XXVI

Король Мехеви! Звучит превосходно. Разве я не вправе почтить этим титулом первого человека в долине Тайпи? В Гонолулу[94] на острове Оаху миссионеры-республиканцы строго следят, чтобы в «Придворной газете» регулярно печатались все новости о «его величестве короле» Камеамеа Третьем[95] и об «их королевских высочествах, принцах крови». А кто таков этот «его величество король» и что это за «королевская кровь»? «Его величество» — это жирный, тупой, негритянского вида болван, такой же бесхарактерный, как и безвластный. Он утратил благородные свойства варвара, не приобретя взамен ни одного из достоинств цивилизованного человека, и, будучи почетным членом Гавайского общества трезвости, больше всего любит уже с утра пораньше закладывать за галстук.

Его «королевская кровь» — весьма густая и низкосортная жидкость, образованная главным образом из сырой рыбы, дрянного виски и европейских сластей и несущая в себе желчную заразу бешенства, проступающую пятнами и нарывами на августейшем лице самого «королевского величества», а также на ангельских личиках «принцев и принцесс крови».

Если уж этой дурацкой игрушке в руках губернатора Сандвичевых островов присвоен королевский титул, можно ли отказать в нем благородному дикарю Мехеви, который в тысячу раз его достойнее? Славься же, Мехеви, король каннибальской долины, многая лета Его Тайпийскому Величеству! Да хранят небеса этого непримиримого врага Нукухивы и французов, если есть надежда, что такая непримиримость убережет его цветущее королевство от страшных язв насажденной цивилизации.

До того как я увидел танец вдов, мне вообще не было известно о существовании у тайпийцев каких-либо матримониальных связей, уж скорее я мог бы вообразить здесь платоническую любовь, чем священные узы брака. Правда, между старым Мархейо и Тайнор чувствовалось какое-то вполне супружеское взаимопонимание; однако я нередко наблюдал, как один забавный старичок в потертом костюме из выцветшей татуировки позволял себе весьма недвусмысленные вольности в обращении с почтенной матроной — и все это в присутствии ее супруга, старого воина, который глядел как ни в чем не бывало со своим всегдашним добродушным видом. Долгое время, пока я не сделал новых открытий, многое мне объяснивших, такое странное поведение озадачивало меня более всего виденного в долине Тайпи.

Мехеви, например, я считал закоренелым холостяком, так же как и большинство остальных старейшин. Во всяком случае, если у них и были жены и дети, то это просто стыд и позор: никто из них не уделял собственным семьям никакого внимания. Мехеви представлялся мне председателем некоего общества забубенных весельчаков, устроивших себе в доме Тай роскошный «холостяцкий клуб». Дети здесь, само собой разумеется, рассматривались как досадная помеха счастью, а прелести домашнего очага никого не манили, о чем свидетельствовало строгое недопущение хозяйкиного глаза и хозяйкиной щетки в их приют повес. Впрочем, многих из этой веселой компании я подозревал в том, что они постоянно заводят любовные шашни с девушками племени, хотя вслух ни в чем таком не признаются. Я несколько раз натыкался на Мехеви, когда он резвился — весьма несолидно для короля — в обществе одной из самых очаровательных проказниц в долине. Она жила со старухой и каким-то юношей неподалеку от дома Мархейо и, хотя сама была еще почти ребенок, кормила годовалого крепыша, очень похожего на Мехеви, которого я, не задумываясь, счел бы его отцом, да только вот у малыша не было на лице треугольника, — впрочем, и то сказать, ведь татуировка не передается по наследству. Однако Мехеви был не единственным, к кому благоволила красавица Мунуни, — пятнадцатилетний паренек, живший с нею под одной крышей, тоже, безусловно, пользовался ее расположением. Иногда я видел, как они с королем ухаживали за нею одновременно. Возможно ли, недоумевал я, чтобы доблестный военачальник поступался толикою того, что мило ему самому? Это тоже было загадкой, нашедшей разрешение впоследствии.

На второй день Праздника тыкв Кори-Кори, желавший во что бы то ни стало просветить меня на этот счет, после долгих и пространных объяснений указал мне на одну особенность, отличающую многих женщин — главным образом солидных матрон зрелого возраста. Кисть правой руки и левая нога до щиколотки у них покрыты сложной татуировкой, а все остальное тело совершенно свободно от красот этого искусства, если не считать точек на губах и небольших полосок вдоль плеч, описанных мною там, где я привел портрет Файавэй. Такие украшения на ноге и на руке служили, по словам Кори-Кори, почетным знаком супружества, насколько этот весьма полезный институт известен среди островитян. Они выполняют то же назначение, что и гладкие золотые кольца наших прекрасных половин.

После подобного открытия я некоторое время старался быть изысканно-почтительным со всеми особами дамского пола, у которых имелись такие знаки, и, боже упаси! не позволял себе ни с одной ничего даже отдаленно похожего на заигрывание. Оскорбить замужнюю женщину? Нет уж, меня увольте!

Однако более близкое знакомство с домашним укладом жителей долины в значительной мере поколебало мою щепетильность и убедило меня в ошибочности некоторых моих выводов. У островитян оказалась развитая система полигамии[96], однако весьма своеобразного свойства: во множестве не жены, а мужья. Один этот факт объясняет неизмеримо много в любезном поведении мужчин. В самом деле, где еще могло бы существовать такое? Представьте себе революцию в турецком серале: гарем — обитель бородатых мужей; или вообразите у нас в стране красавицу, которая не знает, что ей делать с толпой своих любовников, перерезающих друг другу глотки из ревности, потому что она недостаточно справедливо распределяет между ними свои милости. Боже избави нас от такой оказии! У нас для этого недостанет ни терпимости, ни прямой доброты.

Мне не довелось выяснить, какой церемонией сопровождается заключение брачного контракта, — вероятнее всего, самой простой. Я думаю, как говорят у нас, лишь только «всплывает вопрос», и он сразу же разрешается установлением супружеских отношений. По крайней мере, насколько я мог судить, скучного жениховства в долине Тайпи не знают.

Мужчин здесь значительно больше, чем женщин. Это же относится к большинству островов Полинезии, хотя в цивилизованных странах наблюдается явление обратное. В самом раннем возрасте девушки отдают свою любовь кому-либо из молодых обитателей своего же дома. Впрочем, это детское увлечение, к нему серьезно никто не относится. Когда первая страсть слегка поутихнет, появляется второй поклонник, постарше, и забирает молодую пару жить к себе. Он словно женится сразу и на девице, и на ее возлюбленном, и все втроем они живут-поживают в любви и согласии.

Мне приходилось слышать, как в цивилизованных странах, неосмотрительно женившись, иногда получают в приданое за женой большую семью, но я и не подозревал, что существует место, где в приданое берут еще запасных мужей. Неверность с той и с другой стороны — явление крайне редкое. Ни у кого из мужчин не бывает больше чем по одной жене, и каждая жена в зрелых годах имеет по меньшей мере двух мужей, случается и трех, но не часто. Узы брака не считаются нерасторжимыми, бывает, что супруги расходятся. Однако разводы никому не причиняют горя и не предваряются мучительными дрязгами; ведь обиженная жена или затравленный муж не должны для получения развода обращаться в судебные инстанции. Потому семейное ярмо никому не в тягость и не причиняет неудобств, и тайпийская жена поддерживает со своими мужьями самые добрые дружеские отношения. В целом можно сказать, что брак у тайпийцев имеет природу более определенную и устойчивую, чем у других варварских народов. Губительный промискуитет[97] тем самым не допускается, и добродетель без громких деклараций торжествует.

Контраст, существующий в этом отношении между Маркизскими островами и остальными тихоокеанскими архипелагами, разителен. На Таити брака вообще не знали[98], не понимали, что значит «муж и жена», «отец и сын». «Арреорийское общество»[99] — одно из самых своеобразных учреждений на земле — способствовало распространению на острове поголовной совершенной безнравственности. А природное сластолюбие этого племени придало вдвойне разрушительную силу болезни, которую завезли туда в 1768 году корабли де Бугенвиля[100]. Она свирепствовала на острове, как чума, унося сотни человеческих жизней.

Однако, хотя в долине Тайпи брак и существует, библейское предписание плодиться и размножаться выполняется не очень прилежно. Я не встречал там огромных, разрастающихся в арифметической и даже геометрической прогрессии семейств, какие сплошь и рядом попадаются у нас. Больше двух детей под одним кровом мне наблюдать не доводилось, да и это было редкостью. По здешним женщинам сразу видно, что труды и заботы материнства не слишком тревожат их душевный покой; здесь не бывает такого, чтобы обремененная заботами мамаша бежала куда-нибудь по делам, а за подол ее, вернее, за лист хлебного дерева, который здесь носят вместо турнюра, цеплялось с полдюжины малолеток.

Процент прироста населения во всей Полинезии очень мал; в некоторых местностях, еще не затронутых общением с европейцами, количество рождений почти не превышает количества смертей. Число людей в таких местах остается неизменным из поколения в поколение, даже если здесь не бывает опустошительных войн и неизвестен преступный обычай детоубийства. Кажется, само Провидение позаботилось о том, чтобы на островах не расплодилось слишком это племя, не обладающее необходимым для возделывания земли трудолюбием и обреченное в случае увеличения своей численности на самое бедственное прозябание. За то время, что я прожил в долине Тайпи, я видел у местных жителей не более десятка младенцев моложе полугода, и при мне родилось еще двое.

Именно отсутствием брака объясняется быстрое уменьшение числа жителей на Сандвичевых островах и Таити, которое наблюдается в настоящее время. Пороки и болезни, завезенные белыми людьми, год от года увеличивают смертность среди этих злосчастных племен, а рождаемость по тем же причинам из года в год падает. И гавайцы с таитянами движутся к полному вымиранию со скоростью, возрастающей почти по закону сложных процентов.

Я уже прежде имел случай упомянуть, что не видел в долине Тайпи ничего похожего на места захоронения, — поначалу я склонен был это объяснить тем, что мне не позволяется ходить в сторону моря. Теперь я, однако, предполагаю, что туземцы, то ли не желая иметь перед глазами постоянное напоминание о смерти, то ли стремясь к живописности, устроили себе прелестное уютное деревенское кладбище где-нибудь подальше, у подножия гор. В Нукухиве мне показывали местный погост — несколько больших квадратных пай-пай, обнесенных основательной каменной оградой, над которой низко склонялись густые ветви старых деревьев. Умерших помещали в примитивные склепы, которые образовывались, когда из кладки пай-пай удаляли плиту, и там оставляли, не тревожа их праха. И хоть трудно придумать что-либо мрачнее и ужаснее, чем эти громоздкие каменные возвышения под темными лиственными сводами, однако, не зная, что это, никогда не угадаешь в них кладбища.

Поскольку за то время, что я провел в долине, никто из ее обитателей не оказался настолько любезен, чтобы помереть и быть похороненным и тем удовлетворить мою любознательность касательно их погребальных обрядов, мне поневоле пришлось остаться в неведении на этот счет. Но так как эти обычаи у тайпийцев, я думаю, такие же, как и у других населяющих остров племен, я опишу здесь сцену, которую наблюдал в Нукухиве.

На заре в одном из домов у моря умер молодой человек. Я был отправлен на берег накануне и стал свидетелем подготовки к погребению. Покойника плотно завернули в новую белую тапу и под открытым навесом из кокосовых ветвей уложили на катафалк, сплетенный из гибкого молодого бамбука и установленный на высоких — без малого в человеческий рост — шестах. Две горюющие женщины неотлучно находились при теле, они жалобно, тягуче причитали и мерно помахивали большими соломенными опахалами, обмазанными белой глиной. А в соседнем доме собралось довольно много народу — здесь были заняты стряпней. Всей церемонией руководили два или три человека в замысловатых высоких тюрбанах из тапы и обвешанные множеством украшений. К полудню пир был в полном разгаре, нам сказали, что он продлится целых два дня. Не считая тех, кто выполнял роль плакальщиц при покойнике, все, как видно, единодушно стремились утопить свежее горе утраты в пиршественных возлияниях. Девушки в своих праздничных нарядах танцевали, старики пели, воины курили и болтали, а жадная до удовольствий молодежь обоего пола уписывала угощения за обе щеки и кутила, как на свадьбе.

Островитяне владеют секретом бальзамирования и достигают здесь такого искусства, что тела их главных вождей помногу лет сохраняются в том самом доме, где они жили и умерли. Я видел три такие мумии, когда ездил в долину Тиор. Одна, замотанная во много слоев тапы, так что открытым оставалось только лицо, стояла во весь рост, подвязанная в доме у стены. Две другие лежали снаружи на бамбуковых помостах, которые были уже не погребальными катафалками, а высокими, в память о них установленными алтарями. Неизменно бальзамируются также головы убитых в бою врагов и висят, как трофеи, в доме победителя. Способ бальзамирования, которым здесь пользуются, мне неизвестен, кажется, главное в нем — окуривание. Все виденные мною мумии напоминали по внешности окорок, провисевший долгое время над дымным очагом.

Но вернемся от мертвецов к живым. Прошедший праздник собрал вместе, по-видимому, все население долины Тайпи. Соответственно, я мог определить хотя бы на глаз его численность. По-моему, в долине Тайпи было примерно две тысячи жителей, и это число как нельзя лучше соответствовало размерам их территории. Долина имеет около девяти миль в длину и в среднем одну милю в ширину, жилища аборигенов разбросаны довольно редко по всей ее площади, но главным образом у ее верхнего конца. Никаких деревень нет, дома стоят там и сям в тени рощ или по берегу извилистой речки, красиво выделяясь золотистыми бамбуковыми стенами и белизной лиственных кровель среди обступившей их вечной зелени. И дорог никаких в долине нет, есть только бесконечный лабиринт тропинок, вьющихся и петляющих в чаще.

Тяжесть расплаты за грехопадение праотцев не особенно давит на плечи тайпийцев; не считая разве добывания огня, я не наблюдал здесь ни одной трудовой операции, которая выгоняла бы пот на лбу хотя бы одного тайпийца. О том, чтобы добывать пропитание, копая и вспахивая землю, здесь и речи нет. Природа сама рассадила вокруг хлебное дерево и бананы, она в положенный срок приводит их к созреванию, и остается только протянуть руку, чтобы утолить голод.

О, злосчастный народ! Страшно подумать, какие перемены в его райском существовании принесут ближайшие годы; и, может быть, когда пагубнейшие из пороков и ужаснейшие из зол цивилизации безвозвратно изгонят из долин мирную радость жизни, великодушные французы объявят свету, что Маркизские острова наконец обращены в христианство! И католический мир возликует. Спаси господи жителей Южных морей! Расположение, которое испытывают к ним христиане, слишком часто, увы! оборачивалось их проклятием.

Сколь мало сознают бедные островитяне, оглядываясь вкруг себя, что несчастия их подчас восходят к той приятной минуте, когда, напившись чаю, благодушные джентльмены в белых галстуках приступают к сбору взносов, а пожилые леди в очках и молодые леди в открытых, но строгих туалетах жертвуют по грошику на создание фонда, конечная цель коего — спасение душ полинезийцев, но ближайший результат деятельности, как правило, — их земная погибель!

Пусть дикаря цивилизуют, но пусть его цивилизуют благами, а не пороками цивилизации. И язычество пусть будет уничтожено, но не путем уничтожения язычников. Англосаксонский рой успел искоренить его почти по всему Североамериканскому континенту, но заодно оказалась искорененной чуть не вся красная раса. Цивилизация поспешно сметает последние остатки идолопоклонничества с лица земли, но вместе с ними она уносит и самые жизни затравленных идолопоклонников.

Лишь только на каком-нибудь из островов Полинезии повергнуты языческие истуканы, сокрушены кумирни, а бывшие идолопоклонники обращены на словах в христиан, как сразу же появляются болезни, пороки и смерть. На обезлюдевших землях оседают тогда желающие из прожорливого просвещенного воинства, и тем самым Истина торжествует повсеместно. На острове вырастают прелестные виллы, аккуратные садики, подстриженные лужайки, шпили и купола, и бедный дикарь вскоре оказывается незваным гостем на земле своих отцов, быть может не сойдя даже с места, где стояла хижина, в которой он родился. Богатые плоды, кои господь в премудрости своей велел, чтобы земля сама рожала для пропитания праздного туземца, захватывает жадный пришелец и либо пожирает на глазах у голодного дитяти природы, либо погружает на корабли, без счета идущие теперь к его берегам. А островитянину, безжалостно лишенному естественных средств пропитания, благодетели велят идти и добывать хлеб в поте лица! Но ни один сын благородных родителей, законный наследник фамильного благосостояния, не рожден для тяжкого труда менее, чем этот беспечный житель дальних Индий, у которого отняли пожалованную небесами вотчину. Воспитанный для неги и праздности, он не может и не будет трудиться; и нужда, болезнь и порок, все напасти заморские, привозные, вскоре кладут конец его несчастному существованию.

Но полно, велика ли беда? Зато как блистателен успех! Мерзости язычества уступили место благородным христианским обрядам — темного дикаря заменил добродетельный европеец! Взгляните на Гонолулу, столицу Сандвичевых островов, — здесь теперь община бескорыстных торговцев и добровольных изгнанников, проповедующих Крест Господень, а ведь каких-то двадцать лет назад это место еще оскверняли идолопоклонники! Что за выигрышная тема для миссионерского собрания! И уж, разумеется, она никогда не лежит втуне! Но почему эти ораторы-филантропы, излагая нам с триумфом одну половину своих подвигов, скромно умалчивают о второй половине содеянного ими добра? До того, как я лично побывал в Гонолулу[101], я даже и не подозревал, например, что немногие оставшиеся там аборигены теперь цивилизованы и христианизованы настолько, что превратились в тягловую скотину. Однако это так. Их в буквальном смысле обуздали, и они теперь послушно ходят в упряжи, словно бессмысленные животные, влача колесницы своих духовных наставников.

Из многих картин в таком роде мне особенно запомнилась одна. Толстая краснощекая барыня, супруга миссионера, каждый день каталась — для моциона — в небольшой двуколке, запряженной двумя островитянами: один был седовласый старик, другой — озорник мальчишка, и оба, не считая фигового листочка, в чем мать родила. По ровной дороге эта пара двуногих ломовых тащилась расслабленной рысцой, юнец хитрил и не налегал на постромки, вся работа падала на старого коня.

А дама катила по улицам в своем модном экипаже и важно озиралась, что твоя королева в коронационной процессии. Но вдруг бугор или рытвина в песке, и ее величавая невозмутимость утрачена. Колеса застряли, старик тянет, обливаясь потом, юнец суетится без толку вокруг — экипаж ни с места. Как же поступит добрая женщина, покинувшая дом и друзей для спасения душ бедных язычников? Сжалится ли она над их телами и облегчит ли труд старика, сойдя на минуту на землю? Какое там! Она даже мысли подобной не допускает. По чести признаться, у себя на ферме в Новой Англии она не гнушалась гонять коров на выпас, но нынче времена уж не те. И она остается сидеть, только кричит: «Хуки! Хуки!» (Тяни!) Испуганный старик напрягает все силы, мальчишка тоже делает вид, что ужасно старается, а сам косится на госпожу, чтобы успеть, если нужно, вовремя увернуться. Наконец терпение у дамы истощилось; «хуки, хуки!» — раздается еще громче, и деревянная рукоятка ее большого веера с треском обрушивается на голый череп старого дикаря, а молодой отпрыгивает подальше в сторону. «Хуки, хуки! — кричит она. — Хуки тата, канака!» (Тяни сильнее, человек!). Но все бесполезно. И несчастная дама вынуждена все-таки ступить на землю и — виданное ли дело? — вот так, пешком, взойти на бугор.

В городе, где обитает эта кротчайшая из женщин, имеется вместительная и красивая американская церковь, и в ней неукоснительно свершаются божественные требы. И каждое божье воскресенье утром и днем перед концом церемонии против изящного этого сооружения собираются штук двадцать легких экипажей, и возле каждого стоят по два жалких туземца-лакея в ливрее своей наготы и дожидаются, когда надо будет развозить господ по домам.

Дабы из-за недомолвок здесь или в каком-либо другом месте в тексте не возникло никаких недоразумений, замечу, что против миссионерской отвлеченной идеи не будет возражать ни один христианин: это, без сомнения, святое и правое дело. Но если великая цель имеет природу духовную, то средства, ради нее употребленные, вполне земные; и если в конце по замыслу достигается добро, то сам способ, каким оно достигается, чреват злом. Иначе говоря, миссионерство хотя и благословенное небесами, но все же дело рук человеческих, подверженное, как и все людские дела, ошибкам и злоупотреблениям. А разве ошибки и злоупотребления не проникают порой в святая святых нашей веры и разве не могут быть неспособные или недостойные миссионеры в чужих краях, как бывают неспособные и недостойные священники у нас на родине? И разве не может быть так, что нечестию или неспособности берущихся за божье дело в отдаленных краях легче спрятаться от глаз, чем если бы такое завелось в центре большого города? Неосновательная вера в святость апостолов, склонность провозглашать их непорочными и нетерпимость ко всем, кто осмелится усомниться в их человеческой и христианской безупречности, — таковы спокон веку заблуждения Церкви. Впрочем, это и неудивительно: терпя нападки от самых непринципиальных противников, христианство в любом разоблачении любого преступления церковников склонно усматривать враждебность к себе и отсутствие религиозного чувства. Однако даже ясное понимание таких вещей не удержит меня от того, чтобы честно высказать все, что я думаю.

В организации тихоокеанского миссионерства есть один серьезный недостаток. Нужно сделать так, чтобы люди, по соображениям чисто религиозным жертвующие на него средства, могли быть уверены, что эти средства, пройдя через многочисленные каналы, в конце концов действительно пойдут на то, для чего они предназначены, — на обращение гавайцев в христианскую веру. Я говорю об этом не потому, что сомневаюсь в нравственной чистоте тех, кто распоряжается этими суммами, а потому, что, как мне известно, их неправильно применяют. Одно дело, когда читаешь об ужасных трудностях, с которыми сталкиваются миссионеры, и о торжестве религии, о крещении туземцев под сенью тропических кущ; и совсем другое — когда сам побываешь на Сандвичевых островах и наглядишься на то, как миссионеры благоденствуют в своих уютных и красивых виллах, а вокруг несчастные туземцы погрязли в бессчетных пороках.

Справедливость требует признать, впрочем, что, сколько зол ни породили на островах дружная неумелая работа всех миссионеров и серьезные преступления против благочестия, допускаемые кое-кем из их числа, все же в нынешнем бедственном положении на Сандвичевых островах повинны не только они. Пагубный пример поселившихся там безнравственных иноземцев и частые посещения различных судов тоже немало содействовали укоренению всевозможных зол. Иными словами, здесь, как и всюду, где среди тех, кого мы именуем дикарями, насаждается Цивилизация, она щедро отсыпала им свои пороки, но поскупилась дарить свои блага.

Сам Шекспир[102] — а уж он-то знает! — сказал, что у того, кто приносит дурные вести, работа неприбыльная. Боюсь, что и мне предстоит в этом убедиться, если до иных из доверчивых друзей гавайских миссионеров дойдут разоблачения, которые содержатся в этой книге. Однако я верю, что, вызвав интерес, эти разоблачения тем самым послужат чему-нибудь такому, что в конце концов окажется даже на пользу делу христианизации Сандвичевых островов.

Ко всему вышеизложенному мне осталось прибавить лишь вот что. Факты, которые я здесь привел, останутся фактами, что бы ни говорили и ни писали, оспаривая их, фанатики и недоверчивые. Рассуждения же мои, на этих фактах основанные, вполне могут быть и ошибочными. В таком случае я ожидаю не больше снисхождения, чем заслуживает всякий, чья цель — благо.

Загрузка...