XVIII

Вернувшееся здоровье и душевное равновесие придали новый интерес всему, что меня окружало. Теперь мне хотелось наполнить дни всеми возможными удовольствиями и развлечениями. Главным из них было купание в большом обществе молодых девушек. Для этого мы обычно отправлялись к озерку, которым разливалась посреди долины сбегавшая к морю речка. Оно было почти правильной круглой формы и насчитывало в поперечнике не более трехсот ярдов. Красота его в словах непередаваема. Окрест по берегам колыхались зеленые тропические заросли, а над ними там и сям высились, как пики, кокосовые пальмы, увенчанные гибкими, поникшими листьями, словно длинными страусовыми перьями.

Так легко и быстро передвигались местные жительницы в воде, так просто себя чувствовали в этой стихии, что я диву давался. То можно было видеть, как они скользят у самой поверхности, не двинув даже пальцами, то вдруг, перевернувшись на бок, устремлялись вперед, и в воде лишь мелькали их блестящие тела, на одно мгновение вырываясь чуть не во весь рост в воздух, и тут же ныряя в темную глубину, и снова всплывая на поверхность.

Помню, как однажды я плюхнулся в воду, прямо в середину стайки этих речных нимф, и, ошибочно понадеявшись на свою физическую силу, вздумал было затянуть одну из них под воду. Мне сразу же пришлось раскаяться в такой самонадеянности. Юные нимфы окружили меня, словно резвые дельфины, уцепились за руки и за ноги и стали топить и болтать в воде, пока в ушах у меня не поднялся такой звон и перед глазами не поплыли такие небывалые видения, что я вообразил себя уже в стране духов. Я мог противостоять им не больше, чем громоздкий кит — нападающим на него со всех сторон бесчисленным меч-рыбам. Наконец они меня отпустили и расплылись в разные стороны, смеясь над моими жалкими попытками их догнать.

Лодок на озере не было, но по моей настоятельной просьбе один из молодых домочадцев Мархейо, под руководством все того же неутомимого Кори-Кори, специально для меня принес с моря легкий, украшенный резьбой челнок. Спущенный на озеро, он, словно лебедь, плавно заскользил по глади вод. Но увы! Его появление повлекло за собой последствия, для меня совершенно неожиданные: прелестные нимфы, резвившиеся прежде в озерке вместе со мной, теперь бежали прочь от его берегов. Лежавший на суденышке запрет табу распространился и на принявшее его водное лоно.

В следующие дни со мной ходили на озеро Кори-Кори с приятелями — я плавал в челне, а они плескались позади в воде и с веселыми возгласами гонялись за мной. Но я всегда питал пристрастие к тому, что в «Настольной Книге благовоспитанного юноши» именуется «обществом добродетельных и рассудительных юных леди»; и без моих сирен прогулки по озеру потеряли для меня всякую прелесть. Однажды утром я выразил моему телохранителю страстное желание снова увидеть на озере милых дам. Честный малый поглядел на меня с ужасом, потом покачал головой и многозначительно произнес: «Табу! Табу!» — тем самым давая мне понять, что нечего и думать о возвращении девушек, пока челнок остается на озере. Но расставаться с челноком я был не склонен, мало того, я не только сам собирался в нем плавать по озерку, но хотел еще покатать прекрасную Файавэй. Это последнее намерение до глубины души возмутило Кори-Кори, оно оскорбило его чувство приличия. Оно не только шло вразрез с местными понятиями благопристойности, но было противно даже религиозным установлениям.

Однако, хотя с табу, я понимал, шутки плохи, я вознамерился все же испытать, так ли уж оно непреодолимо. Я обратился к Мехеви. Он пробовал отговорить меня, но я уперся и только удвоил пыл своих просьб. Тогда, видя, что от меня так не отделаешься, почтенный вождь разразился пространной и, без сомнения, весьма ученой речью на тему о происхождении и природе табу в применении к данному случаю, в изобилии уснащая ее всякими удивительными словами, которые, как я мог судить по их необычайной длине и звучности, принадлежали к сфере теологической терминологии. Но все его красноречие меня не убедило, отчасти, я думаю, из-за того, что я не понял ни единого слова, но главным образом из-за того, что я, убейте меня, не мог понять, почему мужчине можно садиться в лодку, а женщине — нет. Под конец Мехеви все-таки внял голосу рассудка и пообещал из любви ко мне поговорить с жрецами и вообще выяснить, нельзя ли что-нибудь сделать.

Каким образом сумели жрецы Тайпи согласовать это со своей религиозной совестью, я не знаю, но разрешение было получено; для Файавэй табу на этот случай было снято. Боюсь, что ничего подобного раньше в долине не бывало, но пора было преподать островитянам небольшой урок галантности; и я надеюсь, что мой пример еще окажет свое благотворное воздействие. Ну не глупо ли, право, чтобы эти нежные создания, словно утки, бултыхались в воде, пока здоровые мужчины, сидя в лодках, скользят по ее поверхности?

В первый же день снятия запрета мы устроили на озере катание в самом приятном обществе: Файавэй, Кори-Кори и я. Мой усердный телохранитель принес с собой из дому тыквенную миску пои-пои, полдюжины молодых кокосов, три трубки, три клубня ямса, да еще часть пути нес меня на спине. Груз не из маленьких; но Кори-Кори для своего роста был очень крепок, а отнюдь не слабоват в поджилках. День мы провели чудесно. Мой верный слуга работал веслом, и челнок медленно скользил вдоль берега в тени нависших ветвей. А мы с Файавэй, откинувшись, восседали на корме — рядком, как самые лучшие друзья. Время от времени прелестная нимфа подносила к губам трубку, выдыхала пахучий табачный дым, сдобренный сладостным ароматом ее дыхания. Как это ни странно прозвучит, но ничто так не красит молодую женщину, как курение. Разве не очаровательна перуанская красавица, когда она качается в пестром соломенном гамаке, натянутом между двумя апельсиновыми деревьями, и попыхивает первосортной сигарой? Но Файавэй, держащая в своей изящной коричневой ручке длинную, желтую тростниковую трубку с резной чашечкой, то и дело томно выпускающая изо рта и ноздрей легкие витые дымки, была еще неотразимее.

Так мы провели на воде несколько часов. Я глядел, закинув голову, в ясное тропическое небо, засматривал, перегнувшись за корму, в прозрачные глубины вод, и, когда мой взгляд, оторвавшись от восхитительных берегов, падал на замысловато татуированную грудь Кори-Кори и в довершение всего встречался со спокойным, задумчивым взором Файавэй, мне начинало казаться, что я перенесся в сказочное королевство фей — так все это было удивительно и необыкновенно.

Это живописное озерко было самым прохладным местом в долине, и я стал каждый день проводить на нем жаркие часы. С одной его стороны прямо к берегу выходило большое широкое ущелье, тянувшееся далеко и высоко в горы. Сильный пассат, дующий с моря, натыкался иногда на преграду гор, поворачивал, завихряясь, разгонялся вниз по ущелью и, обрушиваясь в долину, рябил обычно невозмутимое зеркало вод.

Однажды, когда мы уже довольно долго катались по озеру, я высадил Кори-Кори на берег, сам взял весло и повернул по ветру к дальнему краю озера. Как только я начал грести, Файавэй, как видно, пришла в голову веселая затея. Издав восторженное восклицание, она развязала на плече свое широкое покрывало из тапы (в которое куталась от солнца) и встала во весь рост на носу челнока, растянув покрывало, словно парус, на высоко поднятых руках. Мы, американские моряки, любим похваляться ровным, ладным рангоутом наших кораблей, но никогда еще ни на одном судне не красовалось мачты стройнее, чем моя маленькая Файавэй.

Ветер сразу же раздул покрывало — длинные пряди волос Файавэй тоже заплескались в воздухе, — и челнок стрелой понесся к берегу. Сидя на корме, я веслом направлял его путь, покуда он не врезался в мягкий береговой откос, и Файавэй легким прыжком перенеслась на траву. Кори-Кори, с берега наблюдавший за нашим маневром, восторженно хлопал в ладоши и орал как безумный. Впоследствии мы не раз повторяли этот номер.

Если читатель до сих пор не понял, что я был без ума от мисс Файавэй, это значит, что он просто ничего не понимает в сердечных делах и просвещать его на этот счет бесполезно. Из ситца, который я захватил с корабля, я соорудил для моей красавицы платье, в котором она, признаюсь, выглядела как опереточная танцовщица. Но только костюм последней оставляет открытыми локти, а одеяние прекрасной островитянки, начинаясь у пояса и кончаясь достаточно высоко от земли, оставляло открытыми две восхитительнейшие в мире лодыжки.

День, когда Файавэй впервые надела этот туалет, запал мне в память потому, что тогда же состоялось мое знакомство с неким новым лицом. Дело было под вечер, я лежал в доме, как вдруг услышал за стеной какой-то шум. Привыкший к переполохам, по любому поводу возникающим в долине, я не обращал на него никакого внимания, пока в дом, вне себя от волнения, не ворвался старый Мархейо и сообщил мне потрясающую новость: «Марну пеми!», что в переводе означает: сюда идет некто по имени Марну. Мой престарелый друг, очевидно, ожидал, что это известие произведет на меня большое впечатление, и некоторое время молча смотрел на меня, словно хотел увидеть, что со мной будет, но я и бровью не повел, и тогда почтенный старец бросился со всех ног вон из дому, такой же взбудораженный, как и раньше.

— Марну, Марну… — думал я. — Нет, я что-то не помню такого имени. Должно быть, какая-нибудь важная персона — вон ведь что делается с туземцами.

А оглушительный шум все приближался, крики «Марну!» становились все громче — это имя было у всех на устах.

Я решил, что явился какой-то воин высокого ранга, не имевший до сих пор чести быть принятым мною, и жаждал засвидетельствовать мне почтение. Я сделался так самоуверен, избалованный всеобщим вниманием и уважением, что намеревался уже было за такую небрежность наказать этого Марну и встретить его холодно, — но между тем галдящая толпа приблизилась, и в центре ее оказался самый удивительный представитель рода человеческого, какого я когда-либо видел.

Возраст незнакомца был не больше двадцати пяти лет, и рост его едва превышал средний; будь он хоть на волосок выше, бесподобная симметрия его тела оказалась бы нарушена. Обнаженные руки и ноги имели форму совершеннейшую, а изящные линии фигуры и гладкие безбородые щеки, я думаю, делали из него достойный образец для статуи полинезийского Аполлона — овалом лица и правильностью черт он и в самом деле напоминал античный бюст. Но мраморной недвижности искусства здесь была придана теплота и живость выражения, какие можно встретить лишь у обитателя Южных морей среди благодатнейшего царства природы. Волосы Марну вились густыми каштановыми локонами, которые начинали плясать на висках и на затылке, когда он оживленно разговаривал. Щеки его были нежны, как у женщины, и все лицо совершенно не тронуто татуировкой, хотя, кроме лица, кожу повсюду испещрили разные замысловатые фигуры, которые — в отличие от несвязных эскизов, украшающих тела его соплеменников, — составляли как будто бы некий законченный узор.

В особенности заинтересовала меня татуировка у него на спине. Автором этих рисунков был, я думаю, большой художник. Вверх по позвоночнику тянулся узкий, конусообразный, заштрихованный в косую клеточку ствол дерева арту. С обеих сторон от него отходили елочкой поникшие ветви, выполненные в изысканной, тщательной манере, с листьями и прочими подробностями. Право же, это было лучшее произведение изобразительного искусства, виденное мною в долине Тайпи. Вид незнакомца сзади наводил на мысль о лозе дикого винограда, ветвящейся по стене. А грудь его, руки и ноги были покрыты несчетным множеством каких-то изображений, подчиняющихся, впрочем, при всем разнообразии, определенному общему замыслу. Цвет татуировки был ярко-синий, что на коричневом фоне смуглой кожи выглядело весьма эффектно. Пояс из белой тапы, едва ли в два дюйма шириной, но с пышными кистями спереди и сзади, составлял весь костюм незнакомца.

Он шел в окружении жителей долины, неся под мышкой скатанный в трубочку кусок местной ткани, и сжимал в другой руке длинное и богато изукрашенное копье. У него был вид путешественника, предвкушающего близкий и приятный отдых. На ходу он то и дело отпускал какие-то шутливые замечания, и обступавшая его толпа покатывалась со смеху.

Пораженный непринужденностью его манер и необыкновенной наружностью, столь отличающей его от бритоголовых, по уши татуированных аборигенов, я сам не знаю почему вскочил, когда он вошел в дом, и пригласил его расположиться со мной на циновках. Но, ничем не обнаружив, что замечает мою учтивость и даже самое мое присутствие, — и впрямь не бесспорное — незнакомец прошел мимо меня и улегся на циновках в дальнем конце своеобразного дивана, пересекавшего от стены до стены все жилище Мархейо.

Если бы первую красавицу и царицу бала при всем честном народе обхамил какой-то надменный фат, ее негодование не могло бы сравниться с моим при этом неожиданном афронте.

Я был потрясен. Обращение со мною тайпийцев приучило меня ожидать от всякого, кто бы ни появился в долине, таких же щедрых изъявлений почтительности и любопытства. Но поразительное его равнодушие лишь возбудило во мне желание выяснить, кто же таков незнакомец, совершенно завладевший всеобщим вниманием.

Тайнор поставила перед ним тыквенную миску с пои-пои, и он с аппетитом ел, то и дело прерывая еду, чтобы отпустить какое-нибудь острое замечаньице, которое живо подхватывали его слушатели, толпой набившиеся в дом. Видя, что туземцы совершенно поглощены этим новым человеком, а обо мне и думать забыли, я почувствовал себя уязвленным. Померкла слава Томмо, думал я, теперь он может убираться отсюда на все четыре стороны, и чем скорее, тем лучше. Так говорил я себе под действием обиды, питаемой славным правилом всех героических натур: пусть мне дадут самый большой кусок, или мне вовсе не надо вашего пирога.

Между тем этот новый завоеватель сердец Марну, утолив голод и сделав несколько затяжек из поданной ему трубки, начал длинную речь, и все слушали его как завороженные.

Как ни скудны были мои познания в их языке, по его страстной жестикуляции и по быстрой смене выражений его лица — словно в множестве зеркал, повторенных на лицах слушателей, — я без труда мог понять, о чем он говорил и к чему призывал. Судя по часто встречавшимся именам «Нукухива», «франи» (французы) и еще кое-каким мне знакомым словам, то было изложение последних событий в окрестных бухтах. Но каким образом он получил эти сведения, я понять не мог, разве что он сам только что оттуда — мысль, находившая подтверждение в его усталом, пропыленном виде. Но если он родом из Нукухивы, оставался необъяснимым дружеский прием, оказанный ему тайпийцами.

Мне не случалось видеть человека в большей мере, чем Марну, обладающего врожденным даром красноречия. Гибкое изящество поз, которые он принимал, выразительные жесты его обнаженных рук и прежде всего огонь, излучаемый его горящими очами, сообщали разнообразным интонациям его речи такую убедительность, какой позавидовал бы самый искусный оратор. То, вытянув ноги и облокотясь, он обстоятельно повествовал о захватнических набегах французов, спокойно перечисляя все пострадавшие долины: Хаппар, Пуиарка, Нукухива, Тиор, — то, вдруг вскочив и подавшись вперед, с лицом, искаженным яростью, и сжатыми кулаками, разражался градом проклятий. То, властно запрокинув голову, призывал тайпийцев противостоять вторжению, с торжеством напоминая им, что до сих пор ужасная их слава ограждала их от вражеских посягательств, то с презрительной насмешкой восхвалял небывалое бесстрашие французов, которые со своими пятью военными кораблями и сотнями вооруженных людей побоялись выступить против горстки голых воинов их долины.

Впечатление, производимое им на слушателей, было магнетическое: все, как один, они взирали на него сверкающими глазами и трепетали с головы до пят, словно слушали вещий голос пророка.

Но вскоре выяснилось, что таланты Марну столь же многообразны, сколь и велики. Покончив со своим спичем, он снова откинулся на циновках и, выкликая имена, стал по очереди обращаться к присутствующим с отдельными замечаниями, очевидно шутливыми, остроумия которых я понять не мог, но все прочие вполне оценили.

Он находил словечко для каждого; поворачиваясь от одного к другому, он бросал шутку за шуткой, и всякий раз ему отвечал дружный хохот. Обращался он не только к мужчинам, но и к женщинам. Что он им говорил, бог весть, но только слова его вызывали улыбки и румянец на их бесхитростных лицах. Я лично думаю, что этот красавец Марну, с его обворожительной наружностью и любезной повадкой, был завзятый погубитель простых девичьих сердец.

Все это время он ни разу даже не взглянул в мою сторону. Он словно бы и не подозревал о моем существовании. Я недоумевал. Было очевидно, что он пользуется всеобщим большим уважением, что он обладает незаурядными талантами, что он гораздо осведомленнее обитателей долины Тайпи. Ввиду всего этого я опасался, как бы он, проникнувшись ко мне за что-то недобрыми чувствами, не употребил свое влияние мне во зло.

Он, безусловно, не был жителем долины Тайпи — но, в таком случае, откуда он? Со всех сторон тайпийцев окружали враждебные племена, и если он принадлежит к одному из них, как же может быть, что его встречают здесь с таким радушием?

Наружность загадочного незнакомца рождала еще того больше недоумений. У всех, кого я встречал на острове до сих пор, лицо было обезображено татуировкой и маковка головы выбрита наголо; мне всегда говорили, что это — неотъемлемые отличительные знаки маркизского воина. Нет, положительно, я ничего не мог понять и с нетерпением ждал разгадки.

Наконец по кое-каким признакам я понял, что речь у них пошла обо мне, хотя Марну намеренно не произносил моего имени и нарочно не глядел в мою сторону. Неожиданно он встал, не переставая разговаривать, подошел туда, где находился я, и, избегая моего взгляда, уселся почти рядом со мною. И не успел я опомниться, как он вдруг повернулся ко мне с самым доброжелательным выражением на лице и любезно протянул мне правую руку. Естественно, я принял его столь любезно предложенную руку, и, лишь только ладони наши соприкоснулись, он наклонился ко мне и напевно произнес по-английски: «Как поживаете? Давно ли в этой долине? Нравится вам здесь?»

Пронзи меня внезапно три хаппарских копья, я и тогда бы, верно, вздрогнул не сильнее, чем услышав эти три простых вопроса! Я не сразу пришел в себя от изумления, а затем кое-как ответил ему; но тут же я сообразил, что у него я, должно быть, смогу получить сведения о Тоби, которые, как я подозревал, утаивают от меня туземцы. И я поспешил задать ему вопрос о моем исчезнувшем товарище. Но он, по его словам, ничего об этом не знал. Тогда я спросил, откуда он пришел. Он ответил, что из Нукухивы. Я очень удивился. Довольный произведенным впечатлением, он искоса с торжеством поглядел на меня, а потом пояснил, воскликнув со свойственной ему живостью: «О, я — табу! Иду в Нукухиву, иду в Тиор, иду в Тайпи; всюду иду. Меня никто не тронь, я — табу

Объяснение это ничего бы мне не сказало, если бы я уже раньше не слышал об одном своеобразном здешнем обычае. Хотя остров населяют враждующие племена, между которыми из-за постоянных войн не существует никаких сношений, однако бывают случаи, когда человек, заключив дружественный союз с кем-либо из племени, враждебного его собственному, получает право, хотя и с некоторыми оговорками, спокойно появляться на земле соседей, где при других обстоятельствах он был бы встречен как враг и, быть может, уничтожен. Так уважаются среди аборигенов личные дружеские связи, и человек, находящийся под покровительством этого обычая, считается табу, особа его в некотором смысле священна. Это и подразумевал незнакомец, когда объяснял мне, что имеет доступ во все долины на острове.

Мне интересно было, откуда он знает английский язык. Но он почему-то сначала оставил мой вопрос без ответа и только впоследствии рассказал, что подростком его увез с собой капитан одного торгового судна, с которым он прожил три года, частью в море, частью в Сиднее, пока однажды, когда они снова зашли на Маркизские острова, капитан не позволил ему, по его просьбе, остаться жить среди соотечественников. Природный ум молодого дикаря чудесно развился от общения с белыми людьми, а частичное знание чужого языка дало ему огромное преимущество над его менее образованными братьями.

Марну говорил теперь со мной вполне приветливо, и я осмелился спросить его, почему он сначала не обращал на меня внимания. Вместо ответа он поинтересовался, что я о нем тогда подумал. Я объяснил, что принял его за могущественного вождя, который повидал немало белых людей и не снисходил до общения с каким-то бедным матросом. Услышав, какой важной птицей он мне показался, Марну был доволен, он объяснил мне, что держался так нарочно, чтобы сильнее удивить меня, когда он ко мне обратится.

Теперь он пожелал выслушать меня, каким образом я очутился среди жителей долины Тайпи. Мой рассказ о том, как мы с Тоби сюда попали, вызвал у него живейший интерес, но лишь только я упомянул о загадочном исчезновении моего товарища, как он поспешил заговорить о другом — эту тему он явно предпочитал не затрагивать. Судьба Тоби внушала мне все больше опасений. Хотя Марну сказался ничего не знающим, я не мог избавиться от чувства, что он обманывает меня; а от этого в душе моей снова ожили недавние страхи и за мою собственную судьбу.

Обуреваемый такими чувствами, я решил, что воспользуюсь покровительством незнакомца и вернусь с ним в Нукухиву. Но стоило мне только заикнуться об этом, как он поспешил отвергнуть мой план, по его мнению, совершенно невыполнимый, — ведь тайпийцы, заверил он меня, ни за что не захотят со мной расстаться. И хотя это лишь подтверждало мои собственные впечатления, я тем настоятельнее желал вырваться из плена, вполне терпимого, да что там! — даже восхитительного в некоторых отношениях, однако могущего закончиться для меня весьма печально.

Я не мог закрыть глаза на то, что и с Тоби обращались здесь так же ласково, как со мной, и однако завершилось это все его необъяснимым исчезновением. Разве и меня не мог ожидать такой же ужасный конец, о котором страшно подумать? Поэтому я стал просить Марну еще настойчивее, но он еще убежденнее повторил, что мой уход отсюда невозможен, что тайпийцы никогда не согласятся меня отпустить.

А когда я попытался от него узнать причины, побуждающие их держать меня в плену, он снова заговорил тем загадочно уклончивым тоном, который сводил меня с ума, внушая ужасные опасения, всякий раз как речь заходила о моем пропавшем друге.

Натолкнувшись на его противодействие, от которого страхи мои еще более возросли, я уже не мог так просто отступиться — я стал заклинать его, чтобы он замолвил за меня слово перед туземцами и уговорил их меня отпустить. Это ему было совсем не по душе, но в конце концов, уступив моим настояниям, он все же обратился кое к кому из старейшин в толпе, тесно нас обступившей и не сводившей с нас глаз во все время этого разговора. Но его просьба была встречена крайним неодобрением, выразившимся в возмущенных взглядах и жестах и в целых потоках яростных восклицаний, обращенных и к нему, и ко мне. Явно раскаиваясь, что поддался моим уговорам, Марну сдержанно обратился к шумящей толпе и вскоре немного утихомирил своих негодовавших собеседников.

Я следил за их разговором затаив дыхание, и сердце мое больно сжалось от этого нового доказательства неколебимости моих пленителей. А Марну не без тревоги объяснил мне, что хотя его и допускали в долину как человека, находящегося в дружеских отношениях с ее обитателями, однако он не вправе вмешиваться в их внутренние дела, иначе прекратится действие табу, надежно защищавшего его теперь от враждебных чувств, которые тайпийцы питали к его племени.

В этот момент Мехеви, находившийся тут же, гневно прервал его; и слова его, произнесенные начальственным тоном, очевидно, содержали приказ ему немедленно прекратить всякие переговоры со мной и перейти в другой конец дома. Марну сразу же вскочил, торопливо бросил мне, что я не должен больше к нему обращаться, а также, если мне дорога жизнь, заводить речь об уходе из долины Тайпи, и, подчиняясь вторично прозвучавшему грозному приказу вождя, отошел в дальний конец дома.

Я со страхом увидел на лицах тайпийцев то же зловещее выражение, которое некогда так напугало меня в доме Тай. Они переводили подозрительные взгляды с Марну на меня, словно не верили безобидности состоявшегося между нами разговора, который происходил на непонятном для них языке, и были убеждены, что мы с ним уже условились, как обмануть их бдительность.

Подвижные лица островитян вообще очень ясно выражают тонкую игру чувств, и несовершенство их изустного языка с лихвой покрывается нервным красноречием их гримас и жестов. Я без труда мог прочитать по их лицам всю гамму страстей, разбуженных жестокими подозрениями.

Без лишних уговоров я понял, что к предупреждению Марну следует отнестись с полной серьезностью, и поспешил, как ни трудно мне было овладеть собой, в самом дружелюбном тоне заговорить с Мехеви, чтобы тем самым развеять гнев и подозрения. Но рассерженного вождя оказалось не так-то легко умиротворить. Он с каменным лицом встретил мои заискивания и всем своим видом показывал, что очень мною недоволен и сердит.

Марну в том конце дома, видимо, желая ради меня развлечь насупившихся тайпийцев, снова затеял было с ними веселый разговор, но явно не имел прежнего успеха; и тогда, осознав свою творческую неудачу, он собрался уходить. Его не задерживали и сожалений не выражали — он взял свою скатанную тапу, зажал в руке копье, подошел к краю пай-пай и, махнув на прощание рукой безмолвствующей толпе, а в мою сторону бросив мимолетный взгляд сожаления и упрека, зашагал по тропе от дома. Я смотрел ему вслед, пока он не затерялся в тени рощ, и тогда погрузился в самые мрачные мысли.

Загрузка...