И Лермонтов, и Пушкин, и Гоголь всем сердцем любят Бога. Но когда они Его чувствуют? не среди людей, а когда остаются одни наедине с природой. “Когда волнуется желтеющая нива...” “когда мне ландыш серебристый приветливо кивает головой — тогда смиряется души моей тревога — и в небесах я вижу Бога”. Лермонтов с величайшей любовью разговаривает не с людьми, а с веткой пальмы из Палестины, с горой Казбек, с рекой Тереком... Но как только обращается к самому себе или к людям, тотчас чувствует мрак: “ночь тиха, пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит... Что же мне так больно и так трудно... Уж не жду от жизни ничего я...” Чарующая музыка стиля вдруг сменяется скрежетом заржавленной пилы, пилящей сердце: “уж не жду от жизни...” С такой же великой любовью и в красоте изображена природа у Пушкина. Его зима, осень, весна в поэме “Евгений Онегин” творят чудо в нашей душе: мы с детской чистотой созерцаем красоту Божию.

Где-то, в каком-то чрезвычайном отдалении от общества, среди которого протекает их жизнь, чувствуют русские гении людскую доброту. Так, Лермонтов в стихе “Отчизна” говорит, что он любит родину странной любовью — не любит то, что все в ней любят (то есть его современники): ни славы, купленною кровью, ни гордости покоя, ни темных преданий старины, но любит ее полей холодное молчание, ее лесов дремучих колыхание, разливы рек... то есть Божию красоту в природе, но кроме того любит: дрожащие огни печальных деревень, в степи кочующий обоз... полное гумно, избу, покрытую соломой! В праздник он готов смотреть до полночи пляску с топотом и свистом под говор пьяных мужичков. Эту же любовь к деревенскому празднику — трудами заслуженному — не питал ли и сам Господь Иисус Христос, часто посещая' пирушки простых .людей, так что даже заслужил порицание: “Он любит есть и пить вино”.

“Странная” любовь Лермонтова к отечеству, на самом деле была истинной любовью к Божией природе и к людям простым, любимым Христом. Странной же она только казалась большинству его современников, которые были упоены славой могущества Российской империи, “купленной кровью”, и воображали, что это и есть любовь к родине.

И Пушкин очень далеко от всероссийских центров находит добрых людей: капитана Миронова, Нестора летописца, какого-то доброго дюка в старинной Италии, полуфантастических цыган, изрекающих приговор убийце их сородичей: оставь нас, гордый человек; мы не терзаем, не казним, но жить с убийцей не хотим... мы робки и добры душой. Даже у самозванца Пугачева Пушкин приметил очень добрую черту: памятливость, небольшой услуги, оказанной ему еще во времена его безвестного бродяжничества (Гринев отдал Пугачеву свой полушубок, наперекор желанию дядьки). Тут невольно рождается мысль: при такой памятливости добра, ему оказанного, если бы этого добра видел и чувствовал Пугачев больше в своей жизни, стал ли он тем, кем его знают.

Быть может, еще безнадежнее изображение состояния русского общества у Гоголя. “Вы рождены быть великим человеком, говорит один хороший человек Чичикову, герою “Мертвых душ” (2-я часть). Если бы добрые не жалели себя, как вы не жалели себя для добывания денег, как процвела бы русская, земля!” Изображением детства и всей судьбы Чичикова Гоголь; с тяжелым надрывом хочет сказать: при данном состоянии, общества почти невозможно человеку не стать на путь гибели, одном месте у него даже молниеносно промелькнула мысль: что такова судьба почти каждого человека на земле. Чичикоа своей идеей покупки мертвых душ являет как бы исключительность нечестия, и от него все отворачиваются: фи, мертвые души! Но не символ ли здесь? Разве вся Россия,тогда не была полна нечестных людей. Вспомним, что Державин не мог ужиться ни на одном губернаторском месте, потому что не был в состоянии сквозь пальцы смотреть на мошеннические проделки почти всех окружающих его деятелей и требовал законности. И сама императрица Екатерина, издавшая в свое время наказ о необходимости применять законы, упрекала Державина за неуживчивость, ибо она сама всегда старалась примениться ко всякого рода беззаконникам. Знаменитый Сперанский, посланный в Сибирь с чрезвычайными полномочиями (1819 г.), писал, что можно удалить всех взяточников и бессердечных начальников, но тогда никого не останется и некем их заменить, так как других нет.

В “Ревизоре” Гоголь показал, как легко самому ничтожному человеку в русском обществе изобразить из себя важное, уполномоченное высшей властью лицо. Местом явления Хлестакова Гоголь избрал небольшой провинциальный город. Но вот явление Ивана Толстошеева, как ближайшего ученика св. Серафима, его наследника, успех Толстошеева не только в провинции почти у всех архиереев, но и в самом высшем свете Петербурга, у императрицы и у синода (святейшего) не раскрывает ли Хлестакова, как лицо всероссийского значения. Но об этом еще будем говорить.

Во главе государства стояли тогда императоры из дома Романовых. Это был несчастный род. В личных отношениях государи этого рода были нередко хорошие люди, в узкой же семейной жизни бывали и прекрасные, таков был имп. Александр III но в особенности последний государь Николай II со всем своим семейством, носившем на себе печать обреченности: все они были привязаны друг к другу нежностью и любовью неизъяснимыми.

Однако в делах правления государством Романовы находились всецело во власти антихристова духа. Новый русский кумир Петр Великий возвел материальное величие государства в культ. Когда Петр говорил, что он первый слуга государства, то в противоположном смысле словам Христа — если ты первый, то будь всем слугой (то есть людям). Петр любил вещи и жил вещам, а не людям — он был рабом бездушного вещного государства. Требовал, чтобы такими же стали все его подданные. Живых людей Петр безжалостно приносил в жертву идолу всеразвивающегося государственного могущества. Превратить человека в орудие мощности государства, значит стать истинным врагом Христа, — самого себя наглухо запереть в подземелье, куда не проникает ни один луч Света любви Божией.

Петр внес великую путаницу в миросозерцание христианской России. Он церковь сделал одним из учреждений государства. Так как Бог, конечно, не вмещался в такой церкви, до конца подчиненной главе государства, то Петр как бы вывел Его власть из церкви. С этой Божией властью он поступил так решительно, как поступал всегда и во всем. Рассуждение Петра было следующее: царь есть Божий помазанник и поэтому желания, чувства и мысли Божий о России совпадают с желаниями, чувствами и мыслями русского царя. Но так как Петр, вследствие полнейшей своей антидуховности, и не подозревал, что помазанники Божий слышат и разумеют голос Божий и сообразно с ним поступают, но никогда свои желания и мысли не считают тождественными — совпадающими с желаниями и мыслями Бога, то он полагал, что именно его мысли, чувства и желания и суть Божии. Этот механизм в отношениях царя к Богу имел роковые последствия, как для Петра, так и для всех лиц, после него царствующих: вместе с наследием царства они принимали механическое воззрение на свои отношения к Богу как чудесные ставленники Божией благодати. Они считали себя в делах государства безответственными перед Богом, ибо верили, что Бог каким-то скрытым и чудесным образом через них осуществляет свои помыслы о России. Цари из дома Рюриковичей, хотя и поступали часто самовластно, но им и в голову не приходило, что это Божий помысел действует в них. Поэтому, в особенности в киевский период, митрополит и вообще священнослужители часто обличали их в неправедных поступках, и они каялись. В киевский период даже народ часто обличал княживших у него людей. Но, когда патриарх приступил к Петру Великому не то что с обличением (вещь в это время уже немыслимая), а с великим плачем, прося его смягчить ужасные пытки тысяч стрельцов, то Петр сказал: “оставь, я сам всё знаю. Бог требует (кажется, он сказал: любит) мучения царских врагов”.

“Учитель церкви” девятнадцатого столетия, “мудрый” “великий” митр. Филарет вот что пишет: “Бог по образу Своего небесного единоначалия устроил на земле царя; по образу своего вседержительства — царя самодержавного; по образу своего царства непреходящего, продолжающегося от века до века, — царя наследственного”.

Изучая такое “богословие”, выдаваемое за христианское, цари, конечно, считали, что церковь Христова чтит их, как истинных помазанников Божиих.

Нам некогда здесь доказывать, что цари после Петра всегда верили в свою правоту. Об этом достаточно говорит отсутствие всяких обличений со стороны священнослужителей царских нечестий. Достаточно указать, что величайшее зверство, аракчеевские поселения — эти человеконенавистнические деяния никем не были обличены, ибо царь, как помазанник, не потерпел бы обличений.

Но не только в делах государства, но и в личной жизни цари потеряли всякую трезвость. Рюриковичи и первые Романовы своей семейной жизни не допускали разврата. Василий III, когда захотел, чтобы иметь сына, развестись с женой и жениться на другой, был жестоко обличаем целым рядом священнослужителей. Петр I превратил свой дом в вертеп разврата, описания его оргий и его спаиванье всех, кто попадался к нему на глаза, не исключая и молодых девушек, представляет из себя самый циничный в истории рассказ. Но и цари после него не обладали никакой трезвостью: они не только имели любовниц, и часто держали их во дворце при живой жене. Это одно говорит о том, как понимали они, что такое Божий помазанник. Как будто христианский царь не обязан являть в своих поступках хотя бы элементарную нравственность. Чтобы картиннее представить Санкт-Петербург, мы приведем выдержку из дневника фрейлины Тютчевой (из ее книги “При дворе двух императоров”) — эту фрейлину никак нельзя обвинить в злом пристрастии, так как имп. Николая I и супругу Александра II, Марию Феодоровну, она обожала: “Вчера имел место обряд водосвятия. Обставлено чрезвычайно торжественно. По этому случаю, как и по всем выдающимся и парадным случаям, мы выставляем на показ наши плечи. Все мои придворные впечатления сводятся к слову туалет. И, действительно, как только я попадаю в это море, движущихся лиц, цветов, драгоценных камней, газа, кисеи и кружев, я сама превращаюсь в тряпку, становлюсь куклой. Мною овладевает чувство совершеннейшей пустоты. По возвращении мне кажется, что я проснулась после вчерашнего сна. Вчерашняя церемония отличалась большой торжественностью. Духовенство спустилось в сад, наполненный военными. Вслед за освящением состоялся парад, потом завтрак. Мы наряжаемся для Господа Бога, устраиваем парады для господа Бога, кушаем для Господа Бога, а в остальном относимся к Нему, как к хозяевам дома, которые дают бал. К ним приезжают, но о них не думают и даже считается признаком хорошего тона не замечать и не здороваться с ними. В церкви придворные чувствуют себя как в театре. Во время самых священных таинств, никто даже не стесняется, как в любом месте ярких собраний, считается совершенно ненужным молиться, ни даже держать себя прилично: болтают, шепчутся, смеются (среди придворных большинство - семейства великих князей).

Со времени возвращения двора в Царское село, здесь очень заняты вертящимися столами. С ними производится множество опытов, даже на вечерах Императрицы”...

Говоря о русских императорах, следует заметить, что в XIX веке все они были благочестивы, но вследствие несчастного сознания себя избранниками Божьими (помазанниками) они не имели связи с живым Христом в делах царства. Поэтому чувство оставленности Божией было им знакомо и в моменты трудные достигало до великой муки. Таковы таинственные переживания Александра I (“легенда” о старце Феодоре Кузмиче), имп. Николая I во время крымского разгрома русских армий и в особенности, можно сказать, трагической жизни имп. Николая (обреченного со всем своим семейством). Насколько род Романовых забыл о святых, настолько последний в роде обреченный Николай II жаждал мучительнейше встречи с истинным святым. При нем было канонизировано шесть святых; вопреки желанию Синода он настоял на прославлении св. Серафима Саровского.

Нельзя сказать, что в русском образованном обществе при дворе имп. Александра II не было людей, которые бы не сознавали, что необходимо изменить существующее в государстве. Но сознание вдохновлялось идеями европейского просвещения. В основе этих идей лежало не Христово братолюбие, но желание или требование уничтожения всяких зол посредством изменения общественных и государственных учреждений во имя гуманности: необходимы реформы. И вот Россия в царствование имп. Александра II вступает на путь реформ.

Исчезло крепостное право, суды стали неподкупны и милостивее к преступникам, прекратились безобразия сильных ладей, пользовавшихся всеобщим бесправием и разбойничающих в своих поместьях, сократилось самодурство всякого рода, зазорным стало жестокое обращение с детьми, с нижними чинами в войске, вообще начальства с подчиненными. Братолюбия, однако, не появилось. Рознь в обществе стала, пожалуй, еще злее. Ибо на помощь к ненавиствующим пришла печать. В шестидесятые годы журналы и газеты обличали не только достойных того, но и всех, не одинаково с ними мыслящих.

Травили друг друга, беспощадно издавались, осмеивали злобно. Эта печатная ненависть, как лучи черного солнца, постепенно распространялась по России и незаметно копила будущего уже всеобщего и открытого человеконенавистничества (большевики пришли на готовое место). Насилие приняло в многих случаях более утонченные формы. Надменность почему-либо возвысившихся над другими, богатство продолжали свое дело унижения ближних. Церковь окончательно стала храмом, куда приходили молиться отдельные люди, ничего общего между собою не имеющие, даже сторонящиеся друг от друга, а не братья и сестры во Христе. То, что называется церковью, потеряло всякое влияние на общество. Праведников нигде не было видно и не слышно, не потому, конечно, что их не было, они всегда бывают в церкви Христовой, а потому что их никто не искал и не хотел знать. Авторитетами сделались писатели, которые, хотя и чувствовали правду Божию и писали о ней, но сами утопали в пороках, и потому многое в их писаниях было искажено.

Вот, когда мы так взглянем на всё, что происходило в России, станет до конца понятным одно изречение св. Серафима, новое, никогда в святоотеческих писаниях не встречавшееся: “доброе дело не во имя Христа делаемое не приносит плода”.

Каким образом доброе дело может стать бесплодным? Ведь всякое доброе дело есть Божие дело — злой дух добра не творит. Но Дух Святой, предвидя великую подмену в Царстве мира сего — грубого и жестокого зла добром без братолюбия, то есть злом скрытым и утонченным, предварил устами св. Серафима грядущий обман. Грубость и жестокость изгнаны, а Великая блудница царствует по-прежнему — и жить в ее царстве стало гораздо приятнее и легче. Таким образом, антихристов дух продолжает торжествовать победу. У сатаны даже является надежда на утверждение земного царства во веки веков. Гуманизм во всем мире не принес плода.

ПРОТИВЛЕНИЕ СПАСИТЕЛЮ

За несколько десятков лет до времени государственных реформ в России, когда общество было в том отчаянном состоянии, как это изображено нами на предыдущих страницах, в русскую церковь был послан Господом Иисусом Христом, Главой церкви, свидетель верный — св. Серафим. Он должен был напомнить обществу-церкви, что христиане забыли главную цель христианства и потому не будут в состоянии измениться: необходимость рождения свыше. Что без вселения Духа Святого не может быть истинной христианской жизни. Но вселение Святого Духа возможно только при соблюдении завета Христа на Тайной вечери: “братья, любите друг друга; по тому узнают, что вы мои ученики, что будете любить друг друга”.

Мы видели с какой великой нежностью раскрывал св. Серафим эту тайну братолюбия перед всеми, кто приходил к нему. Однако мрачные силы, накопившиеся в России, начали оказывать святому столь страшное противление, что делу его посланничества угрожал как бы полный неуспех. С глубочайшим страданием чувствовал это, прежде всего, конечно, он сам. Вот причина многого непонятного в житии св. Серафима, даже как бы несообразного. Много нового по сравнению с житием прежних святых.

Постараемся углубиться в эту тайну жизни святого.

Назовем то, что невольно изумляет каждого в житии св. Серафима. Святой Серафим пришел напомнить церкви то, что она забыла: высшую цель христианства: духовное рождение свыше, — стяжание Духа Святого. И вот об этом он поведал не иерархам, не вообще священнослужителям, а безвестному помещику Мотовилову. Выбор, казалось бы, неудачный, так как Мотовилов, небрежно записав на клочках бумаги, иногда вперемежку с хозяйскими счетами, это важнейшее поучение церкви — беседу свою со св. Серафимом, — в течение жизни (а он еще долго жил) даже, не потрудился ее переписать набело: очевидно, просто забыл, и его черновые клочки через 75 лет были найдены на чердаке, среди мусора. Но, быть может, тогдашние пастыри церкви не нуждались в этом поучении, ибо всё сами знали. Нет, в начале беседы сказано ясно: “Дух Святой открыл мне (св. Серафиму), что никто из высоких духовных особ не могли вам ответить, в чем цель христианской жизни”. Если великий посланник в церковь не открывает кому, прежде, всего, ведать надлежит, истину христианскую, значит, они не в состоянии были ее принять. Учить об этом было бы гласом вопиющего в пустыне. Кроме того, забытая церковью великая истина была открыта Мотовилову за год до кончины св. Серафима. Ясно, что учитель христианский и и не предназначал ее для своего поколения – ей надлежало почти столетие остаться никому неизвестной; единственный вывод: время ее неизвестности — было ей враждебно.

Вторая кажущаяся несообразность в житии св. Серафима. Мы предложили вниманию читателя, как главное, — его проповедь Христовой любви друг к другу: целый ряд высочайших понятий этого рода был противоположен понятиям того времени. И, если был послан в русскую церковь учитель любви, имеющий великую благодать, которая, как солнце, озаряла светом приближавшихся к св. Серафиму, то отчего же эта проповедь не звучала по всей России? Почему только случайные провинциальные чиновники слышали, что необходимо быть милостивыми к подчиненным, что Христос желает милостивых начальников, а не жестокими наказаниями врачующих виновных? Отчего только случайно приехавший губернский бюрократ был обличен (и кажется, не без пользы для себя), что он морит своих просителей, не допуская их до своей персоны (“барина дома нет”), а между тем это был грех, вообще, русского чиновного дворянства: вспомним знаменитое стихотворение Некрасова (запрещенное властями для чтения на эстраде) “Размышление у парадного подъезда”. Один слуга говорит другой “гони, наш не любит оборванной черни” — это о мужиках, пришедших к сановнику с прошением из дальней деревни.

Почему царь русский не был изобличен в жестокости и плохом правлении Россией и с ним не были обличены “толпою

жадною стоящие у трона” плачевные его правители?

Разве ев. Серафим сердцем своим мало жалел обиженных, тех, кто стали в России совершенно бесправными (вспомним, пенял святой Серафим помещику за изнасилованную им дворовую девушку, — а этот помещик был один из лучших среди других владык над живыми душами). Почему, наконец,, св. Серафим умолчал и не обличил тех архиереев, которые способны были после его кончины почтить лжеученика св. Серафима – Толстошееева, а при жизни самого святого старались повелевать тому, кто имел полноту Духа Святого (напр., приказание из консистории причащаться святому в храме, а не в келии). Или повеление архиерея Арсения не давать посетителям одновременно вина и сухариков, чтобы не было похоже на причащение (а это и было причастие, как бы повторение апостольских вечерей любви, когда не было ритуала, целый ряд свидетелей описавших, как св. Серафим из ложечки угощал своих посетителей ясно говорит об этом)*. Почему св. Серафим, так нежно и свято любя детей, не указал архиереям на святотатство бурсы. Разве Господь не дал ему великие силы, чтобы знамениями подкрепить слова? Вспомним о нагайке сторожа в лесу, которую поглотила земля (кто знал об этом? — несколько дивеевских девушек). Вспомним, как с груди заслуженного генерала при посещении его се. Серафима, посыпались на землю ордена, украшавшие его грудь**. Св. Серафим мог превратить золу в золото. Об этом он так сказал девице Марии Семеновне, инокине Марфе: “Могу вас таким образом обогатить, но не хочу, не полезно”. Здесь важно его свидетельство о столь чудном деле — сознание своей силы. Значит, и горы передвигать! — вобще всё было подвластно как первоапостолам. Ничто и никто не мог бы ему сопротивляться, ни природа, ни люди, если бы только пожелал. И ведь он всё видел, обо всем знал, обо всем плакал, ибо имел, подобно Павлу, ум Христа. Однако, св. Серафим всю жизнь был далек от долженствования святых, которое в акафисте трех великих учителей церкви знаменуется так: “царей обличители безбоязненные”. Св. Феодосий Печерский вослед трем отцам сказал киевскому князю с силой члена церкви воинствующей и победной: мы должны вас обличать во спасение души, вам же надлежит нас слушаться. Св. Серафим, напротив, силу свою прикрывал всегда уничижительным смирением.

* Чтобы совершенно осветить это дело, достаточно поставить вопрос в обратном порядке. Если все это, долгое время совершаемое св. Серафимом: чаша, ложечка, вино, хлеб — что это было, если не причащение? — игра, баловство?

** Почему упали ордена? Ордена стали предметом превозношения одного христианина над другим. Как только раздалось слово св. Серафима, освещавшее внутренне всю жизнь генерала (отчего он заплакал), ордена, как символ превозношения, полетели на землю. Но здесь есть еще один чрезвычайно интересный вопрос. Императорские ордена, обыкновенно, носили образ креста с вписанным в него обликом святого, чьим именем назывался орден. Мы с детства так привыкли к этим орденам, что никому и в голову, не приходило считать их за кощунство. Между тем, как может св. Анна или св. Владимир (и другие святые) делиться на четыре степени? Прежде всего, поражает бессмысленность такого деления. Но, кроме того, свидетельствуется обращение русской власти со святыми, как с материалом, удобным для нужд государства, и этим показывается неблагоговение не только к святым, но и Христу, в лице свидетелей Его верных. Этот императорский дар в самом себе содержал начало превозношения (т. е. нечто противоположное святости). Награждаемый первой степенью св. Анны (звезда и лента через плечо) с некоей высоты взирал на награжденного 4-й- степенью св. Анны.

Да, изумительно! даны силы великие — и сиять, и сокрушать и проповедовать — силы как бы вселенски победные - но вся жизнь прошла в затворе, почти в молчальничестве, и только на последние пять лет вышел на порог кельи, чтобы принимать всех, кто захотел бы притти. Но и здесь эта широта народного приятия умалена до чрезвычайности, потому что именно в эти пять лет святой сосредоточивается на небольшой мельничной общине нескольких девушек и им по-настоящему отдает как бы всего себя, все свои заботы, любовь и учение. Почти только из рассказов этих состарившихся потом девушек-монахинь мы узнаем настоящее о св. Серафиме: о его духовной мощи, о его сверхъестественных деяниях, чудесном инобытии. Остальными же своими посетителями — не всеми, конечно, но большинством — святой тяготился и даже иногда избегал*.

* Между тем, вот его подлинные слова на порекание одного брата: “зачем всех к себе пускаешь?” — св. Серафим отвечал: “Положим, я затворю двери моей кельи. Приходящие к ней, нуждаясь в слове утешения, будут заклинать меня Богом отворить двери и, не получив ответа, с печалью будут домой... Какое оправдание я могу тогда принести Богу на страшном суде Его? Но, чтобы понять дальнейшее, следует обратить внимание на слова: приходят, нуждаясь в слове утешения”.

Это его бегство от посетителей приняло, наконец, как бы комический оттенок. Вот что повествует житие со слов одной госпожи, в детстве бывшей у св. Серафима: после обедни народ повалил к корпусу, где жил о. Серафим. Когда мы подошли к келье, монах, шедший впереди, проговорил: “Господи Иисусе Христе, помилуй нас”. Ответа не было. “Ну, если не отвечает, значит, его в келье нет, — сказал провожатый — итти разве понаведаться под окном, не выскочил ли он, как услышал наше приближение”. Мы вошли и, обогнув угол, оказались прямо под окном кельи. Здесь, действительно, были видны следы от двух обутых в лапти ног. “Убег, - озабоченно проговори монах, — идите, поищите его в бору, только вряд ли найдете, в кусты спрячется, в траву заляжет. Разве на детские голоса откликнется. Забирайте больше детей и чтобы вперед шли”. Когда дети выбежали на лесную поляну, они увидели худенького старца, подрезавшего траву. Завидя людей, старец бросился к чаще. Но мы чуть не в 20 детских голосов дружно кликнули “отец Серафим!”. Тогда старец обернулся и пошел к детям, прикладывая палец к губам, как бы прося не выдавать его старшим. “Сокровища, сокровища!” — говорил он, прижимая каждого из нас к своей худенькой груди. Но подросток Сема побежал к взрослым, крича: “здесь, сюда! вот о. Серафим!” И было как-то стыдно нам, детям, что выдали столь любящего старичка”. Как потом говорил этой госпоже игумен, св. Серафим часто так убегал.

Другая посетительница рассказывает, что она хотела привести человека с семейством, но св. Серафим аллегорически намекнул ей, чтобы она не водила. Но она не поняла сразу и только поняла его предупреждение, когда вместе с чиновником стала стучаться, о. Серафим не отвечал, только слышно стало, что он лег около двери и через несколько моментов захрапел. Эти прыжки через окно семидесятилетнего старца, этот некрасивый храп — что могли они значить? Это, конечно, не выходка оригинального человека, и это не юродство. Св. Серафим ни на одно мгновение не принадлежал к юродствующим, его посланничество в церковь было открытым глаголом Духа Святого к русскому народу, к церкви всероссийской. Нет, эти странные действия были, как ответ на кощунство тех, которые во множестве приходили к святому без мысли о необходимости покаяния, со всем скарбом своей нечистоты, значит, оскорбляли лицом к лицу. Это было выражение бесконечной усталости святого от духа, который обуял православных христиан — духа чрезмерного превозношения. Духа, питавшегося ужасной уверенностью в благолепии всего сущего на Руси государственно-церковного. Правды Божией тогда почти никто не искал, ибо церковные люди верили, что они имеют эту правду и им нечего ее искать. Тогда умами верующих владел тот особый патриотизм, который впоследствии в насмешку назывался квасным патриотизмом. Более поздний теоретик этого воззрения говорят: Россия крепка православием и самодержавием”. Он с удовольствием приводит мнение одного турецкого паши, который, прочитав Гоголя, говорил ему: “у Чичикова есть почтение к высшим по чину и званию, к начальству — если даже у такого человека есть это великое качество, то ваше государство очень сильно”. Значит, для крепкости государства не важно, что человек насквозь порочен, а важно лишь то, что он почитает начальство. Действительно, мы знаем, что в те времена казнокрады, взяточники, обманщики в торговле, угнетатели слабых, переняли самодержавное российское государство — и не было людей, более почитающих самодержавие, чем они. Характеризуя, свое время, Лермонтов говорит: “к добру и злу постыдно равнодушны и, перед властию презренные рабы”. То же самое и с православием. Люди донельзя кичились, что они Православные, но православие их заключалось в том, что они исполняли церковные обряды и один раз в год отправлялись на “исповедь”, с гордостью думали, что они во всем верны православию, а не о том, что поведение их насквозь порочно и что им необходимо коренное изменение жизни. Таким образом, самодержавие и православие легко уживались со всеми людскими пороками.

Большинство составителей жития св. Серафима принадлежали к типичным представителям вышеизложенного миросозерцания, поэтому они считают необходимым сказать: приходивших к св. Серафиму людей государственных старец учил быть верными самодержавному дарю и православию*. Но св.Серафим учил любви Христовой и значит быть верными истинной апостольской церкви и не мог учить тому, во что выродилось у русских понятие православие, неразрывно связавшееся с самодержавием. Он имел ум Христов и знал о грехах русской церкви и русского государства. Чувствовал мрак, льющнийся ему в душу, и мучился, что он не в состоянии исправить уж неисправимое (в его время).

* Приведен даже рассказ, взятый из книги воспоминаний Толстошееева (которого сами же составители жития рекомендуют, как лгуна). Этот рассказ изображает сугубый патриотизм св. Серафима. Какой-то военный приходил к св. Серафиму и пытался много раз подойти к нему под благословение, но старец всякий раз с гневом от него отворачивался. В объяснение говорится, что военный этот намеревался примкнуть к бунтовщикам протиив царя. И св. Серафим, предвидя это, закричал на него так грозно и немилестиво, как на величайшего противника церкви. Вымысел очевиден. Кто, мечтающий о государственном перевороте, пойдет к старцу и будет с великим смирением, как утверждает сам рассказ, выпрашивать его благословения?! А если бы даже и пришел, то св. Серафим с любовью принял бы его, и отсоветовал бы итти против власти, как заповедали апостолы. Имея великую силу убеждения, при смирении военного, он, конечно, достиг бы благих результатов. Явно, зачем этот вымысел понадобился Толстошееву? Желая приобрести себе в Петербурге сильных покровителей при царском дворе, он ничего лучше не мог придумать, как именно рассказать про св. Серафима, что он беспощадно (даже противореча своему обычному обхождению со всеми) поступал с царскими врагами. Мы привели этот случай, чтобы показать, как беззастенчиво жизнеописатели св. Серафима, следуя традиции московских летописцев, желают всякого святого изобразить раболепным перед царской властью.

Сохранилось важное свидетельство о том, как св. Серафим говорил однажды об этой путанице церковно-государственных понятий, царившей в умах его современников, Мотовилову. Мотовилов был тем, кто назывался тогда, горячим патриотом, то есть любил, царя и ненавидел всё, что, казалось ему, противоречит самодержавию*, в то же время был человеком очень верующим. Св. Серафим однажды сказал ему: Вот, батюшка, Господь и Божия Матерь, явившись мне убогому в 18-й раз, изволили открыть мне всю жизнь вашу от рождения и до успения. И если бы Сам Господь не вложил персты мои в раны свои гвоздиные и в пречистое ребро свое, копией пронзенное, я не поверил бы, что могут быть на земле такие странные жизни. И вся жизнь ваша будет исполнена таких причуд и странностей от того, что светское так соединено у вас с духовным и духовное с светским, что отделить их нельзя”. В пояснение можно сказать, что Мотовилов любил одинаково равно и самодержавного царя и Христа. Благодаря своему духовно-светскому извращению, Мотовилов был до крайности самонадеянный человек. Его тяжкая и долгая (вторая) психическая болезнь произошла вследствие заносчивости; он бросил однажды безумный вызов диаволу: “посмотрел бы я, как бы посмел в меня, вселиться бес, если я часто прибегаю к святому причастию”**. Мотовилов от природы был добрый человек (причина, почему избрал его св. Серафим в свои собеседники по святому делу проповеди о Духе Святом), и вот он сам и пострадал от последствий веры в свои силы, как верного сына самодержавия и православия, других же менее добрых и даже злых эта вера делала надменными к ближним — малым сим, и гордецами перед Богом. И их отношение к св. Серафиму, было чисто внешним, они с удовольствием пользовались его благодатным состоянием, силой его молитв, но внутренне оставались такими, как были, не в состоянии были каяться.

* Вот, например, его экспансивная выходка такого рода. Он был приглашен (это уже относится к его зрелому возрасту, в шестидесятых годах 19 века) на открытие земских учреждений. Во время обеда, после первого заседания, Мотовилов произнес тост: “высоко поднимаю я свой бокал за скорейшую погибель учреждения, которому вы так радуетесь. Не погибнет оно, так погубит Россию. Высоко поднимаю я бокал, чтобы мельче разбив его о землю, чтобы никто не мог сказать — я пил из мотовиловского бокал за гибель России”. Какой-то изуверский страх ко всему, что не принадлежало к абсолютнейшему самодержавию. И это было типично для людей подобного миросозерцания.

** Мотовилов рассказывает в своих записках о мгновенном последствии этого вызова так: “Страшное, холодное, зловонное облако тотчас окружило меня и стало входить в судорожно стиснутые уста. Руки стали точно парализованные и не могли сотворить крестного знамения, от ужаса он не мог вспомнить имени Христа и не мог защитить себя от льда и смрада, вползавшего в него облака и оно вошло в него все”. Первые дни мучения были ужасны, затем стало легче, однако исцеление произошло только через тридцать лет.

Вот тот заслуженный генерал, который воочию познал ничтожество своих отличий, потом всю жизнь помнил только, как св. Серафим стал перед ним на колени. “Я всю Европу прошел, а такого смирения не встречал”, — везде говорил он. Не говорил, что у этого старца такая сила, что ордена генеральские, крепко пришпиленные к мундиру, посыпались на землю. И, очевидно, не помнил, как плакал, подобно ребенку, в келье старца, который раскрыл злые тайники его жизни. Не плакал потом всю жизнь и не каялся, а, только хвастался, что и в Европе во всей не встречал такого смирения, как у русского старца.

Еще страшнее проявилась сущность другого генерала. Куприянов приехал благодарить св. Серафима за его молитвы. На войне он ел сухарики, данные ему старцем, и часто поминал св. Серафима и вот в одном месте очень опасном, спасся со всем полком. К этому генералу, по усиленным его просьбам, св. Серафим отпустил своего друга Мантурова (столь необходимого для Дивеева)*, чтобы привнести в порядок запущеннее имения Куприянова. “Там мужички разорены и совращены раскол, помоги им”, — говорил старец Мантурову. Имения, действительно, были приведены в образцовый порядок, а мужички всем сердцем полюбили Мантурова. Когда Куприянов вторично приехал благодарить св. Серафима, его уже не было в живых, а в Дивееве сидел, всем заправляя, Толстошеев. Последнему, конечно, в высшей степени было неприятно возможное возвращение Мантурова, который в селе Дивееве по наставлению и даже усиленной просьбе св. Серафима купил 15 десятин земли, где должен был жить, как друг мельничной общины. Толстошеев стал уговаривать Куприянова, чтобы он воздействовал на Мантурова продать Дивеевской общине эти 15 десятин. Генерал, поверив, что Толстошеев любимый ученик св. Серафима, согласился. Приехав, он вызвал Мантурова и предложил ему продать землю. Мантуров, конечно, отказался. Генерал страшено рассердился и закричал: “да знаешь ли ты, что также просто, как выпить стакан воды, я выпью всю твою кровь за такое упрямство”. Тщетно Мантуров доказывал, что эта земля куплена по желанию св. Серафима и ему заповедано хранить ее до смерти, никому не отдавать и не продавать. Помещик выгнал Мантурова из своего имения, приказав отобрать у него все платье и даже платье его жены и не выдал жалования. Мантуров с женой, побираясь дорогой, пришли за тысячу верст в Дивеев.

* Заметим, что Михаил Мантуров был первый, кого исцелил св. Серафим. По предложению старца, Мантуров принял на себя подвиг добровольной нищеты: продал свое имение, отпустив сначала крепостных на волю. Деньги спрятал, чтобы выстроить впоследствии церковь (рождественскую) для мельничной обители, только истратил из них на покупку 15 десятин земли в Дивееве, где и жил с женой в крайней нищете, так что иногда не на что было осветить комнату.

Многое множество людей пользовались благодатными дарами святого. И те, у кого была сердечная боль, и те, которые страдали неизлечимыми болезнями, приходили к нему; чтобы получить облегчение. Но мало кому приходило в голову, что это Божий посланник, чтобы духовно, а не только плотски, возрождать людей. Поэтому большинство, кому нечего было просить, ибо всё у них было, приходили поглядеть на отличающегося от всех человека: необычайным подвижничеством, тем, что он прозорливец, угадывает жизнь людей, и даже исцеляет больных.

Тон самих жизнеописаний св. Серафима проникнут духом таких посетителей. Безмерно много о его прозорливости, менее об исцелениях, и очень много об аскетических подвигах: затворах, молчальничестве, стоянии на камне, о камнях, которые носил он за спиной; ради монашеской серьезности приводятся различные поучения инокам (как мы уже говорили, св. Серафим, любя Добротолюбие, делал из них многие выписки). И через каждые три строчки жизнеописатель святого восторженно восклицает: дивный старец! Какой нечеловеческий подвиг! Какое прозрение! Всю жизнь раскрыл дивный старец! И нет о том, что ведь это Сам Христос, посетивший в лице своего свидетеля верного, русскую церковь, снова творит в ней дивные дела Свои. Что здесь нет никаких человеческих дел! Разве св. Серафим не повторял всегда всем: это не я — это Господь, это Божия Матерь повелела. Цитируя последние слова святого, жизнеописатели здесь не могут воздержаться от восклицаний: какое смирение! — всё относит к Богу, а не к своим заслугам!

Но если говорить преимущественно о силах, о прозрениях, исцелениях, аскетизме, то и о каждой гадалке или кудеснике, или факире можно написать сотни чрезвычайно интересных страниц и также восклицать: дивная предсказательница! прозорливица! дивный старик! какие подвиги! У факиров аскетизм даже гораздо многообразнее и часто гораздо труднее, чем у Христовых святых.

Это мало серьезный взгляд на святых в современных жизнеописаниях святых свидетельствует, как нельзя более, что нынешнее сознание утратило понятие о святых, как духовных людях. В первоначальных общинах их рождала церковь, но когда она утратила эту силу рождения (убежала в пустыню), Сам Христос — Первосвященник по чину Мелхиседека, избирая их еще в утробе их матери, посылает для духовных дел в церкви — и Сам в лице их, посещает церковь, творя великие дела и раскрывая людям воочию благодатную силу Своей любви. За последние века составился взгляд на святого, как на человека, который идет в пустыню; чтобы особыми заслугами угодить Богу и лучше, чем другие спасать душу. И вот Бог, как типичный царь, видя особое прилежание и успех (успехи, главным образом, аскетизма) в умении угождать Ему, вознаграждает раболепствующего перед Ним пустынника всяческими дарами. И церковные люди видят в нем такого заслуженного человека, а не посланника Божия в церковь с необходимыми для нее (для всех без исключения членов церкви) указаниями, как исправить путь церковный (ибо каждая церковь имеет свои ошибки и грехи, что точно явствует из посланий 7 церквам в Откровении св. Иоанна).

Вот почему ни цари, ни высшие сановники, ни митрополиты с архиереями не приходили учиться Христовой мудрости к св. Серафиму. Им казалось, конечно, странным и не соответствующим достоинству занимаемого ими, в государстве и в церкви месту: царь — помазанник Божий, сановники — люди от помазанника Божия поставленные, архиереи — архипастыри — им ученым идти ли куда-то в лесную трущобу к спасающемуся старичку — опять учиться Христовой истине. Они верили в свою власть, дарованную им будто бы от Бога, а не от людей. И они не верили в Духа Святого, который дышит, где хочет, а теперь только в тех, кто избран от утробы матери своей Христом, бы быть Ему свидетелем верным в Его церкви.

ПРОТИВЛЕНИЕ САРОВСКОГО МОНАСТЫРЯ

Та община любви, которую мы изображали в начале, которой от Бога был дан завет духовно возрасти, чтобы быть достойной принять великого посланника Христова в русскую церковь, исполнив свое святое дело и продолжительное время, нося на своем лоне св. Серафима, изнемогла духовно. Как бы уже не было у нее больше сил сопротивляться победоносному зверю, которому дана, как сказано, в “Откровении св. Иоанна”, власть над всяким коленом, который победит и святых. Именование зверя — материализм. Замена духовности материализмом в жизни людских обществ, также монастырей, происходит почти незаметно. Поэтому жизнеописатели св. Серафима как бы умалчивают о ней. Однако они отмечают некую дату в жизни св. Серафима.

Кончина игумена Исайи (1807 г.) в Саровском монастыре и выбор нового игумена Нифонта чрезвычайно тяжело отразились на св. Серафиме. До сих пор игумены и Пахомий и Исайя и некоторые другие братья, ко времени кончины Исайи, уже почившие, были духовными друзьями святого, они часто виделись, постоянно вели беседу, Исайя даже, уже смертельно больной, продолжал посещать св. Серафима; братия привозила его в тележке. Но Нифонт, как опять отмечают жития, был далек св. Серафиму, а с ним и вся братия.

Недоверчивость отношений к святому заставляет его избегать разговоров с братией, при встрече с кем-либо из них, он повергается ниц и лежит, пока брат не скрылся из вида. Три года продолжается это молчальничество, его тяжкое отчуждение от братии. Затем св. Серафим переселяется в монастырь и через некоторое время начинает принимать, вообще, всех. И тут по целому ряду признаков видно, что глубочайшее согласие, духовное сродство, какое было у него с прежними игуменами и через них и со всею братией, ибо игумены были духовными выразителями Саровского братства, теперь не только нарушено, но и совершенно исчезло, как бы его и никогда не было.

Игумен Нифонт, ссылаясь на братию, всё время делает те или иные замечания св. Серафиму за его поведение не такое, как у всех и во многом непонятное и даже неприятное для братии. “Зачем, например, он принимает всех без разбора?” Сейчас мы увидим, что, в особенности, их всех раздражает.

Когда знакомишься с монастырской деятельностью игум. Нифонта, понимаешь, как труден был для него св. Серафим! Помыслы Нифонта были направлены в совершенно иную сторону, чем то, что творил св. Серафим. Правда, Нифонт очень ревниво сохранял весь чин Сарова, весь строгий, издревле заведенный уставной порядок жизни и церковных служб и сам им подчинялся, но это для внешнего благообразия, душа его была погружена в материальное строительство. Интересно, что книга, которую мы почитаем патериком Саровским — изображает время Нифонта совершенно иным языком и тоном, чем время духовного братолюбия монастыря.

Патерик повествует о том, что оставлено Нифонтом, как святыня монастыря, им созданная: в бывшем алтаре помещена ризница. Посередине ризницы утвержден стол со многими выдвижными ящиками, в которых по сортам сложены мелкие облачения. Ризы помещены под холщовыми чехлами в искусно устроенных шкафах; в каждом шкафе до тридцати риз и более, они большею частью из дорогой парчи, высокой доброты; вообще облачение многоценное. И здесь прибавлено: через это великолепие риз, еще более величественными кажутся службы в монастыре. Однако, тут же, как реликвия, сохраняется более чем простая крашеная риза первоначальника обители Иоанна.

Нифонт за монастырем выстроил огромный монастырский конный двор. Кроме конюшен, в коих становится лошадей до ста, на дворе устроены помещения на сто рабочих, также келии для смотрителей, столярная, бочарня, кладовая для разных изделий, сараи для сена и каретники для зимних и летних экипажей.

Тогда началась в грандиозных размерах эксплуатация лесных владений. При этом дух скопидомства (характерный для последующей жизни монастыря)* до того обуял игумена и монахов, что они преследовали мельничных сестер, которым св. Серафим давал немного леса для постройки скромной обители. Вот одна запись в Дивееве об этом: батюшка прислал нам для мельницы два столбика и мы сложили их у ворот. Вдруг приезжают из Сарова монахи обыскивать нас. Бранятся: ваш Серафим всё таскает, говорят они, кряжи увез! Показывайте сейчас, где они у вас запрятаны! Показали мы лежащие у ворот столбики — бранятся, верить не хотят: всё попрятали, такие сякие. — “Во, радость моя, говорил св. Серафим Ксении Путковой после обвинения в захвате леса: Суды заводят, кряжи я увез... Судить хотят убогого Серафима, зачем Матерь то Божию слушает, зачем девушек Дивеевских не оставляет! Скоро на Царицу Небесную подадут в суд!” А в другой раз: “восстали на убогого Серафима, ропщут на него, что исполняет приказание Божией Матери”. Интересно отметить, что в то время келейником при Нифонте состоял будущий игумен монастыря (второй после Нифонта) еще совсем молодой человек. Он так ненавидел старца Серафима за его отношение к Дивеевским девушкам, что однажды от злобы сломал у Серафима печку в его келье (летопись)... Вот еще рассказ великой старицы Евдокии тоже о “братолюбии” к ним саровских монахов: “батюшку о. Серафима гнали и преследовали саровцы за его любовь к нам, мельничным сестрам. О. Серафим часто посылал меня или Ксению Васильевну с различными подарками для сестер (мед, елей, холст), но всегда приказывал ходить задними воротами, незаметно мимо конного двора. Но однажды наложил он мне чего-то тяжелого в мешок и велел итти прямо через святые ворота и никого не бояться. А в ту пору в Сарове стояли солдаты и всегда у ворот на часах были. Саровские игумен и казначей с братией больно скорбели на батюшку, что все дает нам, и приказали солдатам ловить нас, особенно меня им указали. Ослушаться батюшку я не смела и пошла сама не своя, так и тряслась вся. Только подошла я к воротам, читаю молитву, солдаты то двое, сейчас тут же-меня за шиворот и потащили к игумену. Притащили меня к игумену в сенки. Его звали Нифонтом; он был строгий, батюшку Серафима не любил, а нас еще пуще. Приказал мне развязать суму. Я развязываю, а руки у меня так и трясутся, а он глядит. Вынимаю, а там: старые лапти, корочки сломанные, отрубки да камни разные и все крепко так упихано. “Ах, Серафим, Серафим! воскликнул Нифонт, глядите-ка, вот ведь какой, сам-то мучается, да и Дивеевских-то мучает” и отпустил меня. Так и в другой, раз дает мне батюшка сумочку и чтобы шла я к святым воротам. Опять повели к игумену. Развязали суму, а в ней песок и камни! Игумен ахал, ахал и отпустил меня. Прихожу, рассказала батюшке, он и говорит: Ну, матушка, уже больше трогать вас не будут. И воистину бывало идешь и в святых воротах только спросят: чего несешь. Не знаю, кормилец, батюшка послал. Тут же пропустят”.

* Сохранилась любопытная справка об одном казначее Саровского монастыря уже девятидесятых годов: монастырская казна отказывалась платить земские повинности (на поправку дорог и проч.), ссылаясь, что императорским указом монастырь освобожден от всяких повинностей. У монастыря была мельница, дававшая доход, и суд постановил, что такая доходная статья не подпадает под императорский указ. Тогда казначей приказал сломать мельницу, чтобы не платить земских повинностей.

Что можно прибавить к этому праведному рассказу? Саровский монастырь ниспал в то духовное состояние, в котором находилась русская церковь, строго охранявшая все обряды и забывшая цель христианства.

Таким образом круг противления совершенно замкнулся.

Старый Саров родил духовного человека — св. Серафима, новый — родил послушника Толстошеева, которыф воплотил в своей персоне ненависть Саровских монахов к новому церковному образованию, созданному Божией Матерью при посредстве Ее избранника св. Серафима — мельничной общине. Но прежде, чем обратиться к изображению прискорбной деятельности Толстошеева, нам необходимо восстановить существенный пробел во всех известных житиях св. Серафима, — именно его истинное отношение к архиереям его времени.

ПАСТЫРЬ И АРХИПАСТЫРИ

В русской империи было не принято критиковать деятельность архиереев, как бы вследствие высоты занимаемых ими духовных положений. Однако, эта недосягаемость высоты епископов держалась исключительно на духовной цензуре. Их престиж был охраняем не Божией благодатью (как Божиих избранников, святых), не их внутренними достоинствами, а государственной полицией.

Архиерейская недосягаемость совершенно противоречит святоотческим указаниям на отношение народа к епископам. Народ, которому при нормальной (а не искусственно-государственной) жизни: церкви принадлежит право выбора епископов, несет ответственность за плохого епископа — обязан его сменить. Об этом совершенно точно говорят все три великие отца церкви — Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Златоуст, также епископ Киприан, которому, принадлежит изречение: “церковь в епископе и епископ в церкви”, и вообще все святые, которые высказывались по этому поводу. Таким образом, насколько апостолы и их истинные преемники — вначале мученики (и исповедники), потом избранные Богом от утробы матери, верные свидетели являются чистыми сосудами Духа Святого и потому не нуждаются в обличении церкви, настолько архиереи – выборные от народа (или потом назначаемые высшей церковной властью – часто мало или вовсе не духовные люди) нуждаются в критике, говоря церковно — в обличениях прочих членов церкви. Конечно, церковь, т.е. собрание членов церкви, должна быть для этого на известной духовной высоте, иначе сказать, проникнуться любовью, и епископ охраняется именно этой любовью. При низком духовном уровне обличение может выродиться в злобу любителей критиканов, как их называют. Тут следует заметить, что императорская власть, не разрешая, а даже преследуя критические отзывы об архиерейской деятельности, сама нисколько не церемонилась с этими архиереями, если они, исполняя пастырскую обязанность, не одобряли те или иные постановления государственной власти и или отдельных ее представителей, — таких беспокойных архиереев удаляли на покой, то есть лишали кафедр и заточали (почетно) в тот или иной монастырь. Так, был удален на покой еп. Иемия, архиерей, который пресек (или хотел пресечь) злую деятельность Толстошеева. Его обвинили даже чуть ли в неповиновении распоряжениям императрицы, хотели сослать в Алеутский край, но потом ограничились ближним монастырем.

Кто-то спросил у св. Серафима: как относиться к явным беззаконникам. Он ответил: “не воструби, однако, в необходимом случае: не промолчи”. Иначе сказать, он советовал осторожность и скромность, но и необходимость обличения. Конечно, никакой сан и никакое высокое положение, в обществе не должны быть причиной молчания, когда Божия правда в поношении. Из истории видно, что это мнение св. Серафима было общим мнением святых русских. Но только, сообразно времени, обличения или раздавались громогласно, или высказывались иносказательно, или через юродствование.

В блаженные времена церкви, — когда лучами своей славы и святости Киево-Печерский монастырь преисполнял всю землю русскую, обличение звучало, как Божие слово, всеми чтимое и принимаемое с благоговением. Мы читали обличения св. Феодосием киевских князей, но даже столь, казалось бы, безукоризненный князь, как Владимир Мономах, слышал себе укоризну, конечно, выраженную на чрезвычайно любовном языке (послание митр. Никифора). Вообще тогда русские епископы (не говорим о греках) были духовно очень высоки — большинство их (50 в течение 80-100 лет) из Киевской обители. Среди них вовсе нет тех, кого св. Василий Великий называл: втесняющиеся (по нашему карьеристы). Св. Симон, епископ Суздальский, выражает дух этих епископов, говоря, что он лучше готов хворостиной торчать у ворот Печерского монастыря, чем править большими и богатыми епархиями. Велика была тогда духовная семья святых на Руси.

И во времена св. Сергия Радонежского и он и другие святые были в духовной дружбе с митрополитами и епископами. Как дружно все восстали, когда кн. Дмитрий Донской вздумал на место митрополита поставить своего любимца Митяя. Из того, что Митяй считал своим первым врагом св. Сергия, можно думать, что во главе борьбы с этим чужеродным вторжением в святое дело стоял великий русский святой.

И св. Сергий, предчувствуя, что великокняжеская затея ставить своих угодников митрополитами угрожает сделаться традицией в русском государстве, в противоположность ей как бы наметил иную традицию: отказ святых от сана высшего иерарха.

Напомним, что святые епископы последних столетий никогда не являются в центре и совершенно не слышно их голоса среди правящей России.

* * *

Саровская обитель поддерживала традицию отказа от высоких санов — Иероним даже брил себе волосы на голове бороде и юродствовал до своей кончины, лишь бы не быть привлечену насильно на епископскую кафедру. Из того, что Саровский патерик хвалит Иеронима и говорит именно по поводу его отказа: таковы были великие подвижники в Сарове, следует думать это было общее мнение высоких людей о занятии епископских мест. Петербург не только не ждал себе обличений от святых, а ждал и даже требовал обратного: одобрения со стороны епископов, как раболепных слуг, всех своих действий. Тогда Митяи заполнили русскую церковь, втесняющиеся стали во главе русской иерархии.

Грозное слово св. Серафима: Дух Святой открыл мне, что многие высокие духовные особы не знают, в чем цель христианской жизни, конечно, было сказано во благовременние. Его слышал один только Мотовилов, ибо тогда никто не мог бы принять такое обличение и понять. Но его слышит последующая церковь и познает свое прошлое, чтобы, покаявшись, получить от Господа утерянное в веках.

Если Дух Святой открыл св. Серафиму столь пагубное незнание основы христианства у многих (т. е. почти всех) высоких духовных особ (т. е. архиереев), то как он, любящий правду Христову и братии своих, пасомых такими пастырями, как мог относиться к архиереям? Если мы внимательно проследим его открытое и тайное прижизненное и после кончины отношение к архиереям, то должны будем признать: он терпел их с великим трудом.

Св. Серафим не был послан на исповедничество (то есть подвергнуться физическим мукам от властей предержащих) и потому только иносказательно мог раскрыть свое возмущение (то есть гнев Божий) на начальников церкви. Что это безмолвие (обличение не лицом к лицу) было ему мучительно, свидетельствуют его слово одной из ближайших к нему мельничных сестер — Прасковье Семеновне Мелюковой (родной сестре знаменитой отроковицы Марии, которую св. Серафим сам посхимнил с именем Марфы и которая вскоре скончалась).

Однажды он снял Прасковью Семеновну со стога сена и промолвил ей как бы со вздохом: “ты выше меня; тебе предстоит юродствовать”. Юродствовать она будет исключительно с целью обличить епископа Нектария (о чем вскоре будем говорить).

В чем же выразилось иносказательное обличение св. Серафимом архиереев еще при его жизни? Прежде всего следует отметить, что один только архиерей, незадолго до кончины св. Серафима (1832 г.) имел беседу со старцем — местный епископ Арсений. Перед этим в 1815 г. был в обители тоже местный епископ Иона. Но когда он хотел войти к св. Серафиму, находившемуся в затворе, то старец не отозвался и не отворял кельи. Игумен Нифонт предложил епископу снять двери с петель, чтобы войти, но еп. Иона сказал: “нет, как бы нам и не погрешить”. И с тем уехал. Между тем гражданскому начальнику св. Серафим через несколько дней отворил келью и благословил его с женой.

Тон, которым излагается в житии посещение еп. Арсением будущим митрополитом киевским, св. Серафима высокопарен (раболепный перед иерархическим начальством). Однако, летописцу не удалось все-таки утаить духовное младенчество архиерея перед лицом великого посланника Божия.

Вот как рассказано о приезде в Саров будущего митрополита, в то время Тамбовского епископа: преосвященный Арсений, осмотрев внимательно и подробно все церкви, братские и хозяйственные постройки внутри монастыря, пожелал видеть и все принадлежащие к монастырю заведения и здания (вот зачем он поехал в пустынь к св. Серафиму). В сопровождении Саровского казначея иер. Исайи и ключаря Тамбовского собора Никифора, он посетил пустыни Серафимову и Дорофееву. Св. Серафим в это время укладывал камешками берег речки. – Что это ты такое делаешь? — благосклонно и с участием (“благосклонно и с участием”, так говорят о каком-либо начальнике, посещающем своего большого подчиненного), спросил преосвященный.

— А вот, владыко, камешками берег выкладываю.

— Доброе дело, старец Божий. А теперь покажи свою келью.

При входе в келью св. Серафим поднес архиерею четки. Еп. Арсений с отеческим радушием принял подарок и спросил: а где твоя вторая пустынька среди пустыни? И не дождавшись ответа, зная по донесениям игумена, пошел к тайному месту за печкой, где обыкновенно старец молился.— Не ходи, замараешься, батюшка, — говорил св. Серафим.

Не обращая внимания на очевидное нежелание хозяина кельи, епископ отворил двери и заглянул внутрь (ревизовал?). Затем тотчас поехал осматривать Дорофееву пустыню, хотя Дорофей давно умер. Со св. Серафимом оставил для беседы своего ключаря собора.

Вернувшись, еп. Арсений “преподал” св. Серафиму совет, что не следовало бы ему посетителям одновременно давать хлеб и вино, чтобы не подумал кто, что таким нелегальным образом он причащает людей*. Конечно, этот “совет” последовал вследствие доноса игумена Нифонта на св. Серафима, что он соблазняет братию странными действиями, похожими на причастие. (Нифонт постоянно находил предлог обвинять св. Серафима в соблазне братии монастыря). Несомненно по свидетельству многих очевидцев — это Серафимово причащение ложечкой из чаши своих посетителей и было истинное причащение, но более походило на апостольские времена, чем современное причащение в церкви (не забудем, что св. Серафим был иеромонах, значит он даже не согрешал в церковном послушании).

* Совершенно нелепо утверждение в “житии”, что св. Серафим сам спросил об этом у епископа. Разве не повторял св. Серафим постоянно, что он ничего не делает без Божьего повеления, — делать так в течение долгого времени и потом спрашивать совета у человека (хотя архиерея), это испытывать Божью волю.

Итак, архиерей и с великим посланником Христовым сумел обойтись по архипастырски: нашел чему наставить свидетеля верного Христа.

Но тут произошло нечто, о чем летописец говорит с недоумением: “со стороны блаженнаго старца прощание с епископом совершилось не совсем обыкновенным образом”. Преподобный поклонился ему в ноги, архиерей просил его встать, св. Серафим, оставаясь на коленях, продолжал кланяться. Сколько ни трудился еп. Арсений поднять его, святой не поднимался. “Тогда епископ сел в бричку и спешил скорее уехать”.

Мы знаем по свидетельству мельничных сестер, что св. Серафим ничего не делал напрасно, его действия всегда имели иносказательный смысл. Что же в данном случае могло значить это коленопреклонение? Мы уже достаточно показали, что всё поведение еп. Арсения было поведением высокого начальника, покровительственно (отечески) относящегося к малому чину. Один раз в жизни удостоился Арсений встретиться с верным свидетелем Христа, великим посланником в церковь. Вместо того, чтобы благоговейно прильнуть к источнику благодати и чему-нибудь научиться, он сам вздумал учить святого. И тогда

тот опустился перед ним на колени. Тщетно епископ, очевидно, испытывавший жгучий стыд (ибо тяжко чувствовать Духа Святого на коленях перед собой), старался избавиться от этого вышнего обличения своего епископского высокомерия. Ничего не оставалось будущему митрополиту, как сесть в экипаж и поскорее скрыться из вида стоящего на коленях посланника Христа. И еще раз этой же ночью св. Серафим напомнил епископу его архипастырское поведение: он принес к келье епископа ведро с вином и, поставив его перед дверью, сказал келейнику Арсения: “отдай это батюшке от Серафима грешного”.

Надо думать, что кроме еп. Антония Воронежского (праведной жизни) св. Серафим не имел никаких личных сношений с епископами. Житие, тщательно собирая все встречи и посещения св. Серафима генералами и другими более или менее видными людьми, о епископах осторожно говорит: некоторые епископы писали письма к о. Серафиму, спрашивали его советов, но ни одного из них не нашлось после смерти старца. Почему же, спрашивается, нашелся целый ряд писем от епископов к игуменам Ефрему, Пахомию и другим предшественникам того времени, когда выступил с проповедью св. Серафим? И письма эти напечатаны в “Патерике” (1864 г.). А к св. Серафиму ни одного не напечатано!

Самым показательным для отношения св. Серафима к монашествующим начальникам церкви свидетельством является рассказ патерика о посещении св. Серафима, хотя еще ни иерархом, но тем, кто собирался, следуя терминологии Василия

Великого, стать втесняющимся на епископское место. В этом рассказе ясно отражен взгляд св. Серафима на это дело.

Один священник, любивший св. Серафима, привел своего знакомого преподавателя семинарии, желавшего принять монашество. Св. Серафим, выслушав о намерении профессора, ничего не сказал ему, а стал беседовать со священником. Среди разговора священник не раз напоминал старцу, что пришел к нему ученый, который, стоя в стороне, издали внимал их разговору. Но о. Серафим, намеренно уклоняясь от ответа о монашестве, продолжал беседовать о другом. Наконец, как бы вскользь сказал о своем посетителе: не нужно ли ему еще чему-нибудь доучиться. Тогда священник убедительно просил старца высказать свое мнение о монашестве его знакомого, говорил, что тот знает православную веру, сам преподаватель в семинарии. Св. Серафим сказал: “я знаю, что он искусен сочинять проповеди, учить других так же легко, как с нашего собора бросать землю камешки”.

Что может быть неприятнее такого приема со стороны старца, о любвеобильном отношении которого к посетителям говорили, как о любви к людям Самого Христа. Здесь отношение резко противоположно обычному, его даже можно назвать с точки зрения светской, крайне невежливым. Св. Серафим к человеку, который пришел к нему за советом и стоит рядом, не обращается лично, а говорит о нем другому, как о третьем лице: он.

Мы знаем мнение всех св. отцов церкви о поступлении в монашество: необходимо на то иметь мановение от Господа. Но в данном случае дело шло даже не о мановении. Св. Серафим видел, что перед ним один из тех, кто постригается в монашество с целью, надеясь на свое ученое звание, вскоре стать начальствующим иерархом. О мановении Божьем такие люди не только не думают, но даже и не понимают, что такое мановение Божие. Всё поведение святого, имеющего полноту Духа Святого, здесь можно перевести на библейский язык из речи пророка Исайи: “когда вы приходите являться перед лицо Мое — кто требует от вас, чтобы вы топтали дворы Мои. Когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу; они бремя для Меня, Мне тяжело нести их”. Когда приходит малый человек, знающий свою малость и когда приходит даже очень заблуждающейся о себе — таких можно принять и научить. Но когда приходит учащий других, желающий занять еще более высокое: место учащего в церкви, а сам — ничто, то он и есть один из тех превозносящихся искусников сочинять проповеди, как выразился св. Серафим, которые являются величайшими соблазнителями для малых сих. Ибо еретика можно узнать, но превозносящихся учителей в состоянии обличить только Христос и Его свидетели верные (и последние даже не всегда), и они есть главное несчастье церкви.

Теперь будем говорить о посмертном обличении св. Серафимом начальствующего архиерея через его духовную дочь Прасковью Семеновну Мелюкову. Перед своей кончиной старец предсказал Прасковье Семеновне тяжкий подвиг юродства при обличении одного высокого лица, столь тяжкий для ее сил, вскоре после обличения она умрет. Святой Серафим сказал ей: “Тогда, матушка, не убойся и говори и всем говори правду. Это заповедь моя тебе. Тут и конец твой”.

Это наступило через тридцать лет после кончины святого (1861 г.). Тогда в Дивееве ждали Нижегородского архиерея Нектария, который совсем подпал под влияние Толстошеева и ехал, чтобы сменить выбранную всем собором сестер настоятельницу Елизавету Ушакову и на ее место посадить сторонницу Толстошеева — Замятову.

За семь лет до этого события (т. е. 1854 г.) Прасковье Семеновне явилась во сне Божия Матерь, сопутствуемая Серафимом. Она повелела Прасковье обличить архиерея и восстановить правду. На жалостливые вздохи Прасковьи и ее страх брать на себя такое дело Богородица, указывая на Серафима, сказала: “иди за послушание старца”.

И вот, когда наступило то время (ей были предшествующие указательные знаки), старица стала восклицать: батюшка Серафим! Ты здесь! Ты явился! Пришло то время! Да будет воля Господня.

Она впала в исступление и стала юродствовать. Это внезапное ее превращение из чрезвычайно степенной, праведно кроткой в буйную, как бы невменяемую, производило на всех страшное впечатление. Такие действия для нас непонятны, ибо внутренне неизобразимы: поступки юродивых запечатлены великой благодатью Божией, противоположно их внешним действиям. Вот причина, отчего епископ Нектарий, поступая с одной стороны, как исполнитель враждебных Богу сил, с другой стороны, встречая Прасковью Семеновну и также буйствующую Пелагею Ивановну, знаменитую дивеевскую юродивую, слабел и как бы хотел подчиниться их советам. Но тотчас опять был увлекаем инородной силой продолжать свое разорение правды. Потребовав от начальницы обители Елизаветы, чтобы она отказалась от настоятельства, то есть совершив грубое насилие, Нектарий отправился советоваться к Пелагее Ивановне.

— Ах, раба Божия, как мне быть-то! — сказал Нектарий. Та, посмотрев на него строго, воскликнула:

— Напрасно вы хлопочете, старую мать вам не выдадут. И вдруг, вскочив, тревожная, страшная начала воевать, как определяла ее состояние подруга — послушница: всё бьет, ломает, колотит.

Архиерей с трудом вырвался и вечером сказал приехавшему с ним протоиерею: напугала меня Пелагея Ивановна, уж не знаю как и быть. Встретив ее еще раз на дороге, где она катала яйца (было время после Пасхи) — он подошел к ней и подал просфору со словами: вот просфора моего служения. Пелагея Ивановна отвернулась. Тогда он зашел с другой стороны и опять начал подавать просфору. Тогда Пелагея Ивановна вскочила и, размахнувшись, ударила его по щеке. Нектарий не разгневался, но подставил ей по-евангельски вторую щеку; "Бей и по этой. — Будет с тебя и одной”, — ответила юродивая и должала катать яйца.

Но всё же, на другой день, в церкви состоялась церемония: протодиакон вынимал жребий: кому быть настоятельницей. Жребий пал на Лукерью Замятову (позднее при следствии оказалось, что на всех трех записках жребия стояло имя Замятовой). Необходимо также отметить, что до приезда епископа происходили выборы настоятельницы: за Ушакову было 400 человек, за Замятову 40.

Когда затем архиерей пил чай у Замятовой, Прасковья Сем. кричала у двери: “вышлите ко мне Лукерью с владыкой”. Епископ вышел и подал ей большую просфору, как самой духовной, уважаемой и почтенной старице. Ее усадили рядом с епископом. Вдруг она размахнулась и бросила в окно громадную просфору, крича — вот так новую начальницу выкину. Шум от разбитых окон произвел переполох, но все боялись, исключая архиерея, сказать ей слово, страшась обличений.

Прасковья Семеновна спросила себе воды из Серафимова источника, выплеснула ее на архиерея, разбила стакан об пол и сказала: “О судия, судия неправедный! судия ложный! судия денежник! О Господи, нет истинной правды. Мне батюшка Серафим сказал: придет время — шуми, матушка, не умолчи”... Архиерей молчал, не смея что-нибудь возразить. Молчали все.

Прасковья Семеновна до самого отъезда архиерея шумела и буйствовала. Кричала: Пелагея Ивановна — второй Серафим! Помогай мне! — Но лишь только уехал Нектарий, она слегла в постель. Ничего не могла есть и через десять дней скончалась.

Когда Нектарию донесли о ее смерти, он испугался, три часа был в исступлении, не мог говорить и, когда пришел в себя, произнес: “великая она раба Божия”.

ТОЛСТОШЕЕВ

(схиархимандрит Серафим)

Лет за десять до кончины св. Серафима в Саров пришел из Тамбова человек, живописец по занятию, и был принят в монастырь послушником. В этом чине — рясофорный послушник — он пробыл в Сарове около тридцати лет — Иван Тихонович Толстошеев.

Однажды Толстошеев пришел к о. Серафиму и просил его благословения носить вериги. Старец не стал объяснять послушнику, что вериги носят только при особом внушении Божием, но несколько шутливо ответил: какой смысл носить вериги и в то же время вести обычный образ жизни: пить, есть, спать вволю; видимо, старец отнесся к желанию брата носить вериги, как к легкомысленной и праздной затее, неизвестно почему у него возникшей.

Подобные, не имеющие никакого отношения к внутреннему устроению, мысли часто приходили Толстошееву и он ходил о них советоваться со св. Серафимом. К старцу влекло его, надо думать, не желание разрешить эти случайные мысли, а любопытство, острое любопытство.

Толстошеев принадлежал к тому роду людей, которых следует назвать “духовными” авантюристами: ему было скучно пастырское послушание, он искал интересных переживаний, а что может быть интереснее наблюдать за жизнью необыкновенной. Не было более частого посетителя у св. Серафима, как Толстошеев. Он всячески старался сойтись покороче со старцем. Внешне подражал святому, всех уверял, и самого себя также, что для него очень полезны советы отца Серафима.

Однажды, встретив Мантурова, Толстошеев остановил его: расскажу вам, батюшка, как я сейчас напугался! Пришла мне вражъя мысль выйти из Сарова и очень я смущался. Пошел я к батюшке, а он у источника сидит, да берестою водицу на голову, на ручки и на ножки поливает. Я подошел, а он, не оборачиваясь, спрашивает, да так-то сурово: кто там? Я испугался и говорю: Я убогий Иоанн! А батюшка еще суровее: кто там? — Убогий Иоанн, Иоанн убогий, говорю я, а сам весь растерялся. Батюшка говорит: “оставь то, что ты задумал”. Тут вспомнил я, зачем шел к батюшке, со страхом упал ему в ноги и стал просить прощения. И батюшка говорит: “если ты когда-нибудь оставишь Саров, то ни здесь, ни в будущем не узришь лица Серафима”. — Этот наивный рассказ (несколько смешной в той части, где послушник, копируя святого, называет себя убогим), рисует Толстошеева, как искреннего человека. Но искренность эта была чисто внешняя. Внутренне ему были совершенно безразличны советы старца, ибо мысли и желания у него очень неглубокие и от них ему ничего не стоило отказаться.

Однако, здесь он почему-то испугался. Чего же? Это будет ясно из дальнейшего пересказа Мантурова. После разговора с Толстошеевым Мантуров пришел к источнику и застал о. Серафима, продолжавшего поливать себе голову и ногу. — Кто с тобой по дороге встретился? — спросил старец. — Живописец. — Так вот, батюшка, будь ты мне свидетель — для того перед тобой руки и ноги поливаю — в свидетели тебя беру, что в душе брата Ивана я неповинен. Сколько я не уговаривал его оставить задуманное, никак не мог уговорить. Старец проницал будущее Толстошеева и видел, что тот уйдет из монастыря и уйдет, чтобы удобнее разрушать дело св. Серафима и Божией Матери в Дивееве. На этот раз Толстошеев испугался, ибо старец внутренне показал его совести всю тягостную ответственность грядущих дел. Но это относится к будущему послушника (причину этого будущего мы скоро изъясним). Теперь же брат Иван был искренне убежден, что он никуда не уйдет из Сарова ради послушания старцу и рассказ о том, как он “напугался” у источника, Толстошеев будет всем повторять двадцать лет, пока вдруг не покинет монастырь. Однако, уже и в эту пору нем начала сказываться некоторая характерная черта.

Об этом так выразился св. Серафим Мантурову:

Узнав, что Мантуров ходит пить чай к Толстошееву, св. Серафим сказал: “Во, радость моя! не ходи ты к нему никогда. Это во вред тебе послужит. Ведь он зовет тебя, чтобы что-нибудь от тебя выведать”.

Толстошееву было весело вокруг св. Серафима. Всегда масса посетителей, он толкался среди них; знакомился, заводил связи, иногда значительные: с некоторыми петербургскими дамами. Вообще производил впечатление очень приятного и общительного человека. Даже Мотовилов был с ним в приятельских отношениях, так как видел его частые посещения старца.

То, что св. Серафим назвал словом “выведывает” — нужно думать, было прирожденной чертой художника наблюдать, подмечать, запоминать, так сказать, собирать материал. Горечь св. Серафима относилась к будущему, ибо он предвидел, поступит с этим материалом Толстошеев. Действительно, через двадцать лет бывший послушник написал книгу, где, выдавая себя за ближайшего и любимого ученика святого — воспользовался своими наблюдениями, чтобы приписать речи и отношения св. Серафима к разным лицам себе, с ним происходившие.

Теперь будем говорить, как началось то, что можно назвать толстошеевской историей.

Однажды старшая сестра мельничной общины застала св. Серафима очень расстроенным и он сказал ей со слезами: приходил ко мне Иван Тихонович и просит: батюшка, благослови меня: я буду заботиться о твоих девушках. Но у него холодное сердце, он будет нападать всю жизнь на вас.

Другой сестре св. Серафим говорил так: брат Иоанн просит, чтобы я вас после своей смерти отдал ему: ты, батюшка, говорит, стар, отдай мне своих девушек. Объясни ему, матушка, что ему до вас дела нет.

Вот когда сказалась совершеннейшая духовная пустота Толстошеева и цена всех его посещений старца. Чтобы осмелиться сказать великому духовному человеку: ты стар, отдай мне своих девушек — нужно быть не только не духовным человеком, но до конца материалистом, как бы даже издевающимся над миром духовных отношений людей. Мельничная община уподобляется прачешному или иному заведению, которое по наследству передается от очень старого к более молодому. Св. Серафим среди старцев не мог найти человека, который бы взял в руководство тех, кого он духовно породил. А простому послушнику, которого монастырь не хочет, вследствие его малоиноческих качеств, даже постричь в монахи, приходит мысль принять на себя духовное отчество над детьми святого. Эту цель следует назвать безумной.

Она делается навязчивой идеей Толстошеева, а сам он мучителем старца.

Прихожу, рассказывает Мантуров, к батюшке, а он такой скорбный: вот, говорит, одолел меня Иван Тихонович из Тамбова; дай, да дай ему послушание. В чем я ему дам послушание? Нет тебе, говорю, дороги в моих девушек входить. Отцу Гурию Св. Серафим жалуется с негодованием: вот каков брат-то наш Иван: испросил у отца Нифонта благословение в Дивеев, по близости; приедет туда, говорит, что я его послал, вводит у них некоторые обычаи... И будет всё более и более учащать к ним, будет всем распространять, что я то и то приказывал ему, будет заводить у них постройки, будет говоррить, что я желаю у них монастырь открыть. Но вот я тебе, батюшка, сказываю: ничего этого я не говорил: пусть живут уединенно, монастыря не просят, а живут общиной. Из обители бы не отлучались за сборами, а занимались хлебопашеством.

Св. Серафим хочет преодолеть Толстошеева, но бессилен.

Когда отводили землю (по дару Постниковой), рассказывает старшая сестра мельничной общины, — Иван Тихонович жил у нас целую неделю. Батюшка несколько раз ко мне присылал — чтобы я его непременно выслала, но я сделать этого не посмела. И когда после пришла к батюшке, он строго мне выговаривал.

— Ведь он, матушка, как лапу-то впустит, так и не выпустит, — говорил св. Серафим по поводу того, что Толстошеев снова ночевал у Мантурова в Дивееве: ведь Мишенька его добром на денек взял, а он уже и ночь ночевать.

Несмотря на то что св. Серафим явно негодует на Толстошеева, тот как ни в чем не бывало продолжает приходить к старцу.

“Однажды мы были у батюшки с сестрами, заслышали чьи-то шаги. Батюшка быстро затворил дверь и, прислонясь к ней спиной, говорит нам тихонько: “Тс! Живописец идет”. Слышим, подошел Саровский послушник — потолкался, потолкался, а мы все молчим... ушел”.

— Этот возмутитель всего света и меня убогого Серафима возмутил, — восклицает тот, который, казалось, достиг величайшей душевной тишины на земле, кто живет почти не в здешнем мире, постоянно беседует наяву с Божией Матерью и святыми, светит, как солнце. Кто так могуч в загробном мире, что побеждает диавола, овладевшего двумя грешными душами. И сам сатана в страшной злобе влетает к св. Серафиму в келью, как кромешная тьма, но бессилен и исчезает.

Имеющий великую благодать от Бога запуган ничтожным послушником Саровского монастыря.

“В год смерти батюшки Серафима, повествует мельничная сестра, была я в сенях его кельи, где стоял гроб. Долго мы с ним духовно беседовали, батюшка так утешительно говорил. Вдруг, изменившись в лице, так-то грустно, скорбно и как бы испуганно, воскликнул он: “идет, идет!” Быстро поставил меня за дверь и приотворил ее. “Кто это, батюшка?” — спросила я перепуганно. “Живописец”, — ответил он. Вошел монах Иван Тихонов. Поставив его спиной к двери, батюшка, утешал меня взглядом, и сказал Ивану Тихонову что-то тихо, тот вышел”.

За три недели до кончины батюшки, рассказывает старица Домна, прихожу я к нему и он говорит, мне, глубоко вздыхая: “Прощай, радость моя! Скажу тебе: придет время, многие захотят и будут называться вам отцами, но прошу вас, никому не склоняйтесь духом”. Потом, смотря на свою чудотворную икону Божией Матери “Всех радостей радость” — воздел он к ней руки и со слезами на глазах, скорбно так воскликнул: “Каково, матушка, Иван то Тихонов назовется вам отцом! Породил ли он вас? Породил то вас духом ведь убогий Серафим”.

Что же значит всё это? каким образом ничтожный член церкви мог победить великого члена церкви, который действовал не только по согласию, но по повелению первого члена церкви Пресвятой Богородицы. Какие силы помогали Толстошееву разрушить святое дело, задуманное Пресвятой Богородицей — создание женской общины любви — Мельничной обители.

Начнем так. Как Бог избирает для Себя верных свидетелей и направляет их в церковь во времена, благоприятные во славу Божию и на славу церкви, так диавол подыскивает себе подходящих людей, чтобы пустить их во время, удобное для него на разрушение церкви.

Внутренне праздный и пустой человек, Толстошеев слишком легкая добыча для злого духа; обыкновенно, сатана оставляет таких людей как бы без внимания, но во времена боевые Толстошеев ему необходим.

У брата Ивана мысли — желания также быстро исчезают, как являются, и ему было не трудно слушаться старца. Но вот вдруг одна мысль останавливается в нем неподвижно, родит желание. Не привыкнув бороться с желаниями и даже не понимая, что такое борьба, — Толстошеев скоро совершенно подпадает под власть этого желания, становится его рабом, безумеет под его властью. В психиатрии такие мысли-желания именуются навязчивыми идеями; говоря же духовно — внушены диаволом, и человек ими связан.

Насколько прежде было легко убедить Толстошеева забыть ту или иную мысль-желание, ибо они были для него почти безразличны, настолько вновь пришедшее желание начинает ему казаться важным, необходимым, требующим во что бы то ни стало своего исполнения. Ему невозможно доказать, что эта мысль неразумна, совершенно невыполнима в истинном смысле и потому нелепа. Желание становится как бы его вторым я, и он всячески старается осуществить то, что оно ему подсказывает.

Вот причина, что Толстошеев вовсе не замечает негодования старца и продолжает как ни в чем не бывало посещать его и твердить свое: отдать ему на попечение мельничных сестер.

До сих пор наше изъяснение относится к пониманию внутреннего состояния брата Ивана Тихоновича, но ни мало не отвечает на коренной вопрос: если св. Серафим побеждает в загробном мире самого диавола и отнимает у него грешные души, то как же он не может победить человека, в которого вселился диавол? И ведь св. Серафим выполняет волю Пресвятой Богородицы — основывает новую, по совершенно новому уставу, данному Божией Матерью, общину Мельничных сестер. Значит, Толстошеев собирается разрушить дело Самой Богоматери.

Чтобы это понять, необходимо твердо помнить и хорошо знать главную христианскую истину. Христос основал церковь, где все члены любят друг друга. Перед смертью Иоанн Богослов все время повторял: братья, любите друг друга, если этого не будет, то и ничего не будет. Братья призваны духовно помогать друг другу, рождать духовно, поддерживать слабых, но они имеют свободу и потому могут обессиливать церковь. Господь утешает праведного. Однако праведный, когда дух антихристов переобременил церковь, не в состоянии быть полезным братии. Торжествуют злые.

Если бы русская церковь была хотя немного верна любви, Толстошеев с его навязчивой идеей, представлял бы опасность только для самого себя: бес идеи привел бы его в клинику для душевнобольных. Но доброта братии вызволила бы Ивана Тихоновича из плачевного положения слуги диавола. Ведь не напрасно говорил св. Серафим: если не уйдешь из Сарова, будешь со мной (значит, всё как-то образуется по-хорошему), уйдешь, погубишь и себя и других. И слово это было сказано с такой силой, что двадцать лет (по свидетельству игумений Марии Ушаковой) Толстошеев повторял всем и каждому, как он был напуган у источника.

Достаточно знать, кто подал Толстошееву мысль, каким образом уйти из Сарова, чтобы понять тяжкое положение не Толстошеева только, а всей русской церкви: святейший правительствующий синод. Это произошло после того, как Толстошеев просил своих почитателей в Петербурге, чтобы его посвятили в иеромонахи. Тогда синод запросил тамбовского архиерея, почему монах Иван Тамбовский (брат Иван избегал называть свою некрасивую фамилию) до сих пор не посвящен в иеромонахи? Архиерей послал в ответ на запрос рапорт игумена и братии Саровской пустыни: что в пустыни у них нет никакого монаха Иоанна, а есть только рясофорный послушник, который такого самовольного поведения, что если не переменит образа жизни и своего характера, то по уставам оной пустыни никогда не может быть пострижен в монахи*. Тогда синод посоветовал Толстошееву перейти в один из Нижегородских монастырей и там его постригут.

* Рапорт этот был дан не Нифонтом, умершим в 1842 г., а игуменом Исайей II.

* * *

“У него будет к вам холодное сердце”, предсказал св. Серафим. И вот все холодные начинают толпиться вокруг послушника Ивана, чтобы разрушить святое дело. Здесь, прежде всего та начальница первоначальной Дивеевской общины, которая стала слушаться св. Серафима и про которую Божия Матери сказала: “Ксению с ее сестрами оставь”. Теперь эта Ксения, если можно так выразиться, с распростертыми объятиями принимает Толстошеева, слушается его и предоставляет распоряжаться в Дивееве. Ей вторит не любивший Серафима (по свидетельству мельничной сестры) игумен Саровский Нифонт, как иначе мог быть допущен послушник мужского монастыря распоряжаться и жить в женской обители, как ни при полном попустительстве начальства саровской братии (не при скрытом ли злорадстве? Вспомним, как не терпел Нифонт и братия Серафимовых дивеевских девушек). Наконец, покрывает и возглавляет дело разрушения холодный из холодных — сам Петербург, тот самый Санкт-Петербург, который пытками замучил первоначальника саровской братии старца Иоанна (как мы говорили об этом в начале очерка). Толстошеев сидел в Дивееве, и в его руках были все денежные суммы общины. Об этом свидетельствует доклад старицы, привезшей из Арзамаса в Дивеево юродивую Пелагею Ивановну: деньги, полученные от ее матери, — пятьсот рублей мы передали послушнику Ивану Тихоновичу, распоряжавшемуся тогда всем. Он получал от начальницы белый бланк, подписанный ею, и писал на этом бланке, что хотел. В 1850 году он написал на таком бланке прошение к архиерею, будто бы от самой начальницы, об увольнении ее на покой*.

* Начальницей в это время была Ладыженская, которая после этого сделалась врагом Толстошеева, а до этого была его послушной ученицей.

“Брат Иван будет вводить новые обычаи”, предсказал св. Серафим. Из летописи трудно понять характер этих обычаев, однако, одна черта из жития Пелагеи Ивановны дает знать, что это был за характер. Послушница Пелагеи Ивановны, рассказывая про свое житье-бытье, передает: однажды слышим, что в соседних корпусах по келиям ходит Иван Тихонович, везде отбирает самовары и бьет посуду. Вот входит и к нам с начальницей и казначеем... — Значит, ярко выраженное насилие, — полное попрание заветов св. Серафима!

Насколько духовно ничтожен Толстошеев, свидетельствует та же послушница, рассказывая, как Пелагея Ивановна приняла Толстошеева: перед приходом его она скрылась в чулан, а когда он вошел, высунула голову из двери и сказала: “борода у тебя лишь велика, а ума-то вовсе нет, хуже ты бабы”. Он так и засеменил; весь растерялся. “Что это, что это, ты, раба Божия”, — говорит. Больше ничего сказать-то не посмел, ничего не тронул и тотчас ушел. И после всегда Пелагею Ивановну бегал и боялся.

Вначале очерка мы сравнили Толстошеева с Хлестаковым. Сила Хлестакова не в нем самом. Его принимают за важное лицо, и он постепенно начинает возрастать в собственных глазах; ему начинает мерещиться, что он чуть ли не любимец государя. Таков и Толстошеев. Его навязчивая идея насколько нелепа, настолько и ограничена: отдай мне на попечение своих девушек. Но вот Толстошеева принимают (т. е. Дивеево, а не мельничные сестры), начинают за ним ухаживать. Не надо забывать, что вокруг него одни женщины, они всегда создают атмосферу обожания. Рассказы Толстошеева о старце, масса воспоминаний, которые он накопил — дают повод признавать его, как очень близкого к св. Серафиму человека. Невольно вырываются восклицания: ученик! любимый! Толстошеев принимает всё это к сердцу и вот с течением времени ему и самому начинает казаться, что он был любимым учеником св. Серафима, что теперь он несет тяжелый крест посмертного послушания старца — заботится о Серафимовых сиротах. Долгое время пребывания в этом духовно-миражном состоянии (а что это, как не настоящий мираж — послушник мужского монастыря во главе женской обители!) порождает в нем бредовые идеи, что Сам Бог даровал ему благодатные силы, что он постоянно чувствует всё новые и новые внушения от Бога. И наконец, что уже не святой Серафим, а он теперь возглавляет Дивеево. Он задумал, говорит летопись, себя поставить вместо св. Серафима и преданные ему сестры Дивеева зовутся уже не Серафимовыми, а Иоанновыми. При пострижении в схиму Толстошеев принимает имя Серафима — схигумен Серафим. Об этом свидетельствует в своих записках Бетлинг: “схимонаха Серафима не следует смешивать со старцем Серафимом Саровским: это хотя и одноименные, но совершенно разные личности”.

Книгу, где Толстошеев называет себя любимым и ближайшим учеником св. Серафима, он написал не тотчас, а через двадцать лет, когда окончательно созрел в нем хлестаковский мираж.

До сих пор мы говорили о самой личности Толстошеева, но мы еще ничего не сказали о том, как выполнил он дело, пославшего его, т. е. уничтожил мельничную Серафимову обитель.

До 1842 года, то есть девять лет после кончины св. Серафима, Мельничная обитель жила совершенно самостоятельной жизнью, как и завещал это св. Серафим. Толстошеев, распоряжаясь всем в Казанской (Дивеевской) общине, сюда не простирал своей руки. Хотя и хотел он иногда вмешаться, но все Серафимовские сестры (сироты), помня завет старца: никого не допускать в управление обителью, единогласно заявили послушнику Ивану свое несогласие на его попечительство у них.

Убожество, бедность, плохая пища и глубокое горе в потере своего отца, собеседника Царицы Небесной, составляли отличительные черты обители. Одним утешением была молитва перед образом Божией Матери “Радость всех радостей” о. Серафима и взаимная любовь между сестрами. Вечером за работой при свете лучины сестры вспоминали счастливые годы жизни с батюшкой, его наставления, ласку, заветы...

Чтобы разрушить мельничную обитель, необходима была сосредоточенная злоба, между тем Толстошеев, властвуя в Казанской общине, первые годы был удовлетворен; вокруг него собрался целый сонм поклонниц, вроде как бы его духовного стада, он поучал их и наслаждался своим престижем; боялся, помня еще, что он только простой послушник Саровский, испортить окружавшую его атмосферу славословия. Серафимовы сестры не признавали его и он оставлял их в покое, чтобы сберечь и свой покой начальника, в душе еще не вполне уверовавшего в правду своего начальствования. Поэтому он и юродивую Пелагею Ивановну, разоблачавшую его, боялся и избегал. Но прошло десять лет (летопись при изображении отношений между Толстошеевым и Серафимовыми сестрами мало принимает во внимание это целое десятилетие относительно безразличия между обеими сторонами) и вот Толстошеев верует в самого себя, как и все в Казанской общине (за немногими исключениями) в него. Конечно, этому больше всего способствует Петербург, принявший Толстошеева даже не как ученика святого, а как наследника святости св. Серафима, как некую великую самостоятельную величину*. Он уже без всякого стеснения везде рекомендует себя, как ближайший и любимейший ученик св. Серафима. Конечно, Серафимовы сестры при случае раскрывают правду отношений к нему святого. За это Толстошеев начинает постепенно озлобляться на них. И диавол, радуясь, что всё уже созрело для выполнения его плана, разжигает толстошеевскую злобу в лютую ненависть, в забвение всякой действительности.

* Толстошеев был принят в Петербурге не только домами высшего общества, но был и у императрицы и ласкал ее детей.

В чем заключался план диавола? Чтобы понять это, необходимо себе представить полную противоположность духовных состояний двух дивеевских общин, живущих рядом: Казанской и Серафимовой.

В то время как в Казанской общине куралесит лжеученик св. Серафима, Серафимовские сироты жили в святом покое. Летописец находит возможным сравнить их жизнь даже с апостольскими временами; сестры утешались в любви друг к другу, всё у них было общее, ничто не запиралось и не пряталось. Сестры жили бедно но, конечно, не морили друг друга ради вящего аскетизма голодом. Всё шло по завету св. Серафима. Под вышним покровительством Божией Матери община начинала сиять, как церковь, совершенная, как живой свет Христов среди тьмы. В этом и была цель создания новой общины.

Между тем в соседней Казанской общине всё должно было идти противоположно заветам св. Серафима. Мы помним, что расхождение со св. Серафимом у начальницы Ксении началось вследствие того, что Ксения хотела, чтобы суровый устав Саровского монастыря непременно поддерживался в Дивееве, а св. Серафим находил это ненужным, даже невозможным. Наконец, расхождение стало полным, что запечатлено в словах Богоматери св. Серафиму: “Ксению с ее сестрами оставь”. Аскетическая строгость в Казанской общине заставляла всё запирать и прятать, дабы кто-нибудь от голода (ели один раз в день) не взял самовольно лишний кусочек из продовольственного шкафа. Мы помним, как св. Серафим, вызвав к себе экономку Казанской общины, гневно выговаривал ей, что она морит голодом его сирот, а та ссылалась на строгость начальницы. Излишний аскетизм порождает различные ненормальные состояния: превозношение, и в то же время озлобляет: люди, заглушая в себе голод, питаются бредовыми идеями. Им нравится представлять себе будущие мучения грешников, то есть не таких постников, как они сами. Это их как бы награждает за их всегдашнюю физическую неудовлетворенность.

Община не только не возрастает в любви, а, напротив, возрастает в зависти и неприязни друг к другу, ибо основанием духовной жизни братии делается соревнование: кто лучше постится, кто больше поклонов делает, кто дольше молится. Они приняли Толстошеева, ибо в план злой силы, которой необходим был Толстошеев, входило именно, прежде всего, приятие его Казанской общиной, и насельницы ее не имели никаких сил противостоять злу.

Диавол, хотя и пользуется своими клевретами, но не упускает случая и подсмеяться над их ничтожеством. Как образ, увенчивающий строгий аскетизм Казанской обители, картинно рисуется Толстошеев, отбирающий по кельям самовары и бьющий чайную посуду.

В чем же заключался план злой силы, желающий разрушить общину любви Серафимовых девушек? План заключался в том, чтобы соединить две противоположные общины — Казанскую и Серафимову велением правящей в церкви иерархии, то есть законно-церковным порядком.

И вот Толстошеев, созревший для выполнения этого плана, со своим превозношением и соответствующей этому превозношению злобой, приступает к делу. Всё его поведение в Мельничной обители ясно свидетельствует об одержании его злым духом.

Толстошеев явился в Мельничную обитель со своим другом иеромонахом Саровского монастыря Анастасией, велел принести аналой с крестом и Евангелием, пригласил духовника отца Василия Садовского, которого он не стеснялся вследствие близкого расположения к нему епархиального архиерея. Он потребовал, чтобы сестры под присягой сообщили, что говорил св. Серафим про него, Толстошеева. И, когда сестры сказали единогласно, а затем поименно, всё, что мы уже знаем из предыдущего изложения, то брат Иван в величайшей злобе воскликнул: “Клянусь после этого, что моей ноги здесь никогда не будет и что не почию до тех пор, пока не истреблю до конца и не сотру с лица земли даже память о существовании мельничной обители... Змеей сделаюсь, а вползу”.

По письму Толстошеева Санкт-Петербург поддержал своего друга. Скоро в Дивееве получился указ о соединении обеих Дивеевских общин в одну Серафимо-Дивеевскую с полным подчинением начальнице общины Казанской.

Толстошеев рассказывает с восторгом в своей книге об этом: “в 1842 г. получен был указ Святейшего Правительствующего Синода, где изъявляется, что по высочайшему соизволению Государя Императора Николая Павловича и по благословению святого Синода, сия Дивеевская община утверждена и принята под покровительство духовного и гражданского начальства. И вот дивный во святых своих Господь и Царица Небесная по молитвам праведника внушили Государю Императору сделать это”.

Таким образом, церковь русская как бы разделена надвое: свидетель верный Христа св. Серафим, вследствие непослушания Казанской общины Духу Святому, по повелению Божией Матери, оставил Ксению с ее сестрами и выделил из этой общины несколько девушек, создал из них трудовую мельничную общину, которая должна была жить самостоятельной жизнью с избираемыми из среды сестер начальницами. “Вручаю вас, говорил св. Серафим перед кончиной, Самой Царице Небесной, Она Сама будет у вас игуменией, а начальницы только Ее наместницы”. И Мельничная обитель десять лет жила в любви,

возрастала в возраст Христов, чтобы во благовремение явить в русской церкви во спасение ее, как солнце, сияющий образ церкви совершенной, обитель Христовой любви. Но такого благовремения не настало.

Какой господь и какой христое могли внушить императору Николаю и синоду действовать наперекор воле верного свидетеля, посланника Христова в церковь? Конечно, только тот господь, дух которого полонил русское православное государство: оно стало повиноваться антихристову началу в лице своих правителей и мучить святых русского народа-церкви.

Таким образом, мы созерцаем здесь исполнение пророчества “Откровение св. Иоанна”: “и дано было ему (зверю) вести войну со святыми и победить их” (Откр. 13, 7).

Мотовилов называет соединение общин событием наибедственнейшим. Конечно, оно и было таким, ибо то, что продолжалось в соединенной обители Серафимо-Дивеевской было не то, что задумано Пресвятой Богородицей и выполняемо св. Серафимом и общиной мельничных сестер (иначе не для чего было бы и выделять девушек Серафимовых). Новая жизнь была жизнь в истощении праведной жизни под мраком антихристовым. Праведницы мельничные оставались до конца жизни праведницами, были и в Казанской общине праведницы, но вся обитель являлась одним из тех монастырей, которые были обречены на исчезновение, что и произошло во время революции.

По некоторым характерным подвигам великой праведницы, призванной Богом на мучение юродства, Пелагеи Ивановны можно судить о том труднейшем духовном состоянии, в каком находилась жизнь монастыря. Когда все сестры шли в церковь присутствовать на богослужении, Пелагея Ивановна в течение десятков лет отправлялась к непросыхающей яме в стенах обители, оставшейся после какой-то незаконченной постройки с грудой кирпичей по краям ее. Пелагея Ивановна стояла у самого края ямы и со всего размаха бросала кирпичи в воду, так что брызги, летевшие от падения, мочили ее всю. Когда кирпичи кончались, она лезла в воду и собирала их и снова бросала, так что всегда была мокрая с головы до ног и грязная. Как это ей было мучительно, можно представить из того, что, когда, наконец, почти под конец ее жизни (а она прожила там 1837 — 1884 г.) яму зарыли, то она боялась воды и вздрагивала, если брызнуть на нее. Она называла это работой. Понять духовный смысл такой работы Божией верной свидетельницы можно только так: как мучительно и бессмысленно проводила она свое время во время церковных служб, так тяжело было Богу присутствовать на длинных монастырских службах. Недаром святой Серафим по повелению Божией Матери основал трудовую общину и учил, что, прежде всего, нужно работать, снискивая себе хлеб, не ходить со сборами, что не нужно общину обращать в монастырь. Уставные службы без любви в монастыре братии или сестер друг к другу противны Богу, как противна была грязная вода юродивой, мучившая ее.

Толстошеев выполнил свое дело и то, что он был разоблачен только через десятки лет (1869 г.) митрополитом Филаретом и другими, обозначает бессилие м. Филарета, ибо легко разоблачать того, кто остался без поддержки. Диаволу не было никакого интереса поддерживать теперь, после разрушения Серафимовского наследства, того, кто выполнил разрушение. Ему было только смешно всё, что происходило дальше, но не страшно, ибо всё катилось вниз под его уклон. И если Толстошеев продолжал мучить Серафимовых сирот, то делалось это по инерции в течение двадцати лет. Мельницу — питательницу сирот — Иван Тамбовский перенес в поле, за версту от прежнего места, определенного святым Серафимом. Запечатал по разрешению архиерея обе Рождественские церкви, выстроенные по желанию Пресвятой Богородицы на святые средства Мантурова, отпустившего на волю своих крепостных и затем продавшего свое имение, чтобы выстроить церкви для мельничной обители.

Толстошеев разломал все кельи Серафимовых сестер и построил новые, все задним; фасадом к святой канавке, с явным намерением засыпать ее всяким сором — ту канавку, которую “прошли стопочки Пресвятой Богородицы”.

Он послал за богатыми сборами целую общину в Петербург.

Внушил одному из Нижегородских архиереев переименовать общину в монастырь и тоже под покровительством синода. Вообще мутил всех нижегородских, чтобы они мучили Серафимовых наследниц.

Один из самых великих курьезов толстошеевской истории был ответ Саровского игумена (уже не Нифонта, а Исайи II) на тайный запрос (1858 г.) начальницы Дивеевской общины Ладыженской: был ли Иван Тихонович любимым учеником св. Серафима? Ответ гласил: “великий старец Серафим никогда не имел учеников и приказал брату Ивану никогда не вмешиваться в дела Дивеевские”. Курьез заключался, конечно, в том, что простая истина ответа оглашена после 25 лет командования послушником Саровского монастыря Дивеевской женской обителью. Причем сама начальница Ладыженская 10 лет была в покорном послушании у послушника Толстошеева, и свое начальствование получила по ходатайству за нее Толстошеева перед нижегородским архиереем.

Мы позволим себе углубить эту тему о курьезах в деле Толстошеева и спросить, не было ли чего комического и в том событии, которое летопись, а за нею и другие жизнеописатели св. Серафима определяют, как важное и значительное, именно: следствие 1861 г. в Дивееве, предпринятое по почину митрополита Филарета святейшим синодом по указу Императора, приговор на основании этого следствия и как бы окончательное развенчание Толстошеева в Дивееве.

Св. Серафим предсказал это следствие, но в странном и насмешливом тоне: “ты, Акулинушка, — говорил святой одной мельничной сестре, — до судов доживешь; приедут суды к нам, станут судить, а чего судить? Ха, ха, ха! Нет ничего!”

Вот как говорится в одном житии (типично для других): святейший синод, соглашаясь с выводами митрополита Филарета, из следствия (составившее 380 листов), в Дивееве, повелел: Дивеевскую настоятельницу Елизавету Ушакову, оклеветанную и неправильно устраненную от настоятельства нижегородским епископом Нектарием, постричь в монашество и возвести в сан игуменьи. Удалить из обители Гликерию Замятову с другими сестрами для умиротворения обители (Гликерия неправильно — против мнения большинства 400 против 40, была поставлена епископом Нектарием* в настоятельницы), обязать Лолстошеева (в это время он был уже игуменом одного монастыря) подпискою не иметь сношения с Дивеевскими сестрами. Так закончились дивеевские бури и началось процветание Серафимо-Дивеевского монастыря.

Но над чем же смеялся св. Серафим, предсказывая суды? Он, значит, не находил их делом важным и большим?

Прежде чем ответить на этот вопрос, обратим внимание на кончину в Дивееве (1858 г., за два года до следствия) Мантурова. Михаил Мантуров был поставлен св. Серафимом охранять основанную святым мельничную общину. Но, конечно, уберечь ее, к своему горю, он не мог, так как восстали на общину все сильные в церкви. Жизнь Мантурова сделалась рядом последовательных поражений от врага. И вот, сказано в Летописи, он изнемог от бед, от отчаяния. И начал как бы возмущаться на своего друга св. Серафима, почему он не защищает Серафимовых сирот. Тогда ему явился во сне св. Серафим. Нет более точного свидетельства об отношении св. Серафима из загробного мира ко всему происходившему тогда в Дивееве, как это Серафимово явление своему несчастному другу. Во всем явлении нет ни малейшего земного утешения. Напротив, ясно показано, что надеяться не на что (это за два года до того, как, по мнению жизнеописателей, всё изменилось к лучшему). Св. Серафим подает своему другу большую просфору и говорит: эту большую просфору следует отдать тому, кто может что-нибудь сделать. И тотчас добавляет: некому, некому ее вручить**. И, дав такой ответ на взволнованность Мантурова о положении дел в русской церкви (ибо скорбь его была по истине о всей русской церкви: ведь самой церковью была разорена мельничная обитель — “четвертый и последний удел Богоматери на земле”)— дав такой ответ, св. Серафим уже в глубочайшей отрешенности от мира, как бы забыв обо всем, что происходит на земле и приглашая к тому же своего мучающегося в жизни друга, зовет его в храм. И в храме показывает Мантурову знамениями, что через три дня Господь возьмет его к Себе.

* Мы говорили об этом в предыдущем очерке.

** Если митрополит Филарет действительно был промыслом Божиим утвержден исправить дело, как это предполагает летопись: через два года бури были закончены и началось процветание, благодаря следствию, произведенному по повелению синода и инициативе м. Филарета; то просфора должна была бы быть вручена м. Филарету. Однако сказано безнадежно: некому, некому, некому. Для сокращения мы говорим — инициатива м. Филарета. На самом деле, инициатива была Мотовилова, когда, после долгого отсутствия, он посетил Дивеево и увидел, что там происходит, он поехал в Москву и долго искал возможности посвятить в это дело м. Филарета, Ему помогла одна дама, хорошо принятая у м. Филарета.

Мантурову через три дня была дарована праведная и глубочайше-спокойная кончина. Святые, как бы их ни мучили, всегда в блаженной тишине отходят ко Господу. Про жизнь же Мантурова, про мучительную неудачу порученного ему дела следует вспомнить слова “Откровения св. Иоанна”: и когда Агнец снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и. за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них (не сказано церкви, а каждому, то есть в отдельности каждому праведнику) одежды белые и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число”.

Мантуров был дополняющий число. Но таким же дополняющим число был и его друг, умерший раньше, великий посланник Божий в русскую церковь — святой Серафим. Мы видели, как изъязвлен он был страданиями всю жизнь. Но даже и перед смертью он не был утешен никаким земным утешением и надеждой. В последнее время перед очами его непрерывно маячил — порождение мрака Русской церкви, послушник Толстошеев, антихристовым духом назначенный погубить с помощью царя и синода родное детище св. Серафима и Богоматери. Богом, призывающим святых от утробы матери их на служение церкви, — было вложено в уста Серафиму забытое церковью учение о Духе Святом, о рождении свыше; даны силы творить изумительные чудеса; солнцем сияющий лик. Но, вследствие противления в русской церкви, почти всё свое высшее отдал он небольшой общине девушек. Но и это живое духовное порождение было обречено на неудачу.

Так над чем же смеялся св. Серафим, когда предсказывал, что приедут суды судить, а нет ничего?

Он смеялся над бесом, мастером из ничтожного делать великое. Ибо что такое было по существу решение синода о Дивеевском деле: пострижение в монашество игуменьи Елизаветы (а за нею и всех сестер обители), — между тем как св. Серафим по наказу от Пресвятой Богородицы завещал своим девушкам не монастырь, — это он много раз повторял, — а трудовую общину. Затем для умиротворения Дивеевской обители удалены Гликерия с сестрами, но они почти тотчас, приняв монашество, образовали (по благословению святейшего синода, конечно) свой монастырь (Серафимо-Понетаевский) — чтобы действовать неумиротворяемо уже на .всю русскую церковь, ибо как святые общины, так и темная община делает свое дело в церкви. И наконец, взятие подписки со схиигумена Серафима Толстошеева, именем которого (а не св. Серафима Саровского) стал называться новый русский монастырь Серафимо-Понетаевский. Для лучшего же показания дел в церкви служит отношение высшей иерархической власти к еп. Нектарию, еп. Нижегородскому, изобличенному в явно беззаконных деяниях. По совету митр. Филарета, чтобы как-нибудь не умалился престиж архиерейского сана, Дивеевский монастырь перевели в Тамбовскую епархию и таким образом еп. Нектарий не мог уже владычествовать в Дивееве, однако оставлен по-прежнему владычествовать в Нижегородской епархии.

Итак, всё разрешено недуховным судом, а, так сказать, благоприлично замазано, как и бывает в высшем чиновничьем мире, чтобы не скомпрометировать заведенный порядок нечистых дел.

ВОСКРЕСЕНИЕ

Зачем был послан в русскую церковь великий Посланник Божий?

Чтобы в мрачные времена явить образ живого Христа. Чтобы потом, когда всё стало видимо рушиться, все могли бы созерцать видимую заботу Христа о церкви.

Но и еще нечто было в явлении св. Серафима в русскую церковь. Где-то в Записях уцелели его слова: “Я еще воскресну”. И разве мы теперь не видим, что он воскресает и не в малых делах исцелений, а в своей проповеди о Духе Святом.

Св. Серафим воскресает в воскресающей русской церкви.


Загрузка...