Петр положил податную таксу на право рабовладения, обложив всякую мужскую холопью душу государственным тяглом под ответственностью владельца. Петр думал о своей казне и подушная перепись дала ему не одну сотню тысяч новых тяглецов, хотя и с большим ущербом для права и справедливости.

Финансовая ответственность за тяглую душу совершенно отдавала крестьянина в лапы рабовладельца. Отныне слово крестьянина: “я не крепок помещику”, каралось помещиком, как тяжкое преступление: за такое слово крестьянин подвергался беспощадному битью розог.

Во все продолжение своего царствования Петр свирепствовал против беглых крестьян (спасавшихся от жестоких владельцев отдачей себя в руки более милостивого господина), строжайше повелевая возвращать их (конечно, ради правильности взыскания подушной подати).

От последних лет царствования Петра дошло иноземное известие, что царю не раз советовали отменить рабство, пробудить и ободрить большинство своих подданных дарованием им умеренной свободы, но царь ввиду “дикой натуры” русских и того, что без принуждения их ни к чему не приведешь, отвергал эти советы, являл ненависть к своим ближним.

Отсюда началось крестьянское уныние. Или, как говорит современник Петра Вебер: “угнетение духа, происшедшее от рабства, до такой степени омрачило всякий смысл крестьянина, что он перестал понимать собственную пользу и помышляет только о своем ежедневном скудном пропитании”.

Великим гнетом для простого народа была постройка новой столицы — Петербурга. Построенный для обогащения русского государства через иноземную торговлю, он нимало не обогатил простой русский народ — русское крестьянство, оставшееся бедным, даже еще более обедневшее в течение последующих двух столетий. Поистине Петербург был жертвой Молоху со стороны простого русского народа. Он строился на чрезвычайные сборы, людьми, которых по наряду из года в год сгоняли из всех областей государства, - даже из Сибири и содержали кое-как. “Едва ли найдется, — говорит историк, — в военной истории побоище, которое вывело бы из строя больше бойцов, чем сколько легло рабочих в Петербурге и Кронштадте. Петр называл новую столицу своим парадизом (т. е. раем — местом увеселений), но она стала великим кладбищем для народа”.

Говорят, что Петр любил простой народ, посещал их свадьбы, крестины... Петр по вкусу своему был мастеровой, и у него были все ухватки профессионала из мастеровых. Он любил своего брата мастерового, но к прочему населению России относился подозрительно и даже презирал (духовенство, мужиков он называл брезгливо: бородачами).

Наиболее показательным для Петра отношением к подданным было его управление русским народом. Для христианского умозрения главным и единственно важным в этом вопросе — каковы были люди правления, кто такие эти помощники Петра, выбранные им, любимые им, сии птенцы гнезда Петрова, по выражению Пушкина? Самое значительное лицо, которому Петр доверял, был князь Ф. Ю. Ромодановский. Уезжая за границу в 1697 году, Петр приказал всем боярам (т. е. боярской думе) съезжаться к Ромодановскому и “советовать, когда он похочет”. В дальнейшем Ромодановский становится правителем Преображенского указа (тайной канцелярии, т. е. всемогущего учреждения). Ключевский говорит о Ромодановском, цитируя, одного современника: это был злой тиран, пьяный во все дни, скудный в своих рассудках человек, но великомочный в своем правлении”. В другом месте Ключевский говорит: “страшило, заплечный обер-мастер кн. Ф. Ю. Ромодановский”. А вот что читаем у-другого историка: “этот человек соединял в себе насмешливость с мрачной кровожадностью; участник петровых оргий, неизменный член сумасброднейшего собора, принявший по воле государя на себя шутовское звание князя царя-кесаря, он держал у себя выученного медведя, который .подавал; приходившему гостю большую, чарку крепкой, перцовки, а в случае отказа пить 'хватал гостя за платье, срывал с него парик или шапку. Шутник большой был Ф. Ю. Р-ий. Но если кто попадался его серьезному суду, тот заранее должен был считать себя погибшим. Ромодановский подвергал обвиняемых самым безжалостным пыткам и приговаривал преступников к мучительным казням: он вешал их за ребра или сжигал. Его одно имя наводило трепет; сам Петр называл его зверем, за то любил Ромодановского, зная, что никакие сокровища не в силах подкупить его и возбудить малейшее сострадание к попавшейся жертве. Таков был главный и любимый Петром судья русского народа, который имел право судить первого встречного (на основании закона: государево слово и дело); какое-нибудь малейшее неосторожное слово влекло любого русского человека к неумолимому розыску”.

Не насмешка ли после этого говорить о каких-то реформах Великого. Петра. Если превыше всех людей в народе-церкви стоит отвратительный изверг судья, то он в корне разрушает всякое понятие любви о всем правлении царя, его призвавшего и его обожающего. А если нет любви, то вообще и ничего нет, как говорит нам исповедуемая нами Христова истина.

Но Ромодановский совсем не исключение среди прочих птенцов гнезда Петрова. Полудержавный властелин — тоже, выражение Пушкина — кн. Меншиков, постоянно выдвигаемый Петром на самые высшие должности, везде показывал себя истинным грабителем и казнокрадом. “Он окружил себя, по слову историка, шайкой чиновных хищников, обогащавшихся и обогащавших своего патрона на счет казньц Состояние Меншиков а исчисляли десятками миллионов рублей. Под таким высоким покровительством, шедшим с высоты Сената, казнокрадство и взяточничество достигли размеров; небывалых прежде — разве только после”. А между тем не было никого, кто во всё царствование был бы ближе к царю, как Меншиков. Он любимец и главный участник во всех злодействах Петра Великого: рубил головы стрельцам во время знаменитой их казни, был главным подстрекателем к убийству царевича Алексея. И он же во главе других, поднес Петру титул “Отца Отечества, Императора Всероссийского, Петра Великого”.

И Брюс, и Апраксин, и Долгорукий — все были казнокрадами. И генерал-прокурор Ягужинский, око государево при сенате, однажды сказал Петру, приказавшему казнить беспощадно всех казнокрадов: “разве, ваше величество, хотите остаться императором один, без подданных. Мы все воруем, только один больше, другой меньше”. Петр, сказано, рассмеялся и не издал указа.

Историки для обеления Петра часто упоминают о том, что будто царь постоянно жаловался, что нет людей, не на кого положиться. Но разве нельзя было найти в народе-церкви действительно хороших людей; вспомним, что царствование его отца Алексея украшали Нащёкин и высоко праведный Ртищев, которых Алексей любил, а царствование Петра мрачили Ромодановский и Меншиков, которых. Петр любил. Но недаром говорится, что правда глаза колет: в царствование Петра жили прославленные святые, которые не только не бранили преобразований Петра, а даже их защищали: Дмитрий, митрополит Ростовский, и Митрофан, епископ Воронежский, но разве они были поставлены во главе церкви Петром; ближайшим сотрудником по церковным делам был большой льстец и очень порочный человек — Феофан Прокопович, который боготворил Петра.

Вспомним теперь изречение одного древнего епископа, слова которого мы цитировали при изображении времен св. Сергия Радонежского: “если князь добрый и богобоязненный, жалеет людей, любит правду, то он всегда сумеет найти судью доброго и богобоязненного, умного и правдолюбивого. Если же князь без страха Божия, не жалеет христиан, не думает о сиротах и вдовах, то невольно поставляет всегда и начальника злого, нерассудительного, только бы доставал ему деньги, пускает его, как голодного пса, на падаль, губит людей”.

Подбор порочных и жестоких правителей не был случайностью — это было в духе Петра. Чтобы не впасть в немилость, а, напротив, угодить Петру, необходимо было не только не презирать и не гнушаться его кощунствами всепьянейшего собора, а, напротив, показывать свое расположение и даже одобрение всем этим безобразиям и вообще его бесчеловечным поступкам — на это, конечно, были способны только крайне порочные люди. Кроме того, Петр требовал от своих сотрудников безжалостности — возводил в величайший принцип правления немилосердие; в Уставе “о качестве адмиральской” Петр пишет: “таковой храмину свою, на песце созидает*, кто считает милосердием виновных легко судить. Понеже ничто так людей ко злу не приводит, как слабая власть, которой пример дети в воле, без наказания и страхе взращенные” (старая истина из московского домостроя).

* Петр любил цитаты из священного писания, толкуя их сообразно своему вкусу, противоположному христианской истине, — в этом он настоящий византиец.

Говоря так, Петр совершенно забывает, что сам он был взращен без всякого страха и наказания. Он был чрезвычайно любим своим отцом, как сын горячо обожаемой второй жены. А после смерти царя Алексея с трех лет Петр остался на попечении без памяти любившей его матери, предоставлявшей делать сыну что угодно и во всем угождавшей ему. И сын с самого раннего возраста научился курить, пьянствовать, развратничать. И он никогда не считал это дурным, напротив, со всем пылом великого преобразователя старался приучить к тому же и всех своих подданных. Мало того что поучал, принуждал с великим насилием. Веруя в свою самодержавную власть, он говорил иностранцам, сомневающимся, что русских можно приучить курить: “я их заставлю курить!” На своих ассамблеях, куда непременно должны были ездить все молодые женщины со своими мужьями, он варварски спаивал всех, ездить туда, для многих (конечно, лучших людей) было хуже, чем на каторгу.

Новая Россия начиналась с того, что разврат поощрялся с высоты трона. Никогда до Петра русские князья и цари не позволяли себе иметь любовниц не только открыто, но и тайно. Иван Грозный, мы уже выяснили, что он не был нормален, но и он каялся в том, что несколько раз женился. Отец Грозного Василий за развод с женой и за женитьбу на Глинской был много порицаем.

Петр никогда не сознавал себя в чем-либо виноватым в нравственном смысле — никогда никакого проблеска сознания своей вины — напротив, самое злое и настойчивое требование, чтобы и все поступали, как он. Вот это полное отсутствие сознания своей греховности есть новое начало в русском обществе, усвоившем себе просвещение Петрово. Петр с глубокой уверенностью в своей правоте научил русское общество (дворянство) не бояться греха.

У наших предков, верующих в Бога, бояться Бога значило бояться греха. Перестать бояться греха значило утратить веру в христианского Бога.

Петр есть образ внутреннего перерождения понятия о Боге. Во всех его регламентах, в письмах, всегда упоминается Бог: “великие прогрессы с помощью Божией учинили” (воинский устав 1716 г.).

В письме к сыну Алексею (1715 г.): “которому делу един Бог руководцем был и есть”. “Богом данную нашему отечеству радость” и т. д. Однако нигде в его писаниях нет именования Христа.

Как Петр разумел Бога, свидетельствует его окрик на патриарха Адриана, когда тот с иконой Богоматери пришел в застенок, где пытали стрельцов, и молил царя о пощаде: “Ступай отсюда. Знай, что я не меньше твоего чту Бога и Его пречистую Мать, но истинное благочестие обязывает меня карать злодеяния. Для Бога нет более приятной жертвы, как кровь беззаконников”. Отрицательное отношение Петра к Христовой истине сказалось и в его проступке к сыну. Не решаясь его казнить, он обратился за советом к иерархам, те ответили, что он может руководствоваться Ветхим заветом, но может предпочесть учение Нового завета, проповедующего милость. Петр не знал и не принимал Христа и казнил сына.

И в этом новом отношении к Богу старания преобразователя увлечь русское общество за собой не пропали даром. Общество XVIII века не было атеистичным, но Бог для него сделался как бы ничего не значащим понятием, — бог по инерции, а не по вере, бога поминали, но это был бог, который решительно не мешал жить, как угодно, он был не более как тросточка, с которой привьжли гулять.

Когда впоследствии, в конце XVIII века и в XIX веке проснулась совестливость, отчасти вследствие идей, пришедших из Европы, отчасти потому что общество стало серьезнее, появились так называемые запросы, то это новое общество (еще в своих ближайших предках), утратившее веру в истинного Бога и забывшее, что такое эта вера, стало откровенно атеистичным. Совершенно правильно оно рассудило, что бог его отцов есть нечто легкомысленное и даже недобросовестное. Этот атеизм со временем окреп и стал в своем роде исповеданием. Учащиеся в университете за последние сто лет знали и знают, что университеты наши были истинные рассадники и столпы атеизма. В то же время совесть крещеного атеиста (ибо тогда все были крещены святым крещением) маялась и тосковала о чем-то утраченном и непонятном. И эта совесть как бы указывала атеистическому обществу на простой народ, который, не подвергшись экспериментам Петра, сохранял в себе живую веру во Христа. В середине XIX века это чувство испытывалось, как великое несчастье: в народе где-то живет правда, мы ее не знаем.

Насколько это чувство было интенсивно, можно судить по следующим словам известного профессора Градовского (из статьи 1877-78 г.): “русское общество оторвано, отчуждено от народа”. “Всё существование наше есть какой-то вечный грех против родного народа, от духа которого мы отверглись. Последствия греха очевидны. Подобно тому, как бытие грешника есть бытие призрачное, то есть в сущности, не бытие, так и наше существование есть призрак, постоянный обман. Русское общество не часть своего народа, а паразитное растение — или пустоцвет”.

Страшно такое признание и насколько страшно, настолько и ответственно. Трагедия его в том, что чувство есть, а понимание: когда появилось отчуждение от народа? и почему? и в чем оно заключается? — этого понять не дано. И в этом хитрое искусство обольщения.

Сознание есть, а путь остается неизменным (путь совершенно иной, чем путь народа-церкви). На этом пути все понятия извращены, потому что наше просвещение иное, чем просвещение Христа.

Чтобы показать, насколько наши истины (новопросвещенных людей) далеки от истины Христа, мы обратимся к оценкам, которые делались Петру Великому людьми, чье мнение и суждение принималось русским обществом, как его собственное мнение и суждение. С детства западает нам в душу величественный образ Петра Великого, созданный гениальным поэтом Пушкиным. Этот образ производит такое впечатление, что мы с юных лет начинаем любить Петра.

Навсегда запоминаются стихи:

“На берегу пустынных волн

Стоял он дум великих полн

И в даль глядел...

Пред ним широко река неслась”...

Далее:

“Люблю тебя, Петра творенье

Люблю твой строгий стройный вид

Невы державное течение...”

И далее идут великолепные стихи, изображающие страстное отношение Пушкина к Петербургу (который его убил).

Теперь позволим себе процитировать из нашей книги “Смирение во Христе” отрывок из очерка “Гениальные произведения”. “Нет сомнения, что философским термином интуиция гениального художника обозначены дары Духа Святого. Благодаря этим дарам гений проникает в Божественный план жизни и этот Божественный план бессознательно руководит его творчеством (вот что значит писательское вдохновение). Таким образом, первоисточником всякого гениального произведения является мир правды — мир Христов, то есть мир любви. И художник не может уйти из этого мира. Однако гениальный художник, еще не рожденный свыше, иногда находится в обольщении: злое представляется ему добрым (и наоборот). И внешней красотой он привлекает симпатии читателей к злому. Но Правда, которая бессознательно руководит художником, живет внутри произведения и свидетельствует истину”.

“Стоял он дум великих полн”. И немного ниже стихи: “И думал он: отсель грозить мы будем шведу; здесь будет город заложен на зло надменному соседу”. Если мысли: грозить шведу; на зло соседу — можно назвать великими, то какие же мысли называются низкими? Конечно, Пушкин, как умный и добрый человек, знал, что эти мысли Петра низкого порядка, но он находился в тумане хитрого искусства обольщения и назвал их великими, внешней красотой образа Петра, обманывая читателя. Интуиция, т. е. внутреннее видение правды Божией, заставила его раскрыть, каковы были по-настоящему мысли Петра (что и соответствует тому облику, какой мы дали этому царю).

Но еще глубже знаменует правду само произведение “Медный всадник”, по смыслу совершенно противоположное своему введению: “На берегу пустынных волн стоял он дум великих полн”. “Люблю тебя, Петра творенье”, — этому пышному объяснению в любви поэта Петру. Рассказывается история маленького ничтожного человека, во всех отношениях противоположного Великому Петру. Против этого человека восстает вся” стихийная сила Петербурга (в данном случае — большое наводнение) и губит и его тихое счастье и его самого. “Медный всадник” произведение по истине символическое. Разве существование небольших людей в Петербурге не было их обречением на. гибель! “На зло надменному соседу” — но ведь сам Петербург был пафос надменности. Вся жизнь сосредоточивалась у власть имущих, начиная с царя и тех, кто во дворце на поклон “тупеем не кивнут”, и кончая, хотя и с небольшой властью, многочисленными начальниками. Вся эта грандиозная клика находилась в непрерывном административном восторге; и тем, у кого власти не было, нечем было дышать и жить, ибо нет более тяжкого места на земле, как то, где сосредоточивается наслаждение властью. Страшный нравственный холод царит там. Отсутствует даже тень жалости: впавший в горе отдан во власть злых духов.

И вот именно здесь, а не в начале, в введении — дана поэтом истинная картина внутреннего содержания “Петра творения”. Злая река отняла от бедняги всё любимое, и в глубочайшем горе пришел он к изображению основателя города, как бы ища объяснения и утешения. Если действительно при закладке этого любимого Петром парадиза (рая) у строителя была хоть малейшая любовь к ближнему, несомненно услышал бы обиженный некоторое ласковое веяние из загробного мира, надежду. Но безмолвна и пустынна гранитная площадь и ужасен на ней высоко вздернувший на дыбы коня, глядящий вдаль медный всадник. Духом злобы веет от чугунной решетки, охраняющей памятник. Этот момент Пушкин изображает поэтически” в тоне, противоположном своему первоначальному образу:

“И обращен к нему спиною

В неколебимой вышине

Над возмущенною Невою

Стоит с простертою рукою

Кумир (!) на бронзовом коне”.

И в отчаянии пробормотал бедняк: “Добро! строитель чудотворный. Ужо тебе!” И тот, кто не услышал мольбы, как и всегда был в жизни глух к жалобам маленьких людей, услышал хулу своему делу и ожил от гнева и погнал коня, чтобы отомстить ничтожному смельчаку, — как всегда поступал при жизни — мстил! Целую ночь, грохоча по мостовой и звеня своей медью, гонялся ужасный всадник за горемыкой. Свел его совсем с ума... Как правдив эпитет — медный! У ап. Павла в главе, говорящей о любви, т. е., глубочайшей из его посланий, сказано: “если нет в тебе любви — то все дела твои ничто, медь звенящая”...

Если Пушкин эстетически любовался образом Петра и его творением, то гораздо интенсивнее чувствовал новое преображение Ломоносов. Для него Петр как бы отождествлялся с апостолом новой религии.

“Зиждитель мира” пожелал

Себя прославить в наши дни

Послал в Россию человека,

Каков не слыхан был от века.

Сквозь все препятства он вознес

Россию варварством попранну

С собой возвысил до небес”.

Значит, ни Сергий Радонежский, ни Кирилл Белозерский, ни Стефан Пермский — вообще никто из русских святых просветителями не были: Петр истинный просветитель варварской России, человек неслыханный до сих пор, такого не было.

В словах — можно даже выразиться сильнее — в исповедании Ломоносова заключена великая ирония. Как в свое время Христос послал для просвещения мира, “варварством попранного”, апостола Петра, так другой зиждитель мира послал “в наши дни” апостолом Петра Великого, чтобы “варварством попранную” Россию он собою возвысил до небес. Здесь не только намек, а прямое указание на второго апокалипсического зверя, у которого рога, подобные агничьим; к нему перешла власть над миром. Победитель святых (как сказано в “Откровении”), он в наши дни посылает в мир своих апостолов.

Так же, как Ломоносов, и Державин говорит о Петре:

Не Бог ли к нам сходил с небес?

Быть может, скажут: и Ломоносов, и Державин — писатели устаревшие. Тогда вот мнение о Петре историка, которого можно поставить во главе нашей исторической науки — Сергея Соловьева. Ученик Соловьева Ключевский говорит, что он “изобразил ход реформы Петра документально, в связи с общим движением нашей истории”. Казалось бы, что у такого ученого взгляд должен быть очень трезвый. Однако прочтем то, что рекомендует прочитать Ключевский у Соловьева: “умер величайший из исторических деятелей... История ни одного народа не представляет нам такого великого, многостороннего преобразования, сопровождавшегося такими великими последствиями, как для внутренней (курсив наш) жизни народа, так и для его значения в общей жизни народов во всемирной истории... Величие и слава, окружившие Россию и ее великого царя, которым могли так гордиться Русские люди... Никогда ни один народ не совершал такого подвига, какой был совершен Русским народом в первую четверть XVIII столетия. На исторической сцене явился народ малоизвестный, бедный, слабый, не принимавший участия в общей европейской жизни — он явился народом могущественным, но без завоевательных стремлений. Человека, руководившего народом в таком, подвиге, мы имеем полное право назвать величайшим историческим деятелем, ибо никто не может иметь большего значения в истории цивилизации”...— можно и еще продолжать выписки в таком же роде, но мы думаем, этого довольно.

Пафос необычайный, и что знаменательно — пафос, совершенно несвойственный Сергею Соловьеву на всем протяжении изложения им русской истории. А ведь он говорил и о киевском времени, когда Русская земля славилась во всей Европе, говорил о Владимире Мономахе, о временах Сергия Радонежского, когда солнце райское еще светилось над Россией. Всюду тон сухой и ученый. Но Петр Великий вызывает у него экстаз, почти религиозный; если не упомянут Господь Бог, как у Ломоносова и Державина, то, конечно, потому, что вполне просветившиеся новым просвещением усердно избегают вмешивать Бога в дела человеческие. Если верят вообще в Бога, то как-то вне Его отношения к жизни людей, — типичное неверие во Христа, нас ради человек и нашего ради спасения сшедшего с небес и всегда пребывающего с нами.

Как деятели истории, Христос и его верные свидетели строго исключены из курсов лекций и учебников истории. Упоминание о них считается не только не принятым, но не серьезным, не научным, даже суеверием. Оттого просвещенные историки не в состоянии представить живую жизнь христианского народа, на что умудрены были древние летописцы. “Научной задачей историков, по словам Ключевского, бывает уяснение происхождения и развития человеческих обществ”. В результате получается у них нечто общее и безличное — “генезис и механизм людского общежития”. И вот им кажется, что русский народ до Петра был народом “малоизвестным, бедным, слабым, непринимавшим участия в европейской жизни” (см. выше цитату из истории Сергея Соловьева). Но мы знаем, что народ, среди которого жили, как его любимые братья, Феодосии Печерский, Владимир Мономах, Сергий Радонежский, Стефан Пермский и многие другие, им подобные,— не мог быть малоизвестным среди христианских народов. Только в духовно оскопленном европейском обществе он может считаться слабым и бедным. Народ русский духовно был очень сильным и богатым народом и, конечно, принимал большое участие в той истинной жизни, которая есть действительность на земле, а не “призрак и пустоцвет”, как жизнь европейского и русского новопросвещенного общества. На наших глазах теперь эта жизнь европейских народов зашла в такую тьму, из которой выхода не видно, если только Христос не совершит чуда.

Историческая наука, духовно нищая, Богом не вразумляемая, не знает, что такое истинное Христово просвещение, и почти обоготворяет Петра. Даже историки, казалось бы, до конца уразумевшие нравственное ничтожество петровых дел, кончают его характеристику великим восхвалением. Так, например, Ключевский, с беспощадностью изобразив облик Петра, вскрыв жалкую судьбу его реформ в XVIII веке, после последних уничтожающих слов: “Петр надеялся грозою власти вызвать самодеятельность в порабощенном обществе и через рабовладельческое дворянство водворить в России европейскую науку, народное просвещение; хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно. Совместное действие деспотизма и свободы, просвещения и рабства — это политическая квадратура круга, загадка, разрешавшаяся у нас со времени Петра два века и доселе неразрешенная”,— после этого, уничтожающего всякий смысл дел Петра I, определения историк: говорит: “можно мириться с лицом, в котором противоестественная сила самовластие (или иначе (примеч. автора) отсутствие любви) соединяется с самопожертвованием, когда самовластен, не жалея себя, идет напролом во имя общего блага, рискуя разбиться о неодолимые препятствия и даже о собственное дело”.. Конечно, если бы Ключевский, этот учитель современных поколений людей, знал христианскую истину, то так не мог бы говорить. Истина эта следующая: “если раздам всё имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том, никакой пользы” (I Кор. 13 гл.).

Та же мысль, что и у Ключевского, у историка Костомарова выражена еще резче:

“Задавшись отвлеченной идеей государства и принося ей в жертву временное благосостояние народа, Петр не относился к этому народу сердечно (курсив наш). Для него народ существовал только, как сумма цифр, как материал, годный для построения государства. Он ценил русских людей настолько, насколько они были ему нужны для того, чтобы иметь солдат, каменщиков, землекопов или своею трудовою копейкой доставлять царю средства к содержанию государственного механизма”.

Что может быть ужаснее такой характеристики. И вот все-таки Костомаров утверждает, что у Петра было “некое высокое качество, которое побуждает нас, помимо нашей собственной воли, любить его личность, забывая его кровавые расправы и весь его деморализующий деспотизм, отразившийся зловредным влиянием и на потомстве”.

Что же это за высокое качество в человеке, заставляющее любить его, несмотря на всю его зловредность? Это называется преданностью идее, которой он всецело посвятил свою душу (“самопожертвование”, как сказано у Ключевского). Костомаров считает: “преданность идее — нравственной чертой в человеке, которая невольно привлекает к нему сердце”. И далее Костомаров говорит: “Петр любил русский народ не в смысле массы современных ему людей (т. е. не своих ближних), а в смысле того идеала, до какого желал довести народ”.

Здесь не только мнение Костомарова, здесь превосходно высказаны вообще мысли, присущие так называемому образованному обществу, как они окончательно сложились к XX веку. И этим засвидетельствовано глубочайшее извращение понятий добра и зла среди этого общества.

Костомаров говорит не о христианской любви к Петру. Любовь христианина к злодею, извергу выражается тем, что он скорбит о его душе, молится за него, прося простить его (“ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Иисусе” (из вечерней молитвы). Но сердце христианина никак не может быть привлекаемо к человеку только за его преданность той или иной идее, если этот человек не любит людей и приносит и себя и других в жертву своей идее. Напротив, сердце христианина ужасается такой преданности, как губительному извращению чувств в человеке. Костомаров вставил здесь очень верное слово: “это высокое качество в нем, помимо нашей собственной воли, побуждает нас любить Петра”. Помимо нашей воли! — это значит: сердце христианина отвращается от таких дел, но наш ум, которому преданность идее кажется высоким чувством, увлекает нас, соблазняет...

Преданность идее не нравственная черта, это черта умственная. При таком словоупотреблении, как у Костомарова, или, иначе, у просвещенного европейским просвещением общества, высокие слова (сердце, любовь, нравственная черта) не соответствуют тем высоким понятиям, которые они должны обозначать. Они становятся пустыми словами — путают или извращают понятия — происходит игра понятиями или, иначе, смещение добра и зла — самое страшное, что может происходить в христианском обществе. Сердце наше сделалось рабом нашего ума.

И действительно, мы видим, что идея или идеал (отвлеченные общие блага — таких общих благ выдумывается очень много) стали идолами в современном христианском мире. Бесчисленные массы людей без всякого милосердия приносятся им в жертву. Преданный идее, или так называемый идеалист, говорит: “не людей люблю, а то, что сообразно моему идеалу, я хочу сделать их этих людей”. И когда преданный идее достигает власти, он мучает ближних, коверкает их жизнь, поступает с ними так, как ему кажется необходимым для достижения его идеала.

Таким был и Петр Великий, который “любил русский народ, по слову Костомарова, не в смысле современных ему людей (т. е. не своих ближних), а в смысле того идеала, до какого желал довести народ”.

Всегда злое насилие, значит, атрофия любви — вот истинный: плод деятельности этих преданных идее людей, предателей Христа.

Характер деятельности их противоположен отношению Бога к людям. У Бога есть тоже идеал, он называется промыслом. Божиим. Однако Господь никого насильно не влечет к Своему идеалу, Он только всячески помогает и вразумляет всех, ждет, чтобы все сами свободно пришли к Нему. И верные свидетели Христа — святые, имея великую духовную власть, никогда не насилуют ближних.

* * *

Чтобы представить себе весь ужас нравственного опустошения, которое производит в человеке новое просвещение, необходимо понять духовную основу жизни новопросвещенного. Его внутренний мир занят умственной деятельностью, порождаемой той или иной степенью образованности. Просвещенного человека иначе называют образованным. Поэтому неимение образованности кажется темнотой, отсутствием внутренней, духовной жизни.

Тем, что умственную деятельность принимают за духовную, жизнь, а иной не знают, свидетельствуется о вырождении духовности у людей “нового бытия”.

Духовность есть деятельность сердечная, а не умственная, она не имеет никакого отношения к тому, что называется образованием. Гордость ума образованного была причиной, что внутренняя работа человека над самим собой (что и есть сердечная деятельность) прекратилась. Истинное просвещение стало предметом неизвестным. А только Христово просвещение и может действительно, а не иллюзорно наполнить внутренний мир. Доказательством этого — сам новопросвещенный: когда идеи или политика перестают его интересовать и умственная деятельность вследствие этого иссякает, человек испытывает внутреннюю пустоту. “Мне нечем жить! — восклицание — чувство — типичное для века образованных людей.

Чем заполнить эту пустыню сердца, новопросвещенный не знает, ибо ищет истину на путях умственных, а не сердечных. Он чувствует, что в народе живет правда, но не понимает, в чем она заключается. Плоды святого хранения правды Христовой в народе кажутся ему порождением темноты от необразованности.

Таким великим хранением Христовой правды в народе есть его верность первой добродетели русской православной церкви: терпению и умению уступать. Эта добродетель, как мы сказали в начале изображения жизни русского народа-церкви, идет от первомучеников святых князей Бориса и Глеба. Ею держалась Русская земля в святом ее устремлении и Московское царство до некоторого времени. После Петрова просвещения высшая добродетель Русской церкви ушла в глубь народной жизни. И она одухотворяет эту жизнь. Одухотворенность в христианском смысле есть не только подвиг добродетели, но и присутствие в жизни благодати Духа Святого, которая просветляет и устрояет жизнь.

То, что кажется просвещенному русскому обществу нестерпимой тяготой для народа: его безропотная униженность, будто бы рабская привычка (на самом деле великий навык) уступать, преображены светом Христа, для которого терпение верующего в Него есть соучастие в Его продолжающейся на земле жизни, — преображены в глубочайшее внутреннее удовлетворение, в святой подъем души. В тяжелых физических условиях своего существования верующий простой русский люд сохранял душевную легкость, о которой высшие русские сословия не имели никакого представления.

Чтобы живее уяснить, что хотим мы сказать, расскажем духовной жизни народа.

Мы ехали на перекладных с одним знакомым, передает очевидец; приехали в село. У крайней хаты стоял пожилой мужик, ямщик. Мой спутник, не зная прочему, не понравилось ли ему лицо этого человека или он был раздражен от долгой тряски в телеге, вдруг с неистовой бранью набросился на ямщика. Брань длилась так долго, что я был нравственно замучен. Однако ямщик ничем не высказал своего оскорбления, напротив, непрерывно низко кланялся обидчику, сколько тот не выдумывал новых ругательств. Наконец, утих. Потом я спросил у ямщика, отчего он молчал. “Да если бы я, барин, вздумал им отвечать, то они бы еще сильнее пришли в гнев, а я кланялся, им стало легче, и отошло”.

Это великое спокойствие ответа победителя злой брани говорит о совершенстве христианина. Его простота есть плод сложнейшей сердечной деятельности – той борьбы внутри себя, которую ведет каждый верующий во Христа.

О такой брани вовсе не знает новопросвещенный, поэтому он всегда игрушка злых страстей, ненависти, мести, зависти, презрения к низшим себя.

Роковое следствие новопросвещения для человека в том, что он совершенно утратил способность борьбы с самим собой (начало христианского состояния) — даже хуже, чем противна самая мысль об этой борьбе, ибо идеал новопросвещения, формулированный учителями этого будто бы духовного движения, есть свобода личности в ее стремлении к наибольшему, наисовершенному, всеутончающему удовлетворению всяческих своих желаний (потребностей). И это приводит человечество к тому состоянию, которое мы воочию наблюдаем, как причину двух последних европейских войн. Это судьба христиан, отстранивших Христа от своего пути. Судьба, еще не сказавшая своего последнего слова. И, предчувствуя это слово, американо-европейское, христианское общество судорожно ищет спасения, ищет слепо, ибо не знает, где искать.

Но мы надеемся на милость Божию, на чудо милосердия Господа Иисуса Христа.

* * *

Терпение и святая уступчивость проницают и всю историю жизни Русского царства. Когда воля правителей Русской земли обращена не на внешние дела государства, а погружена во внутреннее течение православной страны, эта добродетель дает видимые чудные плоды. Ею крепка была Киевская земля, как мы изобразили ее.

Уступчивость была силой Александра Невского в его отношениях к татарам. Эта сила действовала и в потомстве Александра на Московском княжении, начиная с его сына Даниила.

Битвой на Куликовском поле князь Дмитрий Донской нарушил мирный завет предков и пренебрег советом св. Сергия, предлагавшего уплатить дани и не лить драгоценной крови христианской.

Страсть к возвеличению кровавых побед, завет Петрова просвещения русскому образованному обществу, сделала так, что незамеченной в русской истории остается величайшая бескровная победа сына Дмитрия Донского над страшным Тамерланом, спасшая не только Москву, но и всю Европу. Тогда было новое нашествие огромных орд великого завоевателя. Как всесокрушающая лавина, двигались несметные полчища Тамерлана, уничтожая все на своем пути. Он стоял уже у рязанских границ. Василий I, вышедши навстречу с войском, почти ничтожным, обратьился с жаркой молитвой к Богу. Он просил митрополита воздвигнуть икону Владимирской Божией Матери. И когда крестный ход, преднося икону, шествующую из Владимира, достиг московских границ, Тамерлан вдруг снялся с лагеря и пошел назад в степи, исчез навсегда*.

* Церковь вспоминает это событие 23 июня – “Сретение Иконы Божией Матери Владимирской”

Это была победа Пресвятой Богородицы. И Москва оставалась верной святой политике. Чудным венцом этой политики: нелюбви к кровопролитию, была бескровная победа Иоанна III над ханом. С великим трудом Иоанн III удерживался от вступления в битву с противником, стоящим против него лагерем. Ему писали из Москвы с жестокими угрозами, чтобы он не губил Русь своей медлительностью. Тогда еще не было позднейшего подобострастия к князю: ему в лицо высказывали самые обидные вещи. Высшее духовенство спешило обличить невоинственного князя. Писали митрополит и Ростовский архиепископ, требуя битвы; Архиеп. Вассиан, брат знаменитого Иосифа Волоколамского, говорил в грамоте: “наше дело говорить царям истину. Ты уклоняешься перед ханом, молишь о мире и шлешь послов... отложи страх и возмогай о Господи, ведь ты уехал из Москвы к воинству с намерением ударить на врага. Поревнуй предкам своим: прадед твой великий, достославный Дмитрий, не сих ли татар победил за Доном... Ангелы снидут с небес в помощь твою”... Но Иоанн, вместо того чтобы готовиться к. битве, внезапно приказал отступление. И вот произошло чудо: татарам ночью показалось, что русские снимаются со стана, чтобы зайти им в тыл — и всё войско хана бросилось бежать. Утром перед глазами русских, еще не вполне отступивших, открылся пустой, брошенный противником лагерь. Современник говорит: “не оружие и не мудрость человеческая, но Господь спас ныне Россию”.

Политике, соответствующей высшей добродетели русской церкви, отвечало и самое свойство московского войска: у него не было храбрости завоевателя, русские не были сильны в чистом поле. Но не существовало более устойчивого войска при защите отгороженных мест (т. е. крепостей). Сохранился даже знаменитый термин: отсиживаться за стенами. Это характер русский: крепкость в своем и нежелание чужого.

Петровский выход на театрум славы всего света потщился перевернуть все прежние понятия, и бред о славнейших победах, превозношение величием могущественного государства возвел в перл императорской политики. Вмешиваться во все европейские дела казалось призванием великой империи. При императрице Екатерине II сочинили даже подходящий гимн: “Гром победы, раздавайся”.

Изумительно, что эта победная лжемистика совершенно покорила русское сознание (не просвещенное светом Христа). Такой вполне не воинственный историк, как Ключевский, у которого в пяти томах ни разу не упомянуты национальные герои — Суворов и Кутузов (конечно, не без определенной тенденции), смысл явления в русском народе-церкви св. Сергия Радонежского полагает исключительно в необходимости одержать Куликовскую битву: св. Сергий приходил для того, чтобы благословить Дмитрия Донского на битву, ибо Куликовской победой определилась вся будущность русского народа.

Культ побед возводится в животворящий фактор русской истории — не свидетельство ли это величайшей духовной нищеты новопросвещенного сознания.

Культ победы! Но если вглядеться в глубину совершающейся жизни русского царства, не видишь никаких побед, достойных великой империи, напротив, поражения при столкновении с не менее великим противником: Аустерлиц (Наполеон), Севастопольская кампания, Японская война — тяжкие и стыдные поражения. И только когда могущественный противник начинает угрожать самой жизни православной страны — на помощь является исконное русское свойство: крепкость, отстаивание грудью, а не слава победы — таков смысл Бородинского боя. Здесь Сам Бог бережет Русскую землю. Несомненно, произошло то же и в Сталинграде, положившем великий предел немецкому нашествию. Бог пришел, и милостивый приход Его знаменовался чудом: безбожная советская власть признала свободу церковных богослужений по всему Советскому Союзу.

Завоевания русских в борьбе их с несильными противниками (Туркестан,, кавказские народцы, почти пустые пространства Сибири, Черноморское побережье) на историческом языке получили именование: продвижение до своих естественных географических границ. Для историков это продвижение казалось столь нормальным, что Сергей Соловьев, говоря о могуществе империи, присовокупляет: “но без завоевательных стремлений”. Конечно, присоединение Сибири, Кавказа, Туркестана, Черноморского побережья вполне целесообразно. Но не может быть никаких оправданий для хищного захвата целых государств: Польши, Финляндии, — имевших свою особую жизнь, свое церковное становление, свои естественные границы.

Театрум славы всего света заставлял русских правителей всегда показывать миру свое великое могущество. Император Николай I почти всё свое царствование стремился повелевать европейской политикой. Один случай из его жизни показывает, как полон он был антихристовым духом превозношения.

Однажды на больших маневрах под Петербургом он выехал перед строем далеко вытянувшихся войск и скомандовал: “С нами Бог, против нас никто. Вперед!” И поскакал. За ним двинулась и вся громада войск... Это бесцельное движение военной силы в расстроенном гордостью уме императора казалось ему угрозой всему свету; но здесь ничего не было, кроме кощунственной игры с выражением “С нами Бог!”.

Севастопольский разгром и мрачное уныние, в которое впал имп. Николай перед смертью (изображенное фрейлиной Тютчевой в дневнике), было ответом судьбы на это кощунство.

Знаменательно для тайны жизни русского народа то, что сохранилось в его памяти о двух национальных полководцах. О Суворове. Не Туртукай с его удалью — “Туртукай взять и мы там — слава Богу, слава нам”. За это дело Суворов чуть-чуть был не отдан под суд (излишнее кровопролитие). Полководца спасло известное изречение Екатерины II: победителей не судят; не италийские победы, никому не понадобившиеся, ибо французы так и не ушли из Италии, а остался в памяти русского народа поход через С. Готард — великая русская страда — плод русского терпения и жертвенности. Также осталась в памяти народной: простота Суворова, его любовь к солдатам, его юродство; его чтение псалтыря в деревенской церкви во времена бесславия.

Кутузов, прекрасно изображенный в “Войне и мире” Толстого, являет нам исконное лицо русского стратега; вот его слова: “чтобы выиграть кампанию, не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Нет сильнее этих двух воинов: терпение и время... Всё приходит вовремя, кто умеет ждать”. Кутузов дал Бородинское сражение, потому что от него требовал этого императорский двор — нетерпение. Он сдал бы Москву совсем без боя, если бы всё зависело только от него. Ибо он знал, что французы будут побеждены временем — как: знал о татарах Иоанн III, как знают все правители, Богу покоряющиеся и от Бога имеющие указания, не ищущие славы, а берегущие драгоценную жизнь людей.

Империя любит измерять свое время сражениями и победами, но русский народ-церковь живет не по календарю событий и всякого рода происшествий, не по численному календарю Петра Великого; он говорит: на Флора и Лавра, к вешнему Николе, Петровка (пост), на Петра и Павла, к Покрову дню, в Егорьев день и проч. и проч. В народном сознании дни года не отмечаются отвлеченными знаками цифр, а запечатлеваются сердцем дня — именем празднуемого в этот день святого. Новопросвещенному эта мудрость народная, плод просвещения истинного, Христова, кажется суеверием, показанием отсталости.

Не Куликовскую битву, когда пролилось неисчислимое количество крови, поминает верующий русский народ,— кто помнит в году этот день! Народ-церковь поминает приход в Москву Владимирской иконы Божией Матери (событие, которое сопровождалось бегством полчищ нового великого завоевателя Тамерлана). Вспоминает не взятие Казани, а явление Казанской иконы Божией Матери — и не один раз в году, а несколько — тогда радуется сердце народное, ликует его душа. Здесь великое торжество народа-церкви, ибо озаряет народную жизнь чудный свет благодати Божией. Не сравним этот свет с огнями фейерверков, которые пускал в дни поминаний своих побед Петр I Великий.

В то время как новый свет, новое бытие справляли свое великое торжество в преобразованиях Петра I и в его оргиях всепьянейшего собора, свет истинный, еле заметный в Русском царстве, начал разгораться дивным образом, но как бы вне течения всенародной жизни — в дебрях тамбовских, среди непроходимых лесов. К изображению этого света и к его до времени малому торжеству мы теперь и обратимся.

В ДРЕМУЧЕМ ЛЕСУ (Святой Серафим)

Через много веков после св. Сергия Радонежского снова озаряет русскую церковь свет великой благодати. Божий бесценный дар явлен теперь, не в общине церкви совершенной, как в древнем Киеве, и не в сонме святых, подобно первоначальной Москве, но светит в одиноком человеке, всю жизнь свою прожившем почти незаметно в пустынях Российской империи. Дремучий лес не только жилище св. Серафима Саровского, но и знамение духовного состояния церкви. Печерское солнце яркостью лучей своих счастливило всю древнюю нашу церковь; как райское ликование, были видимы и слышимы повсюду на Руси преподобные первых московских времен, но слабые лучи Саровского отшельника достигают немногих верных душ, как бы с трудом пробиваются они через дебри непроходимой лесной чащи — духовной тьмы, заполнившей Русскую церковь.

Когда в одиннадцатом веке Святой вестник Печерский Феодосий приходил к киевскому князю, во дворце смолкала и приостанавливалась обычная жизнь, наступала тишина, чтобы слышен был голос Божий во всех углах княжьего дома. Царские вельможи при встрече со св. Феодосием сходили с коней, чтобы приветствовать Божьего человека и поучиться, если он захочет повести с ними речь. Каждый обиженный смерд и осужденный судом преступник одинаково могли прибегнуть к Феодосиевой любви, чтобы восстановилась правда и воссияло милосердие.

В четырнадцатом веке не было человека на Руси от князя до хлебопашца, который не считал бы для себя счастьем принять св. Сергия или св. Кирилла (Белозерского) и других святых. Горько было им, если святые отходили далеко в пустыню, я в трепете сердца ожидали их возвращения, другие же сами шли искать. Без' Божиих людей трудно .было существовать членам нашей древней церкви, и потому святые жили в те времена и повсюду во всей земле были известны.

Какие цари и какие вельможи и какие великие начальники церкви — иерархи (кроме местных архиереев, да и то по долгу службы) посещали при жизни св. Серафима, к которому Христос и Пресв. Богородица являлись для собеседования 18 раз (по признанию св. Серафима), а может быть и больше? Св. Серафима, слово которого и свет великой благодати преображали собеседника. Разве Москва, Петербург проявили хоть в чем-нибудь желание принять в недрах своих того, кого Бог послал для всей Русской земли? Великая благодать даруется не одному человеку и не для некоторых его посетителей, а непременно всей церкви и горе ей, если не узнает она “времени посещения Моего”. Да знало ли вообще население столиц, что живет в дебрях могущественного государства и славной церкви — так представлялось большому русскому обществу, упоенному шумом империи и блеском церковных богатств — живет в лесной дебри Светильник, посланный Христом к этому полупогибающему населению России и обреченной империи?

Когда знаменитый тогдашний иерарх Филарет Московский риторически восклицал о святом Сергие Радонежском: “отворите мне двери тесной кельи, чтобы я мог вздохнуть ее воздухом, который трепетал от гласа молитв и воздыханий преп. Сергия, орошен дождем его слез”, — он не знал (вернее, он был не удостоен от Бога), что не так далеко, и именно в его время существует келья такого же великого посланника как св. Сергий, святого Серафима, у которого Филарету и другим его великим современникам надлежало учиться любви и узнать, в чем заключается цель христианской жизни.

Составители жития св. Серафима считают необходимым сказать: приходили к старцу и мужи государственные. Однако назвать никого не могут, кроме некоторых провинциальных чиновников и военных не выше начальника местной дивизии и как исключение, нижегородского губернатора. Вскользь упоминается, что один раз проездом инкогнито в какую-то губернию посетил Саров и зашел за благословением к св. Серафиму великий князь Михаил Павлович. Этим “инкогнито” знаменуется отношение тогдашних великих мира сего к святым. Не нарочито, как в древние времена на Руси приходили князья к Божиим посланникам и сколь часто, а один раз случайно, при поездке по каким-то своим делам, инкогнито.

Гораздо откровеннее рассказ о посещении Сарова московским генерал-губернатором, который перед тем без всякого основания жестоко обидел начальницу Дивеевской общины, назвав ее публично старой развратницей, приказал вытолкать ее вон из своей канцелярии. Св. Серафим сам не вышел обличать губернатора, а просил друга своего Мантурова высказать генералу всю несправедливость его поступка к человеку неповинному. Когда генерал в ответ на слова Мантурова осыпал его площадной руганью, то Мантуров, как поручил ему святой Серафим, низко поклонился и благодарил. Понятно, почему не вышел св. Серафим к государственному мужу тогдашней России: ибо, имея печать полноты Духа Святого, он не мог метать духовный бисер, чтобы не оскорбить Божества, в нем обитавшего, Впрочем, не это еще самое страшное для характеристику отношений высшего общества в России к живому Христу, в лице Своего свидетеля верного, посетившего Русскую церковь.

Быть может, у читателя является недоумение, почему автор так долго останавливается на изображении плохого приема св. Серафима со стороны большинства живших тогда людей, в особенности со стороны правителей страны. Потому что невозможно иначе правильно раскрыть смысл прихода великого посланника Божия, понять его безысходную жизнь в дремучем лесу и выяснить причину дальнейших событий в Российской империи.

Самое страшное заключалось в том, что почти не заметив св. Серафима, петербургское и всероссийское высшее общество, как светское, так и иерархия церковная, после кончины св. Серафима признало и радушно приняло хвастуна, выдававшего себя за любимого ученика св. Серафима. Но не только приняло, но и всячески помогало этому лжеученику в течение 20 лет мучить истинных почитателей св. Серафима, также его сирот, т. е. девушек, выделенных по приказу Богородицы из Дивеевского общества и духовно, воспитанных св. Серафимом. “Меня не принимаете, а того, кто придет, выдавая себя за Меня, того примете”.

Трудно представить себе весь драматический комизм — иначе нельзя назвать этой истории, виновником которой был послушник Саровского монастыря — Иван Толстошеев,— как бы перст указующий в самой фамилии героя больших и в то же время ничтожных событий,— кажется всё это не более, как проделки потешающегося мелкого беса (недаром в эти времена писался “Ревизор” с его героем Хлестаковым), которого ничего не стоило бы разоблачить. Но такова была слепота века,— начиная с императора, издавшего указ о соединении Дивеевской обители с мельничной Общиной (т. е. противный указу Пресвятой Богородицы, данному св. Серафиму), и святейшего синода, подобострастно выполнявшего всяческие пожелания высокопоставленных дам с императрицей во главе, почивавших Толстошеева-Хлестакова, и кончая местными архиереями,— такова была слепота века, что проделки эти затянулись на двадцать лет.

Однако напрасно повествуют жизнеописатели Дивеевского монастыря, что всё, раскрывшись, стало благополучным и Серафимов дух снова воссиял в Дивееве. Думать итак — значит решительно отказаться видеть действительность правдивыми очами. На самом деле разрушение здесь было полное. Создание св. Серафимом особой общины по приказу Пресв. Богородицы было уничтожено. А что действовал мелкий бес — то этому потому, что с людьми духовно сильными ведут борьбу злые духи высокого ранга, а с бессильными управляются мелкие бесы.

Как всё это произошло и почему, скажем в свое время. Теперь нам пора приступить к явлению в Русской церкви великой благодати в лице св. Серафима.

СОЗДАНИЕ ДУХОВНОЙ КОЛЫБЕЛИ

Давно забыла Русская церковь о великих делах и явлениях силы и славы Божией. И вот почти за сто лет до явления св. Серафима Господь оповещает тех, кто имел уши, чтобы слышать, и внутреннее зрение, чтобы видеть, что Ему угодно посетить Русскую церковь в величии Своей славы и силы. В торжественном стиле говорит об этом патерик Серафимо-Саровского монастыря*.

* Патериком Саровским мы почитаем творение иеромонаха Авеля: “Общежительная Саровская пустынь и достопримечательные иноки, в ней подвизавшиеся”. По возвышенности тона и духовной простоте творение Авеля напоминает местами Печерский патерик св. Нестора летописца.

“В начале по ночам были чудесные явления: сходил иногда с неба великий свет на самое то место, где ныне стоят соборные церкви, а также нередко слышен был колокольный звон, хотя тогда еще не было на этом месте человеческих жилищ и вся окрестность покрыта была густым непроницаемым лесом”.

“Первоначальные отшельники не остались здесь, но отошли в иные места; однако, они все согласно прорекали друг другу о будущей славе. И явился муж, от Бога как бы предназначенный, и безвыходно поселился в жилище ушедших. Он веровал, что настало время, потому что и его самого посещали откровения свыше. Старец этот — иеромонах Иоанн поселился в пустыне, как один из нищих во Христе. Он не имел никаких средств не только на построение, но даже на приобретение малого участка земли (так что и на первоначальнике Саровской пустыни оправдались слова преп. Нестора черноризца Печерскаго о твердости обителей, которые воздвигаются не золотом и серебром, но молитвенным потом и слезами пустынножителей). Твердая надежда на всесильного Бога одушевила Иоанна и он, явившись к владетелю земли на речке Саровке, мудрыми словами убедил уступить ему эту землю. К Иоанну пришли несколько единосочувствующих и при Божией помощи они в 50 дней построили церковь во имя Божией Матери, живоносного Ее источника (как бы указание на живую воду, которая продолжает струиться в церкви молитвами Пресвятой Богородицы и верных Христу). Жители окрестных селений (впрочем, не ближе десяти-двадцати верст, так пустынно было здешнее место) сначала даже вооружились против строителя, ибо боялись, что монастырь отнимет у них свободный въезд в лес, где они добывали мед и охотились. Однако, кроткое увещание (следует помянуть, что эпитет “кроткий” как бы неотъемлем духу этой обители сызначала и до времени св. Серафима, которому эта добродетель была присуща в высочайшей степени — оттого и избранником был Пресвятой Богородицы, родоначальниц кротких в церкви Христовой) — утешило людей и они, вместе того чтобы препятствовать, стали помогать Иоанну в строении.

Мало того, как только, разнеслась весть о построенном храме, отовсюду собрались в это дремучее и доселе незнаемое место несколько тысяч человек (при крайнем малолюдстве тамошних стран) боголюбивых людей, которые принесли с собой всю необходимую утварь для храма, даже колокола, и, наконец, пищу для всего многолюдного собрания. Ибо у пустынников не было ни утвари для церкви, ни пищи. Конечно, Сам Господь привел сюда своих верных, чтобы чудом собрания столь многочисленного в никому неизвестном доселе месте запечатлеть избранничество его для будущих событий,

Однако необходимо сказать, тишина и никому неизвестность жизни и дел Саровской общины не соответствовали в течение столетия столь многообещающему началу. Община как бы совершенно отказалась от всякого видимого влияния на мир, она сосредоточилась в самой себе — в любви братии и молитве. “Отцы, — говорит писатель патерика, — о которых я повествую, работали Господу втайне и крепко затворив за собой двери своей клети, и потому сведения мои скудны”. Никакие, сказалось бы, и очень важные причины не могли заставить истинных здешних подвижников покинуть обитель; Патерик приводит наиболее характерное для этого событие. Митрополит Петербургский пожелал возвести известного в Сарове старца Иеронима в сан епископа и назначить начальником духовной: миссии в Америку. Но как только узнал старец об этом, он начал юродствовать, чтобы уклониться от сана епископа и назначения в Америку. И хотя митрополит в письме говорит, что на него напал ужас, что отец Иероним, достойный христианской любви, поступил так, думая спасти душу, но тот не спасает ее, кто не хочет споспешествовать спасению других. Однако отец Иероним продолжает юродствовать. И патерик восклицает: “таковы были великие духом подвижники в Сарове!” Конечно, и автор Патерика знал, что говорил, и отец Иероним знал, что делал, ибо творили в Святом Духе. Спасение ближних — Божие Дело, и без мановения Божия перемена места ради спасения ближних может только повредить им, а не спасти. В другом случае сам игумен Сарова отказался доставить строителя (игумена) в Южную пустыню, как свидетельствует об этом с сожалением в своем письме тот же митр. Гавриил. А когда митрополиту и удалось вытребовать старца Назария (хотя не хотели пускать его ни игумен, ни братия ни он сам не желал ехать для устроения Валаамского монастыря), то, пробыв сколько необходимо было на Валааме, Назарий не остался там, а вернулся в Саров. Ибо желал он от всего сердца, как и другие братья Сарова, быть соучастником дела, заповеданного Господом этой общине: родить духовно человека, который мог бы получить от Бога великую благодать, и тем явить русской церкви утраченную ею истинную любовь Христа.

И подвизалась Саровская община в течение ста лет в кротости и любви, выполняя Божий промысл о ней. О возвышенных отношениях братии друг к другу -говорит патерик, стилем своим напоминая святое свидетельство о Киевском Печерском монастыре препод. Нестора: “не было в братии друг перед другом ни зависти, ни лести, ни раздора, ни рвения, а сохранялось удивительное с кротостью согласие, единодушие; и труд всех был направлен к тому, чтобы поселить в братии прощение обид, взаимное вспомоществование, признание своих слабостей, обуздание гордости и самолюбия, немстителъность, совершенную любовь до самоотвержения”. Среди этих тайных глубоко внутренних подвигов трудно различаемы братья друг от друга, целый ряд имен приводит патерик — но как бы сливаются они все на одно возвышенное лицо Саровского общинника.

Чтобы несколько оттенить различие света звезд Саровского неба, ибо ведь каждый член церкви светит своим светом, патерик говорит об игуменах — строителях, о каждом с особой, иной любовью. Не имея ничего и только любовью приобретя от соседних помещиков лес и сенные покосы, первоначальных Сарова иеросхим. Иоанн заботился о пришельцах: он учинил положение, чтобы приходящих и приезжающих богомольцев всякого звания довольствовать общею трапезою, не взирая на число их. Что и исполнялось всегда до времени написания патерика (шестидесятых годов XIX века). До пяти тысяч человек в праздники насыщались в обители. Этот первоначальник Иоанн кончил жизнь мученически. По доносу, что у одного инока Саровского хранится завещание Петра I о принцессе Елизавете, Иоанн был вытребован в Петербург в тайную канцелярию, где в течение нескольких месяцев допрашиваемый (конечно, с пытками, ибо без пыток тогда не допрашивали) — он, наконец, предал дух Господу. На первоначальнике Сарова, то есть на посланнике Божием, имевшем выполнять волю Божию о Русской церкви, Петербург показал свое противление воле Христа. И противление: холод сердца в правлении Россией, — тайно не переставал мучить Саров в течение всей его святой жизни, ибо святые, верные Христу, исполняющие Его волю, мучимы бывают не только физически, но и отклонением, в особенности, стоящих во главе народа, от любви Христовой.

Про второго игумена Дмитрия Патерик говорит, что он был для всех образом смирения и трудов иноческих: ходил на общие послушания: сенные покосы, рыбную ловлю. Вся жизнь его была обогащена трогательными примерами терпения, милосердия. И, видя это, братья поручали ему свои души. Попечительное, сердобольное и мирное каждое слово его направлено было к тому, чтобы поселить в братии совершенную любовь. Наставления Дмитрия были столь мудры, что не только сохранялись в сердцах его современников, но и доныне повторяются в устах братии.

Игумен Ефрем, который вместе с первоначальником Иоанном был мучим в Петербурге, потом в течение многих лет находился в заточении в Оренбурге; вернувшись в Саров, был избран в строители. Тихое и миролюбивое со всеми его обращение заставляло всех уважать и любить его. Многие из братьев, считали себя блаженными, что находятся в послушании такого отца. Даже старцы, многолетними сединами цветущие, добродетелями украшенные, были привязаны к нему духом любви, как к смиренному наставнику своему. Благодать Божия словом старца Ефрема так умягчала душу, что следовавшие его внушениям забывали всякое земное помышление. В благообразном лице его выражалась утешительная радость.

Когда в 1775 году-был голод и народ питался древесной корой, Ефрем приказал всех приходящих кормить: ежедневно по несколько сот, а иногда по тысяче человек насыщались с довольством. Некоторые из братьев, опасаясь недостатка в хлебе, стали выражать недовольство питанию голодных. Тогда Ефрем созвал старейшую братию и с глубоким вздохом сказал: “не знаю, как вы, а я расположился, доколе Богу будет угодно за наши грехи продолжать голод, лучше страдать со всем народом, нежели оставить его гибнуть от голода. Какая нам польза пережить подобных нам людей”. Ефрем скончался в год прибытия в Саров св. Серафима — в 1778 году.

Строитель Пахомий, при котором пришел в Саров св. Серафим, относился к братии с любовью и отеческим милованием. Про него посетители обители свидетельствовали: “восхитительно молиться в этой пустыне”. Пахомий, как бы предваряя св. Серафима, говорил: “о действительности средств к получению Духа Святого: благодать Духа Святого всегда окружает нас и желает наполнить, но злые дела окружают нас и, подобно каменной крепкой ограде, препятствуют вселению Духа Святого в нас...” И Пахомий и следующий за ним игумен Исайя были духовными друзьями св. Серафима. С ними он не чувствовал себя одиноким —вместе с ними и другими многими составлял святую общину. Исайя даже и тогда, когда тяжкая предсмертная болезнь не позволяла ему самому ходить в отдаленную Серафимову пустыню (за семь верст) в густом и непроходимом лесу, все-таки продолжал посещать друга: братия в тележке отвозила больного.

Итак, мы видим, что Патерик Саровский сосредоточен на изображении любви. Чудес как бы и не было в этом монастыре, однако всем сердцем мы чувствуем святость общины, Божие избранничество ее.

ВЕСТНИК ХРИСТОВОЙ ЛЮБВИ

Но вот стиль изображения любви приобретает высочайшую силу — патерик говорит о св. Серафиме: “Кто бы ни был приходивший к нем), бедняк в рубище, или богач в светлой одежде, даже какими бы кто ни был обременен грехами, всех лобызал он с любовью, воем кланялся до земли и благословлял, сам целовал у многих непосвященных людей руки; он никого не порицал жестокими укоризнами или строгими выговорами, ни на кого не возлагал тяжкого бремени. Сам, неся крест Xристов со всеми скорбями, он говорил иным обличения, но кротко растворяя слово свое смирением и любовью, старался возбудить действие совести советами, указывал путь спасения и часто так, что слушавший на первый раз и не понимал, что дело идет о его душе; после же сила слова, осоленного благодатью, производила свое действие неизменно. Не выходили от него без наставления ни простые, ни ученые, ни вельможи, ни простолюдины — для всех доставало живой воды, тёкшей из уст смиренного и убогого старца; все ощущали его благоприветливую .любовь и ее силу и токи слез вырывались иногда и у имевших твердое и окаменелое сердце”.

Патерик ничего не говорит о чудесах св. Серафима, кроме некоторых случаев дара прозорливости (как узнаем позднее из рассказов девушек, мельничных сестер, основанной Серафимом мельничной обители, самых близких ему людей, св. Серафим был окружен чудесными знамениями своего инобытия, — но об этом никто не знал).

Но вот что приводит патерик со слов самого св. Серафима:

“Умерли две монахини, бывшие обе игумениями. Господь открыл мне, что души их были ведены по воздушным мытарствам, что на мытарствах они были испытуемы и потом осуждены. Три дня молился я о них, убогий, прося о них Божию Матерь. Господь по своей милости, молитвами Богородицы, помиловал их. Они прошли все воздушные мытарства”.

Это действие любви на спасение, как бы уже погибших (и когда! после смерти! — как часто мы слышим, что будто бы после смерти грешникам осужденным нет помилования) — эта спасающая трудами трехдневной молитвы любовь не выше ли того, что называется, обыкновенно, чудом.

И когда патерик в другом месте открывает нам тайну св. Серафима: “вся жизнь его была посвящена молитвам о спасении ближних” — не наполняется ли душа каждого живущего великой отрадой и радостнейшей надеждой: и здесь и после смерти нет отчаяния, ибо святые друзья наши молятся с таким усердием о всех, что недаром были произнесены слова апостолом Петром о втором пришествии Христа: “Господь не медлит Своим приходом, но Он долго терпит нас, желая, чтобы никто не погиб, но все пришли к покаянию”. Святые любовью своей достигают покаяния грешников и здесь и за гробом.

В первой главе нашей книги мы говорили о преображении св. Серафима перед Мотовиловым. Лишь люди, находящиеся в полноте Духа Святого имеют в себе огонь, который не только действует в них, но озаряет всех, кто подходит к ним с любовыо. Этот огонь Духа Святого чувствовали многие из посетителей св. Серафима. О его действии они рассказывали, и патерик так говорит об этом: “беседа,со св. Серафимом согревала их сердце, снимала с внутренних очей их как бы некоторую завесу, озаряла умы их светом духовного просвещения и возбуждала в душе решительную перемену и силу на исправление к лучшему”. Один человек свидетельствовал: “во всё продолжение беседы я чувствовал в сердце неизъяснимую небесную сладость, Бог весть, каким образом туда перелившуюся, которую нельзя сравнить ни с чем на земле и о которой до сих пор я не могу вспомнить без слов умиления и без ощущения живейшей радости, во всем моем составе”. Другой человек со страхом за свои грехи шел к келье св. Серафима, но по дороге страх оставил его и появилась на душе тихая радость. И я, еще не видя, уже любил св. Серафима. Еще один свидетельствует, что в глазах св. Серафима он видел “целое откровение любви”.

Как апостол Павел говорил о духовных, что они способствуют душевным переродиться о духовных, то есть второму рождению человека, так св. Серафим теперь имел также эту великую силу. Про своих дивеевских девушек, отделенных от общины и названных мельничными сестрами, св. Серафим говорил: “я вас породил духовно”. Ксения Путкова рассказывает о себе: “батюшка однажды сказал: “я тебя к себе возьму”. А я по молодости лет, не понимая ничего, смеясь, говорю: “а я от вас уйду”. “Нет, отвечает, радость моя, нет тебе дороги от меня, я тебя внутрь себя возьму. Ты и не уйдешь, матушка”. И потом я уразумела: ведь я всегда была с ним духом”.

Св. Серафим не только беседой с Мотовиловым о вселении Духа Святого напомнил о забытой цели христианской жизни, но и на деле показывал, что значит это вселение Духа Святого —рождение свыше, и как способствует ей брат, уже рожденный свыше, духовный.

Чудесен был вид св. Серафима. Различные бедствия изуродовали его телесно, но все черты лица его сияли радостью, н, несмотря на прихрамывание и горб на плече, он казался и был величаво прекрасен. Он изменялся во время бесед, как свидетельствуют многие. И одна из мельничных сестер говорит: “и личико у него сделается необыкновенно светлое и станет такой веселый и радостный, точно весь уйдет в небеса. Даже жутко глядеть на него”.

Но то, что было открыто Мотовилову (как знать, быть может и другим), превосходит всякое разумение. “Лицо его сделалось светлее солнца”. И Мотовилов говорит, желая хотя немного, разъяснить, что было: “представьте, что лицо человека, который с вами разговаривает, вдруг стало, как солнце. Вы различаете движение его рта, меняющееся выражение его глаз, слышите его голос, но не видите ни самих себя, ни фигуры с вами разговаривающего - только один ослепительный свет, в котором всё кругом как бы исчезает. И св. Серафим говор Мотовилову: “вы теперь.и сами светлы, как и я. Вы сами: теперь в полноте Духа Святого, иначе вам невозможно было бы меня видеть”

Этому духовно-солнечному сиянию св. Серафима соответствовал великий свет учения, преподаваемого людям: через истинное сияние от Духа Святого, истинное просвещение от Главы церкви Господа Иисуса Христа.

Учение св. Серафима надо искать не в письменных наставлениях монахам, как предполагают жизнеописатели святого (наставления эти нечто иное, как цитаты с некоторыми вариациями из Добротолюбия, которое св. Серафим часто и много читал), — а в его беседах с посетителями; здесь любовь Христа через свидетеля верного обращалась к сердцу его собеседника, прося его — о чем? О любви к другим, в особенности к наименьшим.

Часто как бы небольшое замечание вдруг проливает свет на целую область людского обихода; вот Божие указание на отношение к детям: мальчик семи лет, находясь вместе с матерью в келье св. Серафима, бегал и играл. Мать сделала ему замечание. И тотчас св. Серафим остановил ее словами: “С малюткой Ангел Божий играет, матушка! как можно ребенка останавливать в его беспечных играх! Играй, играй, деточка Христос с тобою”. Преподано великое начало отношения к детям.

Вот восстановлена значимость каждого человека, забытая при изуродовавшем все людские отношения, крепостном праве: “А это кто же такая с вами пришла ко мне?” - спрашивает св. Серафим одну даму, пришедшую к нему в сопровождении женщины в крестьянском платье. “А это моя крепостная девка”. Тогда св. Серафим оставил даму и начал беседовать с девушкой, потом опять спросил даму: “это кто же такая девица| с вами?” И на прежний ответ: “это моя крепостная девка”, - сказал: “нет, это не девка, а девица, и лучше нас, потому что у ней доброе сердце”. И благословив девушку, промолвил: “Господь над тобой, мое сокровище”.

Великая забота о крепостных страдальцах как бы гложет сердце святого. Ничего нельзя предпринять для всех. Да и для немногих редко можно что-нибудь сделать. Один управляющий имением с крепостными хотел оставить место. И св. Серафим обращается к нему: “умоляю тебя ради Божией Матери не отказывайся от должности, ты не обижаешь мужичков, твое управление к славе Божией”.

Даже Мантурова, которого св. Серафим предназначал для попечения о своей любимой мельничной обители, когда представился случай позаботиться о крепостных, св. Серафим упрашивает ехать далеко, оставить Дивеево: “мужички бедны, брошены, совращены. Они тебя полюбят и возвратятся ко Христу”.

Как будто св. Серафим не обличает крепостное право, однако всё, что говорит он по поводу его, когда представится случай, показывает крепостное право, как сущее безобразие. Почему же он не сказал об этом громко с той силой, с какой может воскликнуть свидетель верный Христа. Потому что русское высшее общество, то есть пользующиеся этим правом, столь глубоко пали, что сила благодатного слова могла только напугать их на малое время. А когда страх пройдет, ибо это еще не страшный суд, то, освободившись от страха, они еще больше могли озлобиться.

Великий святой приходит, чтобы обличать пороки всего рода, но, если, народ христианский так глубоко пал, что правда Христа может его озлобить, то святой говорит внятно только для тех, кто в состоянии вместить Христово слово.

Действуя среди общества злого, посланник Христов облекает свой призыв к покаянию в такую ласку любви, что виноватый даже как бы и не чувствует своей вины, и только потом благодатной Христовой силой сердце его смягчается и он понемногу распознает свою неправоту.

Чтобы понять это, мы приведем, к счастью, сохранившуюся во всей ее важности, беседу св. Серафима с одним из его почитателей, и будем раскрывать постепенно ее смысл. Помещик, владевший крепостными душами, взял в наложницы дочь своего дворового человека (крепостного), прижил от нее двух детей и затем выдал замуж с обеспечением. По мнению русского общества того (а нашего?) времени, здесь и греха никакого не было.

Но вот начинается разговор святого с виновником описанного события. “Отец Серафим приостановился и как бы задумался и внезапно спросил меня: “а что вы сделали с девушкой, дочерью вашего дворового человека, что у вас жила?”

Беспощадный вопрос страшного суда. Оправдания нет. Ибо здесь не только прелюбодеяние, не только насилие, но христианин, пользуясь правом собственности над ближним, над сестрой, значит, как бы под прикрытием закона (государства), вступил с невинной девушкой, как рабовладелец — язычник, рожденный глубоко в своей правоте.

От этого вопроса содрогнулось сердце грешника, ибо как зловещим магнием освещена была вся глубина падения.

“Я так и обмер, испугавшись, ожидая и предчувствуя свое осуждение”. Но, не для того, чтобы судить и осуждать, огонь страшного суда, вызванный прямотой вопроса, коснулся сердца обидчика, а только чтобы духовно увидел, что свершил. И вот, вместо осуждения, слышит из уст святого как бы похвалу себе: Церковь учит, кто возьмет девушку, обязан жениться, а если девица не пожелает (какая девушка раба, имеющая от своего господина двух детей, не пожелает вступить с ним в законный брак: но здесь святой, чтобы успокоить сердце виновника, прикрывает действительность), то устроить ее жизнь, настолько безбедно, чтобы она потом по одной тяготе бедности не могла впасть в новые грехи и всегда благодарила бы Бога”.

“После этих слов мне стало легче на душе”, рассказывает собеседник св. Серафима. “Я так и сделал, сказал я”.

Страх удален из сердца, ибо всё уже прошло: грех прощен и не нужно его вспоминать. Грехи прощаются, однако необходимо их искупить. И вот внезапно св. Серафим становится на колени перед своим гостем.

— Ваше Боголюбие, жизнь велика и в жизни многое случается. Если когда-нибудь впоследствии из-за вас станут поносить девицу, — говорить, что вы живете с ней, даже если это будет неправдой, умоляю вас не забудьте убогой просьбы моей. — Св. Серафим встал на ноги и продолжал: — Вы знаете, что девушке, даже и сохранившей целомудрие, потеря доброго имени — хуже смерти. Умоляю вас, женитесь на этой девушке.

И батюшка снова во второй раз преклонился перед гостем до земли

Удивленный помещик, который сегодня и приехал к батюшке Серафиму, чтобы посоветоваться о невесте, которую он себе избрал — соседку помещицу, начал объяснять святому, что так как он твердо решил жениться на своей избраннице, то у него никаких иных женщин нет. Что касается дочери дворового человека, то она давно пристроена.

— Эх, Ваше Боголюбие, не о теперешнем времени я говорю, а о будущем. Если с вами вперед случится, что будут укорять из-за вас девушку, не забудьте моей просьбы — женитесь на той девушке. — И батюшка в третий раз поклонился мне грешнику, до земли. Я сказал: если Бог удостоит исполнить, постараюсь сделать, как вы желаете...

— Благодарю вас. — Потом, всматриваясь в меня пристально и как бы насквозь пронизывая меня взором, добавил: “Но, может быть, вы смутитесь... она — простая крестьянка. Но не смущайтесь, она и по праотцу Адаму и по Господу нашему Иисусу Христу сущая вам сестра”. Тут батюшка стал говорить, как нам жить с будущей моей женой. И потом отпустил меня ничего не сказав о соседке помещице, о женитьбе на которой приезжал спрашивать совета св. Серафима.

Случилось так, что помещик не женился на своей избраннице и много времени спустя женился на одной крестьянской девушке, от которой имел детей и которой был верен до кони жизни. Благодатная помощь молитвами св. Серафима дала возможность человеку, вследствие закоренелых предрассудков общества, не знающего, как искупить неправедный поступок, восстановить в своей жизни правду Христову. Непротивление просьбе святого, согласие поступить, как он советовал, позволил а действовать благодати в жизни Серафимова гостя даже как бы для него самого незаметно, чудесно.

Во всем рассказанном происшествии свидетельствуется, что истина Христова всегда ясна, ибо что проще и понятнее для христианина слов Серафима, однако, при померкшем сознании христианского общества, только одно чудо может восстановить правду.

Еще глубже о разрыве между так называемыми взглядами общества и правдой Христа говорят мысли св. Серафима о незаконнорожденных детях. Из литературы того времени (например, из пьесы* даже позднейшей, более гуманной эпохи) мы знаем, как презирали человека незаконно рожденного (т. е. вне церковного брака) и государство (отметка в паспорте) и общество. Но вот что говорит св. Серафим: детей незаконнорожденных надлежит воспитывать, нельзя их презирать. И к этой обыкновенной истине он вдруг прибавляет рассказ, из которого ясно, что для Господа унижаемые бесконечно выше тех, кто унижает их, считая себя праведниками: “был случай в Греции; вельможа царский, ехавший через реку, увидел девушку, моющую платье. Пленившись ее красотой и узнав, что она дочь вдовицы, пребыл с ней. После этого девица эта увидела сон, будто звезда пресветлая скатилась ей в утробу. Один великий и боговдохновенный старец, к которому она и мать ее обратились, возвещая бывшее, объяснил им, что родится некто великий от этой дочери. И родился батюшка угодник Божий, Феодор Сикеот, хранить которого к нему приставил Господь, кроме Ангела-Хранителя еще и великомученика Георгия Победоносца.

* “Без вины виноватые” Островского.

Отношение св. Серафима к преступившему брату, к другому члену церкви, более слабому, бесконечно слабейшему, чем он сам, учит христианское общество и начальствующих в церкви и просто братьев, как должно, будучи христианином, относиться к согрешившим братьям, с какой беспредельной любовью взывать к их сердцу, чтобы они покаялись. Св. Серафим становится даже на колени.

Мы помним, как святая община киевская во главе с св. Феодосием относилась к преступникам, как св. Григорий накормил и отпустил воров, желавших похитить его последнее достояние; как плакал св. Феодосии, видя связанных воров. На самом себе показал св. Серафим Христово отношение к уличенным преступникам: людей, избивших его почти до смерти, он не только простил, но строго заявил власть имущим, что если его обидчиков накажут, то он покинет этот край и уйдет в неизвестном направлении. Подобно киевским преступникам, и здешние злодеи через некоторое время пришли к св. Серафиму, умоляя простить их.

И на деле, и на словах св. Серафим всегда призывал к величайшему милосердию. “Отличительным характером настоятеля должна быть любовь к подчиненным: истинного пастыря показует любовь к тем, кого пасет”. “Относись, говорит св. Серафим игумену Антонию*, к братьям как мать. Чадолюбивая матерь не в свое угождение живет, но в угождение детям. Немой немощных детей сносит с любовью. Так всякий настоятель должен жить не в свое угождение, а в угождение подчиненных: должен к слабостям их быть снисходительным, болезни греховные врачевать пластырем милосердия, павших преступлениями подымать с кротостью, замаравшихся скверною какого-нибудь порока очищать тихо... Вообще поступать так, чтобы не слышать их вопля, тем более ропота.

* Которому он предсказал наместничество в Троицко-Сергиевской Лавре.

Духовного отца Дивеевской общины о. Садовского св. Серафим назидал быть сколь возможно снисходительнее на исповеди. “Помни, батюшка, говорил св. Серафим, что ты только свидетель. Мы, принимающие исповедь, только свидетели, свидетели! судит же Бог. А чего, чего! каких только страшных грехов сказать невозможно, прощал нам Спаситель наш. Где же нам судить людей!”

Интересно, что о. Садовский, замечательный своей правдивостью, приведя этот завет Серафима, свидетельствует, что его многие осуждают, даже гневаются на него за то, что он строго блюдет завет св. Серафима.

Это множество любителей не только строго судить проступки ближних, но даже и на других гневаться за их снисходительность знаменует ту пропасть, которую антихристов дух вырыл внутри церкви между истинными учениками Христа и теми кажущимися праведниками, которые являются виновниками отхода от церкви многих добрых, — теми страшными законниками, о которых ап. Павел пророчествовал, что они в храме Божием, сядут, как Бог, про которых Сам Христос говорил, что они “связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям. Лицемеры, затворяющие царство небесное человекам”.

С духом таких людей св. Серафим вел всегда борьбу. Неоднократно убеждал он очень строгую Дивеевскую начальницу Ксению Михайловну оставить непосильный устав Саровской пустыни. “Мужчине и то с трудом, лишь в моготу исполнить!” — говорил он. Как известно, именно здесь лежит коренное его несогласие с первоначальной Дивеевской общиной и даже его отход от нее. И именно поэтому, явилась ему Пресвятая Богородица при колодце.

Смысл этого явления Богоматери святому мало освещен в жизнеописаниях св. Серафима. А между тем здесь с необычайной ясностью свидетельствовано свыше, что в церкви существуют два пути: духовный и кажущийся духовным, святой и лжесвятой.

Первоначальная Дивеевская община была основана в XVIII веке монахиней Александрой по желанию Пресвятой Богородицы, явившейся ей в видении. Перед кончиной мать Александра поручила духовное руководство этой общины саровскому игумену Пахомию, а последний перед смертью завещал духовно пещись о ней св. Серафиму. Но когда, как мы сказали, начальница Ксения Михайловна не согласилась послушаться Серафима, он был в крайнем затруднении, не зная, как ему исполнять обещание, данное Пахомию, духовно руководить общиной. И вот Божия Матерь, явившись Серафиму близ богословского родника, сказала: почему ты не исполняешь свое обещание, данное Пахомию и матери Александре, — Ксению с ее сестрами оставь, но я укажу тебе другое место в том же селе Дивееве и на нем устрой, Мною матери Александре обетованную обитель. Из общины Ксении возьми восемь сестер. И Богородица сказала по именам, кого взять. И дала ему для сей обители новый устав, нигде до того времени не существовавший. Св. Серафим свидетельствовал, что никогда ничего в этой новой общине он не делал по своему, а всё по точному повелению Божией Матери. О. Василию Садовскому св. Серафим говорил об этом: исповедую тебе и Богом свидетельствуюсь, что ни одного камешка я по своей воле у них не поставил, ниже слова единого от себя не сказал им и не единую из них не принимал я по желанию своему, против воли Царицы Небесной.

Так возникла мельничная обитель. Названа столь странно потому, что была выстроена там мельница, на которой сестры работали и этим питались (мельница-питательница). Здесь работа была обязательнее молитвы (главное, чтобы не было праздности, и это совпадало с заветом первоапостолов). Для новой общины воздвигли особый храм, несколько келий и всё место обвели канавкой, рыть которую начал сам св. Серафим. Этой канавке он придавал таинственный и священный смысл: ее всю прошли стопы Пресвятой Богородицы и ее враг не преступит. Рядом продолжала существовать обитель Ксении Михайловны с ее сестрами, она жила своей жизнью. Св. Серафим объяснял и строго различал между двумя обителями их несметную раздельность и полную друг от друга независимость (свидетельство летописи Дивеевской).

В речи Божией Матери, обращенной к св. Серафиму с повелением открыть новую общину, останавливают внимание слова: “Ксению с ее сестрами оставь”. Не напрасно, конечно, произнесены такие слова: Дух Святой не произносит случайных речей. Не трудно понять, что они здесь значат: святому открывается, что община Ксении Михайловны не может быть руководима Духом Святым (поэтому: оставь). Ибо они не послушны неоднократным советам Духа Святого, выраженным через свидетеля верного — св. Серафима — значит, желают идти своим путем; а в христианстве нет принуждения. Отныне сами себе руководители, а не Дух Святой: это и есть путь, кажущийся духовным. Известно, какие тяжкие заблуждения всегда связаны с этим путем. Чрезвычайно показателен удар Божией Матери жезлом в землю на месте Ее явления св. Серафиму; здесь была трясина — отмечено в летописи. И вот при ударе искипел из земли источник фонтаном светлой воды. Из трясины вызвана новая живая жизнь, светлая вода, ничего общего не имеющая и мутной водой этого места. Теперь понятна причина, почему Ксения Михайловна и ее преемница Ирина, дочь Ксении, столь легко подпали под влияние Ивана Толстошеева, руководимого мелким бесом, и во всем ему стали послушны.

Но во что непонятно, каким образом утвердившись в Дивееве, Толстошеев, хотя и после многих лет и долгих стараний, но все же разрушил общину, созданную св. Серафимом по повелению Богородицы. При дальнейшем изложении это станет ясным.

Нарочитая строгость к людям, к уставной жизни в обители Ксении Михайловны, заглушая собою любовь и милость, развивала осуждение и жестокость (следует обратить внимание на отношение послушницы Матроны, приставленной Ксенией к великой святой юродивой Пелагее Ивановне — она била ее смертным боем, конечно, не без ведома начальницы).

Из этого духа начальницы общины и вышло то множество, которое злилось на о. Василия Садовского за его милостиво отношение ко всем *.

* Следует отметить, что в первый год начальствования Ксении (1796 г.) из 52 бывших здесь сестер ушли 40, затем постепенно стали пополняться, очевидно, уже в духе Ксении.

Св. Серафим учил своих любимых мельничных сестер противоположному ксениевскому. Всё было иначе, начиная с продолжительности молитвы и проповеди веселья; и это учение, конечно, не только для Дивеевских избранниц, но и для многих других.

Св. Серафим спрашивает: “Молишься ли ты, радость моя? — Ах, батюшка, уж какая молитва-то, грешница, иной раз и времени нет”.

— Это ничего, — сказал батюшка, — ты этим не огорчайся, есть время — исполняй всё и молись, а если нет, то ты, радость моя, только правильце мое прочти утром (правило необычайно краткое), среди дня, да и на ночь, даже можешь походя, на работе. А если нельзя, ну так, как Бог тебе поможет. Только вот поклоны-то Спасителя и Божией Матери уж хоть как-нибудь, а исполняй.

Кто об этом свидетельствует? Не какая-нибудь посторонняя, очень занятая женщина, случайно пришедшая к святому, а любимейшая его мельничная сестра Ксения Путкова*, одна из тех сестер, про которых летопись Дивеевская, говорит, что они были необычайно праведные и простые (те именно, которых духом породил св. Серафим).

* Это была молодая и красивая крестьянская девушка, имевшая даже жениха, но св. Серафим убедил ее стать мельничной сестрой.

Послушаем, что еще говорит эта Ксения: Не приказывал батюшка изнурять себя непосильными подвигами поста по древнему обычаю. Батюшка велел больше всего бояться уныния. Нет ужаснее и пагубнее духа уныния, говорил он. Поэтому всегда, приказывал не только быть сытой, и кушать вволю, но и на труды брать с собой хлеба. “В кармашек-то свой положи, устанешь, умаешься — не унывай, а хлеба-то и покушай, да опять за труды”. Даже на ночь под подушку приказывал он класть хлеб. Приказывал никому никогда не отказывать в хле6е. — А была у нас в трапезе строгая-престрогая сестра. Очень она была покорна матушке Ксении, которая не позволяла (Боже упаси) после трапезы (один раз в день) дать кому-нибудь даже кусочек. И сестры с голода часто друг у друга брали. Однажды вызвал эту стряпуху св. Серафим и стал он страшно и строго ей выговаривать, так что ужас на меня напал. — “Что это ты, матушка, — говорил Серафим, — слышал я, вволю и поесть не дашь сиротам”. Стряпуха начала было ссылаться на строгость начальницы, но св. Серафим сказал: “пусть начальница-то, а ты бы потихоньку давала, да не запирала”. И так гневный отпустил ее. О веселье св. Серафим говорил так: веселость отгоняет усталость, а от усталости уныние бывает. Вот и я, как поступил в монастырь на клиросе тоже был, и какой веселый был: братия то устанут и поют не так, а иные вовсе не придут. Как соберутся, я и веселю их, они и усталость не чувствуют. Дурное-то делать не хорошо, а сказать слово ласковое, да приветливое, да веселое, чтобы у всех перед лицом Господа, дух всегда весел был. И это вовсе не грешно! Совсем напротив!”

Это радостное, простое, любвеобильное отношение ко всем окружающим было основным в характере величайшего схимника Серафима. До какой простоты родственной (а родными себе он считал “сирот” своих девушек мельничных) доходил он, свидетельствует рассказ Ксении Васильевны о себе: “а как батюшка-то, любил нас, просто ужас, и рассказать, то не сумею. Бывало придешь к нему, а я всегда эдакая суровая, серьезная была, ну вот и приду, а он уставится на меня и скажет: “что это, матушка, к кому ты пришла?” “К вам, батюшка”. — “Ко мне, а стоишь, как чужая”. — “Да как же, батюшка?” — “Да ты приди, да обними, да поцелуй меня, да не один, а десять раз поцелуй, матушка”. — “Да разве я смею?” — “Да как же не смеешь, ведь не к чужому, радость моя, пришла, разве так к родному ходят?” И все равно при ком бы ни было, хотя бы тысячи здесь были”.

Это близкое, родное чувство было у св. Серафима не только к Ксении Васильевне, но ко всем мельничным избранницам. В последние годы жизни св. Серафим как бы отдал всё свое время, все свои заботы, на них сосредоточил всё земное свое упование. Они постоянно бывали у него и днем и ночью. И он хотел, требовал, чтобы они приходили, так что они от полнейшего утомления иногда даже роптали, правильнее сказать, ворчали (про себя, конечно, потом каялись, ибо в то же время несказанно любили его). Он отдавал им всё, что ему приносили, — а приносили ему очень много: всё у нас было от батюшки: хлеб, дрова, соль, свечи, елей. Только давал всё понемногу, что выйдет, опять идем к нему, или сам накажет, чтобы пришли. У нас был ключ от келий, батюшки, а потому невозбранно к нему входили в сенки, где стоял гроб-постель и днем и ночью”. Они работали у него на огороде и по заготовке леса. “Однажды зимой, рассказывает сестра, мы несли послушание: возили дрова из Саровского леса от дальней пустаньки и так сильно прозябли, что расплакались. Пошли к батюшке в ближнюю пустыньку и плача встали около нее”. Батюшка познал духом, что они пришли, постучал изнутри, но они не слышали от слез. Тогда батюшка отворил дверь, принял их, как нежный отец и так утешил, что они совершенно забыли свою усталость, холод и поспешили домой. “Другой раз летом только что пришла в свою обитель от батюшки, сели ужинать,— рассказывай сестра Акулина, — как приходит сестра из Сарова: батюшка! тебе и Стефаниде наказывает тотчас обратно к нему итти. Пошли, приходим, чуть-чуть брежжется, а батюшка топит, огонек высекает. Велел мне истопить печку и обжечь мотыжку; потом пять грядок на огороде сделать. Послал нас подкрепиться. Нашли у него горнушку, а в ней пищу: и что за батюшкина пища: в одной посудке было 7 пищей: и уха, и щи, и похлебка, и рыба свежая и соленая всё, всё вместе. И опять досидели до ночи. Сначала хотел оставить ночевать, но потом велел нести меру картошки домой. “Грядите домой”. А ночь, хоть глаза выколи, даже зги не видать. “Благословите, батюшка, за вашими. молитвами пойдем”. “Грядите, матушка, да прямо на Маслихуя! (Маслихой-то назывался лес престрашнеющий). Однако, пошли, ничего. Только спутница моя захотела итти по тропочке. Не ходи, говорю, батюшка не велел, ты батюшку оскорбишь! Нет, пошла, да как вскрикнет. Я к ней бросилась, а она в воде по шею. Река Сатис здесь протекает. Вытащила ее, пошли дальше. По дороге, подложив мешок с картофелем, часик заснули и домой к утру пришли”. — Прасковье Ивановне св. Серафим сказал, чтобы она дважды в один день пришла к нему. Надо, значит, было пройти 50 верст. Она смутилась. — Ничего, ничего, матушка, весело сказал св. Серафим, ведь теперь день 10 часов. “Хорошо, батюшка”,— сказала Прасковья с любовью. Первый раз она пришла в келью к батюшке, когда шла ранняя обедня. Батюшка весело встретил ее, назвал радость моя. Накормил частичками просфоры со святой водой и потом дал нести в обитель к себе большой мешок с толокном и сухарями. В Дивееве она немного отдохнула и опять пошла в Саров. Служили вечерню, когда она вошла к батюшке, который в восторге приветствовал ее, говоря: “Гряди, гряди, радость моя”. Посадил Прасковью и поставил перед ней большое блюдо пареной “капусты с соком. Она стала есть и изумилась необычайному вкусу. Потом узнала, что этой пищи не бывает за трапезой и она так хороша, потому что сам батюшка по молитве приготовлял ее.

Необычайностью пищи и другими чудесными делами мельничные сестры как бы участвовали в инобытии св. Серафима. Одна сестра забыла взять ключ от кельи св. Серафима и, придя ночью, не знала, как быть, взяла прутик с дорожки и всунула в замочную скважину, дверь тотчас отворилась.

— Две сестры возили лес из Сарова, лошадь упала и не могла встать, — вероятно повредила ногу, — сестры начали громко призывать Серафима. И тотчас лошадь вскочила и пошла так быстро, что сестры не успевали за ней следовать. — Однажды сестра Евдокия, работая на мельнице одна (работник ушел), при разбушевавшемся ветре не успевала засыпать жита, впала в отчаяние и с воплем: “батюшка Серафим, не спастись привел меня сюда, — легла под колеса, “чтобы они меня задавили”. Но камни тотчас остановились и явно передо мной стал батюшка Серафим: “я всегда с теми, сказал он, кто меня на помощь призывает. Спи на камушках, не думай, что они тебя задавят”. — Одной сестре зимой св. Серафим вынес зеленую веточку с плодами, каких она никогда не видела. — Две сестры, идя впереди Серафима, оглянувшись, увидели; что он идет на аршин от земли по воздуху. — В углу его кельи однажды вырос куст малины, ягодами которого он угощал сестер. — Утром сестры посадили грядку луку, а вечером он собрал с этой грядки уж выросший лук и они унесли его домой.

Св. Серафим всегда чудесно защищал своих духовных питомиц от всякого рода напастей и людей. Одно чудо имеет большое символическое значение. Батюшка посылал сестер в лес за брусникой для трапезы и старшей ходила Ксения Ивановна (не Путкова). Однажды св. Серафим говорит ей: “Радость моя, вы ничего не бойтесь, никто вас не может обидеть”. Благословил их и они ушли на несколько дней за ягодами. 3анимаясь сбором, вдруг видят они, что скачет на них полесовщик и кричит: что вы тут шляетесь! чтобы духу вашего здесь не было! Убирайтесь! Подскакал к Ксении и замахнулся на нее громадной плетью. Но лишь только взмахнул он, неизвестно как, вырвалась плеть из руки и он соскочил с седла за нею. Хотел поднять, но плеть куда-то исчезла. “Странно, сказал он в раздумьи, и как бы испуганный, уже кротко обратился к сестрам: “не могу найти плети, а она хозяйская”. Сестры с радостью бросились помогать ему, но не могли отыскать. Все дивились такому чуду, чтобы громадная плеть могла скрыться как иголка. Полесовщик уехал. А сестры, набрав ягод, вернулись к батюшке. — Ну, что, радости мои, благополучно ли подвизались? — Они рассказали ему всё, что произошло. — “Вот, радость моя, — ответил батюшка, весело улыбаясь, — где же плеть-то найти, ведь она в землю ушла”.

Земля, по воле посланника Божия, проповедника великой, любви к ближним, разверзла утробу свою, чтобы поглотить орудие безумной обиды слабых сильными. Это редчайшее явление в христианской истории, ибо Христос не борется с насильниками силой. Оно свидетельствует, что земля-мать всего живущего — уже не в состоянии терпеть торжества злобы одних людей над другими и готова помогать святым — значит, правда Христова на земле приближается к победе.

Однако во времена св. Серафима правда эта находилась в великом поношении. Большое противление: было оказываемо посланнику Христа. Чтобы представить себе силу этого противления, необходимо понять состояние нравственное и духовное русского общества того времени.

СОСТОЯНИЕ РУССКОГО ОБЩЕСТВА

Тогда в полной еще мере свирепствовало поучение Домостроя XVI века, написанное (и соответствующее домостроям эпохи) священником Сильвестром. Сильвестр рекомендовал ранами (истязаниями) исправлять людей. Святой же Серафим” незадолго до своей кончины, сказал одному начальнику, интересовавшемуся, как должно обходиться с провинившимися подчиненными: “надо исправлять людей не ранами, а милостями, облегчением трудов, — напой, накорми, приласкай”... Домострой, в особенности, был немилосерден к детям: с детьми никогда не нужно быть веселым, а всегда суровым, за каждую вину немилосердно бить. Мы слышали, что сказал св. Серафим о резвости ребенка, — “с ним ангел Божий играет”.

Укажем на характернейшие черты жестокостей, терзавших святую Русь.

Тогда стали распространяться по Русской империи гуманные взгляды просвещенного европеизма, но крепостное право от этого нимало не смягчилось. Мы в детстве заучивали стихи: “а гляди наш Мирабо старого Гаврилу (т. е. безответного раба) за измятое жабо (воротник) хлещет в ус и в рыло”. Здесь, кроме того, что хлещет, свидетельствуется бесконечное презрение одного брата церкви к другому — через именование образа Божия лица — рылом. Вспомним, что известное выражение “в морду!” и в двадцатом веке было еще (если можно так выразиться) в полном ходу. Не трудно представить себе, как мучительно часто раздавалось это выражение при крепостном праве.

Господин с брезгливостью называл служивших ему рабов “мои людишки” и не иначе звал их, как Петька, Ванька, Федька (даже стариков). Это братопрезрение с детства приражалось каждому, имевшему счастье (несчастье) родиться барином. С детства был он обречен на путь смерти, ибо на путь жизни владельцу крепостных душ так же было трудно вступить, как прокаженному выздороветь: яростная праздность и сладострастие власти владели его душой.

Мы видели, что во времена св. Сергия Радонежского крестьяне толпами уходили со старых мест, чтобы поселиться вокруг келий святых и туда рука притеснителей не смела протянуться. Теперь уходить было некуда. Каждый ушедший именовался беглым и считался преступником. У рабов росла тоска безнадежности, зародыш отчаяния и некому было умирить ее недаром сложилась горькая пословица: до Бога высоко, а до царя далеко. Великий святой, посланный от Христа, не мог протянуть им руку помощи. Когда одна беглая девушка сослалась на св. Серафима, полиция нарядила над ним строгое расследование. Это было незадолго до кончины св. Серафима. Тем власть тогдашняя доказала свое отношение к святому: она не хотела терпеть вмешательства его в ее дела.

А в войсках людей за провинности прогоняли сквозь строй. Страшно, что палками (сотни и даже тысячи ударов) истязали человека иногда до смерти. Но также страшно, что выстраивали весь полк и каждый солдат должен был ударить проводимого брата изо всех сил. Кто ударил легко, того отмечали, чтобы потом жестоко наказать. Это было не только наказание, но и братоубийственная учеба: диавольский праздник. Во что обращались сердца офицеров, руководивших этими наказаниями, противными Христу и церкви Его святой?

В жестоком состоянии находилось во времени св. Серафима городское провинциальное общество. Об этом можно судить по жизнеописанию Дивеевской юродивой Пелагеи Ивановны (ее называли в монастыре второй Серафим). Живя в городе Арзамасе с мужем (купцом), она вела себя как больная разумом. “Муж искал во мне ума, да ребра мои ломал”, говорила впоследствии Пелагея Ивановна. Муж, бывало, поймает ее на улице (а она часто уходила от него: ходила от церкви к церкви и всё, что давали ей ради жалости, раздавала нищим или ставила свечи в церкви) и бьет чем попало, поленом, так поленом, палкою — так палкою; запрет ее и морит голодом и холодом. Однажды по совещанию с матерью Пел. Ив., которая тоже заботилась об исправлении дочери, они вместе привели ее к городничему и просили высечь. В угождение матери и мужу, городничий велел привязать ее к скамье и бить. “Клочьями висело тело ее, рассказывала потом мать, кровь залила всю комнату, а она хотя бы охнула. Не помню, как подняли мы ее и в крови я клочьях привели домой”. После этого муж заказал для жены железную цепь с железным кольцом, и сам заковал в нее П. Ив., приковав к стене, и издевался над нею, как ему хотелось. Иногда, оборвавши цепь, П. Ив. вырывалась из дома и гремя цепью, полураздетая бегала по улицам города. Каждый боялся приютить ее или помочь как-нибудь: обогреть или накормить или защитить от гонений мужа. Вот эта боязнь одних, злорадство других и равнодушие третьих к бедствию ближней (и какого ближнего — больного) говорит о полном разложении Христова общества или, что то же, — церкви.

Самое мрачное свидетельство, какое мы имеем о состоянии тогдашней церкви есть бесхитростное изображение бурсы (низшего училища для подготовки священнослужителей) одним из ее питомцев. Мы думаем, что необходимость изображения бурсы внушена писателю Помяловскому Господом, чтобы жизнь того времени была видна и, таким образом, сделалась ясной причина позднейших событий в Русской истории.

Вот из биографии Помяловского, написанной его товарищем по бурсе: в бурсе главное значение имеет кулачное право — каждый, имеющий силу, бьет кого хочет, каждый бьет слабейшего; а начальство бьет их всех вместе. Этим духом битья до того пропитаны бурсаки, что даже слабые, не умеющие драться, хоть щипком, хоть пакостью какой норовят сорвать на ком-нибудь свою обиду. Это не детские игры, а какое-то звериное ожесточение, сопровождавшееся отвратительным цинизмом. Уважается только одна физическая сила, выносливость в побоях и абсолютная лень. Уважала бурса отпетых, т. е. таких, которые порки не боятся, перед начальством не трусят (напротив, всячески стараются ему нагадить), а против плюходействия товарищей вооружены здоровым кулаком. Образцовым инспектором у начальства почитался человек с принципом власти такого рода: “если ты стоишь, а начальство говорит тебе, что ты сидишь, значит, ты сидишь, а не стоишь”. Или: “если тебе велят кланяться печке, ты и ей кланяйся” и т. п. Обычные наказания были: ставили коленами на ребро парты, заставляли в двух волчьих шубах делать до двухсот поклонов (спрашивается — кому?), держать в поднятой руке, не опуская ее, тяжелый камень по получаса, секли и сеченое место посыпали солью, секли на воздусях, т. е. держали за руки и за ноги и человек висел в воздухе, почему удары были особенно мучительны, действуя на нервы.

А вот пример наказания, изобретенного пьяным педагогом:

— Почему не выучил урока?

— Я сегодня именинник.

— Ты думаешь, что твой ангел радуется на небесах, нет, он плачет и ты заплачешь.

Учитель велит ученику положить ему голову на колени. “Батька” взял щепоть его волос, сильной рукой вздернул их кверху, вырвал с корнем. Ученик дико вскрикнул. — Лежи, лежи!

Ученик с воем снова опустил свою голову на колени. Учитель взял вторую щепоть и опять выдернул с корнем. Еще медленнее и хладнокровнее он повторил ту же операцию в третий раз. Ученик рыдал мучительно.

Другой учитель не любил, чтобы к концу курса оставался хотя бы один ученик, им не наказанный розгами. Двое держали себя крайне осторожно и не к чему было придраться. И вот под конец курса он придрался, что ученик выглянул в окно, когда учитель шел к классу.

— Елеонский, — крикнул входя в класс Долбежин. Елеонский, трясясь всем телом, подошел. Долбежин ударил ученика кулаком в лицо и окровавил его; из носу и рта потекла кровь. Елеонский бледный смотрел на учителя. — Отодрать его! — Остался один несеченый. Того, напротив, отодрал Долбежкин в самом веселом расположении духа. — “Душенька, сказал он ему, улыбаясь, — поди к порогу. — Да за что же? — За то, что тебя ни разу не секли. — Учитель Лобов рассвирепел на одного ученика и закричал: на воздусях его! Тотчас выскочили четыре ученика, взяли его за руки, и за ноги, так что он повис в горизонтальном положении, а справа и слева два ученика били его прутьями. — Бросьте эту тварь. — Ученик пошел к парте. — Дайте ему сугубое раза! — Товарищи повскакали со своих мест, бросились на несчастного и зарядили ему в голову картечи, т. е. швычков. — Взвыл несчастный.

А вот как встречают товарищи новичка, десятилетнего мальчика. К нему подошел старший ученик и начальническим тоном приказал: ступай на первую парту, видишь, сидит большой ученик, спроси у него волосянки. — Дай волосянки, — говорит покорный старшему товарищу новичок. — Изволь! сколько хочешь. И, вцепившись в волосы мальчика, он изо всех-сил стал их драть. Кругом все радостно хохотали, что особенно обидно действовало.

Когда мальчик вернулся на место, проходивший бурсак лет 18 (были и такие тогда в младшем классе) положил ему на плечо руку, а другою сильно ударил в спину. Дух замер у новичка, потому что удар пришелся против сердца. — За что? — проговорил он. — Так себе. — А вот обряд нарекания.

— Давайте его нарекать.

Схватили его за руки и всевозможными голосами, с криком, визгом, лаем, стоном, начали кричать в самые уши его. Его щипали, сыпали в голову щелчки. Рев был до того невыносим, что несчастному представлялось, что ревет кто-то внутри самой головы его и груди.

Если обижаемый не выдерживал и жаловался начальству, его подвергали такому наказанию товарищи бурсаки. — Пфимфа! — сказал один. Другие согласились. Ночь. Дортуары. К спящему прокрадывается бурсак, держа в руках сверток бумаги в виде конуса, набитый хлопчаткой. Это и была пфимфа — одно из варварских изобретений бурсы. Державший пфимфу, подкравшись, осторожно вставил в нос спящему узкий конец, а в широком конце зажег вату. Спящий сделал движение во сне, но держащий пфимфу сильно дунул в горящую вату; густая струя серного дыма охватила мозги спящего, он застонал в беспамятстве. После второго, еще сильнейшего дуновения, он вскочил как сумасшедший, хотел крикнуть, но вся внутренность его груди была обожжена, прокопчена дымом, и он упал, задыхаясь. На другой день его замертво стащили в больницу. Доктор ничего не понял. И сам пострадавший, когда получил способность объясняться, не помнил, что с ним было.

Когда так называемые духовные писатели (то есть писатели из церковнослужителей) для нравственно-религиозного воздействия на читателей тщатся изобразить муки ада, конечно, лучшего материала им не найти: они непременно должны черпать краски из жизни бурсы, ибо такой характер отношений между человеческими душами может быть только в аду.

Писатель Потапенко, который тоже учился в бурсе (горазда позднее Помяловского), в своих воспоминаниях отмечает время, когда из Петербурга прислали ревизора и прежний “образцовый” инспектор был уволен в отставку и заманен более гуманным. Это было в конце шестидесятых годов, т. е. когда уже давно в империи шли светские реформы (этим подтверждается мнение историка С. Соловьева, как мы отмечали в очерке “7 гор”, что не Христос, а гуманность была причиной “исправления” нравов среди священнослужителей; не мешает также вспомнить, что инквизиция в Западной Европе была отменена не священнослужительской властью, а гуманным правительством, например, в Австрии императором Иосифом).

Не следует забывать, что до сих пор прославляемый за блестящее богословствование митрополит Филарет Московский, не только не делал попыток исправить бурсацкую науку, а сам был поклонник розги (см. наши цитаты).

Жестокости в России, которые мы изобразили, — этот видимый ад — соответствовал тому невидимому аду, который царил внутри русского общества.

Во времена св. Серафима и немного спустя после его кончины, жили три замечательных писателя — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, изображавшие жизнь русского народа, его душу, его надежду и его грусть. Что же, прежде всего, мы можем сказать о них самих? О них самих мы можем сказать, что все трое они умерли очень рано — но, что еще характернее, — все трое умерли от отчаяния. Умерли от недостатка любви в обществе, от холода, который мертвил тогда всех жаждущих правды.

Если бы нашлась хотя одна добрая, по-христиански сочувствующая душа (а добрая христианская душа живит, преображает, спасает человека), то Пушкин не впал бы в мрачное отчаяние и злобу и не вызвал бы на дуэль врага, не кончил жизнь, как самоубийца. Ведь все знали, что поэт мечется в 'нравственной агонии, но ни у кого не было в запасе живительных лучей: веры, надежды, любви, необходимых, чтобы его поддержать. Напротив, у общества злого, при виде несчастья; ближнего, как бы невольно разгораются злорадные мысли, убивающие человека на расстоянии (“ибо рад человек горю ближнего своего”, скажет позднее другой гениальный русский писатель не по данному случаю, а вообще). О смерти же Пушкина Лермонтов, обвиняя русское общество, сказал: “вы для потехи раздували чуть затаившийся пожар”. Но вот вопрос: а сам Лермонтов? — ведь он любил Пушкина, почему же лучами своими не оживил гибнущего друга? Потому что и сам он был мрачен, никого не мог по-настоящему любить, сам нуждался в спасении, желал смерти и взывал к Богу с просьбой “Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне не долго, я еще благодарил”. 26 лет отроду он был убит и тоже, как самоубийца, на дуэли.

Третий гений, Гоголь, задыхался от отсутствия живых людей в обществе, изображая жизнь мертвецов, был окружен ими. Мучительно искал он для изображения живую душу, сжег даже свое замечательное произведение, так как там не было человека любви. Не в состоянии вынести своего смеха сквозь слезы, разрывавшего тоской грудь, скончался 42 лет отроду.

Трагедия русских народных гениев говорит о каком-то глубоком внутреннем разладе во всем русском народе. Этот душевный разлад особенно мучителен в творениях Лермонтова. Поэт чувствует свою обреченность — “я начал рано, кончу рано, мой ум не много совершит, в моей душе... надежд разбитых груз лежит”. “Я в мире не оставлю брата, и тьмой и холодом объята душа усталая моя”. Он даже заранее видит свою насильственную смерть: “в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я”. Окружающее общество ничем не могло помочь тоске поэта; напротив, при мысли о людях его безнадежность возрастает: “печально я гляжу на наше поколение, его грядущее иль пусто иль темно”. “К добру и злу постыдно равнодушны”. — Это равнодушие характеризует Лаодикийскую церковь: “о, если бы ты был холоден или горяч, — но ты тепл и потому извергну тебя из уст Моих”, говорит Господь. В этой церкви вовсе нет братолюбия. Тогда становятся понятны восклицания поэта: “и как преступник перед казнью, ищу кругом души родной”... “Некому руку подать в минуту душевной невзгоды”... Лермонтов рисует героя нашего времени Печорина, который не только никого не любит, но губит всё кругом себя. Такой же современный герой у Пушкина — Онегин. Эти герои блистают в обществе, им первое место, они славны, всепобедны — общество чувствует себя в них, в этих сеятелях смерти.

Загрузка...