3. ЗАПАД ИЗНУТРИ

Свобода, равенство и братство. А и В сидели на трубе

Интеллектуальные вожди Французской революции провозгласили когда-то свой безответственный лозунг — «Свобода, Равенство и Братство», — совершенно не озаботившись разъяснить, совместимы ли эти понятия. Приступив вскоре к массовому террору, они скомпрометировали наименее определенное из этих слов. Но «свобода и равенство» долгое время звучали в ушах европейца песней, в которой эти общественные продукты-близнецы расцветали вместе, как «яблони и груши».

В наше время свобода и равенство настолько противоречат друг другу, что кажется даже странным, как могли люди когда-то столь грубо заблуждаться…

Не стоит, впрочем, забывать, что опыт социального экспериментирования у людей очень ограничен, и еще совсем недавно человечество не посягало сообразовывать свою жизнь с какой бы то ни было теорией или моделью. Общественной жизнью безраздельно управляли традиция и произвол. И традиция тоже, в значительной степени, складывалась из цепи несвязанных, произвольных событий (или деяний), возведенных человеческим одобрением в ранг исторических прецедентов. Трудно ожидать от возникших таким образом социальных систем какой-нибудь логической стройности. Никто ее в прошлом и не ожидал. Но с годами потребность в ней все больше давала себя знать, и люди стали прислушиваться к философам.

Вообще-то народы, способные позволить теоретическим доктринам слишком эффективно влиять на свою судьбу, легко впадают в состояние безысходного кризиса, каковы бы эти доктрины первоначально ни были. То же самое случилось бы и с отдельным человеком, если бы он согласился позволить проверять на себе медицинские теории. Некоторым обществам иногда и выжить-то удается только благодаря тому, что, вопреки всякой теории, молчаливое большинство всегда, так или иначе, уклоняется от запланированного поведения.

Если бы советский народ искренне пытался в полноте осуществить идею коммунизма, не осталось бы на земле людей для Перестройки. Только «комиссары в пыльных шлемах», возможно, остались бы сражаться за пайку на покинутой населением территории бывших лагерей и помоек. В памяти потомков, однако, может быть и остался бы образ золотого века, когда все были равно бедны и чисты помыслами.

Перестройка, лишенная идейного блеска, эклектически соединившая в себе несочетаемые фантомы, поставила крест на красивой идее, не доведя этот опыт до его триумфального конца. Идея так и поблекла неосуществленной, но… и неопровергнутой.

Немецкий народ тоже, пожелай он действительно стать высшей расой, белокурой бестией, неукротимым Зигфридом, сражался бы до последнего человека в Мировой войне и не дожил бы до печальных дней поражения и денацификации.

В сущности, Гитлер был прав, сетуя, что этот народ оказался его недостоин. Немцам представлялась уникальная, эстетически соблазнительная возможность разыграть перед всем миром потрясающую романтическую трагедию на тему страшной мести и инстинкта стремления к смерти, к чему призывали их и боги Валгаллы, и их великий композитор Вагнер. Сумрачный германский гений прогремел бы в веках.

Но они, поразмыслив своей головой, среди нешуточных, неромантических развалин, оставленных им войной, в массе предпочли обывательское благополучие в стиле трудовой добродетели и оставили нацистскую мечту также неосуществленной, но и невыкорчеванной… Им оказалось достаточно всего двенадцати лет опыта и одного (или, все-таки, двух?) военного разгрома, чтобы вернуться к здравому смыслу, не слишком отягощенному теорией.

В этом плане бывший советский народ внушает мечтателю-теоретику гораздо больше надежд. Ведь он выдержал долгих семьдесят лет, включающих гражданскую войну, коллективизацию, многократные голодовки, массовый террор и высылки, регулярные чистки, и все же не сразу поддался уговорам М. Горбачева, а потом и Б. Ельцина перестроиться на какую-нибудь другую теорию.

Такая теория, точнее такое «всеобъемлющее учение», не исключено, вскоре грядет. И, судя по общим контурам, которые брезжат сквозь «магический кристалл», ей суждено опять тяготеть к амбициозной мечтательности.

В области мысли, неизбежно схематизирующей, именно и только крайности многозначительны. Они позволяют заострить мысль, очертить ее своеобразие (это совсем не значит, что ей нужно следовать) и обозначить на карте возможностей. Промежуточные варианты редко обращают на себя общественное внимание. Нет сомнения, что потребность в моделирующих идеях, в новых утопических проектах ощущается повсюду. В этом смысле, российская мысль сейчас течет в «общемировом русле».

А упало В пропало…

Между тем, после разрушения традиционных общественных структур в распоряжении рационализирующего интеллекта остается не так уж много возможностей. Либо индивидуализм, в конечном счете, произвол и, соответственно, свобода, вплоть до свободы угнетать ближних (т. е. свобода сильного за счет слабых), либо коллективизм, необходимость и, соответствующий ему, культ равенства, вплоть до уничтожения инакомыслящих (т. е. относительно обеспеченное благосостояние слабого за счет обирания и угнетения сильных).

Неопытный читатель, возможно, удивится — зачем же такие крайности? Ведь «всем известно» и даже, говорят, понятно, что «моя свобода всегда кончается там, где начинается свобода моего ближнего» и пр. Однако стоит спросить: Ну, а где все-таки? Где она начинается, свобода ближнего? Кто это достоверно знает? Никакой собственной свободы, не за счет ближнего, в современных обществах нет. Может быть, ее не было и раньше. Может быть, никогда.

Даже у себя дома вы не можете открыть форточку, не задев прав окружающих. Уединиться на пляже или в лесу, не принеся ущерба другим, вам не удастся. Именно ваше присутствие нарушит их равное и естественное право на уединение в этом месте. Даже если вы туда и пришли раньше — это не основание для уверенности в своей правоте. Может быть, другие больше вас в этом нуждаются?

Устроиться на работу, открыть бизнес, не потеснив других, немыслимо. Рынок немедленно отреагирует и сместит все равновесие, задев интересы множества людей. А скольких людей (и мужчин, и женщин) вы лишили надежд на будущее счастье, женившись по своей воле? А скольких вы обездолили и подставили под удар, не женившись? Каждая ваша покупка в супермаркете вздувает цены, и каждый сэкономленный грош разоряет торговцев… Даже ваше дыхание в закрытом помещении докучает другим, а, между прочим, вся наша планета сегодня уже довольно тесно населена.

История позволяет высказать предположение, что и в древности дело обстояло не лучше. «Свободным» кочевым племенам бескрайних степей Евразии или Аравийской пустыни удавалось выжить только за счет удачливого грабежа «несвободных», цивилизованных обществ и систематического угона скота соседних, дружественных племен. Жалобы этих последних до нас, в основном, не дошли, вследствие их естественного (т. е. свободного) вымирания от голода. О более стесненных, знакомых нам, условиях городской жизни не приходится и говорить. Не плюнуть ли на все последствия и жить, как Бог на душу положит?

При разрушении традиционных обществ, взглядов и ценностей, ищущая социальная мысль действительно оказывается почти полностью свободна. По крайней мере, она свободна от «всем известных» истин. Не беда, что мысль эта иногда кажется нам странной. Часто, даже опасной. Важно, что она может позволить нам понимание. Понимание требует порой до некоторой степени отвлечься от реальности, чтобы ее упростить. В реальности все слишком переплетено и взаимосвязанно.

Идеи философов совсем не предназначены для следования им в обыденной жизни обычных людей. Так же, как эксперименты химиков и теории математиков не ведут к кулинарным рецептам и не предназначены для домохозяек. Идеи К. Маркса на Западе не привели (да и не могли привести) к «диктатуре пролетариата». То рациональное зерно, что в них содержалось пошло свободным обществам только на пользу. Частичное понимание (а на полное понимание не претендует никакая научная теория) механизма экономической жизни помогло демократическим партиям на Западе радикально улучшить положение слабых слоев населения.

Сама способность философствовать, т. е. взглянуть непредвзято на обыденные вещи вокруг себя, как раз и отчуждает мыслителя от всех остальных и часто делает невосприимчивым ко многим деталям бытия людей.

Как им стать свободными, если они именно этим бытием порабощены? Совместное бытие потому только и возможно, что предполагает в людях заметную долю конформизма. Этот конформизм и создает то эмоциональное единство, которое так ценят почвенники и так безжалостно разрушают рационалисты.

Как людям стать равными, если они от природы сугубо неравны? Природное неравенство противоречит этическому чувству и интуиции мечтателя. Идея равенства замечательно упрощает расчеты. На этическом максимализме и упрощении реальности построены все утопии.

Творческое мышление осуществимо, именно и только, потому, что оно позволяет свободно оперировать идеями вещей, безотносительно к их реальным воплощениям, как никогда не удалось бы поступить с самими вещами, вследствие их жесткой непроницаемости и многосторонней взаимозависимости.

Так, в тесной комнате нельзя запросто поменять местами диван и шкаф. Но на плане можно их расположить по-разному, и тогда уж, дождавшись генеральной уборки, вынести вон всю мебель и установить ее, наконец, в запланированном новом порядке. Однако, и новый порядок (такой удачный на чертеже!) может оказаться впоследствии неудобным.

Разлив радикальных идей после Французской революции привел не только к освобождению и уравнению в правах (например, евреев). Он привел также и к появлению новых ограничений свободы и нового неравенства. Вдобавок, если раньше человека угнетал живой, конкретный король, и он мог всласть ненавидеть своего помещика, то теперь он был порабощен не меньше (хотя можно все же думать, что меньше) безличным законом и вынужден ненавидеть какую-то ренту и прибавочную стоимость. Не лучше ли, не человечнее, добавить к ним какое-нибудь реальное человеческое лицо (опять, например, евреев!), которое оживило бы эту безотрадную картину?

Это вызвало новый поток идей. Теперь уже консервативных. Как идеи, многие из них оказались не хуже. Идеи Ницше нисколько не хуже идей Руссо. Идеи Кьеркегора и Шопенгауера не хуже идей Гегеля и Маркса.

Власть безличных сил, «отчуждение», стали всеобщим пугалом и личность, «воля к власти», «подлинность», аутентичность превратились в чаемый идеал.

Что может быть более подлинным, более индивидуальным, чем неограниченный произвол человека высшей судьбы, героя, смело дерзающего и умеющего повелевать? Что полнее может отменить отчуждение и эксплуатацию человека человеком, разрушить паутину власти слепых экономических сил, чем абсолютное равенство?

Обе крайние идеи пленяли интеллектуалов Востока и Запада. Во многих странах эти идеи не удержались в узком кругу и завладели умами множества людей. Может быть, и не все проникались идеологическими схемами до самой сердцевины. Во всяком случае, не сами философы. Но лесной пожар захватывает и зеленые, сырые деревья. Там, где этот пожар разгорелся, выгорело все вокруг.

Возможно, самым пугающим в этой идеомании оказалось то, что обе схемы при их конкретном воплощении проявились, как поразительно схожие феномены! И уже начинали это осознавать и понемногу сближаться…

Все политические проекты по мере их осуществления испытывают глубокие деформации, связанные со свойствами и сопротивлением своего человеческого материала. Лишь в стратосфере утопического мышления никаких затрудняющих преград быть не может. Творческие модели мыслителя не ограничены ни силой тяжести, ни прочностью опор. Из идей происходят очень красивые, рационально совершенные модели. Это вовсе не значит, что они смогут пригодиться для какой-нибудь человеческой практики. Как заметил Кант: «Человек — это кривое бревно, из которого невозможно вырезать ничего прямого». Я думаю, он пришел к этой горькой истине в минуту отчаяния, пытаясь внушить своему королю какую-нибудь хорошую идею.

Впрочем, никогда еще из самих идей и не вырастала социальная реальность. Так же как живую материю никто еще, пока что, не синтезировал химическим путем. Живое растет только из живого. Реальности растут из реальностей.

Реально вечное человеческое недовольство существующим порядком вещей. И столь же реальна всеобщая боязнь перемен. Реальна опасная агрессивность одних и пассивная трусость других. Переводя свои неясные побуждения с бессловесного языка инстинктов на высокий язык понятий, и те, и другие черпают аргументы из арсенала мыслителя. Но не мыслители задают импульс первоначальному недовольству. И не они пробуждают обоснованный страх перед изменениями.

«Инстинкт воина предшествует всякой идеологии и даже не нуждается в ней!.. Определенный сорт мужиков испытывает биологическую жажду войны и никакая «цивилизация» никогда не сможет изменить их природу». — Это говорил уже не один мыслитель, но никто не принял всерьез. Достоевский писал нечто подобное, приписывая это «человеку из подполья», сатирическому, так сказать, персонажу… Но в наше время «человек из подполья», не стесненный больше ни голодом, ни угрозой расправы вышел на поверхность жизни и двинулся к избирательным урнам.

Слова об инстинкте воина взяты из Эдуарда Лимонова. Открылась бездна, звезд полна: «Свободный воздух войны есть мощная притягательная сила… Всегда есть люди, предпочитающие делать войну, нежели монотонно и скучно работать… На войне мы хозяева своей жизни… Определенное количество солдат, возможно, даже большинство, делают войну с удовольствием. И война дает возможность каждому почувствовать свое могущество… Моя могущественность меня освобождает». Лимонов не сам выдумал эти слова, но он легко примерил их на себя, и в наше время всякому видно, что есть в мире люди, для которых все это (кроме пустых патетических оборотов речи) правда.

Наши архаические, природные инстинкты никто еще не отменил, хотя поэты нечасто о них упоминают. Никакие идеи не могут их заглушить. Инстинкты предшествуют идеям не только у воина. Если бы Лимонов с такой же решимостью провозгласил еще и апологию инстинкта труса и холуя (которые тоже ведь предшествуют идеологии), мы и в самом деле должны были бы благодарить его за откровенность, еще не слыханную в русской литературе.

Что осталось на трубе?

Еще из нашего детского фольклора мы знаем, что на трубе осталось «и», которое не означает ничего определенного, всего лишь связывающую частицу, союз. Ни то, ни её. Вдобавок, оно пишется как строчная буква и остается обычно не столько независимым словом — предметом, обстоятельством, концепцией, подлежащим в предложении (подобно А или Б) — сколько само собой разумеющимся вспомогательным средством, без которого невозможно сочетать никакое А ни с каким Б.

Такова реальная жизнь, только промежуточное в ней и существует. Никакие крайние варианты в ней не реализуются. Вместо идеализированного индивидуализма, т. е. свободы без равенства или равенства без свободы, практическая жизнь и национальная традиция неустанно подсовывают народам такие «и» во все реально действенные политические программы и выполнимые административные инструкции, которые фактически сводят на нет любые исходные идеи. Поверх всех теорий и помимо всякой социальной структуры всегда присутствует незримое толкование, которое важнее основного текста. Существует, по-видимому, такое «и», которое способно примирить свободу и равенство. Это — Братство.

Забытое в бурных философских дискуссиях XIX века, это понятие плохо поддается рациональному определению, но регулярно эксплуатируется поэтическим языком и политической демагогией. Из трех слов славного лозунга оно ближе всех к языку инстинктов и, по-настоящему, не освоено философией. Братством, наверное, следует назвать такое сочувственное, родственное внимание к жизни других людей, которое в обычных обстоятельствах осуществляется (да и то, не всегда) только внутри семьи, между близкими родственниками.

Ощущение родства, братства действительно способно смягчить горечь неравенства слабейшему, и оно же часто может помочь сильнейшему смириться с ограничением своей свободы. Это чувство, легко дарящее удовлетворение обеим сторонам, спасающее от городского одиночества, слишком редко пробуждается в нашей сегодняшней будничной практике.

Но оно было обычным для братств ремесленников, часто инославных или иноязычных, превратившихся со временем в профессиональные корпорации, средневековых городов, жителей еврейских гетто, членов монашеских орденов. Братство интеллектуалов, как принцип, в Новое время унаследовали от них масонские ложи («Братство вольных каменщиков»). Сегодняшняя солидарность ученых сродни этому понятию.

К былому братству часто взывает национализм. Национальная традиция ставит пределы возможного во всех взаимоотношениях людей. Эти пределы эффективно ограничивают свободу действий сильного в среде «своих». Они же помогают слабым принимать, как должное, невыносимое, порой, давление, если оно выступает в национально санкционированных формах. Национализм в Европе XIX века начал расти, как защитная реакция на проявления свободы и соответствующий рост имущественного неравенства. Также и разрушение принудительного равенства после падения СССР вызвало немедленный взрыв национализма.

Братские чувства расцветают в праздничной атмосфере дружеских пьянок и народных фестивалей, в смертельном напряжении тяжелых походов и жестоких боев. Братством сегодня вдохновляется ежедневная деятельность религиозных сект (особенно, тайных) и подпольная жизнь революционных движений. И в том, и в другом случае содержание идеологий для большинства участников остается второстепенной частью их мотивации. Мюнхенское пиво (как и московский «чай»), жестокие репрессии, лагерные и партизанские воспоминания приобщили к окопному братству множество замечательных, верных до гроба людей, никогда не продумывавших своих убеждений.

Слишком трезвая атмосфера демократических обществ не оставляет места когда-то живому чувству братского сочувствия. Демократическое солнце светит, но не греет. Неограниченная конкуренция приносит свои плоды «всем», но не каждому. Мировая история подошла сейчас к такому повороту, когда отчаяние в экономическом успехе среди отсталых и страх конкуренции среди слабых (ведь все они голосуют, хотя и в разных формах) могут повернуть вспять всю историческую тенденцию и разрушить тонкую структуру Западной цивилизации, создававшуюся веками личных, индивидуализированных усилий. Долгая нехватка склеивающего фермента, эмоционального притяжения между людьми все чаще дает себя знать.

Именно братство (правда, без тени свободы и без понятия о равенстве) обещает своим последователям исламский фундаментализм. Западная цивилизация не сулит своим носителям ничего подобного, несмотря на свою христианскую основу.

Если Свободный мир не сумеет выдвинуть, как приманку, ничего более привлекательного, чем плюрализм, т. е. свободная экономическая и идеологическая игра сил на агностической основе, возможно эта идея в умах людей не выдержит именно свободной конкуренции с наивной демагогией братства, выдвигаемой слепыми пророками варварства, вооруженными, однако, бесконечной уверенностью в своей правоте.

Незакрытый счет

Германия. Что мы знаем о ней?.. Прежде всего сказки братьев Гримм. Гензель и Гретель… Когда меня познакомили с профессором Гензелем, я не удержался и спросил, где же его Гретель — он рассмеялся — тут Физика и Университет внезапно отступили, и обнаружилась неожиданная другая, подпочвенная культурная общность, заложенная в нас в раннем детстве…

В пять лет в Ленинграде я ходил в детскую группу с учительницей-немкой, и мы, гуляя вокруг патриотического памятника «Стерегущему», хором и парами говорили по-немецки. У девочки, в пару с которой учительница меня неизменно ставила, был властный характер, и в частых случаях нашего несогласия она хватала меня ногтями за лицо, свирепо приговаривая (по-русски), что сейчас выцарапает мне глаза. Учительница удивлялась, почему я по нескольку раз в день подбегал к ней и просил проверить на месте ли у меня глаза. Она неизменно отвечала: «Alles in Ordnung», и я отчасти успокаивался.

Сопоставляя все, что я знаю о Германии, с тем, что я вижу в ней, мне часто хочется спросить, как тогда, все ли у меня в порядке с глазами. Но уже нет поблизости надежной инстанции, которая бы меня успокоила.

После всего, что произошло в середине XX века — да и под общим влиянием русской культуры — хочется и вправду представлять себе Германию мрачной и подавляющей («сумрачный германский гений»), чуждой добра и красоты, похожей на пугающие своей безвкусицей театральные декорации опер Вагнера. — «Он жил в Германии туманной»… Но, она — солнечная, полная красок и душевного здоровья. И, боюсь, скорее должна нравиться. Может быть даже, так было всегда…

Лет двадцать назад я был на приеме в германском посольстве по случаю подписания какого-то соглашения о научном сотрудничестве. Германский министр науки произносил горячую речь о своем глубочайшем уважении к евреям вообще и к израильским ученым в частности. Рядом со мной стоял, бежавший из Германии в молодые годы, израильтянин-йеки. Я поделился с ним своим впечатлением от речи министра: «Не правда ли, как мило?

Не то, что в годы, когда вам пришлось оттуда бежать!» Он мрачно ответил: «Вы не понимаете главного в этой трагедии — они и тогда были так же милы!».

Ездить в Германию опасно. Вы рискуете стать циником и разувериться в существовании справедливости. Безнаказанные преступления вопиют к небу. Добродетель жертв не вознаграждается. Немцы, в изобилии населяющие эту страну, включая отсидевших в тюрьмах военных преступников, во многом (и хорошем, и плохом) похожи на всех других людей.

Впервые я приехал в Германию, в город Карлсруэ («Покой-утеха-Карла»), построенный герцогом Баден-Вюртембергским для своего удовольствия по собственному проекту, и этой заданностью, приспособленностью к личному капризу избалованного монарха, напоминающий петербургские парки, Петергоф или Царское село.

Моим научным партнером был очень знающий химик, Вольфганг, — мужиковатый дядька, в рабочие часы занятый наукой, а в остальное время увлеченный своим домом, садом и рецептами разных сортов фруктового самогона (Obst). Хотя он сам свободно говорил по-английски, но сообщил мне, что еще мать его была настолько проста, что, впервые увидев после войны в соседнем огороде британского солдата, позвала его и сказала: «Смотри-ка, а ведь он почти совсем такой как мы!».

Своими деревенскими манерами он никак не гармонировал с прославленным либеральным университетом (где Генрих Герц открыл радиоволны), жил на отшибе за городом, приезжал на работу на велосипеде и в служебном кабинете держал большую бутылку коньяка. Квартира, которую он якобы «снял специально для меня» в центре города за очень внушительные деньги, вычтенные из моего содержания, впоследствии оказалась его собственной. При совместных посещениях ресторана гораздо чаще, чем позволяют приличия, он начинал шарить по карманам и вспоминать, что забыл деньги дома. Это даже придавало его облику оттенок своеобразного очарования лукавой искренности на фоне супер-европейского лоска его породистых коллег. Особенно извел меня своими изысканными манерами декан факультета — потомок одного из знаменитых ученых, составивших славу Университета.

Книг в доме Вольфганга почти не было, но он каждый день читал Библию, объяснив, что так его приучили родители. Однажды он спросил меня, в чем, собственно, состоит ключевой момент веры ортодоксальных евреев, который отличает их от христиан. Я ответил, что, если все евреи в один прекрасный день выполнят все требования, которые наложил на них Господь, грянет Конец дней и мир переменится. Вольфганг вздрогнул. Было заметно, что он слегка испугался, но все же быстро оправился и пошутил, что рассчитывает на мою Нину, которая в таком случае, конечно, найдет, что нарушить. Потом он всерьез спросил, не создает ли такая ответственность особую атмосферу психического давления, которая может быть тяжела для самочувствия простого человека. Я согласился, что несомненно создает.

Вольфганг дал мне в помощь двух студентов и они, думая что я не понимаю их немецкого, не стеснялись потешаться, пересказывая друг другу, как наш профессор после нескольких часов в кабинете наедине с бутылкой не мог вдеть ногу в велосипедное стремя.

Тем не менее Вольфганг очень хорошо понимал научную конъюнктуру и в лаборатории был мастер на все руки. Мы с ним оказались однолетки.

В 14 лет он встретил русскую армию в Берлине. Один русский солдат выхватил у него из рук велосипед и в ответ на протестующее восклицание Вольфганга прицелился в него из автомата. Теперь Вольфганг не может вспомнить, как ему удалось убежать, потому что это произошло уже почти без участия его сознания…

Считая долгом гостеприимства свозить меня на природу, Вольфганг потащил меня на далекую рейнскую переправу. При виде прадедовского деревянного парома, который перевозчики канатом и воротом тянули на другую сторону, он неожиданно с совершенно славянофильской слезой заговорил о исконной талантливости простого немецкого мужика, который («в отличие от зазнаек-американцев») сам додумался до такого гениального устройства. Я решил, что все равно не смогу донести до него самоуничижительный юмор русской псевдонародной песни: «Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, изобрел за машиной машину, а наш русский мужик…» и не открыл ему, что такие же гениальные устройства украшают все русские реки от Украины до Алтая, куда англичанин-мудрец не добрался еще до сих пор.

Я легко сработался со студентами. В то время как один из них был немецкий флегматик и ни о чем кроме своей диссертации не способен был говорить, другой поражал меня своей необыкновенной возбудимостью и болезненной склонностью к общественному протесту. Время от времени по разным поводам он выкрикивал: «Полицейские — это убийцы!», «У нас — немцев — бюрократизм в крови!» и, наконец, — «Стыдно быть немцем!».

Я его заподозрил: уж не еврей ли он?

Действительно, наедине, во время ночных измерений открылась мне о нем еще более ужасная правда… Я принес из супермаркета кока-колу. Он выпил и сказал, что, если бы отец узнал, что он пьет кока-колу, он бы его проклял. — А кто ваш отец? — Его отец был выдающийся химик. При Гитлере выяснилось, что, будучи только наполовину евреем, он по закону подлежал не уничтожению, а всего лишь стерилизации… Благодаря поддержке научной общественности, суд все-таки дал ему временную отсрочку в исполнении приговора и разрешение пока работать на пользу германского рейха. Благодаря этой отсрочке (при этом половая связь с арийской женщиной все это время означала для него смертный приговор) он дотянул до американской оккупации. Встретив американские войска со слезами умиления, он немедленно женился и вскоре произвел на свет моего нервного друга. К спасителям-американцам он относился молитвенно, и в первый же субботний год помчался в Америку, родину свободы и светоч культуры.

Года оказалось достаточно, чтобы он их возненавидел. Американцы пили кока-колу, жевали жвачку и бросали обертки мимо урн. Они не читали Шопенгауэра и ходили на лекции в дранных джинсах. На улицах их городов валялись корки от апельсинов и семячная шелуха. Одурманенные наркотиками черные преступники бродили без привязи в непредусмотренных направлениях. Целые кварталы были населены одичавшими бродягами и завалены мусорными баррикадами. Он понял, что настоящая культура осталась в Германии, и прискорбный эпизод, жертвой которого стал он лично, был только случайным, нехарактерным отклонением от того истинно европейского, единственно цивилизованного образа жизни, который теперь, конечно, окончательно восторжествует. Своего сына он воспитал без кока-колы и Мак-Дональдса. До 20 лет ему ни разу не довелось увидеть голливудский фильм. Он не слышал об Уолте Диснее и Микки Маусе. И жвачки он тоже, конечно, никогда не держал во рту…

Слушая этот бред, я думал не о несчастном, помешавшемся от полового воздержания педанте, а о том, какая страшная сила сидит в еврейских генах, если и жалкой четвертушки было достаточно, чтобы сделать парня таким типичным евреем, что даже в ультра либеральной атмосфере Университета, в неправдоподобно уютном, игрушечном Карлсруэ, среди сплошных «битте шон» и «данке шон» он вырастает непримиримым диссидентом… Спустя пару лет парень эмигрировал в Америку…

Однажды по дороге в Мюнхен мы заночевали в деревне «Верхние крестьяне» (Oberbauern). Утром нас разбудила громовая маршевая музыка. Выглянув в окно, мы увидели примерно роту солдат в треуголках и в белых чулках с допотопными ружьями и знаменами, марширующую вдоль главной улицы. За солдатами везли пушку XVIII в., а следом маршировали все деревенские мальчишки. Мы выскочили вслед за отрядом. На центральной площади солдаты построились в карре. Увешанный орденами, дюжий командир с подъемом произнес речь. С пятого на десятое я понял его немецкий так, что сегодня исполняется то ли 200, то ли 300 лет с того славного дня, когда был сформирован их Баварский Егерский Полк Горных Стрелков, в котором с тех пор эти верхние крестьяне из поколения в поколение неизменно с честью служили. В заключение торжественной части они выстрелили из пушки, правда не в нас, но очень живо… Опять заиграла музыка и крестьяне в треуголках подхватили крестьянок в чепчиках (они уже поджидали солдат на площади) и стали танцевать. Этот спектакль был не для туристов — мы были единственные посетители в гостинице — так эти люди на самом деле живут в своей деревне (и так же верно служат, хотя уже и без треуголок и не в белых чулках).

Потом мы видели еще множество таких мини-спектаклей, некоторые и для туристов, но все они были с энтузиазмом разыграны самими «верхними» или «нижними» крестьянами. Например, каждую годовщину Крестьянской войны все население деревни, где это началось 500 лет назад, старательно представляет ее на гигантском поле перед зрителями, собравшимися со всей страны: пушки палят, кони скачут, избы пылают, толпы крестьян с вилами штурмуют бастионы… Вся деревня (пять сотен человек) вовлечена в действие, и каждый знает свою роль за год вперед.

Трудно утверждать, что немцы вообще артистичны или обнаруживают тонкий вкус, но и самодеятельные артисты, и жующие зрители (праздник обязательно сопровождается сосисками и пивом) неизменно увлечены традиционным действием и расположены к сопереживанию.

Впрочем, и туристы в Германии — хотя и горожане, но в подавляющем большинстве свои же немцы, а не иностранные посетители — исполняют какой-то своеобразный ритуал, не лишенный артистизма. Немецкого туриста всегда можно отличить от иностранца, потому что у него для пешего путешествия припасен специальный реквизит: тяжелые ботинки, тирольская шляпа с пером, короткие штаны, носки гольф до колен… Проверьте: если носки у дамы зеленого цвета, угол платочка в кармане охотничьей куртки ее кавалера — того же колера. Или наоборот — шейный платок дамы — в цвет к его носкам. (Спустя 20 лет традиция начала размываться и молодежь стала неотличима от американцев.) Они со вкусом обходят пешком все тропинки своей родины, едят местные пироги (kuchen — скорее, пирожные) на всех деревенских праздниках, подолгу сидят и громко смеются под кабаньими мордами и оленьими рогами в придорожных ресторанах. Рестораны приютились в нарочито глухих, как бы заброшенных местах.

Узнав, что вы из Израиля, немцы демонстрируют несколько повышенную радость от нечаянной встречи и сообщают, что несколько лет назад тоже были в Израиле (обычно в Эйлате).

Толстый, веселый и насмешливый профессор Фридрих в Марбурге (в университете, где 90 лет назад Борис Пастернак учился философии у знаменитого Германа Коэна), сидя за рулем, жаловался, что даже через 40 лет после крушения нацизма Германия все еще не свободная страна — приличия и правила опутывают всякого немца, как паутина. Свобода, как он это понимал, определяется не государственным устройством, а легкостью, с которой отдельный гражданин принимает (либо отвергает) социальные условности. В ходе этого разговора он, то и дело, поворачивался ко мне лицом и вел машину так небрежно, что временами задевал белую разделительную полосу на шоссе. Его ученик, сидевший рядом с ним, не выдержал и вскрикнул пару раз: «Профессор, что Вы делаете!» — Фридрих засмеялся и сострил: «Ну, не будьте таким типичным немцем, Курт.» Но упрямый, опутанный правилами, Курт откровенно заявил, что предпочитает остаться в живых, даже считаясь немцем, чем разбиться в результате профессорских пируэтов.

Именно там, в Марбурге, из окна моего отеля мне привелось наблюдать демонстрацию неофашистов. Правильнее было бы назвать это демонстрацией антифашистов, потому что митинг кучки недорослей дал всем городским партиям повод поднять на бурное политическое волеизъявление все население города и далеких окрестностей. Моя комната помещалась на втором этаже и из окна, прямо подо мной, мне была видна лысина старого нациста, который сидел на председательском месте и, по-видимому, дирижировал. Вокруг него суетился тесный кружок (человек 30) молодых людей зашитых в черную кожу, которые, очевидно, произносили речи. Во всяком случае было видно, что они открывают рты. Однако, расслышать их было невозможно из-за оглушающего рева многотысячной толпы: «Nazi-raus!» (Долой нацистов!). Толпа волновалась и напирала. Кружок нацистов защищала плотная цепь полицейских, стоявших плечом к плечу. Колонны демократических демонстрантов с плакатами проходили одна за другой, обтекая жалкую кучку сопляков со старым злодеем во главе. После прочтения лозунгов на плакатах мне стало ясно, что у социалистов (а у либералов, тем более) не было никакого шанса собрать эти ревущие толпы без любезной помощи своих идейных противников. Вот — то единственное, счастливо найденное еще Гитлером, что создает атмосферу политического возбуждения — присутствие врага!

Похоже, скептик Фридрих тоже это понимал и, несмотря на их бурный антифашистский энтузиазм, довольно низко оценивал уровень демократического сознания своих соотечественников. Похоже, что он просчитывал и виртуальную возможность обратного варианта, при котором кучка социалистов пугливо митинговала бы в центре, а вокруг маршировали бы поощряемые властями толпы с оглушающими криками: «Sozi raus!»…

Незабываемое впечатление на меня произвело черное марбургское пиво, которого нигде в мире больше нет. Оно волшебно дополнило сказочную атмосферу средневекового города, удачно избежавшего бомбардировок Мировой войны за отсутствием военной промышленности.

Первое время мой личный опыт относился только к южной и западной Германии — Баден-Вюртемберг, Бавария, Пфальц. Возможно, — думал я, — та темная Валгалла, из которой повылезла вся германская нечисть, это только северная и восточная Германия — родина пруссачества. Конечно, ведь хрестоматийные немцы — это пруссаки…

Нет, — и эта гипотеза не подтвердилась. В Берлинском институте физики все стены были увешаны таблицами с портретами передовиков Прусской Академии наук, которые еще со времен Фридриха Великого опередили французов во всех направлениях. В их истории протестантская Пруссия оказалась чуть ли не родиной либерализма и прогресса, первым гарантом народного просвещения. К тому же эти таблицы пестрят портретами евреев. Пруссия одна из первых в Европе пожаловала им равноправие. Это случилось тоже по воле Фридриха 11, который был масоном.

В Музее истории франк-масонов в Байрейте в списке «русской ложи» нахожу знакомые имена — Александра Сергеевича Пушкина и Льва Николаевича Толстого. Музей масонства, запрещенного нацистами («жидомасоны» — это штамп нацистского режима, масонство при Гитлере преследовалось) из-за того, что масоны не признают ни вероисповедного, ни расового неравенства, стоит вплотную к дому Рихарда Вагнера и его зятя, натурализовавшегося в Германии англичанина, А. С. Чемберлена, автора расовой теории, составившей основу нацистской идеологии. Гитлер любил сюда приезжать и отдыхать душой в их доме.

В Берлине моим многолетним немецким партнером оказался Ульрих, специалист по оптике. Его отец был морским офицером, и в нем тоже сохранилась какая-то военно-морская молодцеватость, хотя чеховская бородка все же напоминала о его профессорском звании. Окончив университет, он провел несколько лет в Америке, в Беркли, рассаднике студенческой левизны в 60-ых, и очень забавным образом совмещал идейную непримиримость к акулам капитализма с преданностью лютеранской церкви.

В Германии теперь практически не осталось ученых, которые не прошли бы через американские университеты, не говорили бы с легкостью по-английски, не усвоили бы в какой-то степени американский панибратский стиль и их свободные манеры. Но он сочетал это с европейским шармом, любовью к обеденному ритуалу с интеллигентным разговором и тонким пониманием сортов рейнских вин. Когда я подивился богатству ассортимента и качеству немецких вин, о которых никогда прежде не слыхал, он разъяснил, что «у нас в Германии принято лучшее оставлять в стране для себя, а не расточать на экспорт». Вспомнив марбургское пиво, я вынужден был с ним согласиться.

В отличие от деревенского дома Вольфганга, вдоль всех стен здесь тянулись книжные полки с очень неплохим набором книг. Они оба с женой были активными членами лютеранской церковной общины, и много лет всерьез увлекались своей помощью черным священникам Южной Африки в их борьбе против апартеида.

Несколько раз на протяжении пятнадцати лет Ульрих начинал со мной неуверенный разговор о страданиях палестинцев, но каждый раз бывал заново испуган моей, непривычной в сегодняшней Европе, мыслью, что страдания их происходят совсем не от злокозненного Израиля, а, в основном, от Арабской лиги, Г. А. Насера, короля Хусейна и, наконец, от самого Арафата, который не дает им жить спокойно.

Даже в Германии эта мысль остается не вполне внятной большинству. Когда жена Вольфганга в Карлсруэ выспрашивала меня о жизни в СССР, у нее после нескольких моих ответов вырвалось невольное восклицание: «Но как же люди это терпят?!» Тут любитель фруктового самогона оказался на высоте. Он засмеялся: «А какой у них выбор? Ты вспомни, как наши родители терпели Гитлера!»

Такой реализм — действительно большая редкость и должен быть приписан крестьянской близости моего Вольфганга к земле. Обыватель редко способен живо представить себе ситуацию в чужой стране и полагается на газеты. В результате преувеличенного внимания прессы к Израилю у многих читателей газет в Европе сложилось ложное представление, будто они хорошо понимают «кто есть кто». Насколько это впечатление ложно, видно хотя бы из того факта, что всего несколько лет назад даже политический советник самого израильского премьер-министра откровенно признавался, что совершенно не понимает Арафата.

Может ли его понять средний немец, читающий газету после обеда с пятого на десятое? Впрочем, я встречал и таких, у которых простой здравый смысл перевешивал свежеусвоенный германский пацифизм, и они интимно-пониженным тоном советовали мне «прикончить всех этих распоясавшихся бандитов».

После очередного упоминания об «оккупированных территориях» и «страданиях палестинских беженцев» я не выдержал и порекомендовал Ульриху переключиться на страдания миллионов немецких беженцев из Польши, Чехии, Трансильвании, а особенно, из Восточной Пруссии. Подумать только, что все эти территории были оккупированы без всякого оправдания. — В ответ он смутился и несколько неуверенно протянул: «Но мы же проиграли войну! Не правда ли?»…

— А как, по-вашему, арабы? — спросил я. Этого в их школе не проходили…

Как-то в Америке нам пришлось разговориться с хозяйкой придорожного мотельчика. Она оказалась судетской немкой и рассказала, как им с братом (тогда, еще детям) пришлось бежать из Чехии. От смерти их спасла только счастливая мысль деда представляться евреями.

Российский немец Василий, снимавший угол у нашей хозяйки в Пфальце, бежал из Казахстана, когда новое казахское правительство навязало их немецкому колхозу казахов-переселенцев из Китая (казахи тоже ввели у себя право на возвращение, и из коммунистического Китая хлынул поток…). Отощавшие репатрианты стали жить за счет процветавшего колхоза, пожирая семенной фонд, порываясь резать скот, издеваться над запасливыми немцами… Мысль вложить свою лепту в их общее благосостояние кочевникам в голову не приходила. Немцы кинулись бежать. Василий, поселившись в Западной Германии, подружился с дорожными рабочими, строившими шоссе, и в один из уикэндов они взяли его с собой на экскурсию в Дахау. После того, как он увидел лагерь смерти в Дахау, он забыл все свои претензии к казахам и русским. Он объяснил, что расхотел быть немцем и постарается теперь отправить детей в Америку… Повезет ли им в Америке встретить другую породу человека?

Один из моих тельавивских студентов после защиты диплома поступил к Ульриху в аспирантуру. Это общепринято в ученом сообществе. Я не выбирал для него самого нестандартного из моих студентов, но так за нас решила судьба.

Мой Юлик (кроме русского) говорил только на пиджин-инглиш, приходил на свидания с опозданием на часы (если не дни), немытый и заспанный, и работал, только когда хотел (в основном, по ночам). Остальное время он придирался к учебникам и всяким общепринятым предрассудкам, опровергал сложившиеся авторитеты (особенно тупых догматиков, населявших германские университеты) и заедался на семинарах. Его необязательность и неаккуратность приводила в ужас не только педантичных немцев, но даже и моих ивритоязычных студентов. Его способность спорить, о чем угодно, наводила на мысль, что содержание спора ему безразлично. При этом он был очень умен, часто предлагал оригинальные технические решения и в научной дискуссии совершенно не стеснялся в выражениях, так что только явное убожество его английского отчасти смягчало оскорбительный смысл его замечаний.

Он проработал в Берлине семь или восемь лет, успел жениться на немецкой женщине и развестись с нею, защитил диссертацию и отбыл в Америку, так и не выучив ни одного немецкого слова.

Ульрих героически перетерпел все, время от времени со всепонимающей улыбкой тихо жалуясь мне. Я думаю, он воспринимал Юлика (а, может быть, и меня) как божье наказание, посланное ему за грехи отцов. Но, вместе с тем, кажется, отчасти любовался своей христианской кротостью.

Деревне, где мы проводим лето, 700-лет. В XVII в. она была пожалована герцогскому лесничему и охотничему (Jaegermeister), кавалеру фон Хакке, положившему начало расцвету местного благосостояния. Он основал здесь кузню и водопровод, которые подробно описаны местными краеведами в проспекте их крошечного музея.

Выходя в лес по грибы, мы проходим по переулку, который называется «К еврейской горке» (Am Juedenhuebel). Горка заросла густым лесом. Что в ней еврейского? Кроме грибов?.. Краеведы, молодой заведующий музеем (по фамилии Маркс) и пожилой энтузиаст, бывший завуч школы, досконально изучив историю этих последних 700 лет, на вопрос, почему горка так странно называется, ответить не смогли. Водопровод, правда, почему-то начинался именно оттуда. Может быть, там жили евреи?

— Не знают. Может быть, не хотят знать?

Весь окружающий пейзаж перенасыщен еврейскими воспоминаниями. Евреи прожили здесь столько столетий, что могли бы называть эти места исторической родиной. Названия окружающих городов — Кандель, Фел, Гинзбург, Ландау, Эттингер — напоминают список учеников в еврейской школе. Города Вормс и Шпейер вписаны в историю евреев с большим драматизмом, чем в историю Германии. В Кайзерслаутерне, бывшей резиденции Фридриха Барбароссы, есть Синагогальная площадь. Это красивый, зеленый сквер, в уголке которого скромно стоит камень, на котором можно прочитать, что до 1938 г. здесь красовалась синагога, варварски разрушенная национал-социалистами во время погрома. (Через 20 лет появился довольно впечатляющий памятник). В 50 км. к западу расположено курортное местечко Дан (тоже странное имя для немецкого города), где сохранилось старое еврейское кладбище (с XVII по XIX в.). После нескольких пробных осквернений скинхедами, по инициативе учителя гимназии за кладбищем стали ухаживать местные школьники. Живых евреев не видно, если не считать художницы — экстравагантной американской еврейки — который год безуспешно пытающейся организовать здесь школу рисования.

Зачем местным жителям школа рисования, когда и так трогательными картинками украшены у них все открытки, все календари и вся туалетная бумага? Все магазины, все витрины, все балконы и крылечки, все палисадники уставлены керамическими уточками, петушками, олененками, ежиками, гномиками, призванными массовым предложением перекрыть массовый спрос на красивость. Все наружные двери в деревне увешаны соломенными веночками, символизирующими близость к природе и простоту нравов. Все рестораны увешаны косами, вилами, хомутами и уздечками, намекающими на то же самое. Раз в год проходит конкурс среди домохозяек района на самое красивое украшение дома цветами. Нужно сказать, что в этом (и еще в пирогах) они проявляют истинное художественное чутье.

Наша домохозяйка, рослая, решительная 65-летняя женщина, целые дни наводящая в доме немыслимую чистоту и ухитряющаяся с полуслова схватывать наш полу-немецкий язык, пригласила съездить с ней в ее родную деревню. Дед ее был крестьянином и владел земельным участком километров на сто к востоку, а отец переселился в город и стал полицейским. Недавно ее брат из сентиментальных побуждений откупил небольшой кусок дедовской земли с пристройкой, сохранившейся от их дома. Они договорились там встретиться, но у нее болела нога, и она пригласила нас, чтобы я вел машину. По дороге она рассказывала про их счастливую детскую жизнь у дедушки в деревне, пока американцы вдруг с самолетов не начали обстреливать их по дороге в школу («Вот, ведь — звери!»), а потом — уже во время оккупации — ни за что, ни про что арестовали ее отца. «Отец был очень хороший человек. Это знал весь город. Он был очень честный человек. Он даже не носил форму. Это называлось Geheimpolizei.» (Тайная полиция. — Т. е., Гестапо?!).

— И во все время войны он оставался в городе? — «Нет, в 1942 его командировали в Словакию, но потом он вернулся».

— Надо полагать, честный человек честно выполнил свое задание в Словакии и не рассказывал подробности детям.

— «Когда американцы пришли, они арестовали и мать». — А за что мать? — «У нее в доме прятались от плена наши солдаты, и она их кормила… Анька донесла. Тут у соседа в доме работала русская, и она донесла. А потом у него жена умерла, и он на Аньке женился. Мать-то скоро выпустили, а отцу десять лет дали. Он после тюрьмы вскоре умер.».

— Невинные жертвы денацификации…

(Время от времени Нина возникала с риторическим вопросом: «А кто войну начал?», но я сомневаюсь, что смысл этого вопроса был понят.

— Во первых, войну никто не начинал — «она разразилась». Во-вторых, в самом деле, ведь не домохозяйка же наша ее начала и даже не ее отец.)

— А что за русская? «Да, из России прислали на работу по разнарядке. Семнадцать лет ей было.» — А где она теперь? — «Да здесь же. Вон тот дом с краю. Он на ней женился и она четверых сыновей ему родила. А он умер недавно. Хотите с ней по-русски поговорить? Вон туда заезжайте.».

— Угнанные в Германию русские люди. Подневольный, рабский труд…

В большом, грязном крестьянском дворе, куда мы заехали, был видимо, послеобеденный перерыв. Четверо дюжих, бородатых немцев молча, сосредоточенно курили трубки. На пороге дома сидела древняя старуха. Они с нашей хозяйкой сердечно расцеловались…

Это и была Анька. Четыре вдумчивых участника перекура были ее сыновья. В ответ на русскую речь она стала бормотать что-то неразборчивое. После большого усилия, мы уловили, что она говорит по-украински (по-галицки), с трудом припоминая слова… Сыновья скептически безучастно наблюдали эту сцену, не выходя из своего, по-видимому, привычного, состояния блаженного полусна. Двор был совершенно необычно для Германии загроможден и захламлен. Он напоминал знакомые нам с юности деревенские картины. Может быть, именно в этом совершенном отсутствии побуждения навести вокруг себя немецкий уют и порядок невольно сказалась в сыновьях плененная материнская кровь?

Через дорогу открывался прелестный вид на зеленую лужайку с редкими деревьями, по которой бродили коровы и лошади. Я впервые видел, что коровы и лошади пасутся вместе и стал присматриваться внимательнее. Вскоре обнаружился еще и осел. В ответ на мой вопрос, хозяйка произнесла загадочную фразу: «А… это дом отдыха.».

— И эти животные для развлечения отдыхающих? — предположил я.

— «Нет, — сказала она — животные и есть отдыхающие.» — То есть, им дают перерыв в работе? — «Да нет, здесь живут животные, которые уже не годятся для работы, и они могут здесь отдохнуть.» — Кто же содержит это учреждение? — «Один человек купил участок и разбил здесь парк для животных, которые уже никому не нужны.» — Для чего?

— «Ну, чтобы они отдыхали.».

Овцы там обнаружились тоже. Для комплекта не хватало только волков, чтобы возлежать в райском согласии…

Брат ее оборудовал пристройку под летнее жилье, до предела начиненное радио- и видеооборудованием и дал нам послушать ВВС про израильско-палестинский конфликт, не углубляясь в обсуждение.

Пока диктор рассказывал про возмутительное поведение израильтян на оккупированной территории, они с сестрой оглядывались по сторонам, вспоминая свои детские проделки, где что росло, куда что делось…

На участке росла только густая трава, кусты, и бегали белоголовые внуки. Сын его женился на чешке, и они были в нее.

В первый раз в Берлине я счел своим долгом посетить еврейскую общину. После молитвы в синагоге в субботу накрывают стол для всех желающих. Вполне качественная выпивка и закуска. Почти все желающие, оказалось, говорят по-русски. И несколько преувеличенно подчеркивают свое еврейство. Это — свежеприбывшие. Спустя пару лет, когда все формы поддержки уже исчерпаны, большинство из них теряет интерес к еврейству и совместной выпивке и наполняется едким раздражением к общине. Повидимому, это тот срок, по истечении которого от них начинают требовать ответного вклада. Меня, впрочем, поразило неистощимое гостеприимство и стабильное благополучие общины, состоящей из таких ненадежных членов, и я спросил одного из руководителей, откуда приходят их средства. Он ответил, ни на минуту не запнувшись: «От эсэсовцев.» — Как? — я был несколько шокирован. — «Очень просто, многие бывшие эсэсовцы, жертвуют теперь свои деньги еврейской общине… Ведь им было тогда в среднем по 20 лет. Что они понимали?».

В светском разговоре с другим немецким коллегой-профессором выяснилось, что он не одобрял назначение главой Берлинской еврейской общины известного там общественного деятеля, Гейнца Галинского. Мне он тоже не нравился, но все же я счел необходимым возразить: Он — человек, пострадавший от нацизма, бывший узник Освенцима. «Вот, именно поэтому, — ответил коллега — я против его назначения… Мою родную тетку изнасиловали пятнадцать русских солдат. Представляете, 15 монголов! (Так он представлял себе русских солдат.) Она потом месяц лежала в госпитале, ее зашивали и все такое… Так вот, если бы меня спросили, кого теперь назначить для налаживания добрососедских отношений с русскими, должен ли я был назвать свою тетку наилучшим кандидатом?».

Несколько лет назад Галинский умер и председателем Берлинской общины стал Александр Бреннер, знакомый мне еще по временам, когда он был культурным атташе германского посольства в Израиле. Я позвонил ему, и он пригласил меня на ланч. За годы, прошедшие с тех пор, как я там не был, община переселилась в роскошно отремонтированное здание старой синагоги. Но теперь меня поразила фронтовая атмосфера, царившая вокруг. Броневики и солдаты в касках с ружьями наизготовку, перекрывшие улицу, создавали впечатление, будто мы не в центре Европы, а в Хевроне в разгар интифады. После обыска и просвечивания я все же был допущен к председателю.

Мы посидели пару минут в его кабинете, вспоминая прошлое, и вышли в коридор. За нами увязались какие-то два подозрительных типа. Я спросил Бреннера, что им от него надо. Он сказал: «Не обращайте внимания. Это охрана.» На улице один шел перед нами, а другой сзади. Передний зашел в кафе и, оглядев зал, кивком предложил нам войти. Все время, пока мы ели, они, не садясь, маячили невдалеке. Бреннер объяснил, что приходится это терпеть, потому что отношение к еврейской общине в глазах международных организаций превратилось в индикатор уровня либерализма в Германии, и правительство панически боится всякого антисемитского выпада, который может всерьез подорвать их кредит. Конечно, это всем им уже жутко надоело, но такова сила инерции последних 50-ти лет, и с этим ничего не поделаешь…

Баден-Баден, как и вообще эта часть страны, где германская прямолинейность разбавлена следами средиземноморских влияний, через все века несет в себе некую неправдоподобную весть, особенно внятную изверившемуся российскому выходцу.

В этом городе вилл, обжитом со времен римских императоров, под столетними деревьями, под купами цветов, свисающих с балконов, у прозрачных ручьев украшенных узорными мостками начинает казаться, что жизнь человека осмысленна или, по крайней мере, может быть сделана осмысленной путем неотступного организованного усилия большой массы народа, направленного на ее улучшение и украшение.

Нарядные толпы дружелюбно чирикающие на всех языках бродят по живописным улицам, — все вокруг добры и предупредительны. Безупречно отглаженные господа и изысканно причесанные дамы сидят у мраморных столиков в элегантных кондитерских, теннисисты в белых шортах точными движениями отбивают мячи на разлинованных площадках, разноцветные купальные шапочки весело пестрят под фонтанами в открытом бассейне в Термах Каракаллы… «Анна унд Марта баден»… Волны симфонической музыки набегают со стороны курхауза, где расположена открытая эстрада. Человек по природе благонамерен и рожден для продуманного и умеренного счастья, как хорошо построенный аэроплан для полета.

Эти-то парковые аллеи Баден-Бадена и стали русским фантомом — чертежом «хрустального дворца всеобщего счастья», выстроенного трудами классических русских писателей в сознании (подсознании) доперестроечного российского гражданина. Русский выходец уверенно узнает здесь корень и основание своего идеализма, взращенного святой русской литературой, которой крепостное право давало средства жить и творить в таком доброжелательном окружении. В парке, недалеко от казино, где Ф. Достоевский просаживал приданное жены, стоит памятник И. Тургеневу, который здесь создавал свои романы, полные чарующих описаний русской природы. И. Гончаров писал здесь свой «Обрыв»… Недалеко от отеля, где он жил, расположена и православная церковь, которую меня особенно настойчиво приглашал посетить мой молодой германский коллега, не будучи в состоянии отделаться от впечатления, что все русские — православные. Убежденный послевоенной немецкой пропагандой, что евреи такие же люди, как все, он деликатно, но настойчиво игнорировал мои ссылки на мое еврейское происхождение.

То невообразимое и непредставимое, что произошло в Германии в тридцатые годы, здесь хочется посчитать случайным, нехарактерным. Баден-Баден, как будто, претендует остаться в стороне от этого небольшого их национального faux-pas, о котором тут, под сенью платанов, видевших и слышавших так много прекрасного, и поминать-то неловко, чуть ли не мелко, недостойно этого места — обиталища муз — и нашего времени — уверенного господства либерализма — прямо вослед тайному советнику Вольфгангу Гете. Что там случилось, в краткий период общего беспамятства — не одни ведь немцы виноваты, не правда ли? — суета сует и неурядицы…

Вулканический взрыв, который потряс Европу в середине прошлого века был только предзнаменованием, обнажившим клокочущую лаву под коркой цивилизации. Произошло ли это от развития производительных сил, как учили нас в школе, или от упадка веры, как предвидел Ф. М. Достоевский, но его «подпольный человек» вырвался на поверхность жизни и захотел переделать мир по своему образу и пожеланию:

«Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается, что я его выдумал… Не все ли равно, если оно существует в моих желаниях, или, лучше сказать, существует, пока существуют мои желания? Какое мне дело, что так невозможно устроить…» (Ф. Достоевский, «Записки из подполья»).

Образ этот в России был один, а в Германии оказался другим, но в обоих случаях «законы природы» были радикально похерены. Какое избирателю дело, «что так невозможно устроить». Какое ему дело, вообще, как устроен мир?

«Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?.. Согласен, что дважды два четыре — превосходная вещь; но… и дважды два пять — премилая иногда вещица… Рассудок есть вещь хорошая, но… удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями…» (оттуда же).

Собственно, урок XX века свелся к тому, что никаких «законов природы» вообще не существует, и один человек может повернуть весь ход истории по своему капризу (в соответствии «со всеми почесываниями»), было бы только у него достаточно средств.Кажется, к началу XXI-го средства, как раз, накопились…

Каждое воскресенье человека в Германии будит колокольный звон.

Трудно на улице или в университете отличить верующего от неверующего, но легко увидеть, как много людей ходит петь в церковный хор, жертвует для бедных и ест пироги на церковных праздниках. В деревне это 90 %, но и в городе колокола звонят не зря. Трудно понять со стороны, в какой степени людей влечет в церковь вера, в какой привычка, а в какой — хорошая музыка. Важно заметить, что очень многие туда ходят. Мой мужиковатый коллега Вольфганг регулярно читал Библию — хотя при этом никаких следов религиозности не обнаруживал. Интеллигентный коллега Ульрих не только читал много книг, но и произносил горячие речи на собраниях своей лютеранской общины. Инженеры Манфред и Иоахим регулярно пели в церковном хоре.

В «нашей» деревне католическая церковь и лютеранская стоят почти рядом. Хотя у католиков кофе и пироги выглядят более изысканно, у лютеран зато более непринужденная атмосфера. Молодой, веселый пастор одет в вельветовую куртку и мятые штаны и учит местных детей в школе музыке и физкультуре.

На летние каникулы деревня принимает у себя для оздоровления группу белорусских детей от 8 до 15 из окрестностей Чернобыля, терпеливо снося, по-видимому, неизбежно связанный с этим беспорядок, включающий мелкое воровство и матерную ругань, которую, впрочем, немцы не различают. На краю деревни стоят большие крашеные ящики для обуви и одежды, которые церковные благотворители собирают для отсталых стран.

В Баварии утром встретился нам на лесной дороге взвод солдат. 30 парней, голых до пояса, тяжело дыша, бежали по дорожке, подгоняемые командиром. Первый солдат, увидев меня с Ниной, привычно произнес приветствие «Gruess Gott!», что, между прочим, значит «Благослови Бог!». Следующий за ним, продолжая бег, выдохнул то же самое и так повторилось 30 раз. Каждый из 30 современных немецких юношей, занятых своим нелегким делом, воспринял, однако, необходимость приветствовать встречного лично (а может и благословение для некоторых из них не пустой звук?), будто никакой дисциплинарной связи между ними не было и учтивое поведение остается для каждого из них лично категорическим императивом. Если бы такое же индивидуальное сознание обнаружили в свои 20 лет хотя бы только те эсэсовцы, которым теперь пришло в голову жертвовать деньги еврейской общине, возможно, мы теперь другими глазами смотрели бы на германскую историю.

Но может быть они всего лишь опутаны своими немецкими правилами и их воспитанная с детства вежливость ничего не значит?

Страна, народ, культура — это такие обширные реальности, что в них найдется место для всех противоборствующих тенденций. Что угодно можно сказать о сегодняшней Германии, но нельзя и подумать, будто роковой счет между нами уже закрыт.

Дорога из А в Б

Со вздохом облегчения я погружаюсь в мягкое кресло в уютном купе скорого поезда, следующего из А… мстердама, допустим, в Б… ерлин.

Достаю из портфеля начатую книжку и предвкушаю редко доступное мне удовольствие от необязательного, легкого чтения в течение нескольких безмятежных часов, пока поезд, выполняя мою суверенную волю, воплощенную в покупке билета, рассекает пространство, спеша доставить меня, как сказано было в школьном задачнике, из точки А в точку Б.

В поезде

Напротив сидит прелестная молодая девушка (может быть, дама?) с головой погруженная в свой дневник-календарь, в котором, конечно, расписана вся ее жизнь на много недель вперед…

Интересно, при таком образцовом прилежании, осталось ли в ее жизни какое-нибудь место для приключений? И как сможет осуществиться ее встреча с прекрасным принцем? Впрочем, возможно, она уже встретила своего принца…

Но ведь не утеряла же она при этом своего естественного желания нравиться? Хотя бы и собственному мужу. И ее желание удивлять (хотя бы и случайных попутчиков в поезде) тоже при ней.

Это ясно видно по ее изысканно наложенной косметике и продуманно-небрежной прическе. Ах, конечно, ей очень хочется и того, и этого!

Чтобы сделать такую прическу, чтобы так выглядеть, чтобы нравиться и удивлять, ей нужно не только потратить порядочные деньги, но и за недели вперед спланировать все свои визиты к парикмахеру, портнихе, косметичке. А ведь еще есть маникюр, педикюр, аэробика. Массаж, эпиляция, гинеколог и диетолог! Чтобы всех их вовремя посетить и всем им вовремя заплатить, нужно не раз посидеть над книжкой-календарем и хорошо подсчитать расходы.

Чтобы иметь свободу нравиться, нужно лишить себя свободы лениться и небрежничать. Есть, что захочешь, и ложиться спать, когда попало. Жизнь в оковах расписанных будней предохраняет от риска случайных обид, непредвиденных беременностей, роковых ошибок вкуса, обманов мужчин, предательства подруг. Свобода же, что ни говори, включает риск и обрекает на жизнь, полную страхов, уколов самолюбия и непредусмотренных потерь…

Впрочем, лишая себя свободы моментальной, связанной с риском и случайностью, она, может быть, достигает иной свободы, запланированной и желанной, обеспечивающей ей именно то направление жизни, которое она избирает для себя сама. Если она и позволит себе приключение, это вряд ли будет изменение всей жизни и мироустройства. Скорее легкий флирт, пикник горожанки, которой слегка наскучил гладкий асфальт улиц. Ну, полежит разок на траве. Босой ногой попробует. Но… ведь на шпильках по траве не пойдешь! Не с коромыслом же ей ходить по воду студеным утром! Не лучину ведь жечь по вечерам…

Пожалуй, что выбор ее вовсе не между свободой и будничной рутиной, а между свободой и большей свободой. Уж какая ей видится большей.

Вот и я предпочел поезд, благонамеренно, по расписанию влачащий меня из точки А в точку Б по накатанным рельсам, вместо того, чтобы, как птица, рвануть по кратчайшему пути, который так ясно и красочно рисует мне мое воображение.

В реальности, впрочем, все равно пришлось бы брать машину (особенно, если бы моя точка А была, скажем, Афула, а Б — Беэр-Шева) и тащиться по извилинам дороги, которую задолго до меня по неведомым мотивам прочертил неизвестный мне строитель. Не переться же пешком по прямой через горы и овраги!

В автомобиле

Но и на гладкой дороге могли бы меня настичь трудности: передний водитель, к примеру, сначала тащился, как сонная муха, а потом вдруг взял и затормозил. Задний, конечно, зазевался — и, вот, я уже не в точке Б, а в больнице. И шея — в лубке.

Предусматривала ли моя судьба небрежность шофера, ударившего меня сзади? Насчет переднего, положим, я сам виноват, подъехал слишком близко. Но ведь ротозей сзади знал, что правила движения предписывают держаться подальше от передней машины, не слишком рассчитывая на осмотрительность водителя. Так и написано у меня на корме: «Соблюдай дистанцию!». Впрочем, кажется, и у того, что был впереди…

Допустим, все же, напряжением целенаправленной воли, опять предписывающей мне сократить мою свободу на дороге до буквального выполнения правил движения, я все же в последний момент увернусь от столкновения и продолжу свою вольную траекторию в точку Б с неповрежденной шеей…

Чуть я разогнался — впереди заслон полиции.

В чем дело? Может быть, прорваться и бежать?

Подлый разум опять подсказывает мне подчиниться.

…Ничего страшного — впереди на дороге авария, и полиция направляет в объезд по боковой дороге через лес. Ну, что ж…

Я не буду говорить об оползнях, падающих деревьях и проливных дождях, которые угрожают мне в лесной местности. Выбегающих животных, коварные ухабы заполненные водой после дождей и скользкие грязевые пятна я тоже благополучно миновал…

И тут — боевой вертолет Армии Обороны Израиля, призванной меня защищать, падает аккурат на крышу моей машины, потеряв управление в ходе своего регулярного тренировочного полета над малонаселенным лесным районом.

В политике

Ни я, ни летчик ни в чем не нарушили существующих правил. Вертолеты, как и автомобили, время от времени выходят из строя по случайным причинам. В конце концов, если бы я даже шел пешком, я мог бы подвернуть ногу, простудиться, наступить на колючку, упасть в канаву, зацепиться за сучок. Любое из этих происшествий могло бы послужить достаточной причиной, по которой точка Б оказалась бы для меня навеки недостижимой.

Случайность ли это, или сама судьба не дает мне осуществить мое намерение? Эллинская традиция объяснила бы мою неудачу судьбой, которая была предопределена от начала времен. Мне было не суждено достигнуть точки Б, и эта недостижимость есть часть мироустройства.

Библейская традиция внесла бы сюда моральный элемент, ибо раз Бог не хочет, чтобы я достиг этой точки, значит есть в этом скрытый смысл. То ли цель моя была нежеланна там, наверху, то ли сам я оказался недостоин. Здесь мы сталкиваемся с фундаментальным вопросом, на который не может ответить эмпирическое знание.

Но легкая часть вопроса ясна каждому: как человек и гражданин, я (если чудом остался жив) непременно должен отреагировать на такое нарушение моих прав. (Прав? — Конечно! Ведь речь идет о моей свободе достигнуть желанной точки Б). Во-первых — страховка. Во-вторых — компенсация. В-третьих, я должен публично в газетах потребовать от Министерства Обороны, чтобы оно усилило технический контроль своих вертолетов, пересмотрело свою кадровую политику и прекратило свои опасные и вызывающие эксперименты с оружием, нагнетающие международную напряженность и нарушающие целостность нашей зеленой среды…

А может быть, и вообще пора прекратить портить жизнь нам и нашей молодежи и «не учить их больше воевать»…

Да, я потребую, чтобы моя свобода была надежнее защищена от случайностей и головотяпства властей!

…Заодно, это будет мой вклад в дело мира.

Моя статья потрясет сердца и правительство зашатается…

…Если министр не дурак, он использует мою статью, как основание для своего давнего требования выделить ему дополнительные средства (из моих налогов) и территории (включающие, конечно, точку Б, которая отныне станет навсегда недоступной) для его учебных маневров.

Таким образом, моя свобода в будущем, быть может, и будет защищена от непредвиденных аварий сверху, вертикально, но сфера ее приложения в таком случае, увы, горизонтально сузится за счет уменьшения моего дохода и доступной мне территории.

Какую свободу я предпочту?

В науке

Почему, говоря о свободе, никто из философов не упоминал первичного хаоса, случайности, как главного врага свободы? Все говорили об этике, о законах и препятствиях, ограничивающих свободу, об угнетении личности тоталитаризмом, морализмом, индустриализмом.

Какая ерунда! Даже о Божественном всеведении упоминали как о моменте якобы противоречащем нашей свободе. «-Да, человек смертен, но это было бы еще пол-беды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус! И вообще не может сказать, что он будет делать в этот вечер… Только что человек соберется съездить в Кисловодск… но и этого совершить не может, потому что… вдруг возьмет, поскользнется и попадет под трамвай! Неужели вы скажете, что это он сам собой так управил? Не правильнее ли думать, что управился с ним кто-то совсем другой?» — теоретизирует Воланд в «Мастере и Маргарите» и вскоре управляется с неверующим Берлиозом. Но Бог тут ни при чем. — Он, может быть, и знал, что Берлиоз поскользнется по дороге к трамваю, но не Он толкнул его. Его подтолкнуло подсолнечное масло, случайно (по небрежности) пролитое на дороге. И собственная невнимательность на ходу, сделавшая его легкой жертвой всякой случайности.

Истинный враг свободы — вечный и непримиримый — случай. Закон (что Божеский, что человеческий) ограничивает свободу человека не больше, чем ветер ограничивает движение парусника, — при умелом обращении с парусами двигаться можно и против ветра. Случай — это мина, которая лежит под землей (а может быть и в твоем теле!) неизвестно где, не зная зачем, и прекратит твое движение там, где ты и не ожидаешь. Случай определяет и средства, которые подворачиваются под руку и, еще чаще, условия, при которых приходится действовать. Ведь и рождение наше на свет — дело случая. Быть может, и смерть…

Наука утверждает, что элемент случайности должен быть встроен в любое реалистическое описание действительности. Бог создал человека не отдельно от всех, а в ходе шести дней творения. Поэтому тот же элемент случайности, что в остальной природе, присутствует и в человеке, порождая тайну непредвиденности и в нем. Это не облегчает нам выбора точки зрения, ибо непостижимость Божьей воли свободно может проявляться и в форме квантовой механики (поэтому Э. Шредингер называл ее Господней квантовой механикой). Однако квантовая механика (и вообще наука) неслучайно формулирует свое знание в форме, присущей русским народным сказкам: «Прямо пойдешь — головы не снесешь. Направо поедешь — коня потеряешь, налево —…».

Это именно та форма, которая предлагает и предполагает выбор.

«Свободный» выбор. Только этот выбор и есть наша свобода.

В русской литературе

Но, может быть, человек в силах оседлать вероятность? И осуществить свою свободу через случай, магически овладев средством подчинить шанс своей целенаправленной воле. В «Пиковой даме» Пушкин поставил себе именно этот вопрос. Будучи весьма по-эллински настроен, Пушкин был нечужд и эллинской идее судьбы. Как всякого азартного игрока, его одновременно воспламеняла и отпугивала возможность овладеть судьбой, хотя бы на краткий миг. Регулярно проигрывая за карточным столом, он живописал с натуры (и изнутри) рождение мечты решительным усилием воли загипнотизировать случай, схватить Бога за бороду, разом поправить свои дела и никогда больше в жизни не знать нужды:

«Случай! — сказал один из гостей.

— Сказка! — заметил Германн.

— Может статься, порошковые карты! — подхватил третий.».

Эта картежная экономика страшно занимала и Достоевского, так что и «порошковые» (крапленые) карты входили в круг его напряженного внимания: «Раскольников: — А вы были и шулером?…Свидригайлов: — Как же без этого? Целая компания нас была, наиприличнейшая, проводили время, и все, знаете, люди с манерами, поэты были, капиталисты…» («Преступление и наказание»).

«…Будучи в душе игрок…целые ночи просиживал Германн за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за оборотами игры. — Что, если, — думал он, бродя по Петербургу, — старая графиня откроет мне свою тайну! Или назначит мне эти три верные карты!.. Почему ж не попробовать своего счастия?…Представиться ей, подбиться в ее милость, пожалуй, сделаться ее любовником, но на все это требуется время, а ей восемьдесят семь лет, она может умереть через неделю, через два дня!..».

Интересная мысль, не правда ли! За два дня до смерти ей, возможно, настоятельно нужен был любовник. Раскольников у Достоевского до этого не додумался. Но Свидригайлов — истинный джентльмен удачи — смело осуществил и этот проект: «Тут и подвернулась Марфа Петровна, поторговалась и выкупила меня за тридцать тысяч»…

«Нет! Расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит покой и независимость!» — так упорно продолжал бороться с дьявольским наваждением Германн.

Действительно, эти три карты всегда выигрывают, но, конечно, не в руках человека, готового стать любовником восьмидесятисемилетней старухи. Мысль о старухе (любить, либо убить) и картах с такой силой прозвучала у русских писателей, как будто и в самом деле никаких других путей к благополучию нет в этом мире.

Может и вправду не было? А есть ли сейчас?

В «Преступлении и наказании» во многих вариантах мусолится эта соблазнительная возможность. Раскольников убил старуху (якобы убил, я все же думаю, что это напраслина, возведенная гениальным писателем на русскую интеллигенцию — прообраз будущих фальсифицированных процессов против вредителей и врагов народа) и, мучась совестью, слег в постель. Его друг Разумихин, пока суд да дело, доблестно добывал для него пропитание и уход при помощи флирта со вдовой в возрасте, его хозяйкой. Свидригайлов, без успеха испробовав и «случай», и «порошковые карты», стал мужем, а впоследствии и удачливым убийцей богатой Марфы Петровны. Именно на ее деньги щедро устроил он комфортабельное покаяние своему интеллигентному коллеге, убийце-неудачнику Родиону, и счастье его добродетельной сестре Дунечке (а заодно и их общему другу Разумихину).

Один Бог — судья всей этой геронтомахии. Но есть там и персонаж, который заслужил безусловное осуждение всех окружающих, — Лужин, который свои большие деньги не выиграл, как человек, с помощью счастливого случая, не добыл шулерским приемом, никого не убил, а заработал именно тем сомнительным, нерусским способом — «расчет, умеренность и трудолюбие», — который и пушкинский Германн сперва полагал своим («Германн — немец: он расчетлив — вот и все! — заметил Томский.»), пока, «просиживая ночи напролет за карточными столами», не вошел с головой в соответствующую культурную атмосферу.

Он до своего помешательства был не только немец, но еще и инженер. Это, пожалуй, необычная профессия для картежника. И тоже может быть воспринята как вызов судьбе. Ибо инженеры, наука и вся технологическая цивилизация в целом, дерзко работают против случайности. Сухо и расчетливо, пренебрегая магией, блядством и другими красивыми путями к удаче, муравьиным своим трудолюбием инженеры систематически сокращают поле неограниченного господства случайности и тем вызывают законное отвращение поэтов. Цивилизация заключает бесформенную и свирепую природу в клетку геометрических форм, и эти рассчитанные формы отнимают у нас романтическую, опасную тайну непредвиденности, которая так манит азартом удачи и цепенит страхом провала.

В мысли и деятельности

Если бы я собрался пройти из Аахена в Берлин до того, как сначала циничные римские императоры, а потом и сами расчетливые немцы, проложили там дороги, мои приключения в туманных лесных дебрях Вестфалии среди звероподобных швабов и тевтонов могли бы послужить основой для еще одной Песни о Нибелунгах. А поездка на поезде среди их умеренных и трудолюбивых потомков едва ли стоит даже краткого упоминания. Добравшись живым до Берлина, я торжествовал бы победу воли богоподобного Человека над косным пространством и превратностями судьбы. А, прокатившись на поезде, я, в лучшем случае, могу лишь рекомендовать этот маршрут своим знакомым. Тем не менее все мы выбираем этот второй, обывательский вариант.

Вот как характеризует эту склонность неистовый романтик Ницше, проведший, впрочем, большую часть жизни в постели: «Кто исследует совесть нынешнего европейца, тот найдет в тысяче моральных изгибов и тайников одинаковый императив стадной трусости: Мы хотим, чтобы когда-нибудь настало время, когда будет нечего больше бояться! Стремление и путь к этому называются нынче в Европе прогрессом.».

Ему, при его прогрессивном параличе, действительно нечего уже было в жизни бояться, и он очень точен в своей формулировке европейского понимания прогресса. Но действительно ли побудительный мотив этого векового стремления в «стадной трусости»? Понимал ли он, в чем состоит свобода европейца?

Свобода — это не настроение. Это не ощущение. В цивилизованных странах это уже давно и не гражданское состояние. Это — возможность. Возможность свершения. Т. е., действия. Например, перемещения из точки А в точку Б. Понятие свободы, по-видимому, должно включать цель, для которой она необходима. Нельзя отгородиться от тех реальных сфер, в каких свобода может воплотиться.

В конце XX века уже легко усомниться в общепринятом определении человека, как «человека разумного». Слишком часто он ведет себя, хотя и предсказуемо, но неразумно, причем не только в своем диком состоянии, но и в составе цивилизованных обществ. Поэтому будем исходить из более реалистического определения его, как «существа целеполагающего».

Т. е., в отличие от животного, человек (по крайней мере, в цивилизованных сообществах) ставит себе цель (хотя и не всегда разумную) и действует в соответствии с желанием эту цель достигнуть. Тогда свобода для человека существует лишь до тех пор, пока возможность — вероятность (обоснованное ожидание, надежда) достигнуть его цели остается выше нуля.

Вероятность выиграть в карты всегда больше нуля. Если, конечно, не считаться с возможностью жульничества. Вот почему игра или лотерея так притягивают людей, страдающих от недостатка свободы… А страдают все. «На всех стихиях» человек скован и порабощен. Так или иначе. Добровольно или принудительно.

Например — боюсь вымолвить — свободы мысли не существует.

Ведь цель мысли — ее адекватность. Она не может быть свободной, будучи привязана к истине. Она также не может быть свободной, будучи связана традиционными средствами выражения, т. е. языком.

Не связанная с реальностью и не имеющая укорененной в традиции формы, мысль теряет и содержание. Адекватность мысли может представляться только в двух соотношениях: адекватность своему предмету и адекватность наличной культурной атмосфере. Совместить первое со вторым почти никогда не удается (потому что общей традицией обычно становится то, что почиталось за истину в прошлом), и это вынуждает мыслителя, преданного реальности (истине) больше, чем людям (традиции) бороться со своим окружением. Якобы за свободу мысли. Несчастные Джордано Бруно и Сервет! Они боролись не за свободу, а за признание. Им не удалось выразить их мысль в такой форме, которая позволила бы окружающим рассмотреть ее спокойно, как допустимую. Не во всяком обществе вообще принято рассматривать различные варианты…

Легко представить и противоположную картину — религиозный гений борется с очевидной реальностью за свободу своей мысли. За то, чтобы она осталась верна традиции, вопреки фактам. Достоевский, например, решительно боролся за свободу своей мысли от тирании современного ему научного мышления.

В нашем веке уже миллионы людей угнетены знанием и часто предпочитают, что попроще — гипноз или телекинез. Это борьба не за свободу мысли, а за свободу от нее. Мысль ведь обязывает:

«Скажи мне, чертежник пустыни, сыпучих песков геометр, — ужели безудержность линий сильнее, чем дующий ветр?».

(О. Мандельштам)

Да, «безудержность линий» сильнее, и правильная логика мысли не позволяет той свободы, что процветает в чувствах и поступках людей, а потому и в истории. Однако иногда, напротив, действительность врывается в строй мыслей теоретика с грубым нарушением логики, и он опять не свободен защитить свои эфемерные конструкции.

В отличие от мысли, в деянии присутствует время, и введение этой дополнительной координаты открывает новую степень свободы. Ведь действие обнаруживает все свои последствия только со временем, когда этих последствий уже не избежать, а причины частично забыты. И незнание случайных последствий создает сразу и свободу, и опасность для деятельных сообществ. Вот почему глухой консерватизм имеет не меньше привлекательности в глазах некоторых людей, чем изменение, даже если оно и к лучшему: Не шевелиться под гипнотизирующим взглядом судьбы… Не обнаруживать себя. Не дышать…

В самолете

Однажды мой коллега в Америке пригласил меня покататься на его самолете. Это было зимой, и нам пришлось прежде разогреть самолет и хорошо разогреться самим, толкая его ко взлетной дорожке. Самолет оказался на удивление легким, гораздо легче автомобиля, который в России мне приходилось толкать неоднократно, и я настроился на что-то вроде усовершенствованной автомобильной прогулки. До этого я лет двадцать водил машину и ни страха скорости, ни боязни столкновения не ощущал. Однако то, что я испытал, не сводилось к предшествующему опыту. Появление третьего измерения (глубины) оказалось совершенно захватывающим и незнакомым чувством.

Хозяин перевел управление на меня. Восторг неограниченной пространственной свободы оказался неотличим от панического страха. Не было, за что ухватиться даже и взглядом. Руками я вцепился в руль. Однако, чтобы управлять, нужна какая-то, хотя бы воображаемая, линия, которой можно придерживаться. Какое-нибудь правило. Например, «держись против ветра!». Или «не давай машине клевать носом». Но американец деликатно молчал.

Не принято у них навязывать свою волю ближнему. Свои правила я вынужден был для себя выдумывать сам. На ходу. Координаты нужны свободной воле, как рукам — перила. А небо — равномерно пусто. Никакой дороги передо мной не было. Моя воля не подсказывала мне ничего. Не было даже препятствия, чтобы его избежать. Не было цели или другого самолета поблизости. Земля едва виднелась в тумане. Скорость не чувствовалась. Смотреть было не на что. Меридианы в небе неразличимы. Мы висели в пустоте. Поташнивало и хотелось прислониться. Я с трудом удерживался, чтобы не бросить руль и, закрыв глаза, по-детски схватиться за своего хозяина.

Так чувствует себя человек, столкнувшийся со свободой в новом для себя измерении. Так чувствует себя человек, впервые вырвавшийся из России в свободный мир. Так почувствовали себя евреи в пустыне, куда внезапно вывел их Моисей из Египта, где у каждого было свое место в фараоновском штатном расписании.

Я повис всецело во власти случайности — случайной поломки в моторе, случайного завихрения в атмосфере… случайного сбоя в сознании. Мое сознание ведь тоже хаотически мерцает!

В моей голове

Вот я, сидя в купе поезда Аахен — Берлин, собрался прочитать книгу и сосредоточиться перед предстоящим докладом. Однако отвлекся, засмотревшись на случайную соседку с календарем.

Вернусь к книге. Только в уборную схожу.

…Уборная занята. В коридоре висит карта нашего маршрута. Интересно, поезд останавливается в Гамбурге? Любопытный, говорят, город. Там под землей есть целый сад развлечений. Неприличных, в основном… Да что я буду ожидать в коридоре! Пойду в соседний вагон…

Соседний вагон оказался буфетным. Интересно, что там в меню? Могу перекусить и в вагоне… Вот, кружку пива выпью… После пива книжка как-то не идет, хотя…

Соседка, видимо, сошла, пока я был в буфете. Уже больше часа прошло после Аахена, пожалуй, не стоит начинать обдумывать тему доклада, все равно скоро приедем…

Если расслабиться, случайность одолевает и изнутри. Путь из точки А в точку Б усеян препятствиями в собственной голове.

Существует ли свобода воли? Пожалуй, этот вопрос релевантен только для человека, способного не забыть о намеченной цели между двумя случайными препятствиями. А что считать препятствием, определяет его индивидуальный масштаб. Так что на вопрос о свободе воли можно было бы ответить то же, что анекдот отвечает на вопрос о том, будут ли деньги при коммунизме: «У кого — будут, а у кого — нет». Вот, что говорит по этому поводу Генри Форд, о характере которого можно предполагать все, что угодно, кроме стадной трусости: «Гораздо больше на свете людей сдавшихся, чем побежденных. Грубая, примитивная сила настойчивости есть некоронованная королева мира человеческой воли. Люди видят успехи, достигнутые другими, и ошибочно считают их легкой удачей. Но в жизни все обстоит наоборот, неудачи встречаются гораздо чаще, и каждый успех достигается адским трудом. Случайные неудачи сопровождают каждый миг беспечности, за удачу приходится платить всем, что у тебя есть… Пусть каждый американец вооружится против изнеженности.» Мне кажется, это относится не только к американцу. Меньше всех к американцу. И это совершенно противоположно тому, что Ницше говорил о европейском прогрессе.

В прошлом и в будущем

Для всего иудео-христианского мира образ вождя-освободителя связывается с именем Моисея. Почему именно он? Почему не Спартак, например? Ведь Спартак пытался сделать почти то же самое — вывести отчаявшихся иноплеменных рабов из организованного государства, в котором не предвиделось для них другой доли. И поначалу преуспел.

Но Спартак определил для них свободу, как право поступать по своему произволу и разумению. И они вскоре рассыпались по всей Италии, так и не дойдя до своей обетованной земли.

Моисей с самого начала связал их свободу с выполнением Закона. И это, рано или поздно, сделало евреев другими. Сделало их народом. Он дал им Б-га и Закон, но не дал рецепта удачи. И евреи по-житейски справедливо роптали, что Моисей их обманул. Действительно, он прилюдно обращался к Фараону с требованием отпустить их на три дня в пустыню, а сам задумывал вывести навсегда. Сколькие из народа были посвящены в его грандиозный замысел? И сколькие бы обязательно возражали, если бы поняли, что им предстоит? Цель, которую поставил перед собой Моисей, превосходит человеческое воображение. Народ и сейчас не прочь склониться к чему-нибудь попроще. Пустыня, куда Моисей вывел людей, выглядела как воплощение идеи свободы только до того первого момента, как им захотелось пить. А потом и есть. Потом еще пришли кочевые разбойники-амалекитяне…

Бескрайняя пустыня ограничивает эффективнее тюремных стен. Свобода для человека без цели легко становится тюрьмой души, рабством у необходимости. Рабы же при хозяине, напротив, живут беспечно: хозяин даст день — даст и пищу. У рабов зачастую даже остается время для духовной жизни.

Европейский прогресс направлен на устранение внешних случайных препятствий при достижении цели. Европеец свободен не «вообще», а только благодаря тысяче ограничений, которые он добровольно на себя принял. И еще примет в будущем. Он свободен, если у него есть цель. Те, у кого цели нет, или они затрудняются ее сформулировать из-за обилия внутренних препятствий, порабощены европейскими правилами цивилизованного поведения. Они справедливо бунтуют. И находят себе множество певцов и лидеров, делающих на этом бунте свою жизненную игру, преследующих совсем другие цели. Эта игра для Европы нешуточная.

Также и древние правила еврейской жизни были направлены на устранение внутренних случайных препятствий в сознании, мешающих сосредоточению на главном, на Б-жественном. Внутренние препятствия сравнимы по своей разрушающей силе с самыми тяжелыми внешними трудностями. Еврейская дисциплина ума оказалась творчески настолько плодотворна для тех многих, чей ум видел перед собой цель и способен был к ней стремиться, что без еврейских имен европейская цивилизация теперь существовать не может. Однако, если высшей цели нет, такой ум часто становился разрушительным. А если и эта дисциплина выдыхается, евреи становятся такими же варварами, как и те, кого вел Спартак.

В настоящем. Здесь и сейчас

Способность стать выше хаоса случайностей, поставить себе далекую цель и преследовать ее, вопреки внешним и внутренним препятствиям, поминутно возникающим из ничего, есть то единственное качество, которое может обещать человеку свободу. Не в будущем, когда-то и где-то, а всегда — здесь и сейчас. И только тому, кто при достижении далекой цели поминутно готов принять отказ от своей свободы отклониться на цель помельче.

По ту сторону успеха

Государство Израиль возникло почти 60 лет назад благодаря массовому движению, которое называют сионизмом. Это движение преодолело казавшиеся непреодолимыми трудности и создало процветающее государство на гиблом куске земли, заброшенном когда-то турками за ненадобностью.

Евреи осушили болота, насадили леса, провели дороги, построили электростанции и водопровод. За 50 лет население государства увеличилось в десять раз, а производительность труда достигла уровня Англии. Судебная, образовательная и больничная системы стали работать на уровне европейских стран.

Однако, уже 20 лет спустя после образования государства, может быть, именно благодаря внешним успехам, возникают серьезные сомнения достиг ли, в действительности, сионизм своей цели.

Старикам-пионерам, основателям этого государства, конечно, приутно сознавать, что они добились почти невероятного, но все они признают, что добились не совсем того, чего хотели. Наиболее радикально настроенные среди них утверждают, что это совсем не то. Израильская действительность во многих отношениях напоминает романтически настроенному энтузиасту анекдот о ветреной жене. В ответ на замечание мужа, вернувшегося после долгой отлучки, что «что-то в ней теперь не то», она легкомысленно отвечает: «Всему городу — то, а тебе — не то?».

Действительно, объективно (для всего города) Израиль смотритсу очень неплохо. Эффективная экономика в передовых областях. Уровень жизни — где-то между Англией и Италией. Седьмое (или шестое?) место по численности и ударной мощи вооруженных сил… Но все это привычного гражданина уже не вдохновляет. Даже победа на всемирном конкурсе красоты и первый приз на Евровидении не утоляют этой метафизической тоски по выдающемуся. Душа израильтянина и, тем более, репатрианта томится постоянным недовольством.

Ради чего все было? Борьба, алия, героизм, жертвы…

И куда ушло?

Благосостояние убило энтузиазм. Безопасность разрушила национальное согласие. Богатство унесло равенство. За 58 лет Израиль превратился в обыкновенную демократию. Все, как у всех. Здоровым в нем живется лучше, чем больным. Богатым — лучше, чем бедным. Своя рубашка остается ближе к телу. Даже в сорокаградусную жару… Несопоставимость экстраординарных усилий с заурядностью достижений наполняет израильтянина едким уксусом гражданского скептицизма. За что боролись?

Демократические общества вообще живут, всего лишь чтобы жить. Они развиваются вовсе не потому, что ставят себе такую цель. И жизненный уровень их граждан повышается не в ответ на требования справедливости. Скорее из-за их шкуродерства. Это шкуродерство, быть может и оправданное по временам, поглощает всякую жизнь, если становится общим принципом. Так же и политическая грызну, по-видимому, необходимая в какой-то степени, становится невыносимой, когда она проникает во все поры…

А на заре государства, говорят, все было иначе. Все были бедны, но все стремились к справедливости. Была общая цель. Были общие враги. Совсем не было воров. Все любили друг друга. И делились последним…

В Европе тем временем свирепствовал антисемитизм, и евреев нужно было спасать. Отруды федаинов рассыпались по всей стране, грабили и убивали. Армии арабских соседей продвигались к Тель-Авиву. В жизни было место подвигам…

Сионизм был идеалистическим движением и исходил из утопической веры, что, если евреи станут такими как все и поселятся в своем государстве, антисемитизму придет конец. Как идеология, он возник в девятнадцатом веке, позже других современных идеологий, но его источником (в светском варианте) была та же гуманистически-освободительная тенденция, что провозгласила непоследовательный лозунг «свободы, равенства и братства». Ранний сионизм был построен на рациональных аргументах, «естественных» правах (теперь их зовут просто «правами человека») и вере во всеобщий прогресс.

Рационализм прошлого века оказался удивительно наивным во всем, что касалось человеческой природы, национальной жизни и социального устройства. Все идеологии так или иначе разрушились под напором жизни, не считающейся ни с какими схемами. И победа сионизма также оказалась похожа на его поражение.

Большинство евреев Европы не принуло сионистский путь спасения и погибло в душегубках и лагерях. Образование государства не отменило антисемитизм, а переключило внимание антисемитов со своих биржевиков на «израильских агрессоров». Столица Израиля уже 58 лет находится в Иерусалиме, но все иностранные державы все 58 лет игнорируют этот факт и держат свои посольства в Тель-Авиве. И чем в большей мере израильтяне поступают «как все», тем громче клянут на всех перекрестках мира «ястребов из Тель-Авива». Индия, скажем, находится в таком же безвыходном конфликте с мусульманским Пакистаном из-за Кашмира, как Израиль с палестинцами (и по сходным причинам), но я ни разу не слышал выражения «индийские агрессоры» или «ястребы из Дели».

Оказалось, что для полноценного существования антисемитизма вовсе не обязательно физическое присутствие евреев. Достаточно их присутствия в людском воображении. Так, в Польше антисемитизм продолжает процветать, несмотря на то, что коммунистические власти выгнали оттуда последних евреев еще в 1968 г. Все попытки объяснить антисемитизм какими бы то ни было реальными причинами всегда наталкивались на тот несомненный исторический факт, что исчезновение ПРИЧИНЫ не устраняло следствия. Антисемитизм оставался, стойко переживая смену веков и социальных формаций. Поэтому причину антисемитизма, по-видимому, следует искать не в реальной действительности, а в психологии его носителей.

Узел проблем, завязанных вокруг еврейского вопроса, оказался гораздо значительнее, чем демографическая и культурная проблема нескольких миллионов людей, составляющих еврейский народ. Сионисты, определявшие свой сионизм всего лишь как форму еврейского национализма, не учли глубины заинтересованности нееврейского мира в судьбе евреев.

Огромную роль в массовой психологии играет религиозная принадлежность. Даже, если общество кажется абсолютно безрелигиозным, оно живет по нормам и принципам, сформировавшимся в предыдущие века, когда религиозное мировоззрение было единственно возможным. Даже «кодекс строителя коммунизма» был всего лишь чуть модифицированным собранием раннехристианских правил. Народы представляют собой то, что делает из них историу. У бывшего советского народа все прежние правила были изломаны дважды на протяжении этого столетия, и неудивительно, что многие в результате готовы отказаться от всяких правил или даже подменить их блатным «законом». Но и остающиеся обломки правил продолжают быть все же наследием религиозной традиции.

Хотим мы этого или не хотим, теперь после образования государства наши успехи и поражения, а также наши грехи и заслуги, имеют всемирно-исторический характер и всемирно-историческое значение. В обеих монотеистических мировых религиях роль евреев непропорционально велика не только в прошлом, т. е. в их происхождении, но и в настоящем, поскольку еврейская судьба в этих вероучениях догматически определена. От адекватности этих определений зависит сохранность их веры и спокойствие прихожан. Поэтому и отношение к Израилю в разных странах определяется нюансами господствовавших в прошлом мировоззрений и мерой сегодняшней влиятельности религиозных институтов.

С христианской точки зрения, евреи своевременно не принули истинного Мессию, и благодать теперь может вернуться к ним не иначе, как вместе с признанием Иисуса Христа. Такое возвращение, однако, в принципе не исключено, так как оно (вместе с подтверждением догмата об избранности) недвусмысленно предусмотрено апостолом Павлом:

«… Весь Израиль спасется, как написано: прийдет от Сиона Избавитель и отвратит нечестие от Иакова. И сей завет им от Меня, когда сниму с них грехи их. Ибо дары и призвание Божие непреложны.».

(Послание к римлянам, II)

Католическая церковь, в которой толкование первоисточников находится в руках иерархии, еще не приняла окончательного решения на этот счет. И Ватикан все еще полностью не признал государство Израиль.

Но в США, где протестанты систематически читают Библию сами, и толклвание остается в руках верующих, миллионы христиан ожидают от Израиля осуществления долгожданных пророчеств и ищут подтверждения этому в ежедневных сообщениях газет. Президент Клинтон в своей речи в Израиле несколько лет назад упомянул характерный эпизод. Обращаясь к своим избирателям, он однажды по памяти процитировал библейскую клятву: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука!..». После митинга один священник обратил его внимание на ошибки допущенные им в цитировании: «Однако, — сказал он от имени избирателей — эти ошибки мы вам простим. Но вот, если вы в самом деле забудете о Иерусалиме…».

Православная церковь, пострадавшая от неблагоприятных политических рбстоятельств в течение слишком длительного периода, не имеет пока единой точки зрения, но нужно отметить, что русский религиозный философ Владимир Соловьев еще сто лет назад (в 1899 г., почти одновременно с Теодором Герцлем) предсказывал образование государства Израиль и пророчил ему пионерскую роль во всеобщей войне с мировым злом, которая развернется как раз к 2000 г. Война с мировым терроризмом была осознана миром не намного раньше. Поскольку сегодняшняя черная сотня в России готова даже и христианство считать частью сионистского заговора, она, по-видимому, готовит себя на роль мирового зла в этом сценарии.

С точки зрения ислама евреи, в свое время не оправдав Божественных ожиданий, упустили свой шанс уже навеки и обречены довольствоваться тем заведомо второразрядным статусом, который готовы им предоставить мусульманские государства. Историческая заносчивость евреев, проявляющаяся, в частности, в основании и процветании государства Израиль, больно ранит самоуважение мусульманина, не соответствует пророчествам Корана и должна быть непременно наказана. Ислам гораздо материалистичнее христианства и не учит смирутьсу с земным поражением в расчете на духовную победу. Напротив, смерть в бою за веру теоретически представляется мусульманину хорошим завершением праведной жизни, а военная доблесть — специфически мусульманской добродетелью. Поэтому военное превосходство Израиля означает разрушение всего их космоса.

Жизнь евреев, таким образом, отчасти мистифицирована и опосредована пристальным вниманием других народов. Сами проявления этой жизни также служат источником новых идеологических течений в нееврейской среде. Так, возникновение Израиля на наших глазах породило идеологию «палестинского народа», а затем и сам этот народ, который не существовал до государства Израиль и вруд ли сумел бы выжить, если бы это государство прекратило свое существование.

Народы, принадлежащие к двум основным мировым религиям, (т. е. большинство человечества) всегда находят в себе достаточно внимания, чтобы помнить о нашем существовании и иметь мнение по его поводу.

Антисемитизм в мире существует как уродливая проекция этого преувеличенного всеобщего внимания. Гитлер, будучи припадочным визионером, неоднократно подчеркивал, что ведет Мировую войну, собственно, не с Россией или Америкой, а с мировым еврейством. Хотя с точки зрения цивилизованного человечества это утверждение казалось свидетельством искажения адекватной картины мира в его мозгу, именно оно, это искажение, пережило германский нацизм и оказалось вдохновляющей формулой, приемлемой для миллионов людей после того как все остальные его идеи давно забыты. Нацистские преследования своим грандиозным размахом и фундаменталистским характером обнажили истинную меру заинтересованности народов в судьбе евреев и возможный масштаб проблемы. Антигуманистическое и антихристианское настроение нацистов неслучайно избрало евреев своей главной мишенью. Евреи оказались заложниками, а потом и жертвами этого внутриевропейского спора о путях развития их цивилизации.

Также и сейчас, определенное течение в исламе, переживая свой многовековой конфликт с европейской, христианской культурой, пытается сделать евреев заложниками в своей борьбе из-за той фундаментальной роли, которую они играют в обеих религиях. Иногда им это неплохо удается, и мусульмане находят себе множество сторонников внутри самой христианской цивилизации, которая полна противоречий и, похоже, тем и держится.

Однако, вопреки всему вышесказанному кое-что все же достигнуто за эти 58 лет. Даже короткого пребывания в израильском гражданстве оказывается достаточно, чтобы почувствовать, как изменяется в тебе личное отношение к антисемитизму. В Израиле начинаешь чувствовать, что если бы антисемитизм оставался неразделенным чувством, он не смог бы задеть нас столь основательно, как это случалось в действительности. То есть, без нашего психологического соучастия, готовности «понять», он не казался бы столь оскорбительным. Опасным — конечно, несправедливым — большей частью, но вовсе не унизительным. Никакой логикой не докажешь израильтянину, никогда не жившему в составе национального меньшинства, что антисемитизм может его унизить. Также как англичанина не взволнует сообщение, что, возможно, на свете существуют англофобы. Конечно, израильтянин может заметить антисемитизм — он не слепой. Но он не может проявить того «понимания», которое даст возможность еврею страдать, а антисемиту получить свое моральное удовлетворение.

Как-то в приморском кафе в Тель-Авиве, я оказался свидетелем такой сценки. За одним из столиков сидел здоровенный американец, по виду мексиканского происхождения, набравшийся уже настолько, чтобы начать приставать к окружающим. Он спросил израильтянина, сидевшего за соседним столиком: «А ты откуда?» Тот ответил, что родился в Израиле. «Но ты совершенно не похож на еврея!» — радостно загоготал американец, воображая, что делает парню роскошный комплимент. — «Надеюсь, ты не хотел меня этим обидеть…» — с угрозой сказал израильтянин, и американец ошеломленно захлопнул рот.

Проблема, которая имеет решение, уже не проблема, так же как трагедия со счастливым концом уже не может считаться трагедией. Жизнь всякого человека на земле трудна, но трагедией ее делают только непреодолимые обстоятельства. Рок и страсти ведут героев к гибели. Погромы и Катастрофа сообщали еврейской судьбе трагический оттенок.

Но если есть выход, в чем трагедия? Если нет неразрешимости, в чем проблема? Еврейское государство было создано, чтобы дать приют беглецам, которым было некуда бежать. Если бы у слова «некуда» был в те времена какой-нибудь переносный смысл, еще неизвестно, как бы обернулось дело…

Почти 60-летнее существование государства Израиль изменило жизнь евреев и в диаспоре. В частности, оно превратило российских евреев из весьма проблематичного национального меньшинства, которое не подходило ни под какие определения, в народ среди других народов. Для каждого еврея в мире возникла альтернативная возможность поселиться в еврейском государстве. Около миллиона российских евреев живут теперь в Израиле.

Решение одной проблемы всегда ведет к возникновению новых проблем. Освободившись от проблемы антисемитизма пять миллионов израильтян по горло завязли в проблемах, которые наши предки вынуждены были вверять коренному населению стран своего проживания. Если социальная проблема меньшинства состоит только в том, чтобы улучшить свое положение в составе общества, проблемы и ответственность большинства гораздо шире и относятся к устройству и существованию общества в целом. Еврей в Израиле, вместе со всем обществом, остается один в мире, где внешняя среда отделена от него государственной границей (в настоящее время больше похожей на линию фронта).

В известной песенке:

«Вдруг трамвай на рельсах стал,

— Под трамвай еврей попал.

Евреи, евреи — кругом одни евреи…».

смешным в Израиле может показаться только упоминание трамвая, которого здесь никогда не было. И «если в кране нет воды», воду в самом деле «выпили (или испортили?) жиды».

Не только достижениями, но и всеми своими неприятностями мы обязаны исключительно евреям. Человек из диаспоры теперь тысячу раз подумает, прежде чем решится сменить свои знакомые, наболевшие проблемы на свежие проблемы израильтянина.

Кто бы мог подумать о таких необратимых последствиях реализации права на самоопределение? Кто бы предположил, что получив (вдобавок к остальным) право на самоопределение, мы утеряем часть душевного комфорта, связанного с возможностью винить других во всех своих бедах?

Такая же опасность, кстати, таится и в реализации всех остальных «прав человека».

О, если бы все, борющиеся за свободу, это знали!

«Божество и вдохновенье».

В глуши, во мраке заточенья

Тянулась долго дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви…

… Душе настало пробужденье,

И для меня воскресла вновь

И божество, а вдохновенье,

И жизнь, а слезы, а любовь…

А. С. Пушкин

Дожив почти до сорока лет в Советском Союзе и уже не веруя в Запад, иностранные разведки и даже сионистский заговор, я чувствовал себя бессрочно осужденным, приговоренным и покинутым в забытой Богом тюрьме не слишком строгого режима. Но — душе настало пробужденье… Сионистское движение вернуло религиозный элемент в мое сознание, ибо это странное, сюрреалистическое движение в СССР вновь, как и в милом, сказочном детстве, предполагало всамделишное существование (и, возможно, даже вмешательство) чего-то незримого — государства Израиль.[20]

И для души воскресло вновь: Свободный Запад, всезнающие разведки, Сионистский заговор! — Увы. Ненадолго.

По прибытии моем в Израиль волшебный Запад распался на множество одержимых национальным эгоизмом стран. Их разведки возмутительно манкировали своими обязанностями, а Сионистский заговор воплощал в себе один Нехемия Леванон,[21] с которым крутые российские сионисты пребывали в безвыходном конфликте.

Может, сионистского заговора никогда и не было? Нечто отсутствующее в природе, не наблюдаемое в объективной действительности, само собой взвихрилось, поднялось и вынесло тогда триста тысяч евреев из России. И меня, в том числе…

Прошло 20 лет. И вот без Божества, без вдохновенья (однако, и без слез) дожили до следующей волны в миллион людей, уже почти и без сионизма… На этот раз и без Заговора казалось понятным…

Хотя — нет, есть еще одно мистическое понятие, близкое сионистскому заговору по своим импликациям — это еврейская самоидентификация.

Заговор (или сговор) — это когда евреи сговариваются между собой (когда это не евреи, находятся иные названия — соглашение, конвенция, союз или объединение, солидарность, в конце концов).

Самоидентификация (особенно, еврейская) — это признание собственной принадлежности к некой (в еврейском случае — возможно, преступной) группе (группировке). Отсюда уже недалеко и до заговора (а где есть заговор — там маячит и приговор!). Не состоя в группе, ты еще можешь трепыхаться, отговариваясь удаленностью, неосведомленностью и якобы убеждениями. А признав принадлежность к группе (группировке), про убеждения свои или, скажем, отсутствие на месте преступления можешь уже позабыть: «Единожды признавшись, кто тебе поверит?».

Однако, около двенадцати миллионов евреев в мире все еще признают.

Откуда эта добровольная самоидентификация берется?

Хорошо бы русскому выходцу, наконец, понять, что все-таки, если не Заговор и не коварные разведки, привело его (и многих других) в страну со столь взрывоопасной политикой, проблематичной экономикой и совершенно непостижимым менталитетом.

Несколько лет назад в журнале «22» была опубликована стенограмма академической дискуссии на тему «Изменения в еврейской самоидентификации в связи с будущими мирными соглашениями». Академической ее можно было назвать по месту ее проведения, в Университете Бар-Илан. Постановка такой темы и, особенно, радикализм высказанных суждений показывают, что вопрос о мире является для нас не только вопросом безопасности, но и вопросом о смысле и цели национального бытия. Такова, по-видимому, неустранимая особенность еврейского существования, что всякий практический вопрос, неожиданно и непроизвольно, приобретает у нас мировоззренческий характер.

Сионизм как массовое движение возник благодаря случайному (всякое чудо в истории называется случаем) совпадению, счастливой удаче, при которой освободительные лозунги европейского XIX века оказались в какой-то степени созвучны тысячелетней мессианской мечте, одушевлявшей евреев на протяжении всего их существования.

Освободительных идей, самих по себе, хватило бы не более, чем на проект Уганды или Биробиджанскую авантюру. Умозрительно можно было привести множество доводов за и против сионизма, как и всякой иной теории, пока не случилась (опять случай) Катастрофа, отнявшая у многих из оставшихся в живых склонность превращать свое существование в предмет теоретических спекуляций. Этого оказалось достаточно, чтобы основать еврейское государство в той единственной точке земного шара, на которую эти люди тогда претендовали. Так случилось всего лишь через 50 лет после провозглашения цели сионизма Теодором Герцлем…

Но вот прошло еще 50 лет. Напряженная проблематичность еврейского существования остается той же. Даже более того. Пятьдесят лет после Катастрофы так усыпили инстинкт самосохранения нового поколения, что некоторые из них уже не сознают ни возможной опасности своей жизни в Диаспоре, ни актуальной опасности своему образу жизни в Израиле.

Конечно, происходящий в реальности политический процесс переговоров с правительствами окружающих стран никакого отношения к национальной идентификации иметь не может. Ибо суть его сводится к возможной готовности руководства арабских стран перейти от стратегического отрицания существования государства Израиль к принятию его в ближне-восточный клуб, предполагающее всего лишь участие в их тактической силовой игре, в которую они играют между собой. Это, конечно, большой прогресс в политике, но военные усилия, необходимость поддержания превосходства в вооружениях и напряжение на границах (не говоря о терроре) остаются тогда такими же постоянными факторами нашей каждодневной действительности, как и сейчас. Не ожидать же от правительств арабских стран, что они будут верны своим договорам с нами больше, чем они привыкли в отношениях друг с другом!

Поскольку, однако, дискуссия была академической, в ней прозвучала естественно речь писателя А. Б. Иегошуа, который весьма убедительно набросал теоретические перспективы еврейской идентификации в Израиле в гипотетическом случае наступления истинного мира. Вряд ли эти перспективы могли бы вдохновить кого бы то ни было, но они звучали особенно неприятно для выходцев из бывшего Советского Союза.

А. Б. Иегошуа, тонкий писатель и один из лидеров левой интеллигенции Израиля, много лет боровшийся за мир с арабами, через головы своих сторонников внезапно увидел «идеологический вакуум», т. е. попросту идейный крах, ожидающий секулярный лагерь сразу вслед за достижением мира и, как последствие этого, «ассимиляцию элементов окружающего нееврейского мира». Он догадался и не скрыл от своих слушателей, что этот вакуум — опустошение вскоре приведет к фактическому разрушению еврейской идентификации и, следовательно, к реальным опустошениям в рядах израильтян.

Отомрет поселенческий дух и потребность в алие. Нарушится связь с еврейской диаспорой. «В стране будет много арабов: рынок, культурные связи, открытые границы… Арабам совсем нетрудно будет задушить Израиль в собственных объятиях». «Израильтяне восточного происхождения обретут легитимацию своего влечения к арабской культуре… и израильские арабы, рано или поздно, потребуют своей государственности… И тогда большая часть израильтян западного происхождения побежит на Запад из этой, становящейся все более арабской, страны…И может быть определенная регрессия, некое снижение уровня… Тогда встанет вопрос о влиянии на нашу секулярную идентичность американской поп-культуры». В просторечии все это называется левантизацией — и жестко связано с распространением лени, беспечности, технической малограмотности и экономической недобросовестности.

Из материалов дискуссии трудно было уловить какое-нибудь (хотя бы и академическое) взаимоотношение между выступлениями участников и ощущениями русских евреев. Однако, оно, по-видимому, существует — как-никак, мы тоже евреи. Оно должно существовать, так как с идентификацией или без нее каждый пятый израильтянин теперь происходит из бывшего СССР и что-то такое о себе думает.

Тогда, возможно, это со временем отразится и на мирном процессе.

Дискуссия велась таким образом, как будто в нашей стране есть две разные основы для самоидентификации: религиозная и секулярная. Простая мысль, что для существенной части нашего народа вопрос о национальной идентификации не только не решен (ни религиозно, ни как-нибудь еще), но, в сущности, сознательно еще и не поставлен, никому из участников дискуссии как бы не приходила в голову. Между тем, сегодня и ежедневно он практически решается в каждой семье олим в Израиле и в каждой семье из оставшихся в России.

Поскольку подавляющее большинство русских евреев не знают своей религии, они, наверное, должны быть отнесены скорее к секулярной части населения. Тогда писатель, выступавший от имени секулярного лагеря должен бы отразить и какую-то долю их чувств.

Как ни странно было этого ожидать от сабры в седьмом поколении, он действительно отразил — очень своеобразный комплекс, характерный скорее для диаспоры, т. е. отчасти и для русских евреев, который можно было бы назвать, пожалуй, комплексом неполноценности, если бы он одновременно не сопровождался такими тонкими соображениями о нашей сугубой аномальности и уникальности: «Мы, еврейский народ, в сущности — некий андрогин, в том смысле, что мы, одновременно, нация и религия…Нас в какой-то момент сделали такими, изначально и по существу дефективными. Мы не можем не обратить внимания, сколько раз после того, как этот народ был создан, его хотели уничтожить. Потому что видели, что что-то здесь не срабатывает, что есть здесь какое-то противоречие, не данное к разрешению… И потому мы, нечто самопротиворечивое в самом себе… дефективный андрогин, никогда не могли создать для себя нормальный дом, были вынуждены бежать в изгнание, потому что только в ненормальном положении изгнания то ненормальное нечто, каковым являемся мы, могло как-то осуществить противоречие своего существования…Именно поэтому андрогин, каким мы все являемся, вызывал и вызывает к себе такую ужасающую ненависть…Потому что всегда был и остается вопрос — что это такое в действительности? Религия ли это? Или нация?».

Вся эта льстящая интеллекту погромщиков аргументация кажется очень сомнительной с исторической точки зрения — неужто ненависть к евреям действительно происходит от неудовлетворенного любопытства или из желания восстановить нарушенную существованием евреев логику бытия? Но настоящий интерес вызывает самоуничижительная характеристика автора, которая паче гордыни.

Если бы профессор филологии А. Б. Иегошуа просто захотел назвать евреев уродами, он вряд ли выбрал бы такой причудливый термин — андрогин, — взятый, ни много — ни мало, прямо из «Диалогов» Платона.

Андрогин — муже-женщина — у Платона вообще не означает урода. Он означает высшее существо, природа которого поднимает его над ограниченной односторонностью человеческого существования в виде однополой особи (как бы только получеловека). Андрогин воплощает в себе всю полноту человеческого, включающую мужскую и женскую природу одновременно. Андрогин — это сверхчеловек.

Человеческая неполнота, дробность, проявляется не только в половой сфере, которой греки придавали такое большое значение. Образ человека во всех культурах и во все времена был расщеплен на человека натурального (что включает и племенную идентификацию) и человека духовного (живо ощущающего единство мира и человечества), идентификация которого определяется тем, что он видит для себя как высшую ценность, то есть религией.

Потому что то, что человек признает для себя высшей ценностью, превосходящей его существование, называется его религией, как бы он ни уворачивался от этого слова.

Ненормальность евреев, о которой говорит профессор Хайфского университета А. Б. Иегошуа, обращаясь к другим профессорам (Бар-Илана, единственного религиозного университета в Израиле), оборачивается вполне внятным для них всех превосходством. И они согласно вторят, что евреи, конечно, сумасшедший народ, подразумевая, что это их «сумасшествие» выше практического разума. Они утверждают, что в XX веке, как и в библейские времена, еврейский народ продолжает свои попытки осуществить в жизни ту высшую полноту, цельность духовной и материальной, природной жизни, которая одушевляла их тысячелетия назад и посейчас остается недостижимым идеалом для всего человечества и для всякой религии. Попытки, о которых остальные современные люди (и остальные религии!), быть может, забыли и думать, безнадежно погрязнув в своем прагматизме.

Соединить религиозную истину с природной жизнью! Эта грандиозная мечта и породила в свое время иудаизм, а затем, в результате горьких исторических разочарований, и две другие мировые религии. Только неверие в само существование религиозной истины отделяет А. Б. Иегошуа от людей Бар-Илана и мешает видеть, что он выступил, в сущности, с провозглашением уникальной мировой миссии религиозного еврейства. Как библейский пророк Валаам, посланный проклясть избранный народ и, вопреки собственной воле, произнесший благословение. Враг религиозного фундаментализма, А. Б. Иошуа, представив себе вживе ситуацию реального мира с арабским окружением, вдруг ощутил и не скрыл от своей аудитории, что вне религии (т. е. без примеси фундаментализма) у нас нет никаких общих опор для еврейской идентификации…

Обычно считается, что секулярная, безрелигиозная идентификация держится на общих культурных ценностях. Можно спорить, достаточно ли у нас существующих (вне религии) еврейских ценностей, чтобы обеспечить идентификацией каждого израильтянина, но бесспорно, что русский еврей всеми этими ценностями не владеет. Его культурные ценности, выделявшие его среди коренного (русского) населения — это превосходящее знание русского языка, свободное владение технической культурой и либеральное направление мыслей. Эти качества в самом деле отличали евреев в России, делали их полезными для одних и ненавистными для других, высоко конкурентоспособными, но могут ли они составить основу для еврейской самоидентификации в Израиле?

Однако, спросим себя, обязательно ли верить в Бога, чтобы выполнить его волю? Я позволю себе в этом усомниться.

Российские евреи, заполнившие улицы Израиля технически грамотным населением, менее всего на свете помышляли о выполнении роли, на которую профессора Бар-Илана, и сам покойный рав Кук, охотно благословили бы их. Идентификация, на основании которой они покинули Россию и близкие ей страны, не имеет, на первый взгляд, ничего общего с религией. Но еще меньше общего она имеет со светской еврейской культурой.

Еще совсем недавно еврейская идентификация на территории СССР была принудительной и определялась «пятым пунктом». У многих эта принудительность вызывала недоброе, но естественное желание от этого пункта избавиться. Казалось, добровольной самоидентификации евреев в России пришел конец. Однако, открывшаяся благодаря сионистской революции 60–70-х возможность превратить свою безнадежную социальную ущербность в обнадеживающую привилегию легально покидать страну победившего социализма отчасти изменила общее настроение. Наступившая затем Перестройка сильно сдвинула государственное сознание России к Западу и «пятый пункт» в паспорте исчез. Но за прошедшее бурное время столь многим людям в мире он принес реальные преимущества, что существование еврейской идентификации в России задним числом получает, наконец, свой объективный мотив и марксистское объяснение, обещающие ей долгую, счастливую жизнь. Еще много тысяч людей с трепетом будут рыться в старых сундуках в поисках забытых бабушкиных документов. Жаль, что сами бабушки этого уже не узнают, и такое видимое свидетельство Божьего промысла опять, как и всякое чудо, их потомкам покажется лишь случайным стечением обстоятельств…

Основания для национальной идентификации всегда субъективны. Они определяются популярной мифологией, семейным воспитанием, детскими впечатлениями улицы, случайными настроениями, интригами политиков, самолюбием и воображением выдающихся современников и еще тысячью факторов. Однако, сложность жизни в том и состоит, что неконтролируемые субъективные факторы не только существуют, но и фактически определяют объективные события. Например, субъективная оценка русским мужиком намерений своего правительства уже 80 лет определяет сельско-хозяйственный кризис в России, капризные оттенки настроений американца ведут к колебаниям политического курса США, а предрассудки арабов в течение полувека обрекают их на положение отсталых стран. Субъективное состояние русского еврея, которое невозможно ни предопределить, ни измерить, объективно изменяет демографический баланс Израиля, который, напротив, очень точно выражается в цифрах.

Этот странный феномен легко получает свое объяснение, если оставить квазинаучную схоластику, ищущую призрачных «объективных признаков нации» и обратиться к близким человеческой природе определениям: «Этнос — это свойство вида Гомо сапиенс группироваться так, чтобы можно было противопоставить себя и «своих» (иногда близких, а часто довольно далеких) всему остальному миру. Принадлежность к тому или иному этносу воспринимается самим субъектом непосредственно, а окружающими констатируется, как факт, не подлежащий сомнению. Следовательно, в основе этнической диагностики лежит ощущение.»[22]

Здесь важна не только субъективность чувств самого человека, но также и чувств его окружения. Только согласие, взаимность этих двух субъективностей, осмысленные в их столкновении, в общем культурном контексте, обеспечивают несомненную идентификацию. «Свои» для российских евреев, пока что, только они сами. (В российском окружении у евреев есть общий контекст с окружением, но редко есть согласие. В Израиле есть согласие, но зато отсутствует общий контекст).

Когда ты чувствуешь себя евреем и окружающие именно так тебя и видят, в душе не возникает повода для разлада. Но, если вообразить о себе невесть что (например, со щегольским оттенком: я — гражданин мира, я — русский интеллигент, я — европеец и живу вне наций), а окружающие не смогут при этом избавиться от непосредственного впечатления от моей экзотической внешности или чрезмерной еврейской живости — конфликт неминуем. В империальных государствах всегда есть нужда в трезвом, трудолюбивом, законопослушном элементе, и отношение к меньшинствам оказывается разным со стороны разных кругов и политических партий в связи с разницей их целей и идеалов. Человек, проводящий свои дни в близком социальном кругу, где его ценят за личные достоинства, может и забыть про свою идентификацию, светскую или религиозную. Однако при легчайшем социальном сдвиге в обществе ему могут о ней напомнить. Т. к. согласие со средой не может быть вневременным и универсальным (в одной среде так, а в другой — иначе), в российском воздухе уже более ста лет висит эта проблематичность, отражающаяся в вечных спорах, кто еврей, а кто — нееврей. Сами эти споры есть форма существования еврейской идентификации в России.

Как посмотришь с холодным вниманьем вокруг — сговора нет и внутри еврейского народа. По-видимому, еще долго предстоит нам сохранять нашу специфическую идентификацию — русских евреев. Быть может, до поры, пока остаются еще евреи в России? Не в том ли сермяжная правда?

Конечно, еврейское самосознание бывших советских граждан кажется построенным на песке. Но, будучи плотно уложен в мешки, песок может служить очень надежным оружием, оборонительным и даже наступательным. А для закладки фундаментов песок (в правильном соотношении с чем-то еще) является стандартным материалом от начала времен.

И недавние перемены в России не дают еврею строгой однозначности. Его настроение все время колеблется между верностью его русской культуре и привычной социальной роли квалифицированного (а, значит, и привилегированного) меньшинства и мятежом против перманентной уязвимости своего положения инородца. Религиозная идентификация значительно облегчила бы для нас этот мучительный выбор. В англо-саксонских странах, где идентификация любой группы традиционно определяется по типу церковной общины, нет подобного раздвоения, несмотря на существование и антисемитизма, и ассимиляции. Возвращающаяся христианизация России все чаще будет ставить еврея в положение, когда и ему придется определять свою принадлежность, по крайней мере, формально, исходя из религии.

То, что русский еврей, в конечном счете, решает проблему своей идентификации не разумом, а сердцем (у кого — какое), означает, в сущности, что в его смысле эта идентификация тоже религиозна. Конфликт, в который он вступает в Израиле, — это конфликт различного понимания религиозных ценностей.

Немногие помнят, что сразу после освобождения из СССР Щаранский не расставался с Библией и во всех интервью называл себя верующим. Я не думаю, что он стал менее верующим с тех пор, но вынужден был привыкнуть к другому употреблению этого слова в Израиле. Возвышенное настроение узника, своими глазами увидевшего чудо вызволения из страшных рук современного фараона, не переводится сегодня на сухой, повседневный иврит.

Был заговор (Замысел) или его не было, но Израиль заселяется русскими евреями так последовательно, как если бы они исполняли некий Завет. Вряд ли многие задумывались о характере и содержании этого завета, но они ему следуют гораздо вернее, чем можно было бы предположить из любых реалистических посылок. Именно культурная дилемма, возникшая однажды на русской почве и реализованная так ярко Вл. Жаботинским (а также Е. Бен Иегудой, X. Н. Бяликом, Ахад Гаамом, И. Трумпельдором, П. Рутенбергом — я специально выбираю имена, для которых русская культура не была закрытой книгой), толкает к этой неожиданной верности. Можно подумать, что именно русским евреям было поручено свыше латать сквозные дыры, которые реальная жизнь проделала в алых парусах сионизма, сшитых для нас возвышенными европейскими душами в XIX веке. Кажется, что и сейчас именно русским евреям предстоит спасти Израиль от ужасов левантизации, так проникновенно описанных А. Б. Иегошуа.

Российский репатриант в Израиле впервые близко сталкивается с узко ортодоксальным пониманием еврейства и находится под тяжелым впечатлением, что это понимание есть единственно возможное. Между тем, во многих аспектах наша специфическая российско-советская культура сближает нас именно с неформально понятым библейским мировоззрением.

Русская культура, что с ней ни делай, была и осталась культурой христианской. Советская власть в течение жизни трех поколений выкорчевывала христианские корни этой культуры и, в частности, образ самого Христа. Может ли существовать христианская культура без Христа, остается только гадать, но факт, что Десять Заповедей мы знаем не от наших бабушек, не вызывает сомнений. От христианства до нас, по-видимому, дошло лишь то, что в нем содержалось и до рождества Христова, и что делает его неотличимым от неформального иудаизма. Поистине, непостижимы пути Господни!

Жизнь в России отучила нас от всяких магических символов и знаков, она внушила нам примат дел и поступков перед верой и обрядами и поселила глубокое недоверие к видимым богам. Она научила, что истинный Б-г невидим и невыразим, а потому и имени его не следует упоминать напрасно. К тому же одержимость своей профессией часто сливается у нас с маниакальным стремлением совместить поиски насущного куска хлеба с поиском пищи духовной. Наконец, наш общечеловеческий эгоизм зачастую сдерживается нашей «русской» культурой едва ли не столь же эффективно, как и выполнением полного набора мицвот.

Что ж, кое-какие заповеди мы выполняем! Мы так далеко ушли от ортодоксии, что, быть может, нам даже легче было бы признать нашу преемственность с людьми в черных кафтанах, чем это удается А. Б. Иегошуа. Вот, что он говорит:

«Я общался с французской журналисткой, и она попросила показать что-нибудь, что характеризует традиционный еврейский образ жизни. Я повел ее туда, где родился, в Геулу, которая превратилась в место, где живут «харедим». И вот мы видим, как идут эти люди, эти странные люди в их странных одеждах. Мы смотрим на них, и я говорю себе: что делать — вот эти, они и выражают собою мое прошлое, и с ними, хочу я этого или не хочу, я должен связывать свою идентичность…».

Мне не кажется, что мне это было бы так уж трудно.

Француженка, может быть, была очень довольна. Где еще могла бы она увидеть нечто действительно оригинальное? Кто показал бы ей вживе, как выглядели ее предки-мушкетеры четыре-пять веков назад? У какого народа хватило бы характера пронести свои повседневные обычаи из средних веков в сегодняшний день со всеми его соблазнами без всяких изменений?

Евреи в черных шляпах и белых чулках, как архитектурный памятник, как зримый символ человеческой преданности невидимому, не хуже (а, может, в чем-то и лучше) египетских пирамид, русских икон или готических соборов. Как сказал участник той же дискуссии, профессор Фридландер:

«Выполнение заповедей нужно мне не от страха перед Богом, а для сохранения символов. Это связывает меня с предыдущими поколениями, это дает мне возможность выстоять в борьбе. Для сохранения символов я вынужден оставаться ортодоксом». Конечно, не символы, бороды и шляпы составляют содержание религии, а отчаянная тяга спасти религию вынуждает людей к сохранению чересчур многих видимых символов.

Хорошо, по крайней мере, что у нас еще есть, что показать. Разве было бы лучше, если от нашего прошлого у нас остались бы только какие-нибудь мертвые камни? Впрочем — есть и Западная стена.

Нет, идентификация русских евреев определенно покоится не на каменном фундаменте. Даже и могильные плиты наших предков давно пошли на строительный материал по всему бывшему Союзу. Однако, когда А. Б. Иегошуа, отчаявшись в будущем еврейской секулярной идентификации без религиозных подпорок, восклицает: «Да, я совершенно секулярный человек, готов принять Десять Заповедей, разумеется, в этическом их коде, в их трактовке в качестве нравственных принципов…И в том отношении, как в них выражена еврейская историческая заповедь согласно Первому изречению. И в том отношении, как в них выражен монотеизм и универсалистский принцип еврейской религии, еврейская экзистенция» — я хочу сказать, что этот его идиллический компромисс, на самом деле, давно уже осуществлен в недрах интеллигентной части русского еврейства.

Двадцать пять лет жизни в израильском обществе убедили меня, что многократно предсказанная левантизация Израиля пока что не только не наступает, но, напротив, откладывается, и, возможно, усиливающееся с годами присутствие русского культурного элемента — одна из серьезных, хотя и невидимых, причин этого. Еврейская секулярная идентификация отталкивается не от религиозной, а от арабской, азиатской, восточной, догматической и застойной нормы. Сам по себе мирный договор или даже миллион арабских туристов ей не повредят. Но потеря чувства общности, непосредственно следующая за религиозным равнодушием, политическое раздражение против других групп своего народа, мешающих достижению ближайших партийных целей, могут ее развеять по ветру, растерять в суете, растворить в американизме.

Будучи невидимой и неопределимой, еврейская идентификация существует, вопреки всему, и действует в истории и в повседневных расчетах, как скрытый параметр, субъективный мотив, заменяющий сотни видимых причин и факторов, практически воздействующих на поведение тысяч людей. Эти люди своим поведением, а не словами и мнениями, создают то необычное шестимиллионное единство, которое уже успешно сопротивляется растворению, ускользает от регламентирования и носит общее название Израиль, но все еще не содержит зримой, объективно существующей общей черты, которую можно было бы обнаружить достоверно, как при химическом анализе.

Здесь нет гарантии для оптимизма, но есть повод для вдохновения.

Генерал Шарон

Теперь уж мне не вспомнить, почему г-н Александр Бреннер, тогдашний германский культурный атташе в Израиле, пригласил нас с женой на обед вместе с каким-то немецким генералом. Г-н Бреннер свободно и без акцента говорил по-русски, любил обсуждать российские диссидентские дела и позволял называть себя Шурой. Он жил в очень скромном домике с садом в Рамат Гане и держался совсем запросто, но продуманная его аристократической женой сервировка стола и обед были безукоризненны. Молодой генерал тоже производил впечатление человека, получившего изысканное воспитание, так что нам с Ниной пришлось мобилизовать все свои волевые ресурсы, чтобы держаться на европейском уровне и не переложить вилку в правую руку.

Дело было на исходе Ливанской войны и после нескольких светских любезностей все перешли на обсуждение израильской прессы, которая единодушно осуждала правительство за войну, и, в то же время за то, что правительство ведет ее неэффективно. Тут выяснилось, что, хотя генерал приехал в Израиль в составе дипломатической миссии, его главный интерес как профессионального военного состоит как раз в изучении подробностей операций Шарона в этой войне. Он сообщил нам, что операции Ариэля Шарона изучают во всех военных академиях мира и двух мнений относительно них быть не может. Привыкшие к непрерывной развенчивающей ругани нашей прессы, мы переспросили: «Вы имеете в виду его операцию в войну Судного дня 1973 г.?» «Нет, — сказал он — именно Ливанскую войну, потому что операция войны Судного дня давно уже вошла в учебники.»… Воистину, нет пророка в своем отечестве!

Оригинальность Шарона много раз служила ему плохую службу. Его нестандартные решения всегда казались рискованными. Его идеи на грани между гениальным и сомнительным пугали заурядных людей. Но те же заурядные люди, напуганные неконтролируемым развитием событий, всегда призывали его в минуту отчаяния.

Ариэль («Арик» — у всех популярных личностей в Израиле есть уменьшительные клички) Шарон родился в 1928 г. в семье мошавников (фермеров — кооператоров) российского происхождения. Он и сейчас с некоторым напряжением может говорить по-русски. С 14 лет он стал членом (тогда еще подпольной) Хаганы — будущей Армии Обороны Израиля. Участвовал в Войне за независимость, а после нее служил в военной разведке. В 1952 г. оставил армию, чтобы учиться в университете.

Нескончаемые рейды террористов на территорию Израиля заставили правительство срочно искать способы защиты. Шарона, уже как опытного командира, призывают организовать «подразделение 101» (израильский спецназ), функция которого — борьба с палестинским террором. Борьба с террором — это не для слабонервных, и поэтому уже тогда Шарон приобрел паническое уважение арабов и репутацию неисправимого ястреба среди журналистов. К следующей войне (Синайская кампания — 1956 г.) он уже командует бригадой парашютистов и совершает беспримерный (250 км.) прорыв в тыл противника. В 1957 г. он отправляется на учебу в престижную английскую военную академию. В 1966 г. он все-таки заканчивает учебу на юридическом факультете Иерусалимского университета.

В 1967 г. во время Шестидневной войны Шарон командует бронетанковой дивизией, которая прорвала главную египетскую линию обороны и первой пробилась к Суэцкому каналу. В 1971 г. он инициировал и реализовал операцию по уничтожению террористической инфраструктуры в Газе, на добрый десяток лет приостановившую активность ФАТХа…

Его выперли в отставку из армии как раз накануне войны Судного дня в 1973. Он успел уже обосноваться и развести дынную плантацию на своей ферме в пустыне Негев.

…И тут его призвали обратно, поскольку обнаружилась катастрофическая ситуация на Египетском фронте. Ему удалось повернуть весь ход событий, форсировав Суэцкий канал, но он тут же получил от командующего предостерегающий приказ остановиться. На этот приказ он через связного ответил ивритским ругательством, которое в переводе на русский язык звучит: «Пусть он подавится своими собственными яйцами». И продолжал завершать окружение Египетской армии.

Вся страна знала, что именно «Арик» победил в этой войне. Но истеблишмент не прощает строптивых, и его так и не допустили стать главой Генерального Штаба. Одним словом, как пел Высоцкий, он всегда был «самый лучший, но опальный стрелок».

После этой войны (пятой в его жизни) Шарон, вместо того, чтобы «жить в тоске и в гусарстве», ушел в оппозиционную политику. Именно благодаря ему сложился израильский союз правых сил («Ликуд»), который впервые победил социал-демократическую партию («Авода») на выборах 1977 г. Будучи депутатом кнессета и министром в нескольких правительствах, он разработал и осуществил широкую программу создания новых поселений внутри и снаружи «зеленой черты» (так называется линия границы Израиля до 1967 г.). За семь лет пребывания Шарона в правительстве Ликуда было создано 250 новых населенных пунктов в районах, представляющих стратегическую важность. В июне 1982 г., когда началась Ливанская война Шарон был министром обороны.

Настоящая история этой войны еще не написана, и многое в ней, наверное, надолго останется неизвестным. Война началась в ответ на систематический обстрел из «катюш» северных районов Израиля палестинскими соединениями, угнездившимися в Ливане. Но реальный смысл этой войны не может быть понят без дополнительных сведений о ее участниках. В Ливане уже много лет шла гражданская война между христианами и мусульманами. Палестинские боевики, пришедшие из Иордании, резко нарушили баланс, встав на сторону мусульман. Сирия оккупировала большую часть страны под предлогом защиты ее населения.

В этой войне Израиль впервые приобрел настоящего арабского союзника. Башир Джмайель, возглавлявший христианских фалангистов, решительно предпочел Израиль сирийской оккупации и палестинскому беспределу. Для Израиля вступление в войну и нейтрализация палестинцев означали не только возможность обезопасить свою северную границу, но и долгожданную надежду заключить мир с Ливаном и прорвать кольцо враждебного окружения.

В том и состоял рискованный план Шарона. Харизматический смельчак Башир был ему подстать и они быстро поняли друг друга. Фактически Израилю пришлось воевать с Сирией, покровительствовавшей палестинцам. В ходе боев была выведена из строя приблизительно треть военно-воздушных сил Сирии и половина ее ракетного потенциала. В августе война была почти кончена, христианское население восторженно приветствовало израильских солдат, Башир Джмайель был избран президентом Ливана и подписал мирное соглашение с Израилем… Тут-то и произошла катастрофа.

14 сентября Башир Джмайель и десятки его соратников трагически погибли от взрыва громадной бомбы, подложенной террористами в штаб-квартиру Христианской Фаланги в Бейруте. 16 сентября пылающие местью фалангисты ворвались в лагеря палестинских беженцев Сабра и Шатила в Западном Бейруте и перерезали сотни мусульман-палестинцев, включая стариков, женщин и детей.

Хотя израильская армия не была причастна к этому преступлению, договоренность о сотрудничестве между Израилем и Христианской Фалангой бросала свою зловещую тень, и возмущению израильской общественности не было предела. Находящаяся в оппозиции партия Авода требовала отставки премьер-министра и учреждения комиссии по расследованию. Демонстрация протеста в центре Тель-Авива собрала 400 000 человек. Вместо Башира Джмайеля президентом Ливана стал его покладистый брат Амин, который примирился с сирийской оккупацией и отменил договоренность с Израилем. Ливанская война разом превратилась из военной победы в дипломатическое поражение, а Шарон из блестящего стратега в козла отпущения.

Комиссия по расследованию признала лишь косвенную ответственность Израиля и, в частности, Шарона к трагедии в Бейруте. Но он был смещен с поста министра обороны и его роль в Ливанской войне стала постоянно ассоциироваться с этим эпизодом. Левая печать не забывает напоминать об этом обывателю при каждом случае и сегодня. Но обыватель хорошо помнит также, что почти десять лет после той войны на севере Израиля стало возможно спокойно спать по ночам, не ожидая воя сирен тревоги.

Когда в 90-х началась массовая репатриация евреев из СССР, и правительство потеряло голову, не зная как их разместить, Шарон был назначен министром строительства и сумел за два года вчетверо увеличить объем строительства и решить проблему. Конечно, он при этом основательно ущемил интересы бюрократического истеблишмента и пригретых им строительных подрядчиков, что увеличило число его врагов в обоих политических лагерях. Газеты охотно подхватили идею, что Шарон, «как всегда» построил «не то», «не там» и «не так», но квартиры подешевели и миллион новых граждан Израиля разместился на нашем пятачке, вопреки мрачным прогнозам и заклинаниям. Одним словом Ариэль Шарон всегда воспринимался избирателем со смесью страха и восхищения.

Неожиданность его прихода к власти в 2001 г. и громадный перевес на выборах, который он получил, говорят о чем-то таком, что еще никем внятно не было сформулировано. Я не уверен, что у меня хватит умения и проницательности, охарактеризовать это «что-то» в короткой статье. Как-то в начале 80-х, когда наш унивеситетский коллега, гениальный физик и будущий министр науки, проф. Юваль Нееман, был увлечен созданием крайне правой партии Тхия («Возрождение»), я откровенно спросил его: «Что тебя (в Израиле все на ты) связывает с этими крайними, нетерпимыми людьми? Ведь ты же совершенный либерал». Он мне ответил: «Во всех странах нормальный политический спектр состоит из центра, а также правого и левого крыла. Левое крыло стремится к изменениям, а правое старается сохранить то, что есть. Евреи, съехавшиеся в Израиль, почти все происходят из левого крыла своих стран и не представляют себе ничего иного. У нас нет нормального спектра. Весь спектр страшно смещен влево. Наши граждане не привыкли думать о вопросах существования. Для этого в странах Диаспоры всегда хватало консервативных партий». «Но ведь тебя вовсе нельзя назвать консерватором. Ты типичный интеллигент, для которого свобода — главная ценность». «Это правда, но в нашей стране именно свобода нуждается в защите. Евреям из России или США никогда не приходилось задумываться, как сохранить порядок, а только о том, «как его переделать». Однако, вне упорядоченных, демократических правил не может быть свободы. Плюрализм Западного общества возможен лишь потому, что он хорошо уравновешен их устойчивым, консервативным бытом. У нас нет ничего подобного. Сколько ни толкай нашу политику вправо, мы все еще будем далеко влево от нормы. Младшее поколение израильтян уже привыкло, что у нас есть государство, и им невдомек насколько хрупко его существование. А я еще помню время, когда государства не было и существование наше висело на волоске. Я знаю, насколько оно непрочно и как сильно зависит от всякой случайности.».

Спустя десять лет после этого разговора уже ясно обозначилось, что все-таки зачаток правого крыла у нас есть. «Русская» группа со своим специфическим опытом сыграла заметную роль в этом сдвиге.

С тех пор борьба между правыми и левыми достигала порой такого накала, что казалось могла перерасти в гражданскую войну. Идейно мотивированные противники готовы были уничтожить друг друга, и мне часто хотелось спросить: А где же центр? — Ну, т. е. «болото»? Все, вроде, борются за свободу и справедливость, но должен же кто-нибудь представлять обывателя, который хочет жить независимо от того, справедливо это или нет. Ведь устойчивость общества, его существование и благосостояние поддерживается золотой серединой. Как ни ругай середину, а без нее ни вода из крана не потечет, ни хлеб в магазине не появится. Казалось, в нашей стране нет центра. Одни лишь идеологи-правдолюбцы.

В 1999 пришел к власти Эхуд Барак. И начал свои переговоры с Арафатом. Кто был согласен, кто не согласен. Но все-таки была перспектива. Ведь переговоры были о мире! Ну, допустим, не тот будет мир, что мы ожидали, заберут у нас что-нибудь. Перес зато предлагал нам в море строить острова и таким образом расширяться. Тоже ведь блестящая идея. А также в области «компьюта» мы впереди планеты всей… И, главное, мир!.. Потом стали просачиваться слухи, что будто Барак слишком много отдает. Плохо, конечно. Но левые подбадривали — зато мир!

И вдруг выяснилось, что нет и мира. Не просто — сейчас нет, а нет его и в перспективе. Израиль опять вернулся к уровню 1947 года. Арафат еще подумает, посмотрит на наше поведение и решит, признать наше существование или нет!..

— Что же мы тут делали пятьдесят три года?

Ведь нас почти убедили, что мир зависит только от нас. Вот мы еще что-нибудь уступим, и будет мир. Неважно, если границы немного неровные или там дороги простреливаются — мы же к миру готовимся, не к войне. Те из нас, которые передовые, будут палестинцам помогать, а те, что им не доверяют, убедятся со временем…

Но, нет — те взрывают автобусы, не глядя, кто едет, сторонники ли мира или сионистские фанатики. И по обывательским квартирам прямо палят — что же это такое? Сейчас Барак им покажет!

Но он что-то не показывает, а продолжает уступать, все больше и больше. И Арафат больше уже не обещает конца интифады. А доблестные его соратники, один другого круче, прямо с экрана объясняют, что мы для них все на одно лицо, и прогрессивные наши убеждения нас не спасут. Тут уж закрадывается страх и предательская мысль, что, если им и Иерусалим уступить, они, пожалуй, еще быстрее до нас до всех доберутся. Кто же нас спасет? Разве что, Шарон?

Неожиданно в сознании гражданина выплыла из прошлого и захватила воображение фигура Спасителя отечества, человека, который возьмет на себя непосильную для обывателя ответственность. Брал ведь уже много раз. И поведет. И прикажет… И не испугается.

Все благородное негодование, которое годами обрушивала на Шарона израильская журналистика опало как шелуха перед страхом обывателя. Выяснилась поразительная невосприимчивость народа к журналистике и равнодушие к пропаганде. Вдруг открылось, что инстинкт самосохранения не отмер в Израиле. Просто заглушен был до времени вольготной жизнью, умилением перед собственной справедливостью и разнообразием возможностей.

Генерал Де Голль, генерал Жуков, генерал Шарон. Такая роль не случайно выпадает генералам. Часто, именно строптивым генералам.

За пятьдесят лет вырос у нас средний класс. Идеология идеологией, справедливость справедливостью, а «коль дело-то до петли доходит», появился у израильтян и трезвый взгляд, и здоровый консерватизм. Аполитичное «болото» вспучилось и вручило Ариэлю Шарону свою судьбу. Выдержит ли он это в свои 73 года?

Два сценария

По странному совпадению книга Александра Солженицына «Двести лет вместе» вышла в Москве почти одновременно с открытием Еврейского музея в Берлине, который был торжественно представлен в печати как «Две тысячи лет еврейской жизни в Германии» и неожиданно оказался самым посещаемым музеем в городе. Я не уверен, что до конца понимаю смысл этого повышенного интереса с немецкой стороны. Возможно, для молодого поколения немцев евреи превратились в экзотический объект, который, по уже неясным для них причинам, так странно повлиял на их собственный образ в глазах других народов. Почти никто из них не видел живых евреев, а если и встречал, не смог бы отличить от других. В чем там было дело?

В какой-то мере музей на такой запрос отвечает. Там представлены факты и сценки из жизни евреев в Германии III века, VIII века, XIII века, XVIII-го…

До XX в. мы с женой не добрались не потому, что не хватило времени. Во всех этих веках история еврейского поселения начиналась и кончалась одинаково. Немецкий педантизм не позволяет перекраивать историю, как это общепринято в России, и потому германско-еврейская ситуация выглядит безнадежно мрачной. Конец всей экспозиции кончается сценами Катастрофы, которые мы уже не захотели видеть.

Немецкие государи и епископы регулярно приглашали и поощряли евреев, как только им приходило в голову увеличить свой доход за счет торговли или какого-нибудь нового предприятия. Спустя два-три поколения под давлением народного гнева, они их изгоняли, ограбив и перебив какую-то часть на месте. Причины недовольства населения были не всегда основательны, но всегда непреоборимы. Скажем, при эпидемии чумы евреи, может быть, и не были виноваты, но что-то же делать было надо… В другом случае герцог, не знающий, как подойти к освоению соляного месторождения (или серебряных рудников), приглашает знающих евреев, — они налаживают ему солеварное дело (или чеканку монеты), герцог сгоняет туда своих крепостных и у него появляются деньги. Евреи, конечно, богатеют, герцог тоже. Он нанимает на эти деньги больше солдат и они гонят туда еще и еще крестьян, сгоняя их с земли. Крестьянам это не нравится. Через некоторое время чаша терпения народа переполняется, и он, вместо того, чтобы обратить внимание на своего герцога, который остается вне поля зрения, сосредоточивается на евреях, которые у всех на виду. Герцог, выбирая из двух зол меньшее, со вздохом предпочитает отыграться на них же. Солеваренное производство, однажды начатое евреями, остается в наследство грядущим немецким поколениям, а евреи (кто остался жив после сопровождающих драматических событий) отправляются искать по свету новую точку приложения.

При сравнении с книгой Солженицына мы видим, что сценарий германо-еврейских отношений всегда отличался от русско-еврейского варианта. Во-первых евреев в Россию никто не приглашал — они были коренным населением Польши, ко времени прихода русских прожившим там уже 300 лет. Российское правительство, захватив Польшу, так или иначе, вынуждено было с этим считаться. Во-вторых, в России, по-видимому, никто (кроме Екатерины II, чье немецкое происхождение подсказывало ей обрисованную выше схему отношений) не возлагал каких бы то ни было экономических надежд на евреев. Как сказала при случае кроткая Елизавета Петровна: «От врагов Христовых не надобно интересной выгоды.» В течение почти ста лет все российские правительства старались всячески ограничить, если не полностью приостановить, экономическую инициативу евреев, и в этом были солидарны с большинством населения Империи.

Не нужно припутывать к этому антисемитизм. Был он или его не было, российская имперская политика была прежде всего политикой самосохранения. Феодально-бюрократический характер внутреннего устройства России законно противился чрезмерной коммерческой активности выходцев из Польши, свободно оперировавших рыночными категориями.

Вероятно, нежданный (и судьбоносный для нас всех) взрыв тяги к светскому образованию, который позже обнаружился среди евреев в годы правления Александра II, как раз, и произошел от того, что в предшествовавшие годы еврейской рыночной стихии был поставлен почти непреодолимый барьер, и светское образование стало тем единственным путем, который мог дать множеству грамотных евреев почтенное (согласное с их глубинными представлениями) занятие, ставившее их в положение конкурентоспособности с остальным населением.

Вообще, российское государство до самого конца XIX в. в евреях не нуждалось еще и потому что для выполнения тех технических функций, на которые германские государи столетиями раньше приглашали евреев, оно щедро набирало, уже далеко продвинутых, европейских (германских же) специалистов. И русский народ согласно отвечал на это утробной ненавистью к немцам («Он в землю немца Фогеля, живого, закопал». Н.Некрасов).

Со второй половины XIX в. Россия осторожно модернизуется и все глубже вовлекается в европейскую рыночную систему. И только тут опять начинает разыгрываться германо-еврейский сценарий: российское феодальное государство заигрывает с еврейским капиталом, а российские феодальные отношения позволяют ему расплачиваться только подневольным трудом своих безгласных подданных:

«Прямо дороженька, насыпи узкие,

Холмики, речки, мосты.

А по краям-то все косточки русские.

Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты?».

Ванечка, конечно, не знает, но Некрасов-то знает, что без этих косточек не было бы у него железной дороги, потому что именно так, на костях, а не иначе, построены российские города, российские железные дороги и российские атомные электростанции. Так, по крайней мере начиная с Петра I, движется в России прогресс. И призванные строить железные дороги богатые евреи, с которыми Некрасов в клубе регулярно играл в карты, были тут не более, чем инструментом в руках правительства, проводившего модернизацию страны и государства.

Описывая русскую историю в своем двухтомнике, А. Солженицын избегает вопроса о ее субъекте. До 1917 г. таким субъектом ему виделась, очевидно, Российская империя, в которой живые евреи были достаточно периферийным, часто раздражающим объектом. Именно эта государственническая позиция Солженицына и определяла его симпатии в истории этого периода. Но уже в тексте второго тома он занимает позицию скорее диссидентскую по отношению к новой власти, и тогда русский народ в его трактовке, русская аристократия, русская интеллигенция, а потом уже и крестьянство, оказываются недопустимо пассивными жертвами неназванных демонических безнациональных сил:

«Нет, власть тогда была не еврейская, нет. Власть была интернациональная». При этом, однако, Солженицын старается соблюсти некий баланс именно по отношению к евреям, упоминая еврейское содействие либо противодействие этим мистическим силам. Но у него так ни разу и не всплыла какая-нибудь русская общественная группа (кроме большевиков), которая бы активно действовала в истории и сознательно предложила евреям какую бы то ни было форму сотрудничества. Он признает, что и белое движение оказалось тут не на высоте общей задачи, несмотря на то, что находились евреи, готовые горячо его поддержать.

Странные эти силы, которые Солженицын не называет, действуют на протяжении всей русской истории, присутствуют в России и сегодня, но с трудом поддаются идентификации, особенно в этнических терминах, которые избрал для себя автор. Силы эти происходят от варварского экстремизма, характерного для российской жизни на протяжении многих столетий («в комиссарах взрыв самодержавья, взрывы революции — в царях» — М. Волошин). Н. Бердяев приписывал такую особенность российской истории неразвитости гражданского сознания в России, которое никогда не было ограничено устоявшимися бытовыми нормами. В сущности, отсутствием признанной, общепринятой процедуры поверять любое решение трезвым рациональным анализом. Недостатком в обществе чувства меры, коротко говоря.

Разумеется ничего мистического в этой особенности нет, но среди сотни миллионов людей разных культурных уровней и стилей, живущих на удалении тысяч километров друг от друга, единого чувства меры и быть не может, так что пока существует жестко связанное целое под названием Россия, будет существовать и дискомфорт от жесткой единой меры, навязанной из центра.

Это целое обладает инерцией несравнимо более весомой, чем все возможные намерения или теоретические построения идеологизированных групп. И мера модернизации, запланированная в центре всегда будет непосильной для одних (для большинства) и смехотворно недостаточной для других (немногих).

Во втором томе своего «200 лет вместе» Солженицын, как будто, готов поставить вопрос и шире: А зачем нужен самый этот прогресс, если он оплачен такой тяжелой ценой? Тем более, что в наше время впору уже усомниться и в пользе прогресса. Особенно, если значительное большинство российского населения к нему не очень-то стремится (и тогда, и сейчас).

На такой вопрос нет однозначного ответа. Мы не вольны выбирать время, в котором нам придется жить и на самом деле не знаем в какой мере устроила бы нас жизнь в прошлые эпохи. Если бы Советская власть не нашла в массе евреев замену своей изгнанной национальной интеллигенции в первые десятилетия после Гражданской войны и еврейская молодежь не откликнулась бы на это с энтузиазмом, разруха бы не кончилась и СССР не стал бы мировой державой, способной выдержать вторжение Германии.

Однако Солженицын, как патриот-консерватор, старается избежать такой прямой постановки вопроса, потому что это означало бы с его стороны признание ценности многих успехов советской власти. Поэтому, дойдя в своей истории до сегодняшнего дня, Солженицын теряется в подробностях и не может сформулировать, чего же в самом деле он от евреев хочет.

В отличие от Солженицына, царские чиновники, как и большевистские вожди, напротив, хорошо знали, что они хотят плодов прогресса в виде военной и технической мощи без его горьких корней в виде всеобщих прав и демократической неразберихи. Для этого и тем и другим всегда нужны были евреи, как и иностранные спецы. Н. Макиавелли советовал своему государю в таком случае пригласить способного управляющего, наделить его неограниченными полномочиями, поощряя не щадить ни собственности, ни жизни граждан, а по достижении желанной цели демонстративно казнить его за тиранство.

Петр Первый в своей борьбе за российский прогресс такого коварства еще не планировал, хотя его лихие соратники в ходе борьбы за власть после его кончины сами позаботились, чтобы никто из них не остался на поверхности. Сталин же, следуя советам мудрого итальянца, неуклонно и виртуозно использовал для своей и государственной пользы и способных евреев, и всеобщее раздражение против них. Всякий лояльный российский гражданин, что бы он об этом ни думал, уже самой своей лояльностью подтверждает конструктивность такого подхода.

Если бы я жил в России и был лояльным российским гражданином, я безусловно был бы за прогресс, хочет этого большинство населения или не хочет — народ ведь, в сущности, никогда не знает, чего он хочет. И, вот, в этом-то экстремизме (или, как он думает, моральной глухоте) Солженицын евреев и винит, хотя способы достижения прогресса в России всегда определяли, конечно, не они. Эти способы определяются молчаливым согласием (мерой терпения) того самого большинства населения, которое инстинктивно и сопротивляется прогрессу.

Сегодня можно этот вопрос и иначе поставить: зная свою деятельную натуру, я отказываюсь преодолевать российскую историческую инерцию и выпадаю из русской проблематики, покидая не только самое родину, но и ее альтернативы. К этому, собственно, и сводится сущность сионистского проекта, освобождающего еврея от груза имперских проблем. Проблемы великих империй требуют человека целиком, отнимают индивидуальную совесть и, вмешавшись в судьбы России, человек становится рабом имперской судьбы («На всех стихиях человек — тиран, предатель или узник.» — А. С. Пушкин).

35 лет назад я был в лагере резервной армейской службы в Баку и сдружился там с грузином старшего возраста — специалистом-чаеведом. Во время войны он был разжалован из офицеров в рядовые за избиение солдата-новичка. Глядя на этого мягкого, интеллигентного человека с аристократическими манерами, я никак не мог представить его избивающим несчастного юношу.

Однако, дело было так. Сталин подписал указ по войскам ПВО, запрещавший им под страхом расстрела прятаться в блиндажах при атаках с воздуха. Они были обязаны вести непрерывный огонь по самолетам-бомбардировщикам дальнего следования, не отвечая штурмовикам и, т. о., не считаясь с собственной безопасностью. Новичок струсил во время прямой атаки немецких штурмовиков на батарею и в истерике забился под койку в блиндаже.

Командир должен был расстрелять его на месте или отдать под трибунал. Мой интеллигентный приятель пожалел сопляка и, силой вытащив его из под койки, пинками выгнал на позицию. Доброжелательный политрук написал на него донос, представив инцидент как избиение…

Командир мог застрелить солдата, но не имел права ударить. Поскольку я слышал эту историю от самого командира, я, конечно, не знаю многих подробностей: был ли у солдата расквашен нос, сколько синяков понадобилось, чтобы вернуть его на боевой пост, наслаждался ли политрук возможностью нагадить чистоплюю-аристократу, который не пожелал марать руки убийством мальчишки, или, может быть, хотел подвести под монастырь заносчивого грузина. А, может быть, политрук просто высоко оценивал вероятность доноса со стороны кого-нибудь другого на их батарее, который осветил бы разом и гнилой либерализм командира, и политически близорукое, преступное попустительство политрука.

Но суть имперской морали здесь прозрачна: законы были составлены так, чтобы не оставить места ни милосердию, ни справедливости. На том и строятся великие державы.

Россия нынче опять с успехом возвращается на путь великодержавия, ей снова понадобятся опричники, и перед российскими евреями опять замаячит все тот же призрачный выбор — «тиран, предатель или узник». Но теперь им уже не сослаться на недостаток исторического опыта.

Краткая история денег

Меня всегда удивляло единодушие, с которым нееврейский мир, связывал представление о еврейском характере с любовью к деньгам. Ничего подобного я в еврейской среде не наблюдал. Да и в истории еврейское сребролюбие вовсе не превосходит международную норму. Мой (и исторический) опыт скорее подсказывает, что евреи легче других смиряются с потерей и охотней соглашаются рискнуть деньгами (но не здоровьем) ради каких-нибудь, иногда весьма проблематичных, целей. Может быть, потому у них и есть деньги (если верить, что они у них есть).

Вообще, если не говорить о миллионерах, чья жизнь для меня по-прежнему остается как бы в тумане, есть у людей деньги или нет определяется не фактическим наличным счетом, а их собственным отношением к своему доходу. Если непосредственный аппетит потребителя требует немедленно все проесть, человек всегда оказывается без денег. Если же он склонен рассчитывать и распределять свои ресурсы, у него в каждый данный момент наличествуют деньги, которые он отложил в момент предшествовавший. Вспомним, как в молодости мы всегда одалживались у бабушек, получавших грошовую пенсию (и не всегда удосуживались отдать!), что ж наши бабушки были богаче нас? Евреи в большинстве склонны именно к рациональному планированию своих затрат, и потому действительно могут производить впечатление людей, у которых всегда есть деньги. Естественно, что в общежитии такой расчетливый индивид («с кубышкой за пазухой») вызывает у окружающих, особенно у беспечных и прожорливых, подозрения и неприязнь.

Деньги — важнейший элемент абстрагирования, отчуждения людей от вещественных, материально-телесных отношений, которые только и поддаются нашему интуитивному, эмоционально окрашенному контролю. В доцивилизованном мире у варварских племен, говорят, мерой ценности служили коровы (скот), осязаемость и ценность которых была очевидна. Если древний охотник вместо того, чтобы просто убить владельца и отобрать корову, вынужден был менять на нее свой каменный топор, значит он был вынужден к этому реальными (назовем их экономическими или социальными) обстоятельствами. Однако дальше простого обмена в доисторические времена это дело не шло.

Античный мир уже развил богато-разветвленную систему торговых взаимоотношений, включавших денежные знаки (монеты), финансовые обменные операции и банковские структуры. Грекам и евреям, а потом уже и римлянам, благодаря их высокой философской культуре сравнительно легко давался нетривиальный скачок от простой арифметики (две и еще две коровы дают четыре) к алгебре (допустим, что сумма А и В равна С, тогда, имея С, я мог бы приобрести…).

После разрушения античной цивилизации, в темные средние века, немногочисленные образованные недобитки развитого античного мира укрылись в монастырях и перестали активно участвовать в жизни. Почти одни евреи только и остались в Европе на экономической поверхности. Международная торговля к тому времени сильно усложнилась из-за разбоя на оставшихся от римлян дорогах: фунт пряностей, допустим, в Аравии стоил А, перевозка из Аравии в Европу В, плюс таможенный сбор на бесчисленных границах, составлявший долю С от общей суммы (А+В)(1+С), охрана караванов X, да еще и неведомая цена риска У: итого (А+В) (1+С) + X +У__

Европейские варвары были в шоке от вторжения как религиозных, так и финансовых абстракций в их жизнь и законно подозревали обман. К тому же, хорошо зная себя, они не могли понять природу взаимного доверия, которое позволяло евреям разных стран осуществлять международные торговые сделки. Однако за несколько веков интеллектуальных мучений и повторяющихся безуспешных попыток вернуться на более знакомый путь грабежа, они привыкли.

Со временем их потомки построили и свою, более конкретную, религию и философию, а затем и довольно стройную концепцию денег (сначала только материальных — золото — а со временем и символических — бумажных) и пришли к понятию стоимости, которая, уже на уровне развитой теории, возвращала всю эту мистику опять на ее материальную основу. Хотя достаточно часто находились те, кто покушался отобрать силой, не вникая в детали, все же мало-помалу в Европе освоили (и даже оценили) удобства, которые наличие денег вносит в жизнь обществ.

Не с первого взгляда, но в конечном счете все как бы опять свелось к телам (сырью, запасам, машинам, работникам) и (теперь уже в символической форме цен) к их вполне осязаемым материальным взаимоотношениям. Правда, к цене материала теперь пришлось добавлять еще и цену рабочей силы (а потом и оценку ее качества) и прибыль (а потом и «сверхприбыль») инициатора-капиталиста, предпринимателя (которого многие, унаследовавшие свои взгляды от варварских предков, не прочь были опять отождествить с евреем или другим, похожим, инфернальным существом). Материализм торжествовал свою победу в рабочих кружках и в интеллигентских тусовках, по своим разным внутренним причинам заинтересованных в такой упрощенной модели действительности.

Однако интенсивная деятельность банков и международная кооперация в сочетании с революцией в средствах связи за последние два века, в которые евреи опять сумели выжить и преуспеть — правда, уже наряду со множеством представителей почти всех других национальностей — понемногу свела к нулю и эту материалистическую иллюзию. Оказалось, что деньги могут сами порождать деньги, как бы минуя промежуточные превращения (формула «деньги-деньги» вместо прежней «деньги-товар-деньги») и, таким образом, обнажая сугубо идеалистическую (т. е. в конечном счете конвенциональную, психологическую) основу человеческого общежития.

Помнится, у С. Маршака были поучительные детские стихи о нерадивом ученике, который на уроке математики никак не мог взять в толк, что из двух решений квадратного уравнения следует выбрать только одно, диктуемое здравым смыслом. Там была такая запоминающаяся строка: «И получается в ответе — два землекопа и две трети…», что рассматривалось как устрашающая бессмыслица. Ученику во сне потом являлся «несчастный землекоп без ног, без головы».

Но бедный ученик не был виноват. Если математический ответ не соответствует реалистически возможному результату, это значит, что с самого начала математическая модель явления неточно отражала фактическое положение дел. Любой бухгалтер мог бы подсказать, что экономически правильно по отношению к любой работе, даже землекопанию, рассматривать не сомнительное число землекопов, а число их средних зарплат. Тогда, чтобы выполнить заданный объем работы, вполне уместно (и даже гуманно) было бы нанять третьего землекопа на две трети ставки.

Здесь обнаруживается, что деньги позволяют дополнительную свободу маневрирования… Манипулирование деньгами оказывается удобнее и легче, чем манипулирование коровами (тем более, землекопами). Деньги не имеют веса и собственной воли. Их можно пересылать по проводам и электронной почтой. Прораб землеустроительной конторы мог бы вообще на некоторое время забыть о землекопах и оперировать только деньгами-цифрами (даже и без купюр), распределяя их по рабочим участкам согласно общему плану строительства. Конечно, в такой конторе пришлось бы перейти с языка человеко-единиц, который требует различать работящего Петра, туповатого Василия и пьяницу Аркадия, на виртуальный язык денежных ставок, который сделал бы землекопов неразличимыми, взаимозаменяемыми и способными к применению одновременно в нескольких местах. Не понадобилось бы резать их на куски, чтобы обеспечить необходимой рабочей силой сразу несколько участков. Для общего руководства строительства, получившего финансовый отчет о произведенных работах Петр, Василий и Аркадий перестали бы быть физическими телами, имеющими имена, лица и характеры, а стали бы бесплотной информацией о затратах, которая передается по проводам. Рано или поздно перед администрацией вырос бы соблазн вообще забыть об этих беспокойных, вечно недовольных, материальных землекопах и ограничиться лишь формулированием начальных условий, счетом денег и контролем конечных результатов.

В физике отчасти это и делает квантовая механика, вводя некую фиктивную пси-функцию, характеризующую только виртуальное присутствие материальных частиц, и отказываясь от рассмотрения детальной картины элементарных процессов.

Так же как физика тел, цветов и звуков может быть полностью переведена на обезличенный математический язык, а любое изображение дигитализовано, т. е. представлено в виде последовательности цифр, так и экономика добычи и изобретательности, организационных талантов и самоотверженного труда, риска и доверия, кипения страстей и холодного расчета может быть переведена на сухой язык денег.

Деньги — просто универсальный язык дигитализации экономических взаимоотношений. Тот, кто вслед за Карлом Марксом склонен приписывать экономике приоритет в общественных делах, склоняется и к преувеличению роли денег. Язык этот создан для целей повышения экономической эффективности, а не для установления справедливости.

Дигитализация изображений не имеет никакого отношения к их художественному качеству. Язык денег не полностью адекватен, ибо, как в человеческих взаимоотношениях навсегда останутся непредусмотренные экономикой вариации, так и понимание между обществами разных цивилизаций весьма далеко от идеального, вследствие неадекватности и всех других языков. (Быть может, если это понимание было бы идеальным, стала бы еще яснее их конечная несовместимость? Оптимисты, правда, считают иначе.) Однако дигитализация и в передаче изображений, и в экономической жизни отлично служит своей цели.

В реальном обществе такая ситуация чревата социальным взрывом, ибо работящий Петр не захочет получать те же деньги, что и пьяница Аркадий. Проблема дополнительно обострится, если вместо землекопов мы захотим управлять программистами или (упаси бог!) художниками. Люди не хотят терять лицо и законно сопротивляются расчеловечиванию. Множество творческих людей, особенно в мире искусства, где особую роль играет индивидуальность, живо ощущают такую возможность, как недопустимое сужение социального кругозора до уровня всеобщей серости и сообщают этому сопротивлению его гуманистический пафос.

Однако умелый прораб мог бы мигом выправить ситуацию, вычтя треть у Аркадия и добавив четверть зарплаты Петру, используя свое интуитивное знание их слабостей (еще и нагрев руки на разнице). Поэтому в наше время повсюду так ценятся успешные менеджеры, снижающие трение и умеющие повысить эффективность предприятий без заметного увеличения расходов. Именно так Западный мир сумел учесть и отчасти обезвредить и погасить амбиции изобретателей и выдающихся людей искусства. В этой сфере открываются в равной мере как возможности виртуозного успеха, так и злоупотреблений.

Однако общие законы природы действуют и здесь, и бесконечно увеличивать эффективность производства энтропия помешает и самому лихому менеджеру. Пьяница Аркадий, например, подпоит туповатого Василия и они вместе поколотят работящего Петра, чтобы он не зазнавался. После чего они все объявят забастовку. Рабочий ритм бригады будет нарушен, и прорабу нелегко будет объяснить почему снизилась производительность труда на его участке. Непредусмотренные случайности встроены во все человеческие отношения и образуют основу энтропии во всех обществах. Вечный двигатель второго рода (с производительностью 100 %) из людей построить не удастся. Это не удастся даже если не учитывать то трение, которое возникнет от перевода экономческих отношений с «теоретического» — дигитального — языка денег на физический язык материальных ценностей (опять, коровы!).

Поэтому противники «бессердечного чистогана» напрасно беспокоятся. Он никогда не восторжествует окончательно. Но и сторонникам полной эффективности никогда не добиться своего. Всегда останется зазор для свободы и непредсказуемости.

Успехи банковских и биржевых операций открыли путь к тому, что теперь называется информационным обществом и, в конце концов, обесценили всякую деятельность, лишенную интеллектуальной основы.

Теперь это вовлекает и весь неевропейский мир в экономическую игру (под именем глобализации), которая дает некий шанс выигрыша всем, включая и тех, кто вступил в нее с запозданием.

30 лет назад Израиль продавал хлопчатобумажные майки, апельсины и авокадо и не вылезал из долгов, а сегодня выдвинулся на одно из первых мест в ряду стран с развитой информационной и высоко-технологичной промышленностью, так что его экспорт даже перекрыл импорт и погасил былую задолженность.

Южная Корея, Тайвань, а в последнее время Индия и даже Китай вступили на путь, который обещает им процветание, немыслимое для них еще пятьдесят лет назад.

Даже грандиозные финансовые аферы (подобно вирусам в виртуальном мире) сыграли свою положительную роль в этом процессе, обнажив прорехи в законодательстве, позволявшие недобросовестное манипулирование ресурсами. Материальное производство («коровы, апельсины, чугун и сталь») все больше вытесняется в отсталые в прошлом страны, где неквалифицированный труд («землекопы») стоит дешевле. Деньги позволяют такое глобальное перераспределение трудовых усилий, которое повышает общее благосостояние человечества. Конечно, развитые страны на этом выигрывают больше, потому что переход на универсальный язык не обещает справедливости, но зато те народы, что отставали, получают шанс на немыслимые в прошлом прибыли.

Если землекопа не устраивает его заработок, он может попробовать стать прорабом и сколотить рабочую бригаду по своему разумению. Но, если прораб разорится, никто за него не заступится.

Иностранные рабочие, не имевшие прежде шанса на заработок в своей стране, превратились теперь в обычную часть населения во всех столицах мира. Хорошо это или плохо — задача для моралистов, но теперь и голодающее население Азии и Африки (благодаря предприимчивым и бессердечным прорабам) в какой-то степени получило доступ к пирогу, т. е. к общемировому перераспределению денег.

Такое новое разделение труда, наряду с открытием новых безграничных возможностей для динамичного меньшинства во всем мире, вызывает острое раздражение отставшего большинства человечества, которое все еще не ощутило своего интереса в этом захватывающем процессе. В марксистских учебниках 60-х годов это называлось «законом неравномерного развития капитализма» и, по-видимому, правильно отражало неоднородность культурного уровня населения Земного шара. Чтобы участвовать в игре, нужно хотя бы различать фишки.

Здесь мы опять возвращаемся к вопросу о деньгах, точнее к вопросу о том, у кого есть деньги (или, кто и как их тратит). Богатые нефтью страны (за многозначительным исключением протестантской Норвегии) беспечно тратят свои деньги на роскошь и оружие, не отвлекаясь на раздражающие призывы ученых педантов из международных организаций («расчетливых евреев») подумать о будущем и создать основу для современных технологий. Роскошные дворцы, небоскребы и парки в их столицах окружены соломенными хижинами нищего, полудикого населения («землекопов»).

Такие страны превращаются в пороховую бочку под фундаментом глобальной экономической сети, но природный оптимизм европейца позволяет ему надеяться, что это как-нибудь обойдется. Удивительно, что такую надежду разделяют и многие евреи, хотя раздражение против глобализации и власти денег в согласии со старой европейской традицией часто сопрягается с антисемитизмом.

У народов, не знавших Библии, китайцев или индусов, нет собственной антисемитской традиции. Даже мусульмане заимствуют свои антисемитские стереотипы в основном из сокровищницы европейской культуры. Глобализация, привлекая народы своими экономическими выгодами, прививает им и все яды, накопившиеся за века в цивилизации денег.

Так же, как не может быть построена идеальная землеустроителная контора, никогда не сможет быть до конца реализована и глобализация. Ее политические противники создают социальное трение уже и сейчас, но ясно, что по мере роста глобалистских тенденций энтропийные трудности сами собой вырастут на целые порядки. Энтропия, ограничивавшая эффективность рабочей бригады землекопов, многократно вырастет за счет трения между людьми разных культур (представьте рабочую бригаду, состоящую из Петра, Хаима и Ахмеда!). Пока их отношения ограничиваются денежной, цифровой сферой, они еще могут поладить, но… не дай Бог!..

Роль денег в мире продолжает расти и, если гуманисты в самом деле хотят улучшить положение отсталых стран и голодающих народов, они должны всемерно способствовать глобализации, не рассчитывая на справедливость. Справедливости следует требовать от собственного поведения, а не от мирового распределения денежных потоков.

Но никогда глобализация и сопутствующая ей эффективность не исключат фактор непредсказуемой случайности, который в конечном счете означает человеческую свободу от предопределенного поведения.

Горючий материал для войн и революций

Мое поколение воспитывалось на героической картине Гражданской войны, которая изображалась чуть ли не праздником свободы и торжеством справедливости. Сегодня каждый из нас мог по телевизору увидеть сербско-боснийскую резню, гражданскую войну в Руанде или «освободительную» войну в Косово и составить собственное мнение о мере справедливости, сопутствующей такому способу решения конфликтов. Свободная печать, которая появилась, наконец, в России, познакомила читателей и с реальным психологическим обликом «комиссаров в пыльных шлемах», вызывавших когда-то поэтический восторг романтиков.

Практика XX века, вопреки убедительным теориям экономистов и политологов, настойчиво подсказывает весьма скептический взгляд на якобы решающую роль не только «производительных сил и производственных отношений», но также и «классовых и национальных интересов» в современной истории. Гораздо более значимыми в наше время зачастую выглядят борьба «характеров», спонтанно или целенаправленно сложившихся «клик» и их локальных «культур». Причем эта борьба приобретает все чаще характер настоящей войны (или революции) с кровавыми жертвами и угрозой существованию сложившихся государств. Скажем, даже многие бывшие соратники Арафата (а также и Милошевича) сквозь зубы признают, что его действия не шли на пользу их народу, однако «что ж поделаешь?». А умные политические советники глав правительств признавались, что не могут «разгадать его характер». Но ведь речь, кажется, шла о «справедливых требованиях палестинского народа»? При чем тут его характер?

Бросается в глаза, что правящие элиты всех демократических стран заинтересованы сегодня в сохранении мира (в том числе и гражданского мира) любой ценой и часто готовы на серьезные уступки, а добровольческие, радикальные группы на всех (и, особенно, неблагополучных) территориях, которым нечего терять, кроме пособий по безработице, готовы на смертельный риск и длительное напряжение, чтобы со временем превратиться в правящие элиты своих простодушных народов. В конце концов, по нашему недавнему российскому прошлому мы знаем, что с помощью террора можно добиться желаемого результата даже и при тайном голосовании.

Британское правительство, например, сбивается с ног в надежде приостановить кровопролитие в Северной Ирландии, а лидеры террористических организаций, напротив, безмятежно спокойны. Им не приходится опасаться, что избиратели за них не проголосуют. Министерские посты в будущем ирландском правительстве им уже обеспечены. Наивный человек может спросить: А если выборы все-таки будут не в их пользу? — Что ж, тем хуже для избирателей. Война ведь будет продолжаться до победного конца. Т. е. она будет продолжаться до такого решения проблемы, которое именно они, террористы, а не кто-нибудь другой (хотя бы и любимец избирателей, он разве неуязвим?) сочтут справедливым. Число же убитых (фактически случайных прохожих) в ходе этого «мирного» процесса (сейчас и в будущем, протестантов или католиков) вряд ли скажется на их политической карьере. Не забудем, что и Ясир Арафат положил начало своему прочному положению лидера, в основном, не убийством злокозненных евреев, а устранением несогласных среди добрых палестинцев.

Во многих странах таких вождей и их клики зовут революционерами. На днях даже и в парламенте нашей страны прозвучал страстный призыв (партии ХАДАШ — коммунистов) не считать террористами людей, которые убивают всего только солдат нашей армии (может быть, еще и министров?).

Нельзя сказать, что всякие там «классовые интересы» вообще никак себя не проявляют. Но по мере роста современных обществ мы ясно видим, как острота классовых, национальных (и всяких иных социальных) противоречий снижается до уровня, на котором личные страсти и преданность своим группам весят куда больше. Тогда сами эти «классовые» или «национальные» интересы начинают служить страстям и лицам (или группам) только поводом для достижения их собственных целей. В какой-то степени и всегда так было. Ведь революционеры тоже люди, и ничто человеческое…

Правящие элиты почти всех стран «третьего мира» состоят сегодня из «революционеров», т. е. людей, захвативших власть сравнительно недавно разными силовыми методами и склонных к военным действиям по тем или иным поводам. Те из них, что пришли к власти более легитимным путем (например, Марокканский или Иорданский король) более других склонны к мирному разрешению конфликтов.

Собственно, сами народы, как правило, столь смутно сознают свои интересы, что их воля играет глубоко второстепенную роль во всех реальных событиях. Да у них никто и не спрашивает. Народная воля даже в самых демократических странах есть в значительной степени вещь в себе. Но во всех обществах являются представительные группы, которые охотно берут на себя смелость (и ответственность!) выступать от имени народа. Как правило, они берут на себя эту роль самозванно.

Конечно не народные избранники так упорно воюют в Чечне, в Косово, в Конго и в Афганистане. И палестинский народ, конечно, не поручал своим героям под шумок «борьбы с сионистским агрессором» присваивать международные средства, щедро выделяемые на «мирный процесс». Какой процент «палестинских бойцов», прибывших из Туниса на территорию Автономии вместе с Арафатом, имеет хоть какое-нибудь отношение к Палестине, останется навсегда неизвестным. Как и происхождение воинственных боснийских мусульман. Люди, имевшие дело с пленными палестинскими боевиками, захваченными во время Ливанской войны (1982 г.), свидетельствуют, что примерно треть из них были родом из Ирана, Ирака, Пакистана и даже из Греции. Эти примеры позволяют совсем по-новому взглянуть на современную проблему войны и мира, а может быть и на движущие пружины истории вообще.

Никто не уполномочивал в России Герцена или, еще раньше, декабристов вступаться за народ. Еще меньше полномочий было у известной организации с громким названием «Народная Воля». Как скромно написал в своих воспоминаниях Михаил Гоц, по общему мнению «бывший душою этой организации», а затем и одним из основателей столь же «народной» партии эсеров: «…Мне всегда было неловко с народом, я не умел говорить с ним и приспосабливаться к его взглядам…».

Выступления народолюбцев надоумили и царскую администрацию выступить от имени народа с известной программой «Православия, Самодержавия и Народности» — с равными основаниями, хотя и с далеко превосходящими возможностями. Когда эти их возможности были окончательно подорваны неудачными войнами, бесконтрольностью и коррупцией, очередная самозванная группа «рабочих и солдатских депутатов» захватила государственную власть.

Таких групповых самозванных претендентов на власть в то время в России было несколько. Но другие группы, и в частности эсеры (см. выше признание их основателя), не сумели проявить такой волчьей хватки. Их организации не имели такой армейской структуры. Их сторонники не были в такой степени готовы на все. Их лидеры были слишком разборчивы… Или недостаточно талантливы…

В общем, им не повезло.

Вопрос о власти решался вовсе не поддержкой классов и интересами масс, а самоуверенностью вождей и способностью их сплотить вокруг себя компактную группу безусловных сторонников. Немногие из большевиков, конечно, были рабочими или солдатами, но все они были готовы рисковать головой, своей и чужой, чтобы следовать бредовым директивам своей партии, т. е. перекроить все основы общественной жизни в духе мафиозной групповой культуры, сложившейся среди них за годы подпольной борьбы. Возможно, Ленин был действительно талантливым вождем.

Здесь кажется весьма уместной идея Льва Гумилева о консорциях — сплоченных группах пассионарных индивидов. Такая группа, утверждающая новый стиль поведения в обществе, порой превращается в потенциальный зародыш нового этноса:

«Формирование нового этноса зачинается непреоборимым внутренним стремлением к целенаправленной деятельности, всегда связанной с изменением окружения, общественного или природного, причем достижение намеченной цели, часто иллюзорной или губительной, представляется самому субъекту ценнее даже собственной жизни… Начав действовать, такие люди вступают в исторический процесс, сцементированные избранной ими целью и исторической судьбой. Такая группа может стать разбойничьей бандой викингов, религиозной сектой мормонов, орденом тамплиеров, буддийской общиной монахов, школой импрессионистов…».

(Л. Н. Гумилев «Этногенез и биосфера Земли», Ленинград, 1979.)

Это процесс природный и сам факт возникновения таких пассионариев (и их групп) не зависит от окружающего общества и его культуры, но цели и формы их суперактивности, конечно, определяются культурным и моральным состоянием их окружения и исторически сложившейся обстановкой.

Одних такая суперактивность захватывает, а другим претит. Пассионарии преуспевают, если им удается не только поразить воображение окружающих, но и в чем-то заразить их своей страстью. Народ, конечно, выбирает кем восхищаться и кого презирать. Но его выбор ограничен тем, какие элементы своей культуры он выбирает для ориентации в текущем моменте.

Конечно, группа импрессионистов вряд ли могла быть замечена в стране, где живописи не придавали такого значения, как во Франции. Былая разбойничья доблесть викингов не ценится теперь даже и в Скандинавии.

Много чего и хорошего, и плохого есть в каждой культуре. Но, хотя выбор модуса поведения (в том числе и такого, например, как в пушкинской драме: «…народ безмолвствует…»), характерного для каждого момента истории действительно определен народным вкусом и настроением, само историческое действие целиком лежит на совести отдельных людей.

Трудно утверждать, что это вполне ново для нас.

Вот, что говорит, например, о государствах кочевников историк (Е. Прицак):

«Когда в степи появлялся талантливый организатор, он собирал вокруг себя сильных и преданных людей, чтобы с их помощью подчинить свой род, а потом племя… Потом он предпринимал со своими людьми разбойничьи походы. Если они протекали успешно, то следствием было присоединение соседних племен…».

Т. е. это всегда было делом личной инициативы и удачи, исторической случайности. А где правит удача, там всегда есть место подвигу…

Но все же вера в объективный процесс истории до самой середины этого века не меркла в сердцах историков и могла бы сравниться только с привычным убеждением в конечной победе добра над злом. Эта вера (вместе с упомянутым убеждением) укоренена в основах иудео-христианской цивилизации, в пределах которой мы живем, и ее утрата небезразлична для нашего самочувствия.

Настроение интеллектуальных кругов в девятнадцатом и даже в начале двадцатого века вообще склонялось к поискам объективных закономерностей и основательных причин равно для исторических событий и субатомных движений. Идеи Карла Маркса, что бы теперь про них ни говорили, очень хорошо отвечали этой потребности.

Живя теперь в обществе с кейнсианской экономикой, покупая втридорога какие-нибудь фирменные джинсы, поневоле вздохнешь с ностальгическим чувством по обьективной теории стоимости или представлению об историческом процессе как воплощению прогрессивной поступи производительных сил. Хорошо было теоретизировать, когда понятие всеобщего прогресса еще не было отменено!

Правда, уже тогда было неясно, какие такие производительные силы открылись у диких орд готов, гуннов и вандалов, затопивших Европу в пору падения Римской империи. Воинственные варвары ведь потому и были воинственны, что не умели толком себя прокормить и профессионально промышляли разбоем (см. выше о степных кочевниках, викингах и прочих героях). Грабеж они понимали как преобладающую форму производственных отношений и буквально во всем зависели от побежденных, поскольку друг у друга им было нечего взять. Но то была древняя история…

Концепция объективной поступи истории («историцизм») была в середине XX века сильно поколеблена возвышением Гитлера. Никакая объективная причина не толкала нацистов к войне и уничтожению евреев. Никакой объективной причины не было и для войны СССР в Афганистане. Также не было объективной причины и у правительства Аргентины затевать войну с Англией из-за пустых Фолклэндских островов. Однако эти войны значительно повлияли на ход исторических событий. К сожалению, они все еще не окончательно убедили жителей демократических стран, что мир на самом деле может быть прочно обеспечен только их постоянной готовностью к войне.

Существует ли в этом безбожном мире реальная причина для вражды католиков и протестантов? Если — да, то почему только в Северной Ирландии? В Германии и Швейцарии они, как будто, мирно сосуществуют. И, если это связано с разницей в уровне жизни, может ли в этом помочь террор? Поднимется ли благосостояние ирландцев, если англичане уйдут и оставят им возможность беспрепятственно убивать друг друга? В странах с неустановившейся демократической традицией и, особенно, в периоды неразберихи, смут и катастроф, чаще других побеждают самые агрессивные, наиболее беззастенчивые клики.

Если им везет, как повезло в России большевикам, они составляют новую элиту и навязывают свое групповое представление о справедливости всему народу. Как сказал В. Молотов спустя всего несколько лет после революции: «Мы не те русские, что были до 17 года, и Русь у нас не та…» (Но спустя несколько десятилетий она опять оказалась все та же.)

Если их стесняют в их стране, как это случилось с «ФАТХ»-ом в Иордании и Израиле, они зато могут составить новый, «свободолюбивый» (или «прогрессивный»?) народ (например, палестинский или «албанский народ Косова») и претендовать на отдельное существование, в котором их роль будет, наконец, определена в соответствии с их амбицией и наличной культурой.

Но и в первом, и во втором случае интересы соответствующего государства или представляемого ими «народа» играют глубоко второстепенную, подчиненную роль. (Неслучайно и в том, и в другом случае вожди все время сбивалась на «всемирную», одни — «пролетарскую», другие — «антиколониальную», революцию. А вдруг пофартит где-нибудь еще?)

Возникновение таких лихих клик есть процесс естественный, т. е. природно обусловленный, а наличие народа, который якобы ожидает их заступничества, или насущной проблемы, якобы требующей разрешения, напротив, есть дело исторической случайности.

Группа одержимых последоваелей Джозефа Смита в начале XIX в. в США вместо того, чтобы начать истребительную религиозную войну, как это обязательно случилось бы двумя веками раньше в Европе, просто отселилась в пустынный штат Юта, положив начало ныне вполне мирной жизни процветающей секты мормонов. Сложившаяся к тому времени в Америке тенденция культуры и наличие незаселенных территорий толкнули их к следованию ветхозаветной парадигме Исхода, а не недавнему опыту европейских религиозных войн.

Исходным импульсом, однако, всегда служит избыточная человеческая энергия, пассионарность, которую господствующей культуре не удается загнать в приемлемые рамки. Любая культура ограничивает человека, но она же направляет его энергию в допустимое для общество русло.

Спорт — гениальное изобретение демократической культуры античных греков, возрожденное затем демократической культурой англичан — отчасти поглощает поток раскаленной магмы, исходящей из этого постоянно действующего вулкана. Страстная приверженность болельщиков своей команде не подкреплена внятным классовым или однозначно национальным интересом, но способна приводить к кровопролитию.

Всеобщие выборы и партийная борьба со всем сопутствующим им идиотизмом, есть далеко не худший способ утихомирить страсть к самовыявлению и инстинкт власти без убийства. Для этого, впрочем, необходимо, чтобы господствующая традиция все-таки заранее предусматривала недопустимость прямого насилия.

Менахем Бегин, будучи успешным главой вооруженной военной организации «Эцель», демонстративно отказался от сопротивления временному правительству Бен Гуриона во время Войны за независимость, тем самым предопределив демократический стиль политических взаимоотношений внутри Израиля. Ему зато пришлось 30 лет дожидаться своей победы на выборах.

Само наше существование в регионе не только было бы невозможно без начального насилия, которое положило основание государству, но и в дальнейшем сионистская идея взаимовыгодного мирного сосуществования внедряется в сознание окружающих народов только в ходе ежедневной, многолетней войны. Наличие у нас внутренней дискуссии о тактике этого внедрения наши соседи, принадлежащие к совсем другому культурному типу и чуждые библейским парадигмам, принимают (правильно или неправильно) за обнадеживающие признаки приближающегося развала.

Парадокс Ближнего Востока: чтобы убедить противника в необходимости отказа от насилия, его надо обезоружить. Но, может быть, тогда уже не надо и убеждать?

Существующая в израильском обществе культура открывает для суперактивного индивида множество вдохновляющих возможностей помимо войны — он может посвятить себя науке или заняться спортом. Он может потрясти мир своим искусством, он может разбогатеть, возглавить партию, профсоюз, основать фирму или поселение. Наконец, он может отчаянно (и довольно безопасно) бороться за мир, за права арабов, за справедливый процент восточной музыки в радиопередачах. Сексуальные маньяки, игроки, гомосексуалисты, пьяницы и даже наркоманы в израильском обществе сравнительно безбедно могут предаваться своим страстям без всякой конспирации. Наше общество интегрирует практически всех и оставляет так мало отпетых диссидентов, что они не смогли бы сформировать потребность в чем-то вроде революции. Самые решительные деятели, типа Меира Каханэ или Авигдора Эскина, появились у нас в результате импорта из великих держав. Израильтянин, даже произведенный в генералы за храбрость, не решится сказать, что военная опасность его увлекает. Друзья и недремлющая пресса, не медля его осудят.

Не та ситуация в окружающих нас арабских странах. Там нет сексуальной свободы, осуждается пьянство, слабо развит спорт, нет интереса к искусству, практически нет науки. Уровень светского образования невероятно низок. Профсоюзное движение, как и всякая иная политика, смертельно опасно, бизнес связан со взятками и покровительством кланов. Газеты не имеют голоса, а оппозиция возможна в столь узких пределах, что легче выдвинуться, вступив в террористическую организацию. При таких условиях почетная смерть в бою с сионистскими захватчиками, американскими империалистами или в результате покушения на своего президента представляются неплохим вариантом карьеры для честолюбивого арабского мальчика.

Война — не худшее из человеческих занятий, и имеет позади себя многотысячелетнюю престижную традицию. Культура войны в большом почете у мусульманских народов. Военная профессия — единственная массовая техническая профессия во многих мусульманских странах, обеспечивающая вполне современный уровень специалистов. Народные массы очень ценят своих военных героев. Духовные лидеры Ислама поощряют это настроение. Причины для войны всегда находятся и почетное поражение совсем не позорит погибших. Эта культурная ситуация поощряет все новые и новые темпераментные группы во всех мусульманских странах пытать свое счастье.

Война (и как победа, и как поражение) желательна в недемократических странах скрытым «революционерам» всех уровней, которые надеются сменить сегодняшних правителей и их камарильи. Однако война современными средствами (и особенно, поражение) слишком опасна (и потому нежелательна) для режимов, в которых бюрократические порядки в какой-то степени уже установились. Она угрожает и самим диктаторам, и их недавно сложившимся элитам. Только наличие этой двусторонней опасности, собственно, и обеспечивает то весьма хрупкое взаимопонимание с бюрократическими (или плутократическими?) верхушками окружающих стран, которое может внушить нам надежду на конечный мир в нашем регионе. Участие «народов» почти во всех случаях только осложняет этот, и без того трудный, процесс. В любом случае мир, который возможен в нашем районе, это мир основанный на военном равновесии, а не на отсутствии конфликтных интересов.

Можно ли судить народы за их пристрастия? Ответ на этот вопрос зависит от того, как мы ответим на вопрос о том, КТО будет их судить.

Военных преступников, к сожалению, судят только после их военного поражения. К тому же ничто в подобных ситуациях не заставит верить, что судьи свободны от политической предвзятости.

Это значит, что гуманистическая цивилизация может рассчитывать на торжество своих принципов «доброй воли» только при условии очевидного военного превосходства. Но «принципы доброй воли», навязываемые с помощью силы, это и есть парадокс Западной цивилизации, который ей еще только предстоит разрешить в ее взаимодействии с другими. Нам следует подготовиться к тому, что либо торжества «принципов доброй воли» не произойдет вообще, либо это торжество не станет всеобщим.

Что есть справедливость для бесчисленных народов, «не умеющих отличить правую руку от левой»? Намного ли она отличается от той, что была у готов, гуннов и вандалов всего полторы тысячи лет назад?

Загрузка...