пробиваясь сквозь толпу, джигит вдруг остановился: среди множества женщин он увидел девушку. Она то приподнимала чачван, то вовсе отбрасывала его, вставала на носки, озиралась по сторонам. На ресницах ее жемчужинами блестели слезы. При первом взгляде Юлчи показалось, что он видит Гульнар: овал лица, разрез глаз, тонкие изогнутые брови — все напоминало ему любимую. Джигит закрыл глаза и даже покачнулся — в сердце его будто вонзилось что-то острое, грудь залила волна скорби.

«Гульнар, возлюбленная моя! Нет тебя. Нет тебя на этом празднике народном, празднике джигитов!»

Со всех сторон послышались новые взрывы криков и возгласы:

— Полицмейстер! Казаки!.. Не теряйтесь, джигиты! Бейте их, удальцы!

Юлчи метнулся к передним рядам, увидел полицмейстера, стоявшего на крыльце в окружении казаков.

Полицмейстер Колесников пытался говорить, но в ответ ему загремел грозный клич:

— Бей тирана!

Десятки рук протянулись к полицмейстеру. Он выхватил револьвер. Казаки дали залп, вслед поднялась беспорядочная стрельба. Сразу упало несколько убитых и раненых, но восставшие все рвались к крыльцу.

Юлчи ринулся на высокого бородатого казака, оглушил его ударом кулака, одним рывком выхватил у него клинок. Поднял высоко над головой горевшую белым пламенем шашку, бросился за убегавшим в канцелярию полицмейстером.

Вдруг, будто схваченный судорогой, джигит застыл на мгновенье, потом, все еще крепко сжимая клинок, согнулся и медленно опустился на землю.

, Немного погодя он открыл глаза. Над ним — чистое голубое небо, яркое солнце: как сквозь глухую стену слышен шум толпы. На дерево напротив взбирается какой-то мужчина. Юлчи узнал в нем Ораза — киргиз обрезал телефонные провода…

Страшная боль пронизывала все тело джигита, но он еще кипел гневом, пытался бороться. Крепко стиснув зубы, опираясь на руки, он оторвал голову от земли, приподнялся, но в глазах у него потемнело, и он свалился снова…

Юлчи лежал, обливаясь кровью, но не терял сознания. Душой и мыслью он был с восставшим народом. В ушах его торжественной музыкой звучал грозный ропот толпы — это были гневные голоса многих тысяч братьев, отцов, матерей, грудью вставших против баев, против всех тиранов и насильников.

Кто-то подошел к нему, погладил рукой лоб, позвал:

— Юлчи-бай! Лучше бы мне умереть, твоему брату! Эх, друг, старый мой друг!..

Джигит открыл глаза — над ним склонился Каратай.

Каратай и Ораз подняли Юлчи: с трудом выбравшись из толпы, быстро зашагали прочь. В квартале Диван-беги они вошли в какой-то заброшенный двор и осторожно уложили Юлчи в полуразрушенной лачуге.

— Друг, ну как ты? Воды дать?

Вопрос Каратая остался без ответа.

Юлчи был мертв…

Каратай прикрыл лицо друга поясным платком. Ораз снял и расстелил халат, на него уложили тело. Каратай ножом разрезал окровавленную рубаху, обнажил грудь Юлчи: на левой стороне вокруг раны густо запеклась кровь…

До наступления темноты друзья в горестном молчании сидели на безлюдном тихом дворе. Потом Ораз отправился к знакомому арбаке-шу, вернулся на арбе, застеленной несколькими снопами рисовой соломы. В темноте они уложили Юлчи на арбу, прикрыли соломой и с большой осторожностью поехали к бабушке Саодат.

Унсин, слышавшая о восстании, о стрельбе, об арестах, опасаясь за брата, под вечер прибежала с сынишкой Каратая на Тахтапуль. Бабушка Саодат, вместе с другими женщинами ходившая к полицейскому участку, подробно рассказала девушке о событиях. Обе они очень беспокоились за Юлчи.

Неожиданно во двор вбежал Каратай. Беспокойно оглядываясь назад, кузнец скороговоркой предупредил:

— Пожалуйста, прошу — не поднимайте голоса! — и снова скрылся.

Женщины застыли, предчувствуя беду. Но только когда внесли Юлчи и уложили на подстилку, они поняли страшную истину.

Каратай послал Ораза за Шакиром-ата, а сам остался в хибарке. Он сидел неподвижно, лишь время от времени поднимая голову, чтобы унять женщин, если они начинали громко плакать.

При свете лампы Юлчи лежал такой же спокойный, гордый и красивый, каким был при жизни. Глаза, казалось, вот-вот откроются губы зашевелятся, и он заговорит…

Унсин рвала на себе волосы, до крови царапала щеки. Но разве это могло хоть чуточку облегчить ее страдания? И разве могли слезы омыть сердце, залитое скорбью?

Обнимая любимого брата — ее друга и единственную опору в жизни, Унсин прижималась щеками к кровавой ране. Не действовали на нее ни уговоры Каратая, ни ласки старухи. Девушке казалось — ее жизнь не стоит и одной минуты жизни брата.

Пришел Шакир-ата. Каратай с Оразом отправились на кладбище. На случай, если бы могильщик отказался ночью копать могилу, они захватили с собой кетмень.

Шакир-ата, опустившись на колени у изголовья Юлчи, долго и горько плакал. Потом обратился к Унсин, по-отечески ласково погладил ее по голове.

— Доченька моя, родная, доченька! Не убивайся так. Ты умница, девушка, поймешь: смерть Юлчи — не простая смерть. За кого пролил кровь твой брат? Не за себя — за народ, за всех обиженных и обездоленных кровь свою он пролил. Эта кровь самая чистая, самая благородная. Это — священная кровь!.. Доченька, брат твой был мужественным джигитом. Честным джигитом. И он честно и мужественно умер. Кровь Юлчи не пропадет даром. Потом ты поймешь, доченька. Придет время, я умру, а ты вспомнишь и скажешь: «Шакир-ата правду говорил!» — Старик тяжело вздохнул. — Не горюй, доченька. Я для тебя — отец. Старуха — мать. В кишлаке у тебя есть брат. Есть у тебя и такой друг, как Каратай. Все мы тебя любим.

Унсин так и не успела передать брату колечко, которое ей когда-то дала Гульнар. Она вынула его из кармана, поцеловала и надела на мизинец Юлчи.

Ровно в полночь Юлчи уложили в табут. Шакир-ата, Каратай и Ораз прочли молитву. Звать джигитов квартала было опасно. Каратай и Ораз вдвоем подняли табут. Бабушку Саодат еле уговорили остаться дома. За табутом шли Шакир-ата и Унсин.

В непроглядной темноте, в глубоком, горестном безмолвии друзья уложили Юлчи в могилу и забросали ее землей, поклявшись отомстить насильникам. Потом, простившись со стариком и Унсин, они ушли. Им нужно было хотя бы на время скрыться.

Унсин долго плакала. Она то клала на могилу голову, то приникала к ней грудью, не в силах утешить безмерную скорбь.

Когда начали тускнеть и гаснуть звезды, Шакир-ата взял девушку за руку, поднял с могилы и повел домой.

Шли они тихо. Когда достигли половины пути, на горизонте загорелись яркие, красные как кровь лучи. Приветствуя восходящее солнце, в зелени садов запели птицы.

I938

Загрузка...